Левой! Левой! Левашов

I.
В Реште пахло сырой шерстью, дымом и страхом. Этот страх имел здесь свой особенный запах: он смешивался с конским потом, гарью, мокрой землёй и чадом фитилей, въедался в шинели, в волосы, в солдатские бороды и, казалось, даже в камень крепостного вала. Бояться было чего. Двадцать тысяч персов стояли вокруг города плотным кольцом, и кольцо это день ото дня медленно, но неумолимо сжималось, с той тяжёлой и упрямой настойчивостью, против которой, казалось, бессильны были и пушки, и штыки, и человеческая воля.
Решт был город небольшой, но крепкий.  Для чужого глаза он казался куда больше, чем был на самом деле. Он не поднимался над равниной каменными стенами, не щетинился башнями, не запирал улицы тяжёлыми воротами, как старые города России. Здесь вообще всё было устроено иначе. Город лежал среди влажной гилянской равнины, между реками, садами, рисовыми полями и зарослями, где зелень казалась такой густой, словно земля нарочно не хотела отдавать человеку ни одного свободного клочка. Дома стояли не стройными европейскими кварталами, а как придётся: один отступал в сад, другой почти упирался стеной в соседний двор, третий прятался за высокой глинобитной оградой. Над крышами торчали тутовые деревья, плоские кровли темнели от дождя, а на базаре смешивались запахи сырого дерева, риса, шёлка, пряностей, лошадиного пота и дыма.
И самое странное для русского человека было то, что у этого города не было того, что в Москве или Казани привыкли считать непременной принадлежностью города, — крепостной стены. Решт защищала не каменная кладка. Его защищала сама земля: бесконечная сырость, реки, канавы, заросли, болота, разбегающиеся во все стороны дороги и та самая гилянская природа, которая человеку непривычному могла оказаться опаснее пушечной батареи. Недаром позднейшие путешественники отмечали, что Решт скорее напоминал большое сельское поселение, чем город европейского вида.
Но русские люди, пришедшие в Гилян, очень скоро поняли одну простую военную истину: город без стен ещё не означает город без обороны.
На западной окраине Решта находился большой караван-сарай. С виду — обычное восточное подворье для купцов и путников, окружённое стенами. Но стены эти были достаточно прочны, ворота можно было запереть, а внутри имелся колодец. С одной стороны перед караван-сараем открывалась площадь, с другой лежал большой луг. Для купцов это было удобное место ночлега; для солдат — уже почти готовая крепость. Оставалось только посмотреть на него глазами военного человека.
Именно так на него и посмотрели русские.
Караван-сарай был обращён в укреплённый лагерь. За его стенами разместили солдат, устроили караулы, распределили посты. Там, где купец прежде заботился о своём тюке шёлка, солдат теперь думал о патронной сумке; там, где погонщик поил верблюда, часовой следил за дорогой. Колодец, прежде всего необходимый для людей и скота, становился частью обороны: вода в осаждённом месте — не удобство, а жизнь.
Но главное укрепление находилось не в самом Реште.
Ближе к Энзелийскому заливу, примерно в десяти верстах от города, русские устроили настоящую крепость. Она была совсем иного склада — не каменная цитадель старого Востока, а земляное военное укрепление нового времени. Насыпной вал образовывал оборонительный пояс, а пять бастионов позволяли перекрёстным огнём прикрывать подступы. Земля, довольно плодородная, здесь была не бедностью строителя, а его оружием. Её брали лопатой, тачкой, корзиной, носили, трамбовали, укрепляли, превращая мягкую равнину в твёрдый военный рубеж. Крепость закладывал Шилов, а окончена она была уже при Левашове; впоследствии именно это укрепление стало своего рода западным щитом Решта.
Для Василия Яковлевича такая крепость была особенно примечательна.
Он слишком хорошо знал цену каменной стене, чтобы поклоняться одному только камню. Земляной вал мог выглядеть невзрачно, особенно издали. В нём не было величия кремлёвской башни, не было зубцов, которыми так любят украшать крепости на рисунках. Но артиллерийское ядро встречал он куда разумнее высокой тонкой стены. Пушка била в землю — и земля принимала удар, осыпалась, но продолжала держать. А пять бастионов позволяли гарнизону смотреть не только прямо перед собой, но и вдоль стен, обстреливая неприятеля сбоку.
Бригадир, вероятно, не раз ходил по этому валу, останавливался у бруствера, смотрел на равнину и спрашивал инженера:
— А для чего сей угол выведен именно так?
Инженер мог ответить:
— Чтобы неприятелю некуда было спрятаться под стеной. Коль подойдёт близко, с бастиона его возьмут боковым огнём.
Левашов ещё раз посмотрел на земляной откос.
— Значит, крепость должна стрелять не только вперёд?
— Не только вперёд, Василий Яковлевич. Крепость должна стрелять так, чтобы неприятелю нигде не было спокойно.
Вот этому он и учился всю жизнь: смотреть на укрепление не как на стену, а как на целый механизм, где вал, ров, бастион, пушка, караул и человек связаны между собой.
А сам Решт оставался за пределами этой геометрии — живой, шумный, сырой и беспокойный. По его улицам шли купцы, крестьяне, персы, армяне, грузины, русские солдаты; на базаре кричали торговцы, в садах шелестели листья, с Каспия тянуло влажным ветром. И среди всей этой мирной суеты постепенно становилось ясно, что город может не иметь крепостной стены и всё-таки оказаться местом, за которое придётся воевать.
И потому бригадир держал в уме уже не один Решт.
Перед ним была вся Гилянская равнина — с её дорогами, реками, караван-сараями, болотами и заливом. А где есть дорога к городу, там должна быть дорога к крепости; где есть вода, там должна стоять застава; где есть склад, там должен быть караул.
Так из города без стен постепенно вырастала военная система.
И именно эту систему Левашов умел видеть лучше многих.
Внутри находились шесть батальонов русской пехоты и около пятисот драгун — и больше почти ничего. Ни свежих полков, ни обозов с подкреплением, ни уверенности в том, что помощь вообще придёт. Только стены, пушки и люди, которые уже третьи сутки почти не спали и понимали, что каждый новый день осады будет стоить им всё дороже.
Командовал гарнизоном  человек, которого в Москве знали куда меньше, чем Меншикова, Шереметева или Толстого. Его имя ещё не гремело в столице, он не принадлежал к числу тех военачальников, о которых говорили при дворе и чьи победы подробно пересказывали в донесениях. Это был старый петровский служака, человек суровой школы, когда-то выдернутый Петром Алексеевичем из стрелецкой гущи и брошенный в создаваемую царём новую армию.
Не выдерни его тогда Пётр из прежней жизни — возможно, судьба его сложилась бы совсем иначе. Быть может, он остался бы одним из тех стрельцов, чьи лица позднее навсегда вошли в историю благодаря картине Сурикова «Утро стрелецкой казни». Но Пётр умел замечать людей там, где другие видели лишь толпу. Он увидел в нем человека, способного служить новой России, вытащил его из старого московского мира и заставил пройти школу армии, которая создавалась почти с нуля.
Левашов оказался учеником способным. За годы службы он привык не говорить лишнего и тем более не тратить слова там, где требовалось дело. Когда другие повышали голос, он становился тише; когда вокруг начиналась суета, он первым принимался проверять пушки и людей. Поэтому и под Рештом его можно было чаще увидеть не в штабе, а на валу. Он сам ходил вдоль укреплений, заглядывал в орудийные амбразуры, проверял заряды, расспрашивал драгун о состоянии лошадей, а затем подносил к глазам подзорную трубу, когда-то подаренную ему царём, и долго всматривался в персидский лагерь.
За стенами день и ночь двигалось огромное войско. Его костры казались бесконечными, и временами Василию Яковлевичу могло показаться, что стоит этим людям одновременно двинуться на город — и стены просто не выдержат их напора. Но персы не торопились. Они прекрасно понимали, что время работает на них. Русские понимали другое: время работает против них.
На третью ночь он снова вышел на вал. Перед ним стояли солдаты — осунувшиеся, закопчённые, с красными от бессонницы глазами. Один держал ружьё так, словно оно было последней вещью, связывающей его с жизнью. Другой, измученный до предела, сидел, прислонившись к земляному мешку, и едва не засыпал. Третий молча перевязывал окровавленную руку товарища.
Левашов и Сотников долго смотрели на них, словно хотели запомнить каждого, а потом сняли шапки.
— Братцы, — сказал Левашов негромко, и солдаты подняли головы.
— Не стану я вас обманывать. Тяжело нам, и врага перед нами много. Очень много. Вы сами это видите. Больше нас во много раз, а помощи пока не видно. Но я хочу сказать вам одну вещь: персы думают, что нам страшно. И они правы. Страшно. Мне тоже страшно. Я не хуже вас знаю, что бывает, когда такая сила идёт на город, в котором людей в несколько раз меньше.
Он на мгновение замолчал и посмотрел туда, где за стенами мерцали многочисленные костры.
— Только страх, братцы, не беда, пока человек остаётся его хозяином. Беда начинается тогда, когда страх становится хозяином человека. Они ждут именно этого. Ждут, что мы устанем, что кто-нибудь ночью скажет: «Полно, ребята, довольно, открывайте ворота». Так вот, пока я здесь, ворот мы не откроем.
В строю кто-то крепче сжал ружьё.
— Будет трудно — будем терпеть. Кончится порох — возьмёмся за штыки. Сломается штык — найдём камень. Не будет камня — будем отбиваться руками. Но город им не отдадим. И если кому из вас суждено здесь лечь, пусть знает: одного его не оставят. Рядом будут товарищи, рядом будем мы.
На валу стало совсем тихо.
Левашов ещё раз посмотрел на солдат и спросил:
— Ну что, братцы, ещё ночь продержимся?
— Продержимся! — ответили ему.
— Ещё день?
— Продержимся!
Левашов кивнул, надел шапку и повернулся к персидским кострам.
— Тогда пушки к бою.
И люди снова разошлись по своим местам.
Так продолжалась осада. Персы усиливали огонь, и теперь уже из-за садов, каменных домов и земляных насыпей почти без передышки доносился сухой треск выстрелов. У них было оружие разное: длинные фитильные ружья, более короткие мушкеты, сабли, копья, луки со стрелами, а у некоторых всадников — пистоли. Персидские стрелки нередко устраивались за стенами садов, за плетнями и глиняными оградами, выставляя наружу только ствол ружья. Выстрелив, они не спешили показываться вновь, а меняли место, и потому русскому солдату порой приходилось стрелять не столько по человеку, сколько по тому месту, откуда только что полыхнуло огнём.
Особенно неприятны были длинные ружья, которые персы умели ставить на опору и вести огонь с некоторого расстояния. Такие стрелки старались не вступать в беспорядочную перестрелку, а выбирали цель: офицера, артиллериста, часового у ворот, человека, показавшегося над валом. Порой над стеной едва успевала подняться чья-нибудь шапка, как вслед за ней уже летела пуля.
Персидская конница действовала иначе. Она не любила долго стоять под пушечным огнём. Всадники появлялись из-за садов и складок местности, быстро приближались, осыпали передовые посты стрелами, могли ударить саблями или копьями, а затем так же быстро отходили. В открытом поле такая манера могла доставить немало хлопот, но у русского укрепления им приходилось труднее: здесь нельзя было развернуть конницу широким строем и взять неприятеля одним стремительным налётом.
На вооружении у персов оставалось много старого оружия, особенно в конных отрядах. Сабля была привычнее ружья, лук — удобнее там, где нужно было стрелять с коня, а копьё оставалось грозным оружием в стремительной атаке. И всё же порох уже давно вошёл в персидскую войну: ружьё и пушка были для них не диковиной. В прежние века персидская армия создавала специальные отряды стрелков, а артиллерия применялась главным образом при осадах крепостей.
Русские скоро поняли одну простую вещь: отвечать на такую войну той же манерой было бы напрасной тратой людей.
Поначалу солдаты ещё высовывались из-за вала, давали залп за залпом и старались перекрыть неприятельский огонь своим. Но вскоре научились беречь голову. Стрелков распределили по удобным местам, бойницам и углам укрепления, а там, где прежде стоял один часовой, старались иметь прикрытие. Не всякому человеку теперь позволялось без нужды показываться над валом. Артиллеристы тоже стали работать осторожнее: пушку выдвигали к амбразуре перед самым выстрелом, били и тотчас отводили её назад, чтобы не подставлять прислугу под ответный огонь.
Русские солдаты вообще быстро приноравливались к неприятелю, если начальник не мешал им своим упрямством.
— Не стой, как столб, — прикрикнул однажды сержант на молодого солдата, который слишком долго выглядывал из-за бруствера. — Перс тебе за это спасибо не скажет.
Солдат пригнулся, и почти в тот же миг пуля ударила в землю там, где только что была его голова.
— Вот видишь, — сказал сержант. — А ты думал, он целится мимо.
Постепенно русские научились отвечать не количеством выстрелов, а меткостью и выдержкой. Если персы появлялись у сада, по ним били картечью. Если замечали скопление всадников — артиллеристы старались не тратить заряд прежде времени, ожидая, пока неприятель подойдёт на верный расстояние. Если стрелки скрывались за плетнём, русские не лезли под пули, а ждали, пока те сами покажутся.
Особенно полезной оказалась русская артиллерия. Пушек было немного, зато расчёты уже имели за плечами северную войну, осады и сражения, в которых ошибка артиллериста стоила не одного человека, а целой батареи. Персидские орудия могли доставлять беспокойство, но русские чаще били точнее и быстрее. В донесениях того времени прямо отмечалось, что немногочисленная русская полевая артиллерия приносила большую пользу именно благодаря умению артиллеристов обращаться с пушками лучше неприятеля.
Но и персы учились.
Они стали реже бросать людей прямо под огонь и всё чаще использовали сады, стены, канавы и плетни как естественные укрытия. Ночью устраивали новые позиции, подводили оружие ближе, на рассвете открывали огонь и заставляли русских весь день держать людей у стен. Иногда казалось, что неприятель вовсе не собирается штурмовать, а только хочет измотать гарнизон постоянными тревогами.
И вот тут русские поняли ещё одну хитрость этой войны.
Перса надо было заставить стрелять первым.
Тогда его положение обнаруживалось по вспышкам выстрелов, русская артиллерия била по месту, а стрелки уже добивали тех, кто осмеливался подняться из-за укрытия.
Вскоре у русских появилось своё правило: не гоняться за каждым выстрелом, не отвечать на каждую пулю, не выходить из укрепления без нужды. Пусть неприятель тратит порох, время и терпение. Русскому солдату требовалось только одно — выдержать.
А выдерживать русские уже умели.
И чем дольше продолжалась осада, тем яснее становилось: персы надеялись задавить гарнизон числом и непрерывным беспокойством, а русские собирались превратить саму крепость в оружие. За валом, пушками, ружьями и палисадом теперь стоял уже не просто гарнизон, а люди, которые успели понять повадки противника.
И это было для осаждавших гораздо опаснее лишней русской пушки.
Из-за земляных насыпей одна за другой показывались новые пушки, их разворачивали, подсыпали под колёса землю, наводили на караван-сарай, и вскоре над Рештом установился такой грохот, будто сама земля решила стряхнуть с себя непрошеных гостей. Ядра били в стены, выбивали куски кирпича и глины, сыпались черепицы, взлетала пыль, а над двором висел едкий пороховой дым.
Но персам было мало одного пушечного огня.
Они хотели сломить русских ещё и голосом.
Из-за укреплений донёсся первый протяжный крик: для этого персы притащили с собой толпу пленных переводчиков
— ;;;;; ;;;;! — Taslim shavid! — Сдавайтесь!
Ему ответили другие голоса:
— ;;; ;;;; ;;;;;;! — R;h-e far;r nad;rid! — Вам некуда бежать!
— ;;; ;;;;;; ;;;;;;;! — Shom; moh;sare shode-id! — Вы окружены!
— ;;;;; ;; ;;;; ;;;;;;;! — Aslehe r; zamin bez;rid! — Бросайте оружие!
Персидские солдаты кричали, свистели, били по щитам и прикладами по оружию, стучали в барабаны. Особенно старался один старый персидский дедуля, сухонький, жилистый, с совершенно седой бородой, выбивавшейся из-под высокой шапки.        Казалось, его самого уже давно пора было поставить на покой где-нибудь в тени сада, выдать ему пиалу чая и оставить вспоминать молодость, но старик, видимо, имел на этот счёт собственное мнение. Он ухватил палочки обеими руками и бил по барабану так, будто собирался не напугать русский гарнизон, а разбудить от сна самого шаха.
Барабан гремел:
Бум! Бум-бум! Бум!
Старик входил во вкус, размахивался всё шире и колотил уже с таким остервенением, что его длинные рукава взлетали над локтями.
— Смотрите-ка, — сказал один русский солдат, выглянув из-за стены. — Старый-то как разошёлся.
— Видать, нас одним барабаном взять решил.
— А что, если получится?
— Тогда придётся сдаться.
— Кому?
— Барабану.
Солдаты тихо рассмеялись.
Персы тем временем кричали:
— Taslim shavid! Taslim shavid! — «Сдавайтесь! Сдавайтесь!»
А старик бил всё сильнее.
Бум-бум-бум-бум!
— Ну всё, — сказал тот же солдат. — Теперь точно пропали.
— Почему?
— Не видишь? Барабанщик новый подошёл. Старый, значит, уже не справлялся.
Смех прошёл по стене.
Персидский барабанщик, конечно, слов не понял, но русский хохот услышал. Это его, по-видимому, только раззадорило. Он выпрямился, задрал голову и ударил по барабану с такой силой, что сам чуть не потерял равновесие.
— Вот ведь упрямый дед, — заметил унтер-офицер. — Ему бы не войну, а свадьбы играть.
— На свадьбе от него жених бы первый убежал.
Снова раздались крики из-за укреплений:
— Rus-h;! Taslim shavid! — «Русские! Сдавайтесь!»
— Передайте им, — крикнул кто-то из русских, — что мы уже почти согласились!
Персы оживились. Несколько человек даже приблизились к валу.
— Что, испугались?
— Испугались! — ответили русские. — Особенно барабана!
На стене опять засмеялись.
Старик-барабанщик остановился.
На несколько мгновений он застыл, будто решал, что именно ему сейчас следует предпринять: обидеться, позвать начальство или просто ударить ещё сильнее.
Он выбрал последнее.
БА-БА-БУМ!
— Ох ты, — сказал русский солдат. — Рассердился.
— Теперь точно надо сдаваться.
— Почему?
— Потому что второй раз такой удар я не выдержу.
— Ты лучше голову пригни, — посоветовал ему унтер-офицер. — А то дед сейчас барабаном стены разобьёт.
И действительно, старик уже бил так, будто караван-сарай был виноват лично перед ним. Он мотал головой, кричал что-то своим, размахивал палочками и колотил по коже с такой яростью, что, казалось, хотел пробить её насквозь.
Левашов, стоявший неподалёку, некоторое время смотрел на эту сцену молча.
— Кто это там? — спросил он.
— Барабанщик, Василий Яковлевич.
— Вижу, что барабанщик.
— Хороший, должно быть. Очень старается.
Левашов усмехнулся.
— Это хорошо.
— Что хорошо?
— Пусть старается.
Он посмотрел на персидские укрепления, на людей, суетившихся возле пушек, и добавил:
— Пока они барабанят, наши пусть заряжают.
Солдаты переглянулись.
— Верно сказано.
И старый персидский дедуля продолжал колотить в свой барабан, не ведая, что русские уже сделали из него главного музыканта всей осады.
А он всё бил и бил.
Бум! Бум-бум! Бум!
Словно хотел доказать не только русским, но и самому себе, что пока в его руках палочки, Персия ещё не проиграла.
Русские слушали.
Кто-то посмеивался.
Кто-то ругался.
Кто-то просто крестился.
А один солдат, присев у стены, сказал:
— Эх, дедушка, барабан у тебя хороший. Только война у тебя какая-то нескладная.
И, словно услышав это через весь грохот, старик снова ударил изо всех сил.
БА-БА-БУМ!
— Ну вот, — сказал солдат. — Опять возражает.
 Некоторые поднимались на земляной вал, размахивали ружьями, показывая русским свою многочисленность.
— ;;;;;; ;;; ;;;;;! — Hez;r;n nafar hastim! — Нас тысячи!
— ;;; ;; ;;; ;;;;;;;! — Komak az r;h nemiresad! — Помощи вам не дождаться!
— ;;;;; ;;;;; ;;;; ;;;;;;;;! — Taslim shavid, zende mim;nid! — Сдавайтесь — останетесь живы!
Русские слушали.
Сначала молча.
Потом один из солдат, сидевший у стены и чистивший замок ружья, поднял голову:
— Что это они там так разорались?
Старый унтер-офицер даже не обернулся.
— Предлагают жить.
— А чего тогда пушками стреляют?
— Видно, очень хотят, чтобы мы жили.
По караван-сараю прошёл смех.
Персы снова закричали:
— ;;;;;;! ;;;;; ;;;;! — Rus-h;! Taslim shavid! — Русские! Сдавайтесь!
И тут с русской стены раздалось:
— А вы сперва научитесь стрелять, а потом уж людей жизни учите!
Солдаты загоготали.
Персы, конечно, слов не поняли, но по смеху догадались, что ответ им пришёлся не по вкусу.
Снова грянула пушка.
Ядро ударило в стену, и вместе с куском кирпича во двор посыпалась глина. Один солдат пригнулся, другой выругался, третий поднял с земли шапку.
— Эй, персиянин! — крикнул он, высовываясь из-за стены. — Ты погромче кричи! Я плохо слышу — у вас пушка мешает!
— Вот ведь бесстыжие, — проворчал кто-то рядом. — Их пятнадцать тысяч, а разговаривают так, будто нас три человека.
— Так им виднее, — ответил старый солдат. — Когда много народу, каждому кажется, что он храбрее соседа.
С противоположной стороны снова донеслось:
— ;;; ;;;; ;;;;;;!
— Опять «некуда бежать», — перевёл армянин, стоявший у стены.
— Передай им, — сказал русский солдат, — что нам и не хочется бежать.
Армянин улыбнулся и крикнул по-персидски:
— ;; ;;;; ;;;;;;;;! ;;;;;; ;;;;;;;;!
Мы не побежим! Подойдите ближе!
Русские захохотали.
Персы ответили новым градом ругани.
— Что говорят? — спросил молодой солдат.
— Не знаю, — признался армянин. — Но, судя по голосам, ничего хорошего.
— Значит, всё правильно поняли.
И снова со стороны персов:
— ;;;;; ;; ;;;; ;;;;;;;!
— Бросайте оружие!
На этот раз ответил уже сам русский унтер-офицер:
— Скажи им, что оружие у нас новое, жалко бросать!
Переводчик едва успел передать ответ, как над валом показался персидский всадник. Он поднял саблю и что-то громко выкрикнул, обращаясь к русским. Его поддержали десятки голосов.
— ;; ;;;;; ;; ;;; ;;;;;! — M; bishtar az shom; hastim! — Нас больше, чем вас!
— Вот это верно, — сказал солдат.
— Что верно?
— Их действительно больше.
— А чего же ты не боишься?
Солдат пожал плечами.
— А что толку? От страха их меньше не станет.
В эту минуту рядом с ними оказался Левашов.
Он некоторое время молча смотрел на персидские позиции. За валом двигались люди, мелькали ружья, проходили всадники, подтаскивали орудия. Шум стоял такой, будто неприятель решил взять караван-сарай не штурмом, а одним только криком.
— Что кричат? — спросил Левашов.
Ему перевели.
Он выслушал, чуть усмехнулся и сказал:
— Хорошо. Значит, считают нас уже погибшими.
— Так точно.
— А мы их пока нет.
Солдаты переглянулись.
Персы снова завопили:
— ;;;;; ;;;;!
— Сдавайтесь!
И вдруг с русской стены дружно ответили:
— Не дождётесь!
Кто-то добавил:
— Идите сюда — поговорим!
Другой крикнул:
— Только пушку свою не забудьте!
Третий, самый насмешливый, сложил ладони рупором:
— Эй, персияне! У вас там людей много — а храбрецов который?
На минуту всё стихло.
А затем из-за персидского вала донёсся такой гул, что стало ясно: вопрос был услышан.
— Ну вот, — сказал старый унтер-офицер. — Теперь обиделись.
— И что?
— Теперь полезут доказывать.
— Пусть лезут.
Он перекрестился, проверил ружьё и добавил:
— А то всё разговорами да разговорами. Надо же когда-нибудь и делом познакомиться.
Персы действительно продолжали усиливать огонь. Они подводили новые силы, двигали вперёд пушки, стреляли по стенам и кричали, надеясь сломить гарнизон не столько ядрами, сколько сознанием собственной обречённости.
Но русские уже поняли их слабость.
Неприятель слишком много говорил о том, что русским некуда бежать.
А русский солдат прекрасно знал одну вещь: когда за спиной стена, впереди неприятель, а отступать действительно некуда, остаётся только одно — сделать так, чтобы неприятелю стало некуда бежать.
Левашов ещё раз посмотрел на персидские укрепления.
— Ну что, — сказал он тихо, — покричали?
— Покричали, — ответил унтер-офицер.
— Теперь наша очередь.
И в этот раз он уже не улыбался.

Решт выстоял.
В конце концов персы сняли осаду и ушли, оставив после себя дым, разбитые лагеря, убитых лошадей и ту непривычную тишину, которая после многодневной канонады кажется почти неправдоподобной.
Но Левашов не ушёл. Ему ещё предстояло управлять краем, собирать серебро для России, заботиться о крепостях и людях, укреплять русское присутствие на юге. На Тереке будет построена крепость, которой суждено стать Кизляром. Пройдут годы, изменятся войны, появятся новые должности и новые чины, и тот самый бригадир, которого когда-то знали лишь немногие, станет генералом-аншефом, кавалером ордена Андрея Первозванного и московским главнокомандующим.
Его имя будет звучать уже совсем иначе.
Но иногда, много лет спустя, когда Москва засыпала и в комнате становилось тихо, Василий Яковлевич снова возвращался памятью к Решту. И вспоминал он почему-то не победу, не персидские костры и даже не собственные приказы. Вспоминался ему запах сырой шерсти и дыма, красные от бессонницы глаза солдат, молодой парень, заснувший у земляного мешка с ружьём в руках, и то чувство, когда человек понимает, что между ним и огромным вражеским войском есть только тонкая линия стены и несколько сотен таких же измученных людей.
И тогда, вместе с Рештом, ему особенно ясно вспоминалось собственное детство — нелёгкое, стрелецкое, московское, давно оставшееся где-то за пределами памяти, но, как это часто бывает с человеком в старости, вдруг обретшее совсем другой смысл.
То, что когда-то казалось просто тяжёлой судьбой, теперь виделось первым уроком той жизни, которую ему предстояло прожить. Ещё тогда, среди стрелецких слобод, он, сам того не понимая, учился терпеть, держать себя в руках и не бросать своих в трудную минуту.
Потом Пётр Алексеевич научил его служить, армия научила подчиняться, а война — побеждать собственный страх. И, быть может, именно Решт научил его самому главному: иногда человек оказывается перед стеной, которую уже почти невозможно удержать, и всё же продолжает стоять, потому что за этой стеной находятся другие люди, за которых он отвечает.
Наверное, именно поэтому в последние годы жизни Левашов всё чаще с благодарностью вспоминал своё трудное детство. Теперь он понимал: судьба готовила его к Решту задолго до того, как он впервые увидел бесконечные персидские костры за крепостным валом.
Человек редко сам выбирает стену, которую ему предстоит защищать. Иногда её выбирает за него судьба. Но если уж довелось оказаться на таком валу, остаётся только одно — стоять столько, сколько можешь, потому что пока стоит человек, стоит и стена, а пока стоит стена, история ещё не сказала своего последнего слова.

II.
         Но ни запах шерсти, ни пороха, ни дыма, ни даже крови не мог перебить одного запаха — запаха дома, если только память позволяла Василию Яковлевичу на мгновение вернуться туда, откуда он вышел и куда уже невозможно было вернуться ногами.
В доме пахло старым деревом, воском и ещё тонким, почти неуловимым запахом крови, который никогда полностью не выветривался из одежды человека, побывавшего в деле. Так пахли шинели после похода, седло после долгой дороги, рукавицы после драки и сам человек, если жизнь успела несколько раз хорошенько приложить его к земле.
Василёк сидел на лавке у печи и смотрел, как мать осторожно разматывает отцовский рукав. Она делала это спокойно, почти буднично, хотя пальцы у неё временами едва заметно дрожали. Мать вообще умела скрывать страх. Если в доме была беда, она не становилась слабее — напротив, будто собиралась изнутри в тугой узел и начинала действовать ещё спокойнее.
Её звали Марья Алексеевна (в девичестве Товаркова), и Василёк с ранних лет знал: если отец умеет держаться перед врагом, то мать умеет держать весь дом. Отец возвращался с дороги с саблей у пояса и кровью на рубахе, а она встречала его у порога так, словно он просто вышел во двор и вернулся через час. Только глаза выдавали её.
Вот и теперь под холстом обнаружилась свежая, ещё не зарубцевавшаяся рана. Кровь успела пропитать рубаху и засохла по краям тёмной коркой.
— Потерпи, Яков, — сказала она тихо.
— Терплю.
— Не дёргайся.
— Я и не дёргаюсь.
— А плечом зачем двигаешь?
Отец посмотрел на неё исподлобья.
— Само двигается.
— Ну так скажи ему, чтобы не двигалось.
Василёк вдруг улыбнулся.
Отец хотел было нахмуриться, но мать уже отвела глаза, и уголок её губ едва заметно дрогнул.
Так в доме умели смеяться даже тогда, когда было совсем не до смеха.
Марья промыла рану, наложила чистую ткань и стала перевязывать плечо. Она делала это ловко, без суеты, словно перевязывала рану не первый десяток раз. И действительно, жизнь уже успела научить её многому. Женщинам тех лет вообще редко предоставляли возможность выбирать между страхом и храбростью. Мужчина мог уйти на службу, в поход, на заставу, в драку, а женщина оставалась дома — ждать, рожать, растить детей, беречь хлеб, следить за хозяйством и каждый вечер прислушиваться, не раздастся ли за воротами знакомый шаг.
Если муж возвращался — она благодарила Бога.
Если не возвращался — продолжала жить.
Пожалуй, именно поэтому Марья никогда не любила громких слов о храбрости. Она слишком хорошо знала её настоящую цену.
Однажды, когда Василёк был ещё совсем маленьким, он спросил её:
— Маменька, а ты отца не боишься?
Она посмотрела на него внимательно, словно вопрос оказался гораздо серьёзнее, чем мог предположить ребёнок.
— Отца? Нет.
— А когда он сердится?
— Тогда тем более нет.
— Почему?
Марья поправила ему ворот рубахи и ответила:
— Потому что сердитый человек шумит, а страшный человек молчит.
Василёк запомнил это.
Позже он поймёт, что мать говорила не только об отце.
Отец Яков Григорьевич почти всегда молчал. Но если говорил, то коротко, без украшений, так, что после его слов хотелось не спорить, а исполнять. В его речи не было ни угроз, ни лишней важности — только та простая тяжесть, какая бывает у хорошего топора: ему не требуется объяснять дереву, что он собирается с ним сделать.
А мать говорила иначе. Она могла долго молчать, но когда уж произносила что-нибудь, слова её были точными.
— Мужчина должен знать, за что дерётся.
— А если не знает?
— Тогда он не мужчина, а просто человек с оружием.
Василёк не всё понимал, но слушал внимательно.
Было это после Симбирска, после Стеньки Разина. Яков Григорьевич тогда ещё не был стольником, а всего лишь жильцом — человеком, которому судьба пока не обещала ни высокого чина, ни богатства, ни почестей. Он вернулся домой после стычки с лихими людьми, с воровской ватагой, и привёз с собой не только шрам, но и какую-то тяжёлую, настороженную тишину.
Словно часть той дороги вошла вместе с ним в дом и осталась там навсегда.
С тех пор дом стал тише. Мать меньше пела, дворовые разговаривали вполголоса, а Василёк довольно скоро научился различать по шагам, в каком настроении отец возвращается со двора.
Но мать не позволяла страху становиться хозяином дома.
Если отец уходил на службу, она провожала его спокойно. Не бросалась на шею, не плакала у ворот, не причитала, как делали некоторые женщины.
Однажды Василёк спросил:
— А ты почему не плачешь, когда батюшка уезжает?
Марья долго смотрела вслед отцу, пока тот не скрылся за воротами.
— Потому что ему и без моих слёз тяжело.
И после короткой паузы добавила:
— А дома кто-нибудь должен оставаться крепким.
Этого Василёк тоже не забыл.
Так, он которому едва минуло четыре года, он впервые узнал одну из самых простых и самых жестоких истин своей будущей жизни: служба — это не сказки про богатырей, где герой уезжает на коне, рубит врагов, а вечером возвращается домой целым и невредимым.
Служба — это когда отец уходит с товарищами, а возвращается без некоторых из них.
И тогда ты ещё слишком мал, чтобы спросить, куда они делись, но уже достаточно велик, чтобы понять: назад возвращаются не все.

III.
Эпоха была жёсткая и прямая, без сантиментов, как старый дедовский тесак. Тишайший Алексей Михайлович ещё доживал свой век, и Москва при нём казалась спокойной только тому, кто смотрел на неё издалека. За тишиной царского двора уже шевелилась большая тревога. Потом пришёл Фёдор Алексеевич — богомольный, набожный, но вовсе не такой слабый умом, каким его позднее любили изображать; затем настало время Софьи, стрелецких полков, придворных интриг и московского беспокойства, когда за каждым приказом уже угадывался другой приказ, а за каждым поклоном — чей-нибудь интерес.
Всё вокруг пахло порохом, ладаном и ожиданием перемен, которых пока никто не умел назвать.
Москва вообще в те годы была городом, где новости иногда узнавали раньше, чем их успевали придумать. Вчера человек был свой, сегодня — подозрительный, а завтра его уже могли не узнать на собственной улице.(в этом плане кажется с тех пор там мало что изменилось)
Воспитывали Василька просто. Без немецких учителей и танцмейстеров — тех в домах средней руки дворян ещё не водилось в таком количестве, как позднее. Его учили не столько словами, сколько примером.
Отец учил держать спину прямо, не лезть вперёд без нужды и никогда не бросать товарища.
Мать учила другому — тому, что не записывают ни в какие уставы. Она учила замечать чужую боль, не жаловаться по пустякам, беречь слабого и никогда не путать мягкость с малодушием.
— Запомни, Василёк, — говорила она ему, когда он однажды пожаловался на разбитое колено, — боль проходит. А привычка жалеть себя остаётся.
И тут же, не дав ему времени разныться, промывала ссадину и отправляла его обратно во двор.
Мать вообще не любила воспитывать длинными речами. Она воспитывала жизнью.
Если в доме не хватало хлеба, она делила его так, чтобы дети не заметили.
Если отец возвращался злой и уставший, она не задавала ненужных вопросов.
Если во дворе случалась ссора, она сначала выясняла, кто виноват, а уже потом решала, кого пожалеть.
А когда Василёк однажды спросил, почему она никогда не боится, Марья усмехнулась:
— Боюсь. Ещё как боюсь.
— А почему тогда не плачешь?
— Потому что слёзы делу не помогают.
Она помолчала и добавила:
— Вот когда дело сделаешь — тогда можешь и поплакать.
Василёк рассмеялся, но смысл этих слов дошёл до него много лет спустя.
Он будет помнить мать именно такой: не святой и не безмолвной тенью за спиной мужа, а женщиной, которая умела бояться и всё-таки делать то, что требовалось. Возможно, именно у неё он впервые научился главному своему качеству — выдержке.
Позднее он будет стоять под огнём, видеть перед собой вражеские армии, слышать рёв пушек и чувствовать, как дрожит земля под ногами. И всякий раз, когда страх будет подниматься внутри, он будет вспоминать не военный устав и не царский приказ, а мать у печи, её спокойные руки и простую фразу:
«А дома кто-нибудь должен оставаться крепким».
Наверное, поэтому, вспоминая много лет спустя Решт, Василий Яковлевич вспоминал и ту лавку у печи, материнские руки, разматывающие окровавленный рукав, и отца, который стискивал зубы, но не произносил ни слова. 
IV.
До Петра оставалось ещё двадцать лет до начала его самостоятельного правления, а до того дня, когда этот неугомонный царь заставит бояр стричь бороды, дворян учить иностранные языки, строить корабли и маршировать по-новому, было ещё дальше. Москва тогда была городом колокольным, патриархальным, с узкими улицами, тяжёлыми воротами, торговыми рядами, стрельцами на службе и боярами, которые порой могли целый день спорить о том, кому по старшинству полагалось стоять ближе к государю.
Но Россия уже начинала тесниться в собственных старых границах.
Ей требовалось море.- причем море широкое
Ей требовалась армия.-причем армия боеспособная.
И, как это часто бывает в истории, государству, которое собиралось переменить собственную судьбу, потребовались люди, ещё не знавшие, что им предстоит стать частью этой перемены.
Одним из таких людей оказался Василий Левашов.
Происходил он из дворянского рода Левашовых, сын стольника Якова Григорьевича. Отец принадлежал к тому поколению служилого дворянства, для которого военная служба не была отдельной профессией. Дворянин мог быть помещиком, придворным человеком, стольником, воеводой, но в конечном счёте от него ждали одного: когда государь велит садиться на коня — садись на коня.
Мальчика Василия воспитывала не одна книга.
Его воспитывала память рода.
В старом дворянском доме ребёнок довольно рано узнавал, что фамилия — это не просто слово. За ней стояли могилы предков, поместье, служебные чины, рассказы о походах, семейные обиды и семейная гордость. Мальчик мог ещё не знать, чем отличается батальон от полка, но уже прекрасно понимал, что позорить отцов нельзя.   
Но однажды в их доме остановился на постой старый солдат, и после него это представление уже никогда не осталось прежним.
Солдат был лет под пятьдесят, хотя выглядел старше. На одной ноге он заметно прихрамывал, левая рука плохо сгибалась в локте, а на щеке, от виска до самой скулы, тянулся белый рубец. Он приехал один, без товарищей, с потёртой сумой через плечо, старой шинелью и ружьём, которое держал возле себя даже тогда, когда сидел за столом.
Отец пустил его переночевать, велел накормить и устроить на тёплом месте.
Вечером солдат долго молчал, ел медленно, запивая кашу квасом, а потом снял сапог. Василий заметил на ноге ещё один шрам.
— А это откуда? — не удержался мальчик.
Солдат посмотрел на него и усмехнулся.
— От войны.
— А этот?
— Тоже.
— А на руке?
— И тот же мастер работал.
Отец строго взглянул на сына, но солдат только махнул рукой.
— Пусть спрашивает. Всё равно когда-нибудь узнает.
И рассказал.
Не о победах.
Сначала — о том, как ночью люди мёрзнут в мокрых шинелях и не чувствуют пальцев. Как на марше сапоги набиваются грязью так, что ноги кровоточат. Как человек может трое суток не спать, а потом заснуть стоя, прислонившись к пушечному колесу. Как в бою рядом с тобой ещё минуту назад разговаривает товарищ, а потом уже лежит молча и смотрит в небо.
Василек слушал, не перебивая.
Старый солдат говорил без жалоб, почти буднично, словно рассказывал не о войне, а о тяжёлой дороге.
— Самое страшное, барчук, знаешь что?
Василек покачал головой.
— Не пуля.
Солдат положил ложку.
— Самое страшное — когда после боя становишься считать своих. И сперва думаешь: все тут. А потом одного нет. Потом другого. А потом смотришь на место, где вчера стоял твой десяток, и понимаешь, что половины уже нет.
В комнате стало тихо.
Василий впервые увидел в лице старого человека не страх, а что-то другое — память, от которой невозможно было избавиться.
— А вы не боялись? — спросил он наконец.
Солдат посмотрел прямо на мальчика.
— Боялись все.
Он произнёс это так просто, что Василий даже удивился.
— И начальники?
— И начальники.
— И офицеры?
— И офицеры.
— А что же тогда делать?
Старик усмехнулся.
— Делать своё дело.
Он поднялся, подошёл к ружью и осторожно провёл ладонью по прикладу.
— Вот этого я понял не сразу. Думал прежде, что храбрец тот, кому не страшно. А потом понял: храбрец тот, кому страшно, а он всё равно остаётся на своём месте. Товарища не бросает. Приказ исполняет. Раненого вытаскивает. И если командир сказал держать позицию — держит, пока ноги стоят.
Василек смотрел на него уже совсем другими глазами.
Солдат заметил это и неожиданно улыбнулся.
— Ты-то чего так смотришь?
— Хочу узнать, как это бывает.
— Что именно?
— Война.
Старик помолчал.
— Не торопись узнавать.
Но мальчик всё равно продолжал расспрашивать.
Как заряжают ружьё? Почему солдаты становятся в строй? Зачем офицер ходит перед строем? Как узнать, куда направит удар неприятель? Почему одни люди бегут, а другие остаются? Как командир может заставить сотню человек одновременно повернуть, остановиться, пойти вперёд?
Старый солдат отвечал, сначала нехотя, потом всё охотнее. Он показал Василию, как держать ружьё, как ставить ногу, как не закрывать глаза перед выстрелом, как по звуку понять, далеко ли разорвался снаряд. А под конец сказал:
— Запомни одно, барчук. Войну выигрывает не тот, кто первым бросился вперёд. Войну выигрывает тот, кто знает, когда идти, когда стоять и когда отступить так, чтобы завтра снова было кому сражаться.
Эти слова Василий запомнил.
Утром солдат ушёл.
На дворе ещё лежал ночной иней. Он поправил ремень, взял ружьё, поблагодарил хозяев и медленно пошёл по дороге, прихрамывая на больную ногу. Василий долго стоял у ворот и смотрел ему вслед.
Ему вдруг стало ясно, что война — это не блеск шпаги и не гром пушек.
Это человек, который возвращается домой с рубцами на лице.
Это товарищ, которого приходится оставить на поле.
Это страх, который нельзя показать тем, кто стоит рядом.
И всё-таки это человек, который снова берёт своё ружьё и идёт.
В тот день Василий впервые подумал, что хочет понять эту странную науку — воевать.
Не ради мундира.
Не ради награды.
А ради того, чтобы когда-нибудь самому знать, как сделать так, чтобы люди, доверенные ему, вернулись домой.
Возможно, именно тогда, ещё до первой шпаги, первого похода и первого военного приказа, в нём и родился будущий воин.
А военные рассказы в таких домах имели одну неприятную особенность: они почти никогда не заканчивались там, где заканчивалась официальная история.
В летописи напишут: «ходил в поход».
А дома старый служилый человек мог добавить:
— Ходили-то ходили, да сапоги свои в болоте оставили.
В летописи: «произошло сражение».
Дома:
— Сражение было хорошее, только обед холодный.
Так мальчик узнавал главное: война на бумаге выглядит значительно приличнее, чем в жизни.
И, вероятно, Василий запомнил это на всю жизнь.
Он рос в ту эпоху, когда Россия уже привыкла воевать, но ещё не научилась воевать так, как собирался её научить Пётр.
Старая русская военная система была огромной, разношёрстной и в значительной степени состояла из людей, которых государство собирало под знамёна тогда, когда возникала необходимость. Стрельцы имели огромный опыт, но сами стрелецкие полки были частью старого государственного устройства. Дворянская конница сохраняла старые привычки. Разрядные люди продолжали жить по своим правилам. Рядом существовали казаки, иноземные полки, солдатские полки нового строя.
А в Преображенском и Семёновском Пётр уже играл в войну по-настоящему.
Для юноши это было время, когда само понятие «военный человек» начинало меняться.
И здесь особенно важно понять одну вещь.
Левашов не попал сразу в красивую петровскую армию с чёткими мундирами, уставами и регулярными батальонами.
Ему пришлось пройти через старую Россию, прежде чем стать человеком новой.

V.
Его настоящая военная школа началась в 1695 году.
Но прежде чем молодой Василий оказался у Азова, Россия уже получила один очень неприятный урок.
В 1695 году Пётр повёл войско на Азов.
Для молодого царя это была не просто ещё одна война с турками. Азов стоял там, где Дон, тяжёлый и мутный после долгого пути, отдавал свои воды морю, и крепость эта запирала русским дорогу дальше, к южным морям. Овладеть ею означало получить ключ от ворот, которые до сих пор были заперты чужой рукой.
Войско шло тремя большими отрядами — Гордона, Лефорта и Головина. Сам Пётр был при армии бомбардиром, и это особенно поражало многих старых служилых людей: государь не сидел далеко от пушек, не прятался за спинами воевод и не довольствовался тем, что ему рассказывали после боя. Он являлся туда, где было грязно, опасно, тяжело, где люди таскали пушки по песку и земле, где лошади падали от усталости, а артиллеристы проклинали каждую лишнюю сажень дороги.
Василий шёл вместе со всеми.
Ему было двадцать восемь лет, и в ту пору он ещё не был тем Левашовым, имя которого позднее станет известно армейским начальникам, кабинетам и далёким кавказским крепостям. Перед Азовом он был одним из многих — молодым человеком из старого дворянского рода, которому предстояло впервые по-настоящему увидеть, чем отличается настоящая война от учения.
И война встретила его не пушечным выстрелом.
Она встретила его серным запахом пороха, мокрой землёй, конским потом, дымом, дегтем, прокисшей кашей и человеческой усталостью. Войско двигалось к Азову неделями, и чем ближе становилась крепость, тем меньше в разговорах оставалось прежней удали.
Наконец перед ними показался Азов.
Крепость стояла над Доном, окружённая водой, валами и стенами. Издали она казалась даже не городом, а каким-то огромным каменным зверем, который лёг у реки и приготовился терпеливо ждать, пока люди с той стороны устанут его убивать.
— Вот тебе и орешек, — сказал рядом с Левашовым старый солдат, разглядывая крепостные стены.
Левашов ничего не ответил.
Он впервые видел настоящую осадную крепость перед собой и теперь начинал понимать, что слова «взять город» на войне значат совсем не то, что на бумаге. На бумаге можно было поставить крестик на карте, обвести крепость кружком и написать: «взять». На земле же между этим крестиком и человеком стояли стены, ров, пушки, вода и люди, которые вовсе не желали становиться частью чужого кружка.
Русские начали осадные работы.
Землю копали днём и ночью. Воины тянули фашины, устраивали батареи, прокладывали траншеи, тащили орудия. Гордон внимательно следил за инженерными работами, Пётр появлялся то там, то здесь, задавал вопросы, сердился, если работа шла медленно, и сам принимался за дело, если видел, что люди работают плохо.
Но уже в первые дни стало ясно, что противник вовсе не собирается сидеть за стенами и ждать своей участи.

Две каменные башни стояли на противоположных берегах Дона, примерно в трёх верстах выше Азова, и издали казались почти одинаковыми — две тяжёлые серые громады над водой. Но за их неприметным видом скрывалась вся сила положения. Турки поставили между башнями железные цепи, которыми перекрывали реку, так что суда не могли свободно проходить к Азову и обратно.      
На укреплениях находились пушки, а значит, любой русский отряд, пытавшийся провести по Дону продовольствие, боеприпасы или другие припасы, должен был считаться с неприятельским огнём. Река, которая могла стать естественной дорогой для осаждающей армии, пока оставалась дорогой в руках противника.
Патрик Гордон, один из самых опытных военачальников русской армии, смотрел на эти башни совсем не так, как молодой солдат. Для Василия они были пока просто неприятельским укреплением, которое предстояло когда-нибудь взять. Для Гордона же они представляли собой прежде всего задачу снабжения: пока каланчи держались, вся русская армия оставалась в опасной зависимости от сухопутных перевозок.
В его записях нет той красивой тревоги, которой позднее любят окружать военные события. Гордон смотрел на войну глазами человека, которому приходилось отвечать за людей и потому привыкшего думать не о красоте подвига, а о том, сколько людей потребуется, сколько времени займёт операция и что произойдёт с армией, если она окончится неудачей. Именно поэтому его записи и сегодня производят такое сильное впечатление.
«На военном совете постановили атаковать ближайшую каланчу. Для этого приказали приготовиться двумстам казакам, каждому обещав по десять рублей».
Двести человек.
За сухой цифрой, записанной генералом на бумаге, скрывались двести человеческих жизней, двести разных судеб, двести матерей, жён, детей, отцов и товарищей, которые в тот момент ещё ничего не знали о предстоящем приступе. Для начальников это было число людей, необходимых для выполнения задачи. Для самих добровольцев — ночь, после которой могло уже ничего не быть.
      В лагере об этом говорили негромко. Особенно много рассуждали казаки, хорошо знавшие Дон и потому лучше многих понимавшие, насколько трудно будет подойти к башне. Они умели двигаться по воде, знали камыши, протоки, отмели, могли ночью провести лодку там, где для непривычного глаза берег казался совершенно одинаковым. Но одно дело — пройти ночью по реке, а другое — оказаться под каменными стенами, из которых в тебя будут стрелять.
Василий слушал эти разговоры, сидя у костра, и старался не подавать вида, что напряжён не меньше остальных. Он уже понял, что на войне храбрость вовсе не означает отсутствия страха. Страх был здесь у каждого, только один человек умел скрывать его лучше другого. Старый казак мог спокойно поправлять ремень и рассказывать какую-нибудь смешную историю, а молодой солдат рядом с ним мог думать только о том, как далеко находится родной дом. И всё же оба утром могли пойти в одну сторону, потому что война редко спрашивала человека, готов ли он.
Когда объявили о наборе добровольцев, Василий долго не раздумывал.
Он ещё был слишком молод, чтобы знать настоящую цену человеческой жизни, но уже достаточно взросл, чтобы почувствовать другую цену — цену собственного малодушия. Ему казалось, что если сейчас отступить, сославшись на осторожность, то потом всю жизнь будет мучить память о том, что другие пошли, а он остался. В ту минуту он ещё не мог знать, что именно такие решения и составляют человека на войне: не громкие слова, а короткий внутренний спор, после которого ты молча поднимаешься и идёшь записываться.
Василия взяли в число добровольцев.
Казакам в помощь действительно назначили солдатский полк с Волги под командованием полковника Шарпа. Гордон отметил это в своих записях так же спокойно, как всё остальное:
«Для этой экспедиции также отрядили полк солдат с Волги под началом полковника Шарпа».
И снова несколько слов на бумаге. А за ними — подготовка, ожидание, проверка оружия, распределение людей и та особенная тишина, которая всегда возникает перед опасным делом. Днём лагерь продолжал жить своей обычной жизнью: кто-то таскал воду, кто-то чинил обувь, кто-то возился с лошадьми, кто-то ругался из-за плохой пищи. Но ближе к вечеру разговоров становилось всё меньше. Люди начинали понимать, что ночь будет не такой, как остальные.
Василий проверил пистоль, несколько раз ощупал ремень, убедился, что оружие сидит крепко, и только после этого позволил себе немного отойти от остальных. Он посмотрел на Дон. Вечерний свет уже начал тускнеть, и вода казалась почти чёрной. Над камышами кружили насекомые, где-то вдалеке кричала птица, а за рекой темнели неприятельские укрепления. Казалось странным, что человек может видеть опасность совершенно отчётливо и всё равно продолжать смотреть на неё.
Позднее Гордон опишет события этой операции без всяких попыток сделать их красивее. В этом была особая сила его свидетельства. Он писал как человек, который видел войну не издали и потому знал, что настоящая храбрость редко выглядит героически. Она больше похожа на человека, который, понимая, что ему страшно, всё-таки берёт оружие и идёт дальше.
Ночь наступила быстро. На Дону стало тише, хотя полной тишины здесь не существовало никогда. Вода шуршала у берега, в камышах что-то время от времени шевелилось, лошади беспокойно переступали ногами. Люди говорили вполголоса, стараясь не повышать голос без необходимости. Кто-то перед походом перекрестился, кто-то проверил пороховницу, кто-то ещё раз затянул ремень. Молодые старались выглядеть так, будто всё им нипочём, старые не старались выглядеть никак.
Василий поймал себя на том, что вспоминает дом.
Не лицо какого-нибудь генерала и не разговоры о будущем. Вспомнилась самая обыкновенная жизнь — тепло печи, запах дерева, знакомый голос, который когда-то казался вечным. И от этого воспоминания ему стало не легче, а тяжелее. Потому что теперь он вдруг особенно ясно понял, ради чего человек хочет вернуться.
Когда двинулись, никто уже не говорил.
Дон принял людей в свою темноту. Казаки шли осторожно, стараясь не шуметь, за ними двигались солдаты. Впереди постепенно вырастала каланча. Она уже не казалась издали безжизненной каменной громадой. В темноте башня словно оживала, и Василию всё время чудилось, что неприятель видит их раньше, чем они успеют приблизиться.
До укрепления оставалось совсем немного, когда с башни неожиданно вспыхнул огонь.
Первый выстрел раскатился над водой, за ним почти сразу последовал второй, и ночь словно разорвалась. Пули засвистели над головами, камни брызнули о землю, кто-то вскрикнул совсем рядом. В темноте трудно было понять, кто упал, кто побежал вперёд, а кто просто пригнулся от выстрелов. Но люди продолжали двигаться. В этом и состояла страшная особенность настоящего боя: человек ещё секунду назад видел рядом знакомое лицо, а через мгновение уже не мог найти его глазами.
Казаки бросились к стенам. Солдаты поддерживали их огнём. С башни били пушки, но расстояние уже было слишком мало для спокойной артиллерийской работы. Началась суматоха, в которой каждый действовал почти на ощупь.
Первоначально пытались пробиться через ворота, однако сделать это под огнём защитников не удалось. Тогда стали искать другое место. Возле одной из бойниц обнаружили возможность пробить каменную кладку, и люди принялись за работу. Камень оказался крепким, тяжёлым, неудобным, а сверху продолжали стрелять. Василий бил вместе с другими, чувствуя, как инструмент скользит в мокрых от пота ладонях. Он уже не различал, что именно происходит вокруг. Слышал только удары железа по камню, ругань, крики раненых и бесконечный грохот выстрелов.
Постепенно в стене появилась брешь.
Сначала небольшая, едва позволявшая протиснуться человеку, потом шире. Кто-то первым полез внутрь, за ним второй, третий. Василий оказался среди тех, кто ворвался в башню почти сразу вслед за передовыми. Здесь бой стал ещё тяжелее, потому что каменные стены сжали людей так тесно, что уже невозможно было отступить на несколько шагов. Дым висел под потолком, воздух был пропитан гарью и потом, а крики смешивались с лязгом оружия.
Василий ударил противника, отступил на полшага, снова пошёл вперёд и вдруг понял, что сражается уже не за какую-то отвлечённую военную задачу, о которой говорили начальники в лагере. Он сражался за место, на котором стоял. За человека рядом. За возможность сделать следующий вдох.
Через некоторое время сопротивление стало слабеть. Русские теснили защитников всё глубже. Одни турки пытались пробиться к выходу, другие продолжали стрелять, третьи уже понимали, что башня потеряна. На стенах появились русские солдаты и казаки. Над укреплением поднялся русский знак, а захваченные пушки начали разворачивать в сторону второй каланчи.
Только тогда Василий впервые позволил себе оглянуться.
Его руки дрожали.
Не от страха — или, во всяком случае, он хотел так думать. Просто тело после напряжения начинало возвращать себе право чувствовать боль.
Первая каланча была взята.
Теперь всё зависело от второй.
Положение турок изменилось мгновенно. Пока обе башни принадлежали им, они могли перекрывать реку и поддерживать друг друга огнём. Теперь же русские получили возможность использовать захваченные орудия против соседнего укрепления. Пушки заговорили с первой каланчи, и их выстрелы понеслись над Доном к противоположному берегу.
Гордон впоследствии записал:
«Турок этой ночью выбили градом бомб и пуль из второй каланчи. Они отошли к крепости Лютик, оставив 20 орудий, разные припасы, амуницию и имущество».
В этой сухой записи было заключено окончание всей операции. Вторую башню не пришлось брать тем же отчаянным приступом. Под огнём первой каланчи турецкий гарнизон ночью оставил укрепление и отошёл к Лютику. Русским достались двадцать орудий, боевые припасы и имущество.
А вместе с каланчами они получили гораздо больше, чем две каменные башни.
Теперь Дон становился свободнее для движения русских судов. Весть отправили к Койсуге, чтобы оттуда начали доставлять припасы по воде к захваченным укреплениям. Для человека, который стоял на башне и смотрел на реку, это могло показаться второстепенной подробностью. Но для армии, находившейся перед Азовом, подобное сообщение было почти столь же важно, как новая батарея.
Война вообще часто заставляла людей радоваться вещам, которые в мирной жизни никто бы не заметил. Хорошая дорога, лодка с мукой, исправная пушка, бочка пороха, возможность провести обоз без огня противника — всё это становилось частью победы.
Василий сидел на каменной площадке и смотрел на Дон. Внизу копошились люди, переносили захваченные припасы, осматривали орудия, проверяли стены. Кто-то смеялся от облегчения, кто-то ругался на рану, кто-то уже рассказывал соседу о собственном подвиге так, словно с самого начала точно знал, что всё закончится победой.
Василий слушал и молчал.
Он ещё не умел рассказывать о войне.
Да и что тут было рассказывать? О том, как страшно свистела пуля? О том, как камень от стены ударил в лицо? О том, как человек рядом с тобой вдруг исчез из поля зрения? О том, что в какой-то момент ты перестаёшь думать о славе и начинаешь думать только о том, чтобы остаться живым?
Гораздо позже люди будут вспоминать взятие каланчей как один из первых успехов похода. Но для тех, кто действительно был там, это была прежде всего тяжёлая ночь.
И всё же Василий уже начинал понимать, что именно такие ночи и делают солдата.
Не парад.
Не красивый мундир.
Не похвала начальства.
Человек становился солдатом тогда, когда впервые оказывался перед опасностью, от которой невозможно было спрятаться, и всё-таки продолжал делать своё дело.
На следующий день к захваченным укреплениям приехали Пётр Алексеевич и Патрик Гордон. Государь осматривал башни, расположение орудий, реку и подходы к Азову, а Гордон, вероятно, уже мысленно раскладывал увиденное на новые задачи. Пётр смотрел на войну иначе, чем большинство окружающих его людей. Для него каждый подобный успех был ещё и уроком: где не хватило людей, где подвела артиллерия, как устроены турецкие укрепления, как использовать реку и что нужно изменить в следующем походе.
Василий держался в стороне. Ему пока не было места среди тех, к кому государь обращался лично. Он был всего лишь одним из молодых солдат, которых в русской армии были тысячи. Но именно это и было важно: будущая история ещё не знала его имени.
Пётр ещё не видел в нём того человека, каким он станет через несколько лет.
Гордон не записал его имени.
Ни одна донесённая до нас строка дневника не говорит, что генерал заметил именно Василия. И это тоже следует принять как правду той эпохи. Большинство людей, которые участвовали в подобных событиях, навсегда оставались безымянными. История помнила генералов, царей, командиров, иногда — самых храбрых офицеров. Но рядом с ними всегда находились сотни таких, как Василий: молодых солдат, которые ночью шли под огонь, ломали стены, тащили пушки и потом возвращались в строй так, будто ничего особенного не произошло.
Для него же эта ночь не могла пройти бесследно.
Он впервые увидел, как действует настоящий огонь, впервые почувствовал, насколько хрупка человеческая жизнь, и впервые понял, что война не имеет ничего общего с теми красивыми словами, которыми её любят окружать люди, никогда не стоявшие под выстрелами.
Он ещё не знал, что через год снова окажется на Дону, только теперь уже в совершенно иной армии, которую Пётр спешно строил в Воронеже. Не знал, что именно там, во время подготовки второго Азовского похода, встретит молодого дворянина, который сначала станет его противником, затем — самым близким товарищем. Не знал он и того, что спустя год эта дружба будет оплачена не десятью рублями, обещанными добровольцам за штурм каланчи, а настоящей человеческой преданностью, когда один человек под огнём вернётся за другим.
Пока же перед ним лежал Дон.
На воде покачивались русские суда, в воздухе ещё стоял запах пороха, а над захваченными башнями постепенно поднималось утреннее солнце. Василий поднялся с камня, поправил ремень и пошёл туда, где уже собирались солдаты.

7 июля турки сделали вылазку из Азова через сады и ударили по лагерю Лефорта. Нападение оказалось внезапным и жестоким. Турки ворвались в лагерь, убили множество людей, захватили пленных и увели их за стены. Когда русские наконец отбили атаку, стало известно, что враг унёс с собой головы убитых. Позднее их насадили на колья вдоль крепостной стены.
Левашов увидел их вечером.
Не все, но достаточно.
Человеческая голова на колу — зрелище, которое невозможно забыть. Даже если человек видел смерть, даже если привык к крови, к пороху и к крикам раненых, человеческое лицо, застывшее над стеной, оставалось лицом.
Один из солдат долго смотрел на укрепления.
— Для чего они это делают?
Рядом стоял старик.
— Чтобы мы смотрели.
— А если не будем?
Старик посмотрел на него.
— Будешь. Человек всегда смотрит на то, чего ему лучше бы не видеть.
Левашов промолчал.
В ту ночь из Азова доносились музыка, крики и удары разных инструментов. Турки праздновали удачную вылазку. Они получили подкрепление, провиант, боеприпасы и жалованье, а главное — увидели, что русское войско пока не умеет действовать под крепостью так, как должно.
В русском лагере было совсем не до праздника.
Кого-то хоронили прямо на месте. Раненые стонали в палатках. Возле костров сидели люди с перевязанными головами и руками. Некоторые молчали, потому что говорить уже не хотелось.
Левашов впервые почувствовал, что осада может оказаться не коротким походом к победе, а долгим перемалыванием людей.
А затем началась настоящая работа.
Русские приближались к крепости траншеями. Земля уходила из-под лопат, появлялись редуты и батареи. Люди спали мало, ели плохо, мокли под дождём, сутками не снимали сапог. В траншеях стоял тяжёлый дух земли, пота и пороха.
И всё это время Азов продолжал стрелять.
Пушка ударяла — и человек, который секунду назад тащил фашину, вдруг падал лицом в грязь.
Другой продолжал идти.
Третий становился на его место.
Так Василий Яковлевич начал понимать ещё одну вещь: война убивает не только в бою. Она убивает усталостью, болезнями, голодом, случайным осколком, дурной водой, неосторожностью.
Но хуже всего было то, что крепость продолжала получать помощь.
Море оставалось открытым.
Турецкие суда подходили к устью Дона, доставляли людям в крепости продовольствие, боеприпасы, амуницию и подкрепления. Русские могли окружить Азов с суши, могли поставить пушки, могли рыть траншеи и штурмовать стены, но море оставалось свободным.
Однажды он долго смотрел на реку.
— Видишь? — спросил его старый солдат.
— Вижу.
— А чего смотришь?
— На суда.
Солдат сплюнул.
— И я смотрю. Только оттого они русскими не становятся.
Левашов усмехнулся.
— Значит, надо их остановить.
Солдат посмотрел на него так, будто молодой дворянин предложил поймать руками саму воду.
— Остановить-то надо. Только чем?
На этот вопрос у него ответа не было.
Русские даже сумели овладеть двумя каланчами — укреплёнными башнями на Дону, — но этого оказалось недостаточно, чтобы полностью закрыть туркам водный путь.
И тогда пришёл день первого большого штурма.
5 августа на рассвете ударил барабан.
Люди вышли из траншей.
Кто-то крестился. Кто-то проверял кремень. Кто-то молча поправлял ремень. Кто-то уже не говорил ничего, потому что перед самым штурмом человеку иногда нечего сказать.
Василий шёл вместе с ними.
Впереди стояли стены.
Из крепости ударили пушки.
Земля вздрогнула.
Первый человек упал ещё до того, как русские успели добраться до рва. Второй рухнул рядом. Потом ещё несколько.
Но люди шли.
На одном участке две или три сотни выборных солдат добрались до бастиона и даже взобрались на него. Они схватились с турками. Казалось, ещё немного — и успех будет достигнут.
Но поддержки не последовало.
Одни подразделения застряли в садах и рвах, другие залегли под огнём. Турки с высоты стен расстреливали людей почти безнаказанно.
Левашов видел, как человек рядом с ним поднялся, сделал два шага и рухнул на колени. Потом попытался встать, но снова упал.
— Вперёд! — кричал кто-то.
Но вперёд идти становилось всё труднее.
Пушки били картечью.
Мушкеты не умолкали.
Стену невозможно было взять одной храбростью.
Через несколько часов прозвучал приказ отступать.
И вот тогда стало видно настоящее лицо поражения.
В рвах и возле стен остались тела.
Около тысячи двухсот человек были убиты. Ещё примерно вдвое больше получили ранения, и многие из раненых впоследствии умерли. Были ранены и убиты офицеры; два полковника дивизии Гордона получили ранения, которые вскоре оказались смертельными.
Василий Яковлевич вернулся в лагерь с разорванным рукавом.
Он сел прямо на землю и несколько минут смотрел на кровь на одежде.
— Ранен? — спросил тот же старый солдат.
— Нет.
— А чего смотришь?
Он не сразу ответил.
— Думаю.
Старик сел рядом.
— Это худшее после ранения.
Он поднял глаза.
Старик долго смотрел на него, потом тихо сказал:
— После первого боя человек думает, что война убивает храбрых. После второго понимает, что она убивает всех.
В этот раз он ничего не ответил.
Мимо них несли раненого.
Он был жив, но лицо у него уже стало серым.
— Воды… — прошептал он.
Кто-то дал ему кружку.
Человек сделал глоток и вдруг спросил:
— Стену взяли?
Никто не ответил.
Он закрыл глаза.
— Значит, нет…
И отвернулся к земле.
В тот день Василий впервые увидел, как война отнимает у человека не только жизнь, но и надежду.
После штурма в лагере стало тихо.
Даже слишком тихо.
Кто-то ругался, кто-то плакал, кто-то проклинал начальство, а кто-то просто сидел, уставившись перед собой.
Один молодой солдат, совсем ещё мальчишка, вытер кровь с лица и сказал:
— Не взять нам его.
Левашов повернулся.
— Почему?
Солдат посмотрел на Азов.
— Потому что мы крепость осадили, а море — нет.
Эта фраза прозвучала просто, почти по-крестьянски.
Но Левашов её запомнил.
Другой солдат, усевшийся рядом, буркнул:
— Да что море? Турок в крепости много, а нас больше.
— А толку? — ответил первый. — Если ему хлеб привезут, порох привезут и людей привезут, так он и за стеной будет сидеть, пока мы все тут перемрём.
Левашов посмотрел на реку.
Теперь он понимал.
Через несколько недель русские решились на новый приступ.
25 сентября были подготовлены мины. Перед рассветом войска привели в готовность. По сигналу подожгли заряды.
Взрыв оказался страшным.
Но ветер сделал своё дело: масса земли, камней и обломков полетела не только к крепости, но и назад, на осаждавших. Несколько человек получили ожоги и ранения, трое или четверо стрельцов погибли от собственной мины.
Однако турки были настолько напуганы взрывом, что оставили участок стены.
Русские перебрались через ров.
И снова показалось, что победа близка.
Но поддержки не хватило.
Два батальона, посланные на помощь, пробиться не смогли. Турки быстро поняли слабость русского натиска и бросились туда всеми силами. На других участках тоже пытались начать приступ, но успеха не было.
К вечеру стало ясно: ещё один штурм превращается в бойню.
Прозвучал сигнал к отходу.
Люди снова пошли назад.
На этот раз уже без прежней уверенности.
Один солдат, весь в грязи, остановился рядом с Левашовым.
— Опять?
— Опять.
— Значит, не взяли?
— Не взяли.
Солдат посмотрел на крепость.
— А сколько ещё надо людей?
Левашов не ответил.
Солдат усмехнулся без всякой радости.
— Вот и я думаю.
Турки на стенах кричали.
Они уже понимали, что русские отступают.
— Рус! Уходи домой!
Кто-то из русских ответил:
— Сам иди!
Со стены снова послышался смех.
Другой турок закричал что-то ещё, размахивая оружием.
— Что говорит? — спросил солдат.
— Не знаю.
— А чего тогда слушаешь?
— Потому что он орёт.
Солдат вытер кровь с губ.
— Пусть орёт. Ему легче.
Но уже через несколько дней шутить хотелось всё меньше.
В русском лагере хоронили погибших.
Тех, кого удалось опознать, предавали земле отдельно. Других складывали вместе. Раненые продолжали умирать. Болезни распространялись по лагерю. Люди слабели.
Азов стоял.
И это было самое страшное.
Он стоял так же, как стоял в первый день.
Только русских перед ним стало меньше.
В конце концов стало ясно: осаду продолжать бессмысленно.

2 октября русская армия начала отход.
Левашов уходил от Азова молча.
За спиной оставалась крепость, которая за несколько месяцев успела стать для него почти живым существом. Она убила его товарищей, заставила его впервые узнать настоящий страх и научила тому, чему не учили никакие учения.
Он оглянулся.
На стенах стояли турецкие солдаты.
Они кричали вслед уходящим русским, смеялись, махали оружием. Кто-то показывал кулак, кто-то размахивал саблей.
Один из турок что-то крикнул особенно громко.
Русские остановились.
— Что орёт?
— Да кто его знает.
— Наверное, радуется.
Старый солдат, тот самый, что ещё в начале похода говорил о море, посмотрел на крепость.
— Пусть радуется.
Левашов спросил:
— Почему?
Старик поправил ремень.
— Потому что царь у нас человек упрямый.
Он помолчал и добавил:
— А человек упрямый опаснее человека злого.
Он ещё раз посмотрел на Азов.
Теперь он уже знал, почему.

VI.
Первый поход закончился не просто неудачей. Он показал русскому командованию страшную правду: сухопутная армия не могла надёжно осадить крепость, пока турецкий флот свободно подходил к Дону и доставлял гарнизону всё необходимое. Опыт осады, провалы в управлении и огромные потери стали для Петра жестоким уроком. В отчёте Гордона прямо отмечались нехватка опыта, несогласованность командования и большие потери при штурмах.
Левашов возвращался не тем человеком, каким подошёл к Азову.
Он видел, как храбрые люди умирали без всякой возможности помочь им. Видел офицеров, которых считали опытными и сильными, лежащими в грязи рядом с простыми солдатами. Видел, как один неверный приказ мог стоить сотен жизней. Видел, как крепость может победить армию не потому, что её защитники храбрее, а потому, что осаждающие не сумели отрезать её от внешнего мира.
И потому первый Азовский поход стал для него не школой красивой славы.
Он стал школой смерти.
Левашов ещё не знал, что через год русские вернутся.
Но Пётр уже знал, что нужно изменить.
Нужен был флот.
Нужно было единое командование.
Нужны были инженеры, осадные специалисты, лучшее снабжение, более точная артиллерия и самое главное — опыт.
Через год под Азовом будет уже другая война.
А пока за спиной оставалась крепость, на стенах которой турки праздновали победу.
И где-то среди русского обоза, среди раненых, больных и измученных людей, Левашов впервые понял простую и страшную вещь:
на войне храбрость не спасает от последствий ошибки. За ошибку одного начальника кровью платят сотни солдат.
Пётр Алексеевич увидел то, что умный человек должен увидеть после поражения: недостаток нельзя ругать — его нужно устранить.
И тогда царь сделал то, что впоследствии станет характерной чертой всей его жизни.
Если нет флота — построить флот.
И построить быстро.
В Воронеже закипела работа.
Лес валили, брёвна тесали, строили верфи, спускали суда, обучали людей.
Вчерашний русский человек должен был научиться тому, чему прежде в России почти никто систематически не учил.
Строить корабль.
Управлять кораблём.
Стрелять с корабля.
И, наконец, воевать так, чтобы море стало продолжением сухопутного боя.
Для старой Москвы всё это выглядело почти безумием.
Пётр, однако, был человеком, который считал безумием как раз обратное — жить по старым правилам только потому, что дедушки так жили.
И в этом кипящем, шумном, пахнущем свежим деревом, смолой и речной водой Воронеже формировалась новая Россия.
Левашов пока ещё не был офицером.
И в этом есть особая прелесть его истории.
Он не входил в эту новую эпоху через парадные двери.
Он входил снизу.
Солдатом.
VII.
После неудачи первого Азовского похода 1695 года в России ещё долго говорили о крепости, которую не удалось взять. Азов остался за турками, а вместе с ним осталось неприятное чувство незавершённого дела. Русское войско подошло к стенам, проливало кровь, устраивало батареи, вело осадные работы, но крепость выдержала. Особенно досадным было то, что поражение произошло не от недостатка храбрости. Русские солдаты дрались упорно, но одной храбрости оказалось мало.
Пётр понял это одним из первых. Он увидел то, чего прежде не хотел или не успевал увидеть: Азов нельзя было брать одной сухопутной армией. Крепость стояла у Дона, а за нею открывалось море. По воде турки могли доставлять гарнизону людей, продовольствие, порох и оружие, восполнять потери и поддерживать оборону столько, сколько было нужно. Русская армия могла стоять перед стенами месяцами, могла рыть траншеи и ставить пушки, но пока неприятель сохранял свободную дорогу по воде, осада оставалась незаконченной.
Зимой и весной 1696 года Пётр начал готовить второй поход уже совершенно иначе. Если прошлогодняя армия не смогла взять Азов, значит, к ней нужно было добавить флот. И тогда Воронеж, ещё недавно бывший обычным русским городом на реке, превратился в огромную военную мастерскую. Здесь рубили лес, сушили доски, ковали железо, свивали канаты, смолили корпуса судов, собирали пушки, готовили мачты, вёсла и снасти. На берегах лежали дубовые брёвна, над водой поднимались корпуса будущих кораблей, повсюду сновали плотники, кузнецы, матросы, солдаты, крестьяне, служилые люди. Казалось, весь город был поставлен на военную работу.
Воронеж просыпался ещё до рассвета. Едва над рекой начинал сереть восток, уже слышался тяжёлый стук топоров. Ему отвечал скрип пилы, затем где-нибудь в кузнице грохотал молот. В воздухе стоял густой запах свежей древесины, горячего железа и смолы. К нему примешивались запахи дыма, мокрой кожи, конского пота и речной воды. Люди работали до изнеможения, а потом ложились спать там, где удавалось найти место, чтобы через несколько часов снова подняться.
Среди них находился двадцатидевятилетний Василий Яковлевич. В ту пору он был ещё только солдатом, человеком нижнего чина, и от него никто не требовал ни военных рассуждений, ни особой инициативы. Его дело было простым: носить, разгружать, копать, тащить, караулить, сопровождать, помогать при погрузке, стоять в карауле, терпеть дождь, холод и жару. Но у молодого служилого была одна особенность, которую не всегда замечали начальники: ему хотелось понимать, почему вещь устроена именно так, а не иначе.
Если несколько человек тянули канат и груз не двигался, он смотрел, куда направлена тяга. Если лошадь не могла сдвинуть телегу, он прежде оглядывал колёса и землю. Если груз укладывали на повозку, он замечал, куда приходится основная тяжесть. Ему было мало услышать приказ. Он старался увидеть причину.
Однажды при разгрузке тяжёлого ящика несколько рабочих закрепили канат так, что при подъёме груз должен был уйти в сторону. Люди торопились, работа казалась обычной, и никто не хотел терять время на переделку. Василий остановился, посмотрел на крепление и попросил переложить верёвку.
— А тебе-то что? — недовольно спросил рабочий. — Поднимем как-нибудь.
— Поднимете, — ответил Василий. — Только ящик пойдёт в сторону.
— И что?
— А если там окажется человек?
Рабочий усмехнулся.
— Ты у нас теперь мастер?
Василий присел возле каната и показал, куда уйдёт груз при натяжении.
— Нет. Просто не хочу потом собирать тебя по кускам.
Над грубоватой шуткой засмеялись, но канат всё-таки переложили. Когда ящик подняли, он действительно пошёл ровно.
Такие случаи могли показаться мелочами. Однако именно из мелочей человек и начинает понимать войну. Она редко предупреждает о большой беде заранее. Иногда всё начинается с плохо закреплённого груза, неверно поставленной телеги, мокрого пороха или лошади, на которую навьючили больше, чем она способна вынести. Тот, кто привык замечать подобное на мирной работе, позднее начинает замечать опасность и на войне.
В Воронеже часто появлялся сам Пётр. Он осматривал строящиеся суда, разговаривал с мастерами, проверял снасти, интересовался артиллерией и погрузкой. Его присутствие чувствовалось повсюду. Для многих государь оставался государем, человеком далёким и почти недосягаемым, но здесь он мог стоять среди стружки и смолы, спорить с мастером, смотреть, как устанавливают мачту, и лично проверять то, что через несколько недель должно было пойти вниз по Дону.
Для Василия это была особая школа. Он видел, как создаётся новое военное дело. Здесь рядом с русскими служилыми людьми находились корабельные мастера, артиллеристы, моряки и иностранные офицеры. В этой среде уже ощущалось влияние Патрика Гордона, Франца Лефорта и других людей, помогавших Петру перестраивать русскую военную службу. Молодой солдат, разумеется, не был их учеником в буквальном смысле и не сидел рядом с ними за столом. Он учился иначе: глазами, памятью, наблюдением, собственной работой.
Особенно внимательно он следил за моряками.
Среди новых судов была галера «Принципиум», которой командовал капитан Пётр Алексеев — имя, под которым сам государь участвовал в походе. Пройдет время и на вервях засверкают «Гото Предестинация» («Божье Предвидение»), «Штандарт», Ботик «Святой Николай», «Святой Марк», «Святой Матфей», Но первой была конечно Галера «Принципиум»  В этот период Василию Яковлевичу было непривычно видеть царя среди тяжёлой корабельной работы. На палубе не существовало никакой торжественности. Канат натирал ладони, доски приходилось поднимать всем миром, груз распределять осторожно, а ошибка могла дорого обойтись уже не на верфи, а на реке.
Однажды матрос, заметив, как молодой солдат внимательно наблюдает за работой, усмехнулся:
— Чего высматриваешь?
— Учусь.
— Моряком станешь?
— Не знаю.
— Тогда чему учишься?
Василий Яковлевич немного подумал.
— Тому, что на войне пригодится.
Матрос посмотрел на него и хмыкнул:
— На войне, братец, всё когда-нибудь пригождается.
И он запомнил эту фразу.

VIII.
К концу апреля движение началось. По Дону потянулись суда, струги, галеры и многочисленные обозы. Вода ожила от движения. На берегах тянулись повозки, лошади храпели от усталости, люди мокли под дождём, ругались из-за тесноты и снова принимались за работу. Теперь уже не строили армию и флот — теперь они должны были работать как единое целое.
Василий Яковлевич быстро понял, что поход отличается от верфи. В Воронеже каждая работа имела своё место. Здесь же всё зависело одно от другого. Судну нужны были люди, людям — хлеб, хлебу — транспорт, транспорту — лошади, лошадям — фураж, пушкам — порох, а пороху — сухое место. Если одна часть огромной цепи задерживалась, неприятность сразу переходила на другую.
Однажды струг сел на мель. Несколько человек бросились на один борт, пытаясь сдвинуть судно общей силой, но оно только сильнее накренилось. Василий оглядел людей и велел одним перейти на другой борт, другим упереться в нос, третьим работать с кормы.
— Мы и так толкаем изо всех сил! — раздражённо крикнул кто-то.
— А толку мало, потому что каждый толкает сам по себе.
Василий первым полез в холодную воду. Грязь засасывала сапоги, люди скользили, падали, ругались, но теперь действовали вместе. Через несколько минут струг тяжело качнулся и сошёл с мели.
— Откуда ты знаешь, как надо? — спросил один из солдат.
— Не знаю, — ответил Василий. — Смотрю.
— А если ошибёшься?
Он посмотрел на тяжёлый струг.
— Тогда будем ошибаться все вместе.
Люди засмеялись, но после этого случая стали чаще прислушиваться к нему. Не потому, что он имел право командовать. Такого права у простого солдата не было. Просто он говорил о том, что видел сам, а его советы всё чаще приносили пользу.

Потом случился «Казус»
На одном из судов, появился человек, по которому сразу было видно: на службу он пришёл не затем, чтобы служить.
Молодой барин был из тех людей, которым собственный кафтан казался уже достаточным доказательством военного достоинства. Он ходил по палубе, стараясь не наступать в грязь, морщил нос от запаха смолы и мокрого дерева, зато любил отдавать приказания, прямо до жути. Прикажет одному — тот не успел выполнить, уже кричит на другого; велит тащить канат туда, где его и быть не должно, затем требует поставить ящик на место, где он мешает орудийной прислуге. Сам же не взялся ни за канат, ни за ящик, ни за весло. Он только командовал, причём с таким видом, будто корабль был куплен его отцом и весь экипаж находился у него в услужении.
Василий Яковлевич сперва молчал. Он вообще не любил спорить с людьми, которые сами не знали, о чём говорят. На корабле дело было простое: кто работает — тот знает цену каждому движению, а кто стоит в стороне, тому кажется, что всё делается слишком медленно.
Барин, однако, вскоре заметил, что солдаты слушают Левашова охотнее, чем его.
— Эй, ты! — окликнул он однажды Василия. — Подай этот конец.
— Какой?
— Этот!
— Их здесь целых три, батюшка.
— Не рассуждай! Я сказал — этот!
Василий посмотрел на него, потом на канат.
— Если этот потянем, снасть сорвём.
— Я лучше тебя знаю, что делать.
— Тогда делайте сами.
Барин вспыхнул так, что, казалось, ещё немного — и его можно будет подавать к столу вместо жаркого.
— Ты что, смеешь мне перечить?
— Я не перечу, — спокойно ответил Левашов. — Я говорю, что если сделать по-вашему, кораблю будет худо.
Несколько человек вокруг невольно притихли.
Барин подошёл ближе.
— Ты, солдат, забываешься.
— Нет, ваше благородие. Это вы забылись. Мы здесь все на одном корабле.
Такого ответа молодой человек не ожидал. Он покраснел, бросил несколько грубых слов и, желая показать перед людьми свою власть, сам схватил канат.
Только канат был тяжёл, мокр и натянут так, что держать его следовало не одному человеку. Барин дёрнул его изо всей силы. Канат пошёл, груз качнулся, и стоявший рядом солдат едва успел отскочить. Ящик ударился о борт.
— Отпустить! — крикнул Василий.
Но барин, испугавшись собственного промаха, вместо того чтобы отпустить, потянул ещё сильнее.
Левашов бросился к нему.
— Бросьте!
— Не смей командовать мной!
— Бросьте канат!
Барин выругался и замахнулся.
Дальше всё произошло так быстро, что никто толком не успел понять, что случилось.
Василий перехватил его за грудь, развернул и одним толчком отправил за борт.
Раздался тяжёлый всплеск.
На палубе наступила такая тишина, словно вместе с барином за борт провалился и весь корабельный шум.
Кто-то перекрестился. Кто-то тихо присвистнул.
А Василий посмотрел через борт и спокойно сказал:
— Плыть умеем?
— Умею! — донеслось снизу.
— Ну и хорошо. Значит, не утонешь.
Но барин был человеком не только важным, но и злопамятным. Через несколько часов Левашова уже вели к царю.
Пётр в ту пору не любил длинных объяснений. Он выслушал жалобу, посмотрел на Василия и нахмурился.
— За что олуха выкинул за борт? — спросил он строго.
Левашов стоял прямо.
— За то, что он командовал там, где не понимал дела, государь.
— А тебе кто позволил решать, кто понимает, а кто нет?
— Никто.
Пётр прищурился.
— Тогда почему решил?
— Потому что если бы я ждал приказания, пока он поймёт свою ошибку, мы могли бы лишиться снасти, а может, и человека.
Царь помолчал.
— Значит, ты приказа не ждал?
— Не ждал, государь.
— А если бы ошибся?
— Тогда отвечал бы я.
Пётр посмотрел на него уже иначе.
— Хорошо. А скажи мне, солдат: что на корабле важнее — приказ начальника или порядок?
Левашов немного подумал.
— Порядок, государь. Приказ без порядка корабль не спасёт. А порядок иногда требует исполнить приказ не словами, а делом.
Воцарилась тишина.
Пётр медленно усмехнулся.
— Вот как...
В это время в царскую палату ввели самого барина. Он был мокрый, злой и страшно униженный тем, что его привели в таком виде. Увидев Василия , он сразу начал жаловаться, но Пётр поднял руку.
— Молчи. Я уже слышал, как ты командуешь.
Барин замолчал.
Пётр посмотрел на него, затем на Василия.
— А теперь будем исправлять твою дурь.
Молодой барин побледнел.
— Государь...
— С этого дня будешь первым заместителем Левашова.
— Моим?.. — вырвалось у него.
— Его. Раз уж так любишь командовать, научишься сначала слушать человека, который умеет работать. Будешь ходить за ним, смотреть, как он делает, и исполнять его распоряжения. Может быть, через год поймёшь, чем командир отличается от крикуна.
Барин опустил глаза.
А Пётр снова посмотрел на Василия.
— А ты, Левашов, если ещё кого за борт выбросишь, сперва убедись, что он действительно олух.
Василий впервые позволил себе едва заметно улыбнуться.
— Постараюсь, государь.
— Вот этого я от тебя и требую.
С тех пор имя Василия Яковлевича Левашова всё чаще стало попадаться на глаза тем людям, которые распоряжались войском и флотом. Пётр запомнил его не потому, что тот был громче других, и не потому, что умел красиво говорить. Царь заметил в нём редкое для солдата качество: Он не искал власти, но когда дело начинало разваливаться, он невольно становился человеком, за которым остальные начинали следовать.
И, пожалуй, именно это Пётр ценил в военном человеке больше всего.
После того случая на корабле между двумя молодыми людьми установился такой порядок, при котором один старался не попадаться другому на глаза, а другой, напротив, словно нарочно искал повода встретиться. Первый считал, что перенёс достаточно унижения, чтобы не оставлять его без ответа; второй же, сделав своё дело и отправив заносчивого дворянина за борт, нисколько не раскаивался и полагал, что поступил ровно так, как требовали обстоятельства. В армии, особенно в походе, где теснота, жара, недосыпание и постоянное раздражение легко превращали пустяк в ссору, подобные истории редко заканчивались одним только разговором.
Молодой дворянин долго молчал, но молчание это было обманчивым. Он не мог забыть ни насмешливых взглядов товарищей, ни мокрого мундира, в котором ему пришлось выбраться из воды, ни того спокойствия, с каким молодой солдат после всего случившегося продолжил заниматься своими делами, словно ничего особенного не произошло. Для человека, привыкшего с детства к тому, что происхождение само по себе придаёт словам вес, а обиду дворянина принято уважать хотя бы из осторожности, это было особенно тяжело.
Наконец он решил, что дело требует сатисфакции.
Слово это произносилось тогда не каждым и не повсюду, но в дворянской среде оно уже было понятно тем, кто привык смотреть на воинскую службу не только как на обязанность, но и как на школу чести. Оскорбление нельзя было просто проглотить. За него требовалось ответить, а если обидчик был человеком равного положения, вопрос мог дойти и до оружия.
Однако здесь возникало одно неудобство.
Обиженный дворянин хотел вызвать на поединок человека, который был всего лишь солдатом.
И потому он сначала несколько раз пытался узнать, можно ли довести дело до конца, не поставив себя в ещё более смешное положение. Ему советовали то забыть происшествие, то поговорить с товарищами, то обратиться к начальству. Но самолюбие оказалось сильнее благоразумия.
Тем временем слух о предстоящей ссоре дошёл до тех, до кого в походе доходили все слухи, даже те, которые старались скрыть.
И однажды обоих вызвали.
Когда они вошли, Пётр Алексеевич уже находился в помещении, заваленном бумагами, картами и какими-то корабельными чертежами. На столе лежали инструменты, которыми государь пользовался почти так же охотно, как пером; у стены стояла модель судна, а на подоконнике высыхала какая-то деталь, которую, очевидно, недавно изготовили корабельные мастера.
Пётр поднял голову.
Сначала посмотрел на одного.
Потом на другого.
И неожиданно усмехнулся.
— Что-то вы, господа, в последнее время стали мне слишком часто встречаться.
Оба молчали.
Эта фраза прозвучала почти шутливо, но ни один из них не улыбнулся. Оба уже понимали, что встреча с государем редко обещает человеку только приятности, особенно если этот человек сам дал повод обратить на себя внимание.
Пётр взял со стола какой-то лист, посмотрел на него, словно хотел удостовериться в чём-то, потом отложил обратно.
— Первый раз, — сказал он наконец, — один из вас отправил другого в воду.
Молодой дворянин покраснел.
— Теперь, — продолжал государь, — второй желает за это удовлетворения.
Он поднял глаза.
— Я правильно понял?
— Так точно, государь, — ответил дворянин. — Я был оскорблён.
Пётр несколько секунд смотрел на него молча.
— Оскорблены были многие. Одни на войне получают за это пулю, другие — палку от унтер-офицера, третьи — яму копают до вечера. А вы, значит, хотите особой участи?
В голосе его не было ни насмешки, ни гнева. Оттого слова казались ещё неприятнее.
— Государь, дело касается чести.
— Чести?
Пётр переспросил это слово так, будто впервые слышал его значение.
Потом встал.
Он был ещё молод, но в нём уже было то тяжёлое внутреннее напряжение, которое заставляло людей забывать о разнице в возрасте. В нём чувствовалась огромная энергия человека, который не терпел ни праздности, ни пустого геройства и которому было совершенно непонятно, зачем во время настоящей войны люди ищут повод мериться шпагами между собой.
Он подошёл к дворянину почти вплотную.
— Хорошо. Желаете сатисфакции?
Тот кивнул.
— Желаю.
Пётр помолчал.
— Будет вам сатисфакция.
В комнате стало тихо.
Государь повернулся к солдату.
— А ты пока постой.
Василий Яковлевич остался неподвижен.
Пётр снова посмотрел на обиженного дворянина.
— Только вот выбирать вам, господин дворянин, я не дам.
Тот нахмурился.
— Как это, государь?
— А вот так. Раз уж вам так хочется доказать свою храбрость, я дам вам возможность доказать её там, где она действительно нужна.
Пётр подошёл к столу и развернул лежавшую на нём карту.
— Завтра пойдёте с рабочей командой на укрепления. Земля тяжёлая. Рыть придётся под огнём, если неприятель начнёт беспокоить. Будете работать до тех пор, пока я не решу, что вашей чести уже достаточно.
Дворянин побледнел.
Пётр продолжал совершенно спокойно:
— А если после этого всё ещё останется желание искать удовлетворения, я дам вам шпагу, назначу место и свидетелей. Только предупреждаю заранее: первым вашим противником буду не этот человек.
Он указал взглядом на молодого солдата.
— Первым противником будете вы сами. Потому что мне придётся решить, сколько ещё глупостей способен совершить человек, которому во время осады нечем заняться.
Дворянин молчал.
Пётр выдержал паузу и вдруг усмехнулся.
— Вы хотите поединка один на один?
— Так точно, государь.
— Хорошо. Получите. Один против турецкой стены.
Василий едва заметно опустил голову, скрывая улыбку.
Пётр заметил это.
— А ты чего улыбаешься?
— Никак нет, государь.
— Врёшь.
Солдат впервые позволил себе улыбнуться открыто.
— Немного, государь.
Пётр тоже усмехнулся.
Но затем лицо его вновь стало серьёзным.
— Запомните оба одну вещь. Мне сейчас нужны не дуэлянты. Мне нужны люди, которые умеют служить. Один должен научиться терпеть обиду, другой — не давать повода для новой. Если кто-нибудь из вас ещё раз решит, что в походе самое важное — это личная честь, я лично объясню ему разницу между честью и службой.
Дворянин стоял неподвижно.
Он уже понял всё.
То, что ещё четверть часа назад представлялось ему восстановлением справедливости, теперь выглядело весьма сомнительным предприятием. Вызвать солдата на поединок — одно. Спорить с государем — совсем другое. А уж оказаться по собственной просьбе под турецкими пушками с лопатой в руках ради доказательства своей храбрости — и вовсе занятие, которое требовало не столько мужества, сколько особого расположения к неприятностям.
— Ну? — спросил Пётр. — Где же ваша сатисфакция?
Молодой дворянин кашлянул.
— Государь... думаю, происшествие можно оставить в прошлом.
— Вот это разумная мысль.
Пётр повернулся к нему спиной, давая понять, что разговор окончен.
Но прежде чем оба успели выйти, он остановил солдата.
— Левашов.
— Государь?
Пётр посмотрел на него внимательно.
— В следующий раз, если кто-нибудь полезет к тебе с кулаками, не спеши отправлять его за борт.
Василий молчал.
— Сначала подумай, — добавил государь. — Вдруг человек ещё пригодится.
На лице молодого солдата появилась едва заметная улыбка.
— Буду стараться, государь.
— Вот и старайся.
Они вышли.
В коридоре молодой дворянин некоторое время шёл молча, потом покосился на своего недавнего противника. Вражда никуда не исчезла, самолюбие тоже осталось при нём, но желания продолжать историю с сатисфакцией больше не было.
Слишком уж ясно Пётр Алексеевич объяснил ему, где заканчиваются разговоры о чести и начинается настоящая служба.
А Василий Яковлевич, спускаясь по лестнице, впервые подумал о государе не просто как о царе.
Пётр его запомнил.
И теперь это обстоятельство могло оказаться куда важнее любой дуэли.

IX.
Тем временем к Черкасску стекались новые силы. Главным командующим сухопутной армией был Алексей Семёнович Шеин — боярин старой закалки, человек суровый, осторожный и привыкший к тому, что приказ воеводы не обсуждают, а исполняют. За плечами у него были Крымские походы и тяжёлый опыт первого Азовского похода, а теперь именно ему предстояло командовать главными сухопутными силами во второй кампании. Он принадлежал ещё к старой московской военной школе, но война уже заставляла его действовать по-новому, рядом с молодым царём, иностранными офицерами, пушкарями и теми людьми, из которых Пётр собирался создать новую русскую армию. Шеин был не из тех, кто много говорил о храбрости: он предпочитал, чтобы за него говорили пушки, строй полков и взятые крепости. Именно под его командованием в 1696 году русские войска овладели Азовом, после чего имя Шеина стало одним из самых заметных среди петровских военачальников.
Рядом с русскими войсками действовали стрельцы, служилые люди, казаки, артиллеристы, иностранные офицеры, моряки. Старое военное устройство постепенно соединялось с новыми приёмами.
Для Василия это было продолжением той же школы. Он наблюдал за артиллеристами, смотрел, как строится обоз, как распределяются припасы, как офицерский приказ превращается в движение сотен людей. Всё яснее становилось, что армия держится не только на храбрости. Она должна уметь двигаться, снабжаться, строиться и действовать одновременно.
Когда войско подошло к Азову, перед ним вновь поднялись знакомые стены.
Год назад они казались почти неприступными. Теперь крепость была той же, но русская армия стала другой.
На Дону находились русские суда. Артиллерия приближалась к позициям. Обозы доставляли продовольствие и боеприпасы. Сухопутная армия получила поддержку флота. Теперь Азов должен был сражаться не только с людьми перед своими стенами, но и с новой силой, которая отрезала ему путь по воде.
Началась осада.
Земля стала главным материалом войны. Солдаты копали траншеи, насыпали валы, переносили землю, связывали фашины, устраивали позиции для пушек. Работали днём и ночью. Лица покрывались пылью, руки разбухали от тяжёлой работы, рубахи прилипали к спине, а короткий сон часто прерывался выстрелом из крепости.
Здесь всё, чему Василий учился весной, стало приобретать настоящее значение.
Он уже понимал, что траншея — это не просто канава. Неправильно вынесенная земля могла закрыть обзор. Плохо связанные фашины могли рассыпаться. Боеприпасы нельзя было оставлять под дождём. А человек, слишком высоко поднявшийся над насыпью, превращался в удобную мишень.
Однажды молодой солдат высунулся из-за насыпи, чтобы рассмотреть крепость.
— Пригнись.
— Я посмотреть хочу.
— Посмотришь потом.
— А если не увижу?
Василий усмехнулся.
— Главное, чтобы тебе было чем смотреть.
Солдат нехотя пригнулся.
Через несколько секунд из крепости грянул выстрел. Пуля ударила в землю именно там, где только что находилась его голова.
После этого молодой человек уже ничего не возразил.
Другой раз рядом с Василием после артиллерийского выстрела поднялся солдат. Молодой служилый мгновенно дёрнул его вниз. Осколок прошёл над самой землёй.
— Откуда ты знал?
— Не знал. Увидел.
— Что?
— После первого выстрела они могут ударить туда же.
Он посмотрел на крепость.
— На войне надо стараться заметить опасность раньше, чем она заметит тебя.
Осада продолжалась.
Дни смешивались с ночами. Пороховой дым висел над полем. Земля дрожала под артиллерийским огнём. Из крепости отвечали пушки, а русские батареи постепенно приближались. По Дону продолжали двигаться суда. Теперь вода стала частью осады: туркам было всё труднее получать подкрепления и припасы.
Но впереди оставалось главное — взять укрепления.
К середине июля напряжение в лагере стало почти осязаемым. Люди уже чувствовали, что решающий час близок. Пушки били чаще. Офицеры переходили от позиции к позиции. Солдаты проверяли оружие.
Вечером Василий сидел с несколькими молодыми товарищами. Один из них несколько раз проверил ремень, потом снова перехватил ружьё.
— Боишься? — спросил Василий.
Тот сначала хотел отрицать, но потом признался:
— Да.
— И правильно.
— Правильно?
— Страшно должно быть. Только страх не должен заставлять тебя делать глупости.
Молодой солдат посмотрел на него.
— А ты не боишься?
Василий усмехнулся.
— Боюсь. Просто завтра некогда будет об этом думать.
Ночь прошла тяжело. Кто-то спал, кто-то разговаривал шёпотом, кто-то молился. Над крепостью время от времени вспыхивали огни. В темноте слышались голоса часовых.
Но это был не тот приступ, который потом любят рисовать на больших картинах, когда тысячи людей с развевающимися знамёнами бегут на крепость под гром барабанов. Здесь всё было гораздо страшнее и прозаичнее. Русский вал уже почти вплотную подошёл к Азовскому рву, земляные работы день за днём приближали осаждающих к турецким укреплениям, и теперь между русскими и турками оставалось совсем немного пространства — ров, свежая земля, частокол, брустверы да несколько десятков шагов, на которых человек успевал понять, что пуля летит к нему, но уже не успевал решить, куда от неё спрятаться.
С рассветом над русскими траншеями поднялся шум.
Сначала заговорили пушки.
Глухой удар прокатился над Доном и ударился эхом о крепостные стены. За первым выстрелом последовал второй, потом третий, и вскоре воздух сделался таким тяжёлым от грохота, дыма и порохового смрада, что казалось, будто само утро не успело ещё родиться, а война уже его закоптила.
Русские батареи били по укреплениям. Турки отвечали.
Из-за земляного вала Азова вспыхивали огни, и почти тотчас над головами осаждающих начинали свистеть пули. Где-то рядом ядро с глухим ударом врезалось в свежую насыпь, подняв целое облако земли. Комья грязи посыпались на солдат, забарабанили по шапкам, кафтанам, оружию.
— Ложись!
Кто-то успел пригнуться.
Кто-то — нет.
Человек возле Василия вдруг качнулся, словно его толкнули сзади, схватился обеими руками за живот и медленно осел на колени.
— Матерь Божия...
Он ещё пытался что-то сказать, но вместо слов изо рта пошла кровь.
Василий на мгновение застыл.
До этого он видел раненых. Видел кровь. Видел смерть. Но одно дело — услышать о ней в рассказе старого солдата, другое — когда смерть оказывается рядом с тобой и пачкает тебе сапог.
— Не стой! — рявкнул кто-то. — Вперёд!
И он пошёл.
Теперь впереди уже различались лица.
На турецком валу мелькали бородатые янычары, сипахи, артиллеристы. Одни заряжали ружья, другие подавали патроны, третьи кричали что-то своим, размахивая руками. Турки стреляли из-за бруствера почти в упор, не тратя времени на красивые прицеливания.
— Allah! Allah!
Крик прокатился по валу.
Ему ответил русский крик:
— С Богом, ребята!
— За государя!
— Вперёд!
И тут всё смешалось.
Русские стрельцы и солдаты полезли на свежую насыпь. Под ногами осыпалась рыхлая земля. Один цеплялся за штык впереди идущего, другой хватался за корень, третий скользил, падал, снова поднимался. Лестницы тащили к укреплению, кто-то матерился, кто-то молился, кто-то уже ничего не говорил.
Василий ухватился за край насыпи.
Над самым ухом просвистела пуля.
Он пригнулся.
— Эх ты, дьявол! — выругался рядом солдат. — Низко летит!
Василий даже успел подумать, что солдат говорит о пуле так, словно та была обязана лететь повыше.
И тут над валом показался турок.
Высокий, в тёмной одежде, с саблей в руке.
Он крикнул:
— Гяуры!
И бросился вниз.
Василий вскинул ружьё.
Выстрелил почти не целясь.
Турок отшатнулся и исчез за дымом.
— Заряжай! — крикнул рядом кто-то.
Но заряжать было некогда.
Русские уже полезли на раскат.
Именно здесь бой превратился в свалку.
Уже невозможно было понять, где кончается русский и начинается турецкий строй. Люди били друг друга прикладами, штыками, саблями. Турки старались сбросить русских обратно в ров, русские цеплялись за каждую пядь земли.
— Назад, неверные!
— Сам назад полезай!
— Бей их!
— Не давай им подняться!
— Зацепись за пушку!
На раскате стояли турецкие орудия.
Четыре пушки.
И за них началась такая драка, будто речь шла не о железе, а о самой победе.
Турецкие артиллеристы пытались оттащить орудия назад. Русские навалились на них. Один турок схватил пушкаря за кафтан и ударил его рукоятью пистолета. Другой бросился с ятаганом. Русский солдат отбил удар прикладом, но тут же получил удар в плечо.
Василий увидел, как возле пушки русский солдат и турок сцепились руками.
Оба поскользнулись.
Оба рухнули в грязь.
Турок оказался сверху и уже занёс нож.
Василий ударил его прикладом.
Раз.
Турок пошатнулся.
Ещё раз.
Тот свалился набок.
— Спасибо, братец! — выдохнул солдат, поднимаясь.
— Потом спасибо скажешь!
— А когда?
— Если доживём!
И оба снова бросились вперёд.
С турецкого вала ударили ружья.
Пули прошли над головами.
Кто-то закричал:
— Ложись!
Но лежать было некогда.
Русские уже ворвались на раскат и теснили турок. Малороссийские казаки, шедшие под командованием Якова Лизогуба, дрались особенно яростно. Они лезли на укрепление с таким упорством, словно земляной вал был не турецким укреплением, а личной обидой каждого казака.
— Хлопцы! На вал!
— За гетманом!
— Рубай!
Турки отвечали криками:
— Allah!
— Держи строй!
— Не пускай их!
Но строй уже ломался.
Один турецкий пушкарь попытался поджечь фитиль.
К нему подскочил русский солдат.
Пушкарь ударил его прикладом.
Русский ответил кулаком.
Пушкарь сел прямо на землю.
— Вот тебе и фитиль, басурман! — прохрипел солдат и оттолкнул его от пушки.
Четыре турецких орудия достались русским.
Однако победа далась дорого.
За валом ещё оставались турецкие стрелки. Из-за укреплений продолжали лететь пули. На свежей земле лежали убитые и раненые, смешавшись в одну грязную человеческую массу.
Василий вдруг заметил, что у него дрожат руки.
Он посмотрел на них и сам себе не поверил.
Руки дрожали.
А вокруг продолжали кричать.
Продолжали стрелять.
Продолжали тащить раненых.
Продолжали заряжать ружья.
И тогда он впервые понял простую вещь, которую не объяснил ему ни один артиллерист в Воронеже: на войне храбрость — это вовсе не отсутствие страха. Страх есть у каждого. Просто один, испугавшись, пятится назад, а другой, ругаясь, молясь и иногда даже не понимая, что делает, всё-таки идёт вперёд.
— Василёк!
Он обернулся.
К нему бежал товарищ.
— Что стоишь? Пушку тащи!
Василий посмотрел на захваченное орудие.
— Я?
— А кого ещё?
Он ухватился за колесо.
Пушка оказалась тяжёлой, как вся его прошлая жизнь.
— Раз, два! Налегай!
Несколько человек навалились вместе.
Колесо с трудом провернулось по грязи.
И тут Василий услышал за спиной новый турецкий крик.
Он обернулся.
На валу снова появились янычары.
Бой ещё не кончился.
И только тогда до него дошло, что сегодняшний день вовсе не похож на рассказы старых солдат у костра.
Здесь не было красивой войны.
Здесь была грязь, дым, кровь, ругань, молитвы, крики на русском и турецком, тяжёлое дыхание людей и железо, которое убивало человека одинаково легко, на каком бы языке тот ни молился.
А над всем этим гремели пушки.
Азов ещё стоял.
Но теперь русские уже стояли на его валу.
И до окончательной победы оставалось совсем немного — всего один день.
На следующий день турецкий гарнизон уже будет просить переговоров.
Но пока земля под ногами вздрагивала. Дым резал глаза. В лицо летела грязь. Где-то справа кричали раненые. Слева кто-то звал мать. Василий увидел молодого солдата, который на несколько шагов вырвался вперёд.
— Назад не отставай! — крикнул тот.
— Не один! — ответил Василий.
— Они уже полезли!
— Значит, полезем вместе!
До вала оставалось совсем немного.
Теперь турки стреляли почти в упор.
Первый человек добежал до насыпи и рухнул у самого подъёма. За ним полезли другие. Кто-то хватался руками за землю, кто-то подтягивал товарища. Пули били в склон. Камни и земля сыпались вниз.
Василий добрался до подъёма и попытался подняться. Сапог сорвался. Он снова ухватился за фашину, подтянулся, ещё раз ударился коленом о землю и наконец оказался наверху.
Перед ним стоял турецкий солдат.
Они встретились лицом к лицу.
Всё происходило так быстро, что уже невозможно было думать. Турок поднял оружие. Василий ударил первым. Рядом кто-то закричал. Другой солдат перелез через вал. Ещё один упал и исчез в дыму.
На узком пространстве началась рукопашная.
Там уже не существовало правильных построений. Люди сталкивались грудь с грудью, били штыками, прикладами, саблями. Кто-то стрелял почти в упор. Кто-то падал под ноги сражающимся. Дым мешал видеть, откуда появляется противник.
Василий на мгновение потерял своих товарищей.
Он оглянулся и увидел только дым, людей и русское знамя, которое поднималось всё выше.
— Сюда! — закричал он.
Несколько солдат повернули на его голос.
Турки пытались сбросить русских с вала. Одни ещё держались наверху, другие карабкались снизу. Всё смешалось. В какой-то момент казалось, что русские уже победили, а через несколько секунд — что сейчас их отбросят обратно.
И тут Василий увидел молодого солдата, с которым разговаривал накануне.
Тот стоял почти один.
— Сюда! — крикнул Василий. — Не отходи!
Они сомкнулись.
Турецкая группа пошла на них.
Русские встретили её огнём.
Впереди показались первые русские, добравшиеся до насыпи. Они цеплялись за край укрепления, помогали друг другу подняться, а сверху на них обрушивались выстрелы. Кто-то уже махал саблей на самом гребне. Кто-то сорвался вниз.
Молодой солдат поднялся вслед за товарищами.На несколько минут бой превратился в сплошной грохот и рукопашную. Василий уже не слышал отдельных команд. Он видел только людей, которые стояли рядом, и понимал одно: если сейчас отступить, весь захваченный участок снова окажется у турок.
— Держать вал! — крикнул он.
И именно в эту минуту рядом с ним грохнуло так, что земля ушла из-под ног.
Он не успел даже понять, что произошло. Удар отбросил его назад. В ушах зазвенело, перед глазами всё поплыло, а затем он почувствовал резкую боль в плече и горячую кровь, стекавшую под мундир. Попытался подняться, но нога не слушалась.
Люди продолжали идти вперёд.
Кто-то крикнул ему что-то, но он не разобрал слов.
Он попробовал ещё раз подняться и снова рухнул.
Тогда он впервые увидел, что произошло.
Небольшой кусок укрепления обрушился рядом, придавив его ногу тяжёлой балкой. Сам он оказался почти в яме, за которой уже начиналось открытое пространство перед валом. Отступать было некуда. Оставалось только ждать.
И тут над грохотом выстрелов раздался знакомый голос.
— Левашов!
Он поднял голову.
На склоне стоял тот самый молодой дворянин.
На его лице не осталось прежней самоуверенности. Оно было покрыто пылью, на щеке темнела кровь, мундир был разорван, а в руках он держал шпагу, которой только что отбился от турецкого солдата.
На мгновение их взгляды встретились.
Василий понял, что тот его увидел.
И увидел также то, что произошло.
— Уходите! — крикнул он. — Здесь опасно!
Дворянин даже не ответил.
Он оглянулся. За ним уже проходили свои. Ему кричали, чтобы он не задерживался. Турки усиливали огонь, а на валу появлялись новые защитники.
Но молодой человек вдруг развернулся и пошёл вниз.
— Назад! — закричал кто-то из его товарищей. — Ты куда?!
Он не послушал.
Пробежал несколько шагов, споткнулся, поднялся и снова пошёл к лежавшему человеку.
Василий понял, что тот делает, и впервые за всё время боя испугался не за себя.
— Не подходите!
Но было поздно.
Дворянин добрался до него, отбросил шпагу в сторону и обеими руками схватился за балку.
— Помогите! — крикнул он.
Никто не ответил.
Он попробовал поднять её один.
Балка не поддалась.
Тогда молодой человек упёрся плечом и снова навалился на неё всем телом. Лицо его побелело от напряжения. Наконец дерево чуть сдвинулось.
— Ногу!
— Не могу!
— Тогда вытаскивайте сами!
Василий стиснул зубы и потянул ногу.
В этот момент над ними просвистела пуля и ударила в землю совсем рядом.
Дворянин даже не пригнулся.
Он снова навалился на балку, и на этот раз она поддалась. Раненый выдернул ногу и попытался подняться, но тут же пошатнулся.
— Идите! — сказал он.
— Куда?
— Наверх.
— Сам-то пойдёшь?
— Если не пойдёте, придётся тащить вас.
И тут Василий, несмотря на боль, неожиданно усмехнулся.
— Вы, кажется, опять мной командуете.
— Сегодня имею право.
Они сделали несколько шагов.
Потом ещё несколько.
Василий почти не чувствовал ноги. Дворянин поддерживал его за плечо, одновременно прикрываясь от огня. Несколько раз они падали, снова поднимались и продолжали идти.
И вдруг молодой дворянин заметил, что один из турецких стрелков целится прямо в его товарища.
Он толкнул Левашова в сторону выхватил пистолет и выстрелил.
Выстрел прозвучал почти одновременно. Но турок был убит
Дворянин качнулся, но устоял.
— Вас ранили?
— Нет.
— Точно?
— Потом узнаем.
Он снова подхватил раненого и потащил его вверх.
Так их и увидели русские.
Двое молодых людей, которые ещё совсем недавно готовы были сцепиться из-за оскорблённого самолюбия, теперь вместе выбирались из-под турецкого огня. Один почти не мог идти, второй тащил его, забыв обо всём на свете, кроме одной простой вещи: своего товарища нельзя оставить.
Когда бой закончился, Василий лежал среди раненых и смотрел в небо. Дым постепенно редел, и впервые за несколько часов стало слышно не только выстрелы, но и человеческие голоса.
Он повернул голову.
Рядом сидел его недавний противник.
На этот раз оба молчали долго.
— Вы вернулись, — наконец сказал Василий.
— Вернулся.
— Могли погибнуть.
— Мог.
— Зачем?
Дворянин пожал плечами.
— Не знаю.
Он посмотрел на него и после короткой паузы добавил:
— Наверное, потому что уже не мог оставить.
Василий долго смотрел на него, словно хотел понять, что за человек оказался рядом с ним в этой странной, шумной и пыльной военной жизни. Потом протянул руку.
— Рядовой Левашов, Василий Яковлевич.
Молодой человек посмотрел на протянутую руку, будто не сразу понял, чего от него хотят, а затем пожал её с неожиданно серьёзным выражением лица.
— Граф Александр Борисович Шереметев... к вашим услугам.
— Значит, теперь мы квиты? — спросил Василий.
— Нет.
— Почему?
Дворянин впервые за долгое время улыбнулся.
— Вы мне жизнь спасли ещё до Азова.
— Когда это?
— Когда отправили меня за борт.
Василий рассмеялся, несмотря на боль.
— Это было спасением?
— После сегодняшнего дня думаю, что да. Вы научили меня держаться подальше от неприятностей.
— Плохо научил.
— Очень плохо.
Они снова рассмеялись.
А через несколько дней о случившемся стало известно Петру Алексеевичу.
Государь потребовал рассказать всё подробно. Кто видел? Кто находился рядом? Кто вытащил раненого? Кто вернулся под огонь, когда уже мог уйти? Свидетели подтвердили одно за другим: молодой дворянин действительно не просто спас товарища, но несколько раз подверг себя очевидной опасности и своим примером увлёк других.
Пётр выслушал рассказ молча.
Он помнил этого человека.
Помнил и то, как тот совсем недавно говорил ему о чести и требовал сатисфакции.
Теперь перед ним был уже другой человек.
— Значит, это тот самый? — спросил государь.
— Тот самый, государь.
Пётр усмехнулся.
— А я думал, что у него одна храбрость — на словах.
Дворянина вызвали.
Он вошёл, остановился перед государем и поклонился.
Пётр некоторое время смотрел на него.
— Ты ведь недавно хотел драться?
— Так точно, государь.
— А теперь?
Молодой человек опустил глаза.
— Теперь понимаю, что настоящая драка — это не когда два человека друг против друга выходят.
Пётр кивнул.
— Верно говоришь.
Государь снял со стола знак отличия, приготовленный для награждения, и подозвал его ближе.
— За то, что под огнём не бросил товарища. За храбрость. И за то, что сегодня доказал её не словами.
Награда была вручена лично Петром.
Для молодого дворянина это стало одним из первых знаков настоящего воинского отличия, и он запомнил этот день на всю жизнь. Не потому только, что государь обратил на него внимание, а потому, что награда была получена в тот день, когда он впервые понял простую вещь: честь человека определяется не тем, сколько он говорит о ней, а тем, что он делает, когда рядом падает другой.
А Пётр, провожая его взглядом, ещё раз посмотрел туда, где среди раненых находился Василий Яковлевич.
Теперь государь видел перед собой уже не двух молодых людей, которым приходилось разнимать руки и объяснять разницу между службой и личной обидой.
Он видел двух солдат.
И одного из них — того, кто сумел забыть собственную обиду ради другого.
С этого дня прежней вражды между ними больше не существовало.
Азов оказался сильнее их самолюбия.
Война сделала то, чего не смог сделать ни страх перед Петром, ни угроза наказания, ни все разговоры о чести: она заставила двух людей узнать друг друга настоящими.

Азов пал 19 июля 1696 года.
Гарнизон сдался, русские войска вошли в крепость. В Азове и соседнем Лютике было захвачено 136 орудий.
Для Петра это была победа.
Для России — первая крупная победа молодого царя на южном направлении.
Для Левашова — нечто большее.
Он впервые увидел, что армия, которая ещё недавно терпела неудачи, может измениться буквально на глазах.
И это был урок, который он наверняка запомнил.
Войско не бывает раз и навсегда хорошим или плохим.
Его можно научить.
Но для этого самому командиру сначала нужно захотеть учиться.
После Азова Левашов уже не был тем человеком, каким пришёл туда.
Он ещё не стал офицером.
До этого оставалось несколько лет.
Но самое важное уже произошло: он оказался внутри петровской военной машины и увидел её изнутри.
Он видел, как Пётр превращает поражение в строительство.
Как Гордон превращает солдат в войско.
Как Лефорт помогает соединять старую русскую службу с европейскими военными порядками.
Как Шеин командует огромной армией.
Как казаки, стрельцы, солдаты иноземного строя и новые части оказываются рядом в одном походе.
И, конечно, он видел простого солдата.
Вот этого учителя нельзя забывать.
Потому что настоящий военный человек учится не только у генерала.
Он учится у того, кто идёт впереди него под пулю.
У того, кто молча делится последним куском хлеба.
У того, кто ночью чинит сапог.
У того, кто знает дорогу лучше карты.
У старого стрельца, который может одним взглядом определить, что молодой дворянин впервые ночует под дождём.
Такой старый служака мог посмотреть на Левашова и спросить:
— Дворянин?
— Дворянин.
— А воевать умеешь?
И если молодой человек начинал рассказывать о своём роде, старик, скорее всего, зевал.
На войне родословная не стреляет.
Стреляет ружьё.
И человек, который его держит.
Вот так и воспитывался Василий Левашов.
Не одним человеком.
Не одной книгой.
Не одной наукой.
Его учил отец — памяти рода.
Его учила старая дворянская служба — ответственности.
Его учили стрельцы — суровой простоте.
Его учили казаки — свободе движения и военной сметке.
Его учили Гордон, Лефорт, Шеин и другие командиры — каждый своей военной школой, в которой Левашов был не столько учеником за партой, сколько внимательным наблюдателем.
Его учил Пётр.
Но, пожалуй, сильнее всех его учила сама война.
Вокруг него гремели пушки, ругались обозные, скрипели телеги, командиры спорили о шанцах, казаки смеялись над стрелецкой медлительностью, иностранцы ломали русский язык, а русские ломали иностранцам представление о том, что война должна быть удобной (впрочем мало что в этом плане с того времени изменилось).
Он смотрел.
Потому что именно тогда, ещё до первого офицерского чина, в нём складывался будущий Левашов.
И, возможно, где-нибудь в походной пыли, когда очередной сержант рявкнул:
— Левой!
Молодой Василий сделал шаг.
— Левой!
Ещё шаг.
— Левашов!
И он пошёл.
Ещё не генерал.
Ещё не герой Полтавы.
Ещё не человек, которому однажды доверят целые края.
Пока только солдат.
Но уже Левашов.
Левой! Левой! Левашов.

X.
После Азовских походов Василий Яковлевич уже мало походил на того молодого человека, каким когда-то начинал службу. Война вообще обладала странной способностью быстро менять людей: иные возвращались из похода молчаливее, чем уходили, другие становились грубее, третьи, напротив, приобретали ту особенную сдержанность, которая появлялась не от воспитания, а от слишком близкого знакомства со смертью. Он принадлежал к последним. В нём всё ещё оставалась молодость — ему было всего тридцать три года, — но в глазах уже жила та внимательность, которую не приобретёшь ни в Москве, ни при дворе, ни в самых лучших учениях. Он умел различать настоящий выстрел и случайный грохот, привык спать там, где приходилось, и давно перестал считать храбростью одно лишь отсутствие страха. Теперь он понимал: настоящий солдат прежде всего должен знать, что делать со своим страхом.
За плечами у него были Азовские походы, тяжёлые переходы, осады, огонь, грязь и кровь. В памяти оставалось множество лиц, и далеко не все из них сохранились там надолго. Война отнимала людей быстро и без разбора, и вчерашний товарищ, с которым ещё вечером делили кусок хлеба у костра, утром мог уже лежать под стеной крепости. Именно поэтому Василий Яковлевич не слишком любил вспоминать о собственной храбрости. То, что другим казалось подвигом, ему самому часто представлялось лишь тем, что в ту минуту нужно было сделать и что он сделал вместе с другими.
Между тем Россия вступала в новую пору.
Пётр всё яснее видел, что старого войска для больших замыслов недостаточно. Азовские походы многому научили царя, и теперь он стремился создать армию иного устройства — регулярную, обученную, способную действовать по единому порядку и выдерживать настоящую европейскую войну. На юге ещё не успели остыть воспоминания о турецкой кампании, а на севере уже надвигалась новая гроза. В 1700 году Россия заключила мир с Османской империей и получила возможность обратить свои силы против Швеции. Начиналась Северная война, которой суждено было продолжаться долгие двадцать один год.
Петру нужны были люди, которые знали войну не по рассказам.
Левашов был именно из таких.
Однажды ему передали, что государь велел ему явиться.
Василий Яковлевич выслушал посланного спокойно, хотя внутри у него, конечно, шевельнулось то знакомое чувство, которое испытывает всякий человек, когда его неожиданно зовут к начальству. За Петром уже закрепилась репутация человека, при котором никогда нельзя было заранее знать, что последует за коротким приказом. Он мог пожаловать, мог наказать, мог отправить в поход, а мог вдруг задать такой вопрос, от которого приходилось думать больше, чем после долгой беседы.
Левашов привёл себя в порядок и отправился.
По дороге он невольно вспоминал прежние годы. Ему вдруг ясно представился тот первый Азов, каким он остался в памяти: шум лагеря, запах дыма, тяжёлое ожидание перед атакой, молодые лица товарищей и ощущение, что впереди ещё целая жизнь. Тогда он ещё не умел понимать, насколько быстро она может пройти. Казалось, что главное в службе — быть храбрым, не отступить, не струсить перед начальством и исполнить приказ. Теперь он знал, что всё это только начало. Человеку можно приказать идти вперёд, но никто не может приказать ему не бояться. И потому мужество заключалось не в отсутствии страха, а в способности сделать необходимое, несмотря на него.
Когда Василий вошёл к Петру, государь был занят бумагами. На столе лежали донесения, карты, какие-то списки. Пётр поднял голову и некоторое время молча смотрел на вошедшего, словно сопоставлял нынешнего Левашова с тем молодым солдатом, о котором слышал в донесениях.
— Левашов?
— Я, государь.
Пётр знаком велел ему подойти ближе.
— Сколько лет служишь?
— С 1696 года, государь.
— Значит, уже успел кое-что увидеть.
Василий Яковлевич чуть заметно улыбнулся.
— Довелось.
Пётр тоже улыбнулся, но взгляд его оставался внимательным.
— Азов помнишь?
— Такое не забывается.
Царь на мгновение отвёл глаза к лежавшей на столе карте.
— И хорошо. Нам теперь пригодится память о старых походах. Только война впереди будет другая.
Левашов понял, что разговор постепенно подходит к тому, ради чего его вызвали, однако не торопил государя. За годы службы он научился терпению, а рядом с Петром оно было особенно полезно.
— Ты ведь начинал простым солдатом? — спросил наконец царь.
— Так точно.
— И не жалел об этом?
Василий немного подумал, прежде чем ответить.
— Нет, государь. Солдатская служба многому учит.
Пётр внимательно посмотрел на него.
— Чему же?
Левашов ответил не сразу. Он мог бы сказать о строевой выучке, о походах, о том, как обращаться с оружием, но всё это было слишком очевидно.
— Понимать, что человек рядом с тобой не просто человек в строю, — сказал он наконец. — Сегодня он прикрывает тебя, завтра ты его.
Пётр несколько секунд молчал, а затем кивнул.
— Вот этому офицеров часто приходится учить дольше, чем солдат.
Эти слова Левашов запомнил.
Пётр отошёл к окну, постоял там немного, а затем снова повернулся к нему.
— Россия теперь строит новое войско. Мне нужны люди, которые знают службу не по книгам и не по разговорам. Ты храбрость свою уже показал.
Левашов опустил глаза.
— Я исполнял то, что должен был исполнить.
— Не скромничай передо мной, — усмехнулся Пётр. — Я и без того знаю, что ты делал.
И после короткой паузы произнёс то, чего Василий Яковлевич никак не ожидал услышать:
— Быть тебе поручиком.
Левашов поднял голову.
Он не сразу ответил. Слово это, простое и короткое, вдруг оказалось для него гораздо тяжелее, чем он предполагал. До сих пор он привык отвечать прежде всего за самого себя. Если в бою приходилось идти вперёд — он шёл; если нужно было удерживать место — удерживал; если рядом падал товарищ — помогал ему, чем мог. Но теперь всё должно было измениться. Поручик — это уже не просто человек, который сам идёт под огонь. За ним должны были идти другие.
Василий почувствовал, как вместе с неожиданной гордостью в нём поднимается совсем другое чувство — тревога.
Пётр заметил это и, кажется, остался доволен.
— Вот так-то лучше, — сказал он. — Если бы ты сейчас начал улыбаться от радости, я бы ещё подумал, не рано ли тебе давать чин.
Левашов невольно усмехнулся.
— Я рад, государь. Только понимаю, что теперь ответственность будет иная.
— Наконец-то понял.
Пётр подошёл ближе.
— Солдат отвечает за себя и товарища рядом. Офицер отвечает за людей, которых ему поставили под руку. Ошибёшься — за твоей ошибкой пойдут другие. Испугаешься — страх передастся им. А если сам устоишь, когда трудно, то и они устоят.
Левашов слушал очень внимательно. Всё сказанное было ему понятно, но теперь эти простые истины звучали совсем иначе. На Азовской стене он думал о том, как самому выжить и как вытащить товарища из огня. Теперь же государь фактически говорил ему: наступает время, когда от тебя будут зависеть десятки таких людей.
— Постараюсь оправдать доверие, государь, — сказал он.
Пётр чуть нахмурился.
— Не «постараюсь». Делай.
Василий Яковлевич поклонился.
— Буду делать.
Царь удовлетворённо кивнул, а затем, словно желая разрядить напряжение, добавил:
— И не зазнавайся. Я тебе чин дал, а не разрешение стать важной персоной.
На этот раз Левашов улыбнулся уже открыто.
— Не привык, государь.
— Вот и хорошо. Не привыкай.
Он уже собирался уходить, но Пётр вдруг остановил его:
— Левашов!
Василий обернулся.
— Да, государь?
— Помни, откуда начинал.
Левашов посмотрел на него и ответил после короткого размышления:
— Не забуду.
Пётр кивнул и снова склонился над бумагами.
Василий вышел.
И только оказавшись за дверью, он позволил себе остановиться и перевести дух.
Коридор был полон обычного движения: кто-то торопливо проходил с бумагами, кто-то говорил о полках, где-то звякнуло оружие, из открытого окна тянуло прохладным воздухом. Всё вокруг оставалось прежним, и только внутри него самого словно произошла перемена, которую нельзя было увидеть со стороны.
Ещё недавно он был солдатом.
Теперь он был поручиком.
Но страннее всего было то, что нового чувства превосходства он не испытал. Напротив, ему вдруг стало особенно ясно, как мало значит один только чин. Если прежде от него требовалось не отступить самому, то теперь предстояло сделать гораздо больше: добиться, чтобы не отступили другие, сохранить порядок там, где начинается паника, принять решение тогда, когда времени на раздумье не останется, и помнить о каждом человеке, который будет смотреть на него в бою.
Левашов медленно пошёл по коридору, и в памяти снова всплыл Азов.
Тогда он был молодым солдатом и ещё не понимал, насколько велик путь, который может открыть человеку война. Теперь этот путь вдруг стал шире, а ответственность — тяжелее. Тридцать три года — возраст, когда человек уже успевает многое узнать о жизни, но всё ещё способен сделать из своей жизни совсем другую судьбу.
Он ещё не знал, что впереди его ждёт Нарва, одно из самых тяжёлых испытаний первых лет Северной войны; что ему предстоит сражаться под Шлиссельбургом и Ригой, а спустя годы — участвовать в Полтавской битве. Он не знал и того, что доверие Петра со временем приведёт его к особым поручениям и высоким чинам. Пока перед ним был только новый мундир, новый чин и новая служба.
Но, выходя из царских палат, Василий Яковлевич уже чувствовал: прежняя жизнь закончилась.
Азов сделал его солдатом.
А Пётр Великий только что сделал его офицером.
И теперь начиналась совсем другая война.

Василий Яковлевич вышел из царских палат и остановился на крыльце. Ветер ударил ему в лицо, холодный, резкий, с первым дыханием осени. Он подхватил с земли сухую листву, закружил её по двору, швырнул под ноги проходившим людям, забился в складки одежды. Где-то хлопнула дверь, зазвенело оружие, загремели колёса проезжавшей телеги.
Он невольно поднял голову.
Ему вдруг почудилось, что в этом ветре есть что-то знакомое.
Это не Москва.
И не царский двор.
Не карты на столе и не строгий голос государя.
Что-то совсем другое.
Он услышал далёкий топот.
Сначала едва различимый, будто доносившийся из самой глубины памяти. Потом всё яснее: тяжёлые шаги множества людей, мерный гул, скрип кожи, позвякивание оружия. Перед глазами на мгновение возникли не московские улицы, а пыльная дорога, берег, дым, солдатские спины, ряды людей, идущих туда, где уже гремели пушки.
И вместе с этим из прошлого донёсся знакомый голос:
— Левой! Левой! Левашов.


XІ.
К 1700 году русская армия уже начинала походить на ту силу, которую Пётр хотел видеть перед собой, хотя до настоящей регулярной армии ей было ещё далеко. В одном лагере могли соседствовать люди, для которых служба была старинным московским ремеслом, передававшимся от отца к сыну, и молодые солдаты, набранные совсем недавно и ещё не привыкшие к чужому строю, новым командам, непривычной одежде и той железной дисциплине, которую государь вводил торопливо, иногда сердито, а порой и сам не до конца представляя, во что именно вырастет его начинание. Рядом с русскими служили иностранцы, одни действительно знавшие военное дело, другие кичившиеся одним только немецким или голландским происхождением. Одни учили солдат держать ружьё, другие учили их терпению, третьи сами ещё только учились понимать русский характер.
Пётр смотрел на всё это не как кабинетный государь. Он ходил по лагерю, заглядывал в мастерские, останавливался возле строя, расспрашивал унтер-офицеров, мог внезапно заговорить с солдатом и так же внезапно рассердиться на полковника, если тот отвечал ему слишком общими словами. Его интересовало не столько то, насколько красиво выглядит полк на смотру, сколько то, что произойдёт с этим полком, когда перед ним появится неприятель и вместо барабана заговорят пушки.
Однажды, после смотра, разговор у государя зашёл об офицерах. В комнате было несколько человек из его ближайшего военного окружения. На столе лежали бумаги, донесения, какие-то списки полков, а возле стены стояли карты. За окном шёл обычный для военного стана шум: звенело железо, кто-то ругался из-за лошади, слышались команды, а издалека доносился глухой стук молотка. Пётр, как это с ним бывало, не уселся чинно за стол, а остановился возле карты и, положив ладонь на край стола, некоторое время молча смотрел на обозначенные на ней дороги.
— Нам теперь нужны офицеры, — сказал он наконец. — Не одни полковники на бумаге и не господа, умеющие красиво отдавать приказ. Нужны люди, за которыми солдат пойдёт туда, куда сам идти не хочет.
Кто-то из присутствовавших осторожно заметил, что хороших офицеров можно пригласить из-за границы. Там военное дело поставлено лучше, там знают строевую службу, умеют обращаться с артиллерией, знают инженерное искусство.
Пётр повернулся.
— Это верно. Учиться у них будем. Но вы думаете, что если человек говорит по-немецки, то он оттого уже храбрее русского?
Собеседник промолчал.
— Нет, государь, — ответил другой голос. — Храбрость от языка не зависит.
Пётр усмехнулся.
— Вот именно. А ещё я заметил одну вещь: иной чужеземец прекрасно знает, как поставить солдата в строй, но понятия не имеет, почему русский солдат из этого строя иногда выходит и делает такое, чего ему никто не приказывал. А это тоже надо уметь понимать.
Разговор постепенно стал оживлённее. Старшие военные говорили о том, что офицер обязан знать порядок, держать роту в руках, не позволять солдату распускаться. Кто-то напомнил, что без строгой дисциплины новая армия быстро превратится в прежнее ополчение.
— Дисциплина нужна, — согласился Пётр. — Только дисциплина не означает, что офицер должен стоять над солдатом с палкой. Если солдат его не уважает, палка долго не поможет.
— А уважение чем заслуживать? — спросил один из военных.
— Делом.
Это слово Пётр произнёс коротко, но спор на этом не закончился.
— А если офицер сам из солдат вышел? — спросил кто-то.
Пётр посмотрел на него внимательнее.
— Тем лучше, если из хороших солдат.
— Но дворяне могут обидеться.
Государь рассмеялся.
— Дворянин может обидеться на что угодно. Вопрос в другом: кто поведёт людей в огонь?
После этого уже заговорили свободнее. Один старый служилый человек, давно знавший московскую службу, заметил, что солдат скорее поверит офицеру, который знает, что такое ночевать под дождём, идти по грязи и есть из одного котла с рядовыми, чем человеку, который видел войну только на учениях.
— Не всегда, — возразил ему молодой офицер. — Иной солдат своего же человека слушать не станет, пока тот не покажет, что умеет командовать.
— А я разве другое говорю? — ответил старик. — Свой человек тоже должен быть начальником, а не товарищем по пьянке.
Царь Пётр Алекссевич слушал этот разговор с явным интересом. Ему нравилось, когда люди спорили не ради угождения государю, а потому что каждому было что сказать.
— Вот это и есть дело, — сказал он. — Нам не нужны ни барин, который боится испачкать сапоги, ни солдат, который получил шпагу и решил, будто теперь весь полк ему обязан кланяться. Офицер должен знать цену приказу. А ещё лучше — знать цену тому человеку, которому этот приказ отдаётся.
Эта мысль была для новой армии едва ли не важнее мундира и строевого устава. Пётр постепенно создавал не просто новые полки, а новую военную среду, в которой происхождение человека должно было уступить место его способности служить. Конечно, старые порядки никуда не исчезли за один день. Дворянское достоинство по-прежнему имело огромную силу, иностранные специалисты были необходимы, а служебная лестница ещё только приобретала тот вид, который позднее станет привычным для русской армии. Но уже появлялось главное — возможность для человека доказать свою годность не только родословной, но и службой.
В числе таких людей был и Василий Яковлевич Левашов.
К этому времени он уже не был тем солдатом, каким вступил в военную службу несколько лет назад. За плечами остались Азовские походы, тяжёлая солдатская служба, первые испытания, в которых человек быстро узнаёт цену чужому приказу и ещё быстрее — цену собственной ошибки. Теперь на нём были офицерские знаки, и люди, ещё недавно стоявшие с ним в одном строю, должны были привыкать к тому, что прежний товарищ теперь имеет право отдавать приказ.
Сам Василий к этому переменился не сразу. Звание могло изменить положение человека в строю, но не могло за один день изменить его характер. Он по-прежнему знал солдатскую жизнь изнутри, помнил, каково это — ждать приказа под огнём, не понимая, вернётся ли тот, кто его отдаёт, и что происходит в душе человека, когда рядом падает товарищ. Поэтому и к своим людям он относился иначе, чем некоторые молодые офицеры, которые впервые надевали шпагу и начинали считать её доказательством собственного превосходства.
Как-то вечером один из старых солдат, встретив Василия у расположения роты, посмотрел на него с усмешкой и сказал:
— Ну что, господин поручик, теперь нас, видно, и не узнаете?
Василий рассмеялся.
— А ты, стало быть, надеешься, что я забыл, как ты в Азове последнюю сухую лепёшку за пазухой прятал?
— Я её не прятал, — серьёзно ответил солдат. — Я её от неприятеля сохранял.
— От какого ещё неприятеля?
— От тебя. Ты тогда был голоднее турка.
Оба засмеялись, и старик, уже отходя, добавил:
— Только ты, Василий, смотри теперь одного не забудь: как только шпагу получил, солдату легче не стало.
Эти слова он сказал почти шутя, но молодой офицер запомнил их.
Потому что теперь ответственность действительно стала другой. Солдат мог ошибиться и погубить себя. Офицер мог ошибиться и погубить десятки людей.
И именно этого хотел от своих офицеров Пётр — не красивого мундира, не важного вида и не умения говорить громким голосом, а способности отвечать за людей. Новая армия должна была научиться побеждать не только потому, что государь сумел собрать её из тысяч людей, но потому, что между государем и рядовым солдатом постепенно появлялись командиры, которые понимали обоих.
Василий оказался среди первых таких людей не случайно. Его назначение офицером уже состоялось; теперь начиналась гораздо более трудная часть службы — доказать, что государь не ошибся.
А впереди была Нарва.
И там уже никто не станет спрашивать, откуда у человека родословная, кто его рекомендовал и каким красивым был его мундир. Там всё решат выдержка, умение командовать и способность остаться на месте тогда, когда первый удар неприятеля заставит дрогнуть строй.

XII.
К Нарве русская армия пришла не столько побеждать, сколько осаждать. Крепость была нужна Петру не случайно. Нарва стояла на Нарове, недалеко от Балтики, и вместе с Ивангородом запирала для России тот путь к морю, которым шведская держава пользовалась уже не одно десятилетие. Взять Нарву означало не просто овладеть крепостью. За её стенами начиналась дорога к шведской Лифляндии, к Ревелю, к Риге, к самому Балтийскому морю. Поэтому Пётр собрал под Нарвой большую армию, протянул вокруг крепости длинную осадную линию, поставил батареи и стал ждать капитуляции. Но Нарва держалась, а с запада уже шёл Карл XII со своим войском.
К ноябрю русский лагерь превратился в целый военный город, только город этот был тяжёлый, промозглый и злой. Между окопами теснились палатки, землянки, шалаши, артиллерийские дворы и наскоро сооружённые навесы. После дождей земля раскисла, затем ударил мороз, и теперь под ногами чередовались лёд, грязь и затвердевшие колеи. Дров не хватало. Солдаты сушили портянки над небольшими кострами, прикрывая огонь ладонями от ветра. Лошади худели на глазах, обозы застревали, хлеб приходилось экономить. Порох берегли так, словно это было золото. Вечерами над лагерем висел сизый дым, а за ним, в темноте, чернела Нарова.
Василий уже давно перестал смотреть на солдат сверху вниз. Чем дольше он служил, тем яснее понимал: армия держится не только на генералах, полковых знамёнах и царских приказах. Она держится на человеке, который сейчас сидит у костра, чистит ружьё и думает не о победе, а о том, удастся ли ему утром получить горячую кашу.
Возле бруствера сидел старый фузилер, укрыв колени шинелью. У него были красные от холода глаза и такие густые усы, что казалось, будто половину лица ему закрывает сама зима.
— Поручик, как думаете, шведы сегодня придут?
Василий присел рядом и посмотрел в темноту.
— Думаю, придут.
— А если не придут?
— Тогда придётся ждать завтра.
Старик хмыкнул.
— Хорошая у вас офицерская наука. Если сегодня не убили, значит, убьют завтра.
— А ты чего хотел? Чтобы я тебе обещал, будто шведы передумают воевать?
— От офицера иногда хочется услышать что-нибудь приятное.
Василий улыбнулся и подбросил в огонь щепку.
— Хорошо. Вот тебе приятное. Если утром начнётся бой, ты будешь стрелять из хорошего ружья, рядом будут твои товарищи, а за спиной — русская земля. Разве этого мало?
Старик подумал и кивнул.
— Нет, господин поручик. Только вот шведы тоже будут со своими ружьями.
— Это уже неприятное.
Старик засмеялся, и несколько солдат, слышавших разговор, тоже улыбнулись. Но смех быстро стих, потому что где-то далеко, за темнотой, глухо ударил барабан.
Потом второй.
Потом третий.
Василий поднялся и некоторое время стоял неподвижно, вслушиваясь. Уже через несколько минут по лагерю начали пробегать посыльные, а в темноте зашевелились тысячи людей. Кто-то будил спящих, кто-то искал сапоги, кто-то торопливо застёгивал ремень, кто-то молча крестился перед тем, как взять ружьё.
Утром 19 ноября 1700 года русские увидели шведов.
Сюда к Нарве шведы шли не так, как привыкли ходить королевские армии. Впереди их полков, среди конницы и пехоты, среди пушек, обозов и промокших от осенних дождей знамен, ехал их король — Карл XII, которому было всего восемнадцать лет.
Для европейских дворов он был ещё почти мальчиком. Кто то даже считал его слабаком, но потом быстро взял свои слова обратною. В Стокгольме за его плечами остались дворец, придворные церемонии, золотые пуговицы, парадные залы и люди, привыкшие при каждом его появлении низко склонять головы. Но война быстро отучала молодого государя от всего этого. Карл оказался человеком с весьма странными для короля привычками и довольно скоро обнаружил, что походная жизнь нравится ему гораздо больше дворцовой.
Он не любил роскоши и не считал нужным устраивать вокруг собственной персоны особый мир. Ему не требовался роскошный стол, а походная пища оставалась простой. Солдатский хлеб, мясо, нехитрая горячая еда, вода или то, что имелось в лагере, вполне его устраивали. Не было и привычного придворного фарфора. В походе Карл мог есть из простой походной миски или деревянной посуды, пользуясь обычной ложкой, почти такой же, какой пользовались его солдаты. Для короля это было непривычно, для шведского лагеря — постепенно становилось совершенно естественным.
Его не нужно было долго уговаривать выйти из палатки к кострам. Он любил находиться среди солдат, разговаривать с офицерами, расспрашивать о дороге, о состоянии лошадей, о том, хватает ли людям продовольствия. И самое удивительное заключалось в том, что молодой король действительно переносил те же неудобства, что и его армия.
Осенние дороги были отвратительны. Дождь размывал землю, сапоги вязли в грязи, шинели промокали, лошади уставали. Ночью холод пробирал до костей. Но Карл не требовал для себя того, чего не имел простой солдат.
Однажды новоприбывший молодой адьютант по незнанию приготовил постель, которая по тогдашним понятиям была вполне достойна короля. В палатке поставили кровать, положили мягкий матрас, сверху — тёплые одеяла и перины. После тяжёлого перехода человеку полагалось бы радоваться такой находке.
Карл вошёл, взглянул на приготовленное ложе и несколько секунд молча стоял посреди палатки.
Он схватил перину и одним движением швырнул её в сторону. За первой полетела вторая. Одеяло сползло на пол, подушки разлетелись по палатке.
Кто-то из придворных или слуг попытался возразить, что государю после тяжёлого перехода необходимо отдохнуть.
Карл резко повернулся к нему.
— Только шлюхи да куртизанки могут творить историю в мягкой постели!
После этих слов он вышел из палатки, завернулся в свой плащ и лёг прямо на землю возле солдатского костра.
Эта фраза передавала всю странность молодого короля. Он мог быть государем огромной страны, но в походе не желал отделять себя от людей, которые должны были завтра идти за ним под огнём.
Вместо мягкой постели Карл мог завернуться в свой плащ и лечь прямо на землю. Земля была холодной, сырая одежда неприятно липла к телу, возле костров пахло дымом, мокрой кожей и конским потом. Но король спал там же, где спали его солдаты.
Восемнадцатилетний юноша словно решил доказать самому себе и всей армии одну простую вещь: корона не должна защищать человека от тягот, которые он посылает другим.
И теперь этот странный молодой король шёл на Нарву.
Русская армия ещё не знала, насколько опасным противником оказался этот мальчишка. За Нарвой стояли русские полки, осадные батареи, огромный лагерь и войско Петра, уверенное в своём численном превосходстве. Казалось, что шведскому королю следовало бы остановиться, дождаться подкреплений, собрать совет, осторожно взвесить обстоятельства.
Карл сделал почти обратное.
Он шёл вперёд.
Впереди него двигались шведские солдаты, закалённые в походах, за ними гремели пушки, тянулись обозы. А сам король, совсем ещё молодой, ехал среди войска и смотрел на дорогу, ведущую к Нарве.
Он был восемнадцатилетним государем, которому предстояло встретиться с армией, превосходившей его собственную во много раз.
И всё-таки в тот ноябрьский день было ощущение, что к Нарве приближается не мальчик, которому случайно досталась корона.
К Нарве шёл король.
И шёл он впереди своих солдат.
Шведы появились из снежной мглы почти внезапно. Ещё недавно перед русскими укреплениями лежало белое, пустое поле, а теперь из него вырастала длинная движущаяся стена. Шведская пехота шла плотными рядами, офицеры удерживали строй, барабаны глухо отдавались в снегу. Людей у Карла XII было значительно меньше, чем у русской армии, но в движении шведов было то, чего Василий особенно не любил видеть у противника: уверенность.
Он стоял на земляном валу и смотрел, как расстояние между двумя армиями сокращается.
Шведы шли.
Русские ждали.
А затем над полем ударила артиллерия.
Первый залп был таким сильным, что Василий почувствовал, как дрогнула земля под сапогами. Над укреплениями поднялся дым, снег смешался с пороховой гарью, а откуда-то справа донёсся крик раненой лошади. Люди пригнулись, затем снова выпрямились.
— Ружья приготовили, — сказал Василий, уже не повышая голоса. — Пусть каждый знает своё место.
Сержант прошёл вдоль линии и повторил приказ. Солдаты начали занимать позиции.
Василий заметил того самого старого фузилера.
— Ну что, старик, дождался приятного утра?
— Лучше бы не дожидался, господин поручик.
— Поздно.
Шведская пехота продолжала приближаться.
Теперь уже можно было различать лица.
Василий приказал не стрелять. Сержант несколько раз обернулся на него, будто не поверил.
— Поручик, они уже совсем близко.
— Вижу.
— Может, пора?
— Ещё нет.
Русские держали ружья наготове. Пальцы мёрзли на замках. У кого-то от напряжения дрожали руки. Один молодой солдат несколько раз перекрестился, прежде чем спрятать ладонь под ремень.
Шведы подошли ещё ближе.
И тогда произошло нечто странное: перед самым столкновением их строй на мгновение будто остановился. Василий увидел, как шведские офицеры подали команды, как шеренги сомкнулись, как солдаты приготовили ружья.
— Теперь, — произнёс он.
Русская линия вспыхнула.
Залп прошёл вдоль укреплений тяжёлой волной. Дым на несколько секунд закрыл всё поле, а когда ветер разнёс его, на снегу уже лежали первые шведы.
Но остальные продолжали идти.
— Заряжай!
Русские снова принялись за работу. Порох, бумажный патрон, шомпол, замок — всё происходило почти автоматически. Однако шведы оказались слишком близко.
Первые из них уже цеплялись за край укрепления.
Василий выстрелил, отбросил ружьё и выхватил шпагу. Перед ним через вал перелез высокий шведский солдат. Они столкнулись так близко, что Василий почувствовал запах мокрой шерсти и пороха. Швед ударил его прикладом, Василий уклонился, поскользнулся на промёрзшей земле, но удержался и рубанул противника по руке. Тот закричал и рухнул вниз.
Следом полез другой.
Василий успел отбить его штык, но третий уже оказался рядом.
— Господин поручик!
Сержант ударил шведа прикладом сбоку, и тот свалился в снег.
— Держи проход! — крикнул Василий. — Не давай им разойтись!
Но шведов становилось всё больше.
Они уже стояли на бруствере, а русские солдаты дрались с ними почти грудь в грудь. В одном месте штык зацепился за шинель, в другом два человека сцепились руками, и уже невозможно было понять, чей приклад кому принадлежит. Ружья, которые ещё минуту назад были оружием для дальнего боя, превратились в тяжёлые дубины.
Василий увидел молодого солдата, совершенно растерявшегося перед шведом.
— Чего стоишь?!
Парень поднял ружьё, но швед выбил его ударом.
Василий бросился между ними, принял удар на плечо и с такой силой ударил противника эфесом, что тот отшатнулся. Молодой солдат наконец пришёл в себя, поднял своё ружьё и ударил шведа прикладом.
— Вот теперь ты солдат, — бросил ему Василий, даже не успев посмотреть, попал ли удар.
В следующую секунду он почувствовал сильный толчок в спину. Кто-то падал на него. Повернувшись, он увидел сержанта с кровью на лице.
— Ранен?
— Ерунда.
— Это не ерунда.
— Потом разберёмся.
Именно в этот момент с правой стороны донёсся страшный крик.
— Назад!
Василий обернулся.
Сначала он увидел несколько бегущих солдат. Потом десятки. Затем целую толпу.
Люди отступали не организованно, а так, как бегут люди, когда им кажется, что смерть уже идёт следом и осталось только выбрать, с какой стороны она догонит. Одни бросали ружья, другие тянули раненых, третьи кричали, что шведы прорвались. Лошади рвались из упряжи, телеги сталкивались, офицеры пытались перекричать общий шум.
— К мосту! — кричал кто-то.
И Василий понял, чем это может кончиться.
Он спрыгнул с укрепления и бросился наперерез бегущим.
— Стойте! Назад!
Никто не слушал.
Тогда он схватил за ворот первого попавшегося солдата и буквально развернул его обратно.
— Куда бежишь?
— Нас разбили!
— Кто разбил?
— Шведы!
— Где?
Солдат растерялся.
— Там!
— Где там?
— Не знаю!
Василий отпустил его.
— Вот и возвращайся. Если не знаешь, от кого бежишь, значит, ещё не время бежать.
Он оглянулся и увидел, что рядом с ним уже несколько человек остановились. Среди них были солдаты из разных рот и полков. Кто-то потерял офицера, кто-то знамя, кто-то просто отстал от своих.
— Все, кто здесь, слушать меня! — крикнул Василий. — Пока живы, вы не толпа. Становитесь за повозки!
Люди начали двигаться.
Кто-то подтащил телегу, другой перевернул ящик с боеприпасами, третий притащил раненого. Через несколько минут на открытом месте возникла неровная оборонительная линия.
Василий посмотрел на своих людей.
Их было уже не тридцать, а, может быть, пятьдесят. Он не знал половины из них по именам.
— Кто умеет стрелять — на передний край. У кого патронов мало, держитесь позади. Раненых отвести за повозки. Сержант, собери тех, у кого остались патроны, и раздели между всеми.
— А если шведы ударят?
Василий посмотрел на снежное поле.
— Ударят.
— Тогда что делать?
— Стрелять им в лицо.
Сержант кивнул и ушёл.
Через несколько минут шведы действительно появились.
Они двигались уже не таким безупречным строем, как утром. Бой успел потрепать их, и теперь между подразделениями возникали промежутки. Но они всё ещё наступали.
Василий не торопил людей.
— Не стрелять.
Кто-то рядом тяжело дышал.
— Господин поручик, они идут.
— Пусть идут.
Расстояние сокращалось.
Сто шагов.
Восемьдесят.
Шестьдесят.
Шведские солдаты уже начали кричать друг другу.
— Теперь!
Залп ударил почти одновременно.
Шведская передняя линия остановилась. Несколько человек рухнули. Остальные залегли, но через некоторое время поднялись и двинулись дальше.
Русские перезаряжали.
Василий заметил, что на левом фланге шведы пытаются обойти их.
— Сержант! Десять человек со мной!
Он повёл их вдоль повозок, пригнувшись под огнём. Пули свистели над головой, одна ударила в деревянное колесо и выбила щепки. Они добежали до края позиции как раз тогда, когда шведская группа показалась сбоку.
— Сейчас!
Русские ударили первыми.
Василий ворвался в шведскую группу и сразу потерял из виду своих. Перед ним оказался молодой шведский офицер. Тот поднял шпагу, Василий отбил удар, поскользнулся, упал на одно колено и почувствовал, как над головой прошёл шведский клинок. Он ударил снизу, попал противнику в ногу и тот рухнул.
Василий поднялся.
К нему уже приближался другой.
И тут рядом возник старый фузилер.
Тот самый.
Он стрелял почти в упор.
— Вот теперь, господин поручик, офицерская наука пригодилась!
Василий едва успел рассмеяться.
— А я думал, ты кашу хотел!
— После боя!
Они отступили к повозкам.
Но шведы снова пошли вперёд.
Василий понял, что долго здесь не выдержать. Позиция была слишком мала, людей мало, боеприпасы кончались. Однако отступить сейчас означало открыть шведам путь к соседнему участку, где ещё держались русские.
Он увидел, как несколько шведских солдат забрались на повозку.
— За мной!
Вместо того чтобы ждать нового удара, он повёл людей в короткую контратаку.
Русские выскочили из-за телег, ударили штыками, отбросили первых шведов, сбили двух с повозок. На несколько минут позиция снова оказалась в русских руках.
Но цена была страшной.
Сержант, который ещё утром шутил с ним у костра, сидел на земле, прижав руку к животу.
— Господин поручик...
Василий опустился рядом.
— Молчи.
— Я хотел сказать...
— Молчи, говорю.
— А всё-таки...
— Что?
Сержант посмотрел на него и усмехнулся.
— Каши сегодня не будет.
Василий ничего не ответил.
Он только подозвал двух солдат.
— Унести его.
— Он ещё жив.
— Я вижу.
Когда сержанта унесли, Василий поднялся.
Вокруг снова гремели выстрелы.
Теперь он уже почти не слышал отдельных команд. Бой превратился в сплошной гул, в котором смешались крики, звон железа, топот, ржание лошадей и треск ломавшихся повозок.
И тогда Василий впервые увидел самого Карла XII.
Король находился впереди своих частей и двигался туда, где бой был особенно тяжёлым. Под ним была убита лошадь. Карл упал, быстро поднялся и почти сразу пересел на другую. Он не выглядел человеком, который собирается отходить.
Василий видел его всего несколько мгновений, но этого оказалось достаточно.
Молодой король.
Совсем молодой.
И вокруг него — война.
Василий вдруг понял, почему шведская армия двигалась так уверенно. Перед солдатами находился человек, который сам не прятался от того, куда посылал их.
— Не смотреть! — крикнул он своим. — На своих смотрите!
Шведы снова пошли вперёд.
На этот раз Василий не стал ждать.
Он собрал около двадцати человек, вывел их из-за повозок и ударил по шведской линии сбоку, туда, где между двумя подразделениями образовался промежуток.
Удар оказался неожиданным.
Русские ворвались в строй, сбили несколько человек, захватили знамя и тут же начали отходить.
— Назад! Не увлекаться!
Один молодой солдат схватил шведский штык, другой пытался вытащить из снега товарища.
— Оставь! — крикнул ему Василий.
— Он жив!
— Я сказал, оставь!
Солдат не послушался.
Он потянул раненого.
Василий увидел, что шведы уже идут к ним.
Тогда он развернулся и сам прикрыл их отход.
Три удара он отбил.
Четвёртый пришёлся по рукаву.
Пятый он едва заметил.
Кто-то рядом выстрелил, и шведский солдат рухнул перед ним.
Русские добрались до своих повозок.
Василий обернулся.
На снегу осталось несколько тел.
Он хотел вернуться, но увидел, что шведы снова выстраиваются.
Возвращаться было уже поздно.
Так продолжалось до самого вечера. Русская армия была уже не единым войском, а множеством отдельных очагов сопротивления. Где-то люди ещё держали укрепления, где-то отходили, где-то пытались снова построиться. Преображенский и Семёновский полки продолжали сопротивление, дивизия Адама Вейде также не была уничтожена одним ударом. Шведская победа была очевидна, но поле боя оказалось совсем не таким лёгким, каким оно могло показаться утром.
Когда начало темнеть, Василий стоял среди своих людей.
У кого-то не было шинели, у кого-то ружья, у многих были перевязаны руки и головы.
— Сколько осталось патронов?
Сержант, заменивший прежнего, заглянул в подсумок.
— Мало.
— Насколько мало?
— На один хороший залп.
Василий посмотрел на шведов.
— Тогда будем надеяться, что он им запомнится.
Но стрелять больше почти не пришлось.
Начались переговоры.
Русское командование понимало, что армия больше не может продолжать организованный бой. Было достигнуто соглашение о выходе войск через Нарову с оружием и знамёнами при условии оставления артиллерии. Казалось, самое страшное закончилось.
Однако именно тогда Нарва приготовила русской армии последнее унижение.
На переправе сначала всё происходило согласно договорённости. Русские части начали переходить реку, сохраняя порядок. Василий шёл вместе со своими людьми и всё время оглядывался, словно не верил, что бой действительно окончен.
А затем среди шведских солдат пошло движение.
Русских начали разоружать.
Сначала одного.
Потом другого.
Затем шведы стали отбирать оружие целыми группами.
— Господин поручик! — крикнул один из солдат. — Они забирают ружья!
Василий бросился туда.
— Что происходит?
Шведский солдат что-то крикнул ему по-своему и протянул руку к его шпаге.
Василий посмотрел на него.
Потом на реку.
Потом на своих людей.
И понял, что если сейчас вспыхнет бой, тысячи русских окажутся между шведами и Наровой.
— Не сопротивляться! — приказал он.
— Но, господин поручик...
— Не сопротивляться!
— Они нарушают слово!
— Я это знаю.
— Так почему мы терпим?
Василий схватил солдата за плечо.
— Потому что я не хочу, чтобы ты сегодня утонул в Нарове.
Тот замолчал.
Вокруг уже начиналась давка. Лошади рвались из упряжи, повозки сталкивались, люди кричали. Где-то упал знаменосец. Кто-то бросился обратно к берегу. Кто-то попытался сохранить ружьё и получил удар прикладом.
Василий удерживал своих людей, пока мог.
Он видел, как солдат за солдатом складывает оружие.
И впервые за весь этот день ему стало по-настоящему тяжело.
Не от страха.
От бессилия.
Утром он мог приказать стрелять.
Мог повести людей в атаку.
Мог броситься на шведов с шпагой.
А теперь ему приходилось приказывать собственным солдатам отдать оружие.
К нему подошёл тот самый молодой фузилер, которого он спас утром.
— Господин поручик, а теперь куда становиться?
Василий посмотрел на него.
За спиной была Нарова.
Впереди — шведы.
Рядом — измученные, раненые, молчаливые русские солдаты.
Он ответил не сразу.
— Сейчас становись рядом со своими.
— А дальше?
Василий Яковлевич посмотрел на него и впервые за этот день позволил себе сказать правду:
— Дальше будем учиться.
И именно тогда он понял то, чего не мог понять утром.
Нарва была поражением.
Но для таких людей, как он, она могла стать школой.
Школой, в которой за один день платили кровью за каждую ошибку: за слишком длинную линию, за слабую связь, за неумение удержать управление, за панику, за нехватку опытных офицеров, за плохо устроенный обоз, за веру в то, что численность сама по себе является силой.
Василий оглянулся на своих людей.
Он запомнил их лица.
Запомнил тех, кто остался.
И тех, кого больше не увидит.
А когда над Наровой окончательно опустилась ночь, он уже знал одну вещь, которую не забывал до конца жизни: в бою командир отвечает не за то, чтобы самому остаться невредимым, и даже не только за победу. Его первая обязанность — не дать страху превратить людей в толпу.
Если же люди снова собираются вокруг тебя после того, как всё уже рухнуло, значит, ты ещё не проиграл окончательно.
Поражение можно пережить.
Разбитую армию можно собрать.
Потерянное оружие можно заменить.
Но если солдат перестанет верить человеку, который стоит перед ним, — никакой царь, никакая крепость и никакая армия уже не помогут.
В ту ночь Василий впервые почувствовал себя настоящим командиром.
Не тогда, когда получил чин.
Не тогда, когда ему вручили оружие.
И даже не тогда, когда он первым бросился на шведов.
А тогда, когда в самый страшный час люди посмотрели на него и всё-таки остались рядом.

XIII.
Ночь после Нарвы стояла такая тихая, что тишина эта казалась почти неприличной после дневного грохота. Ветер, ещё недавно гонявший над полем клочья дыма, к утру стих, и только изредка где-нибудь далеко слышался крик, стук колёс или ржание оставшейся без хозяина лошади. Русское войско отходило, и в этом движении было уже не то беспорядочное смятение первых часов, когда люди бросали обозы и хватались за поводья, не разбирая дороги, а тяжёлое, молчаливое шествие побеждённых.
В одном из домов, отведённых под временное помещение для государя, Пётр не спал.
На столе горела свеча. Перед ним лежала карта, вся в складках и пятнах, а рядом стоял остывший кубок. Государь несколько раз подходил к окну, смотрел в темноту и снова возвращался к столу. Он уже знал главные вести. Знал о потерянных пушках, о множестве пленных, о погибших начальниках, о том, как шведы прорвали русский строй и как целые полки, лишившись своих командиров, пришли в такое расстройство, что никто не знал, чьему приказу повиноваться.
Но цифры, донесения и имена не давали ему ответа на главный вопрос.
Почему?
Неужели шведский солдат был храбрее русского от природы? Неужели Карл оказался таким великим полководцем, что одному его присутствию следовало приписать весь этот разгром? Или дело было в другом, более глубоком, о чём неприятно было думать человеку, затеявшему перестройку всего войска?
Пётр долго молчал, потом сказал стоявшему у двери денщику:
— Позови ко мне Левашова. Только без шума. И чтобы никто не знал.
Василий Яковлевич явился спустя некоторое время. Он был ещё молод, хотя война уже успела оставить на его лице ту особую суровость, которую не всякому человеку дают и десятилетия мирной жизни. Пыль и копоть не успели сойти с мундира, волосы были влажны от ночного холода. Войдя, он остановился у двери.
Пётр посмотрел на него внимательно.
— Подойди ближе, Василий Яковлевич. Я позвал тебя не для выговора.
Левашов приблизился.
— Скажи мне прямо: отчего мы проиграли?
Вопрос был произнесён спокойно, без гнева. Оттого он оказался тяжелее всякого окрика.
Левашов не ответил сразу. Он понимал, что перед ним тот самый человек, которому ещё недавно многие боялись сказать неприятное слово, а теперь государь сам требовал от него неприятной правды.
— Государь, ежели ответить тебе одной причиной, то солгу.
Пётр едва заметно поднял брови.
— Хорошо. Не одной. Говори всё, что видишь.
— Войско наше велико числом, но не везде одинаково крепко. Одни полки уже научены строю и порядку, другие ещё только привыкают к ним. Офицеров у нас мало, иные знают ратное дело лучше по книгам и рассказам, нежели по службе. Многие из них добры и храбры, государь, да храбрость сама по себе полка не удержит, когда под огнём рушится строй и люди перестают слышать своего начальника.
Пётр опустил глаза на карту.
— Значит, дело в начальниках?
— Не только. Начальник может быть добр, а полк всё равно окажется слаб. Солдат должен привыкнуть к своему месту, к своему строю, к барабану, к команде. Должен знать, что делать, когда рядом упал офицер. А у нас случалось, что с падением одного человека терялся и порядок всего подразделения.
Пётр провёл пальцем по карте.
— А шведы?
— У них служба давно заведена. Их солдат знает своего начальника, знает строй и знает, что будет делать в следующую минуту, если услышит ту или другую команду. Мы же ещё только учимся тому, что они уже привыкли делать.
Государь долго молчал.
— Выходит, Карл нас победил не одной храбростью?
— Нет, государь. Он ударил по тому месту, где мы были слабее.
Пётр поднял голову.
— Вот это мне и надобно было услышать.
Он прошёлся по комнате. Затем остановился.
— Я хотел иметь войско европейское. Брал офицеров чужеземных, заводил полки новые, учил людей, покупал пушки. Что же ещё надобно?
Левашов позволил себе сказать:
— Учить своих.
Пётр посмотрел на него.
— Чужих, стало быть, вовсе не надобно?
— Надобно, государь. Пока своих мастеров и офицеров мало, без них нельзя. Но коли русская служба будет вся держаться на иноземцах, то при первом несчастье мы снова окажемся там же, где были. Чужой человек может научить нас ремеслу, но служить за нас он не станет.
Пётр усмехнулся, но в глазах его усмешки не было.
— Хорошо сказано.
Он сел и налил себе немного вина, однако пить не стал.
— А артиллерия?
Левашов вздохнул.
— Пушки у нас есть. Но одной пушки мало. Надобен человек, который умеет ею пользоваться. Надобно, чтобы артиллерист знал орудие своё лучше, чем плотник знает топор. Чтобы знал расстояние, заряд, прицел, чтобы не терялся под огнём. Сегодня мы потеряли не только пушки, государь. Мы потеряли людей, которые могли ими управлять.
Пётр нахмурился.
— Значит, пушки придётся делать снова.
— И людей учить снова.
— И полки собирать снова.
— Да, государь.
Пётр наконец выпил.
— А если опять придёт Карл?
Левашов посмотрел на него прямо.
— Тогда надобно встретить его другим войском.
Несколько мгновений оба молчали.
За стеной прошёл часовой. Послышался его шаг, потом всё снова стихло.
Пётр негромко сказал:
— Ты понимаешь, что будет теперь?
— Будут говорить, что русское войско разбито.
— В Стокгольме будут праздновать. В Варшаве станут считать, что нам конец. В Вене будут рассуждать, долго ли продержится Россия. А наши бояре...
Он махнул рукой.
— Наши бояре скажут, что государь взялся не за своё дело.
Левашов ответил не сразу.
— Пусть говорят.
Пётр посмотрел на него и вдруг усмехнулся.
— Ты смелый человек, Василий Яковлевич.
— Нет, государь. Я просто не знаю, зачем говорить тебе неправду.
Эти слова понравились Петру больше всякой лести.
Он поднялся из-за стола и снова подошёл к карте.
— Скажи мне ещё одно. Только подумай прежде, чем отвечать. Можно ли из нынешнего войска сделать такое, которое не уступит шведскому?
Левашов долго смотрел на государя.
— Можно.
— Откуда такая уверенность?
— Потому что шведский солдат не родился со строем в руках. Его этому научили.
Пётр ничего не ответил.
Левашов продолжил:
— И русскому солдату можно научиться. Только надобно время. Надобны офицеры, надобны учения, надобен порядок в полках. Надобно, чтобы человек, получивший чин, отвечал за него не перед одним государем, но перед всей службой. И ещё надобно, чтобы способного человека можно было поднять выше того, кто получил чин только по роду своему.
Пётр медленно кивнул.
— Вот это будет трудно.
— Труднее, чем взять крепость.
— Знаю.
Он подошёл к окну.
— А если я не успею?
Левашов впервые увидел в его лице не государя, не преобразователя, не человека, перед которым склонялись министры и генералы, а просто человека, которому было страшно за начатое им дело.
— Государь, ты уже начал. Теперь не время думать, успеешь ли ты один. Надобно устроить службу так, чтобы после тебя она не остановилась.
Пётр повернулся.
Эти слова он выслушал молча.
Потом подошёл к столу, взял перо и посмотрел на карту Нарвы.
— Значит, будем учиться.
Он помолчал и добавил:
— А Карлу скажем спасибо.
Левашов удивлённо взглянул на него.
Пётр усмехнулся.
— За науку. Дорого взял, проклятый швед, да, видно, дешёвой науки нам было не взять.
На этот раз Левашов тоже улыбнулся.
Пётр положил перо.
— Только запомни, Василий Яковлевич: об этом разговоре никто не должен знать.
— Как прикажешь, государь.
— И если когда-нибудь после моей смерти кто спросит, с чего мы начали строить новое войско, не говори, что с Нарвы. Мы начали раньше.
Он снова посмотрел на карту.
— А Нарва лишь показала нам цену ошибки.
Левашов поклонился и вышел.
Пётр остался один.
За окном занимался холодный северный рассвет. Русская армия отступала от Нарвы, Карл XII праздновал одну из самых громких своих побед, а в Европе уже готовились писать о том, что Московское государство получило страшный урок.
Но никто ещё не знал, что в эту ночь, среди поражения и позора, русский царь уже думал не о бегстве и не о примирении.
Он думал о том, как создать армию, которая однажды заставит Швецию говорить с Россией совсем другим голосом.

XIV.
После Нарвы для Василия Яковлевича началась та часть Северной войны, которая уже не имела ничего общего с прежней беспечной уверенностью молодого русского войска. Нарва осталась позади, но память о ней шла рядом с каждым полком, с каждым офицером, с каждым солдатом, который снова становился в строй. Россия потерпела тяжёлое поражение, однако поражение это, как ни странно, стало для русской армии школой, какой не могла дать ни одна мирная наука. Теперь учились не на плацу и не по немецким книгам, а под огнём шведских батарей, в промёрзших окопах, среди грязи, крови и дыма. Учились понимать, что войну выигрывает не тот, кто первым бросается вперёд, а тот, кто умеет выдержать первый удар, сохранить строй, увидеть слабое место противника и ударить туда в тот миг, когда враг уже считает себя победителем.
Левашов оказался среди тех офицеров, которым предстояло пройти эту школу почти от начала до конца. После Нарвы русская армия стала медленно, тяжело, но неуклонно собираться вновь. Полки пополнялись людьми, артиллерия получала новые орудия, на заводах ковали стволы и ядра, в городах лили пули, а в Петербурге и на верфях вокруг него уже начиналась новая жизнь, которую ещё недавно трудно было представить на болотистых берегах Невы. Пётр торопил всех, требовал невозможного и потому иногда получал от своих людей больше, чем они сами считали возможным дать.
Одной из первых больших целей стало возвращение к Неве и овладение шведскими укреплениями. Н;teborg, старый русский Орешек, стоявший на острове у истока Невы, был крепостью не только каменной, но и политической. Пока он оставался у шведов, путь к Ладоге и дальше к Балтике был закрыт. Осенью 1702 года русские войска подошли к крепости, и началась осада, которая стала одной из первых настоящих школ новой русской армии.
Здесь молодой офицер впервые увидел, сколько труда скрывается за словом «осада». Инженеры размечали линии будущих батарей, солдаты копали траншеи в земле, уже схваченной ночным холодом, таскали брёвна, фашины и мешки с землёй, а шведские пушки методично били по каждому месту, где замечалось движение. Земля вздрагивала от выстрелов, над водой висел тяжёлый пороховой дым, а из крепости время от времени выскакивали небольшие шведские отряды, стараясь разрушить русские работы.
Наглости шведов не было предела. Стоило русским сапёрам показаться у траншей, как со шведских валов уже доносился хохот.
— Москвитер! Москвитер! Ещё глубже копай! Может, до Москвы докопаешься!
— Эй, русские! Неужто ваши пушки так тяжёлы, что вы решили вместо них землю бросать?
А потом несколько шведских солдат, высунувшись из-за бруствера, вдруг затянули короткую песенку, отбивая ладонями такт по прикладам:
— Gr;v, gr;v, moskovit!
— Gr;v en v;g till Moskva!
«Копай, копай, московит! Копай себе дорогу до Москвы!»
Остальные подхватили, и над валом на несколько мгновений разнёсся насмешливый хор. Кто-то даже пустился в пляс, чем вызвал новый взрыв хохота.
— Слышишь, Иван? — крикнул один из русских солдат соседу. — Они нас песнями встречают!
— Ничего, — ответил тот, утрамбовывая землю. — Мы им потом пушками припев поправим.
Шведы услышали ответ и снова засмеялись.
— Москвитер! — крикнул кто-то с вала. — Где ваш царь? Пусть сам лопату возьмёт!
На этот раз русские промолчали.
Молодой офицер заметил, как один старый солдат медленно выпрямился, опёрся на лопату и посмотрел на крепостной вал.
— Пусть кричат, господин офицер, — сказал он спокойно. — У кого язык длиннее, тот ещё не значит, что шпага длиннее.
И снова взялся за работу.
Через несколько минут над траншеей опять засвистели пули.
Шведам было весело.
Пока.
С русской стороны отвечали не сразу. Солдаты продолжали работать, пригнувшись под свистом пуль, а потом какой-нибудь усатый пехотинец, не прекращая копать, бросал в сторону крепости:
— Ты за свою землю не бойся, швед! Мы её тебе обратно принесём — только вместе с крепостью.
Другой кричал:
— Не торопись! До вас ещё доберёмся!
Шведы смеялись, стреляли с валов, иногда посылали новые насмешки, а русские отвечали тем же, словно оба войска уже привыкали к этой странной осадной перекличке, в которой за шутками стояла настоящая смерть.
Но молодой офицер постепенно понял главное: крепость брали не одним штурмом и не одним отчаянным броском. Её брали лопатой, топором, телегой, мешком земли, ночью и днём, под огнём и в грязи. Каждый шаг к неприятельскому валу оплачивался потом, кровью и человеческой выдержкой.
Однажды ночью он увидел, как несколько солдат, измученных за целый день работы, молча тащили к передовой тяжёлое бревно. Один оступился, другой подхватил его под руку, третий перехватил бревно поудобнее. Никто не сказал ни слова. Через несколько минут они снова двинулись вперёд, а над ними уже начинали вспыхивать шведские выстрелы.
Тогда молодой офицер впервые подумал, что настоящая война состоит не только из атак, знамен и громких приказов. Иногда она выглядит гораздо прозаичнее: человек стоит по колено в холодной земле и час за часом делает одно и то же, пока перед ним не появится дорога к неприятельской стене.
И, пожалуй, именно тогда он начал понимать, почему хороший офицер должен знать не только, как вести солдат в атаку, но и как заставить их работать там, где никакой славы не будет видно ещё очень долго.
Однажды такой вылазке удалось почти добраться до русской батареи. Шведы шли быстро, рассчитывая на внезапность, и первые минуты оказались особенно тяжёлыми. Русские солдаты дрогнули, несколько человек попятились от траншеи, но унтер-офицер, старый служака, прошедший ещё прежние походы, схватил знамя, которое упало рядом с убитым знаменосцем, и повёл людей обратно. Он не кричал о славе и не произносил красивых слов. Он просто шёл вперёд, понимая, что если отступит сейчас, шведы разнесут батарею, а за ней посыплется вся линия.
Рядом с ним вновь сомкнулись солдаты. Один принёс ружьё вместо выбитого из рук товарища, другой подхватил упавший ящик с боеприпасами, третий, уже раненный в плечо, продолжал подавать патроны. Шведы добрались почти до самых орудий, но русские расчёты не ушли. Последние ядра подавались под огнём, пушки разворачивались почти вручную, и когда наконец заговорили несколько орудий подряд, неприятельская цепь дрогнула и отступила к крепости.
После этого боя Левашов долго помнил лица людей, которых уже не было в строю. Война всё чаще показывала ему одну простую истину: подвиг совершает не только тот, чьё имя потом попадает в приказ, но и тот, кто ночью тащит под огнём бревно, закрывает собой товарища, возвращает пушку на место после взрыва, вытаскивает раненого из-под колёс и снова становится в строй, хотя ещё утром был уверен, что больше никогда не сможет подняться.
Когда русская артиллерия наконец пробила брешь и начался штурм, бой оказался жестоким и беспорядочным. Люди лезли на стены, цепляясь за камень, лестницы ломались, сверху летели гранаты и камни, снизу били ружья. Первые атакующие падали, вторые шли через них, третьи уже не видели ничего, кроме дыма и штыков. Но крепость была взята.
Для русской армии это была первая большая победа после Нарвы, и теперь стало ясно, что войско начало меняться. Солдат, ещё недавно отступавший перед грозной славой шведов, увидел собственными глазами, что каменные стены можно пробить, батарею можно заставить замолчать, а считавшегося непобедимым противника можно заставить отступить.
Вскоре последовали новые успехи. В 1703 году русские овладели Ниеншанцем, а на Неве началось строительство Петербурга. Там, где ещё недавно стояла шведская власть, теперь рос русский город. Война постепенно приобретала другое содержание. Теперь русские уже не только отбивались и учились, но сами начинали диктовать противнику место и время будущих столкновений.
Однако настоящая война продолжалась на огромном пространстве. Русским войскам приходилось двигаться по дорогам, которых почти не было, переправляться через реки, строить укрепления, охранять обозы, брать города и снова уходить в поле. Солдату приходилось быть одновременно пехотинцем, землекопом, носильщиком, плотником и иногда почти матросом. И чем дальше шла война, тем лучше становилось понятно, что армия держится не только на генералах и приказах, но прежде всего на терпении простого человека.
Рига стала одной из важнейших операций этого времени. Осада затянулась, и здесь снова пришлось столкнуться с той войной, которая редко попадает в парадные рассказы. Грязь доходила до сапог, дождь превращал траншеи в канавы, порох приходилось беречь от сырости, а шведская артиллерия не давала людям спокойно поднять голову.
Однажды ночью противник предпринял вылазку против русских осадных работ. Шведы двигались почти бесшумно, рассчитывая уничтожить батарею и захватить несколько орудий. Русские часовые заметили их поздно, и первые минуты оказались особенно тяжёлыми. Шведы ворвались в траншею, начали рубить людей, несколько пушек уже были захвачены. Но русские солдаты, вместо того чтобы бросить позицию, стали собираться вокруг орудий. Один расчёт, потеряв половину людей, продолжал заряжать пушку; другой подносил ядра; третий, уже почти без офицеров, развернул ружья и ударил шведам во фланг.
Один из артиллеристов, обожжённый при разрыве зарядного ящика, едва держался на ногах, но не ушёл. Он вместе с товарищами сумел вновь зарядить орудие и почти в упор ударил картечью по шведам, которые уже считали батарею своей. После этого русские пошли вперёд, и рукопашная схватка продолжалась в самой траншее, среди разбитых лафетов, мешков с землёй и тел убитых.
Через некоторое время позиция была возвращена.
После боя молодой командир смотрел на солдат и всё яснее понимал, что новая русская армия рождается не только из царских указов, новых уставов и иностранных наставников. Она рождается вот здесь, среди этих людей, которые в самый тяжёлый момент начинают держаться друг за друга.
Именно в эти годы судьба всё чаще сводила его с Фёдором Матвеевичем Апраксиным.
Фёдор Матвеевич Апраксин
Апраксин производил впечатление человека, которого трудно было вывести из равновесия. Он был плотен, тяжёл, широк в плечах, с той основательной фигурой, которая особенно заметна среди худых, постоянно голодных офицеров военного времени. Лицо у него было не героическое в обычном смысле этого слова: широкое, несколько тяжеловатое, с внимательными глазами, которые могли казаться добрыми во время обычной беседы и совершенно иными становились, когда перед ним раскладывали карту. В нём не было той стремительной резкости, которую можно было заметить у некоторых молодых командиров. Он редко двигался поспешно. Даже в тревоге сохранял привычку сначала выслушать, потом посмотреть на карту, затем спросить о какой-нибудь мелочи и только после этого принять решение.
Но за этой внешней медлительностью скрывалась особая твёрдость.
Апраксин не любил напрасных потерь.
Он мог приказать атаковать с такой решительностью, что после его приказа уже никто не сомневался: отступать нельзя. Но до этого приказа мог часами искать возможность сделать то же самое меньшей кровью. Его военное искусство состояло не в красивой отваге, а в умении заставить противника сделать ошибку.
Однажды после тяжёлого боя молодой офицер оказался рядом с ним у карты. Перед ними лежала позиция противника, а за палаткой ещё слышались стоны раненых.
Апраксин долго молчал, водя пальцем по линии укреплений, после чего сказал, что молодому офицеру часто кажется, будто хорошее войско должно всегда стремиться вперёд. Однако война устроена иначе. Настоящий командир обязан думать не только о том, как победить, но и о том, сколько людей он имеет право положить на эту победу.
Он объяснил, что штурм следует начинать не тогда, когда солдат готов умереть, а тогда, когда смерть его перестаёт быть напрасной. Если неприятельская батарея ещё цела, если его резерв не связан, если фланги свободны и укрепления не подавлены огнём, то послать людей на стены можно, конечно, но это будет скорее приказ о смерти, чем приказ о победе. Сначала надо заставить врага поднять голову там, где ему не хочется её поднимать, затем лишить его возможности спокойно стрелять, связать его резерв и только после этого бросать людей туда, где они должны довершить начатое артиллерией.
Собеседник слушал внимательно, и адмирал продолжал уже тише, объясняя, что солдат не должен расплачиваться жизнью за нетерпение начальника. Если есть возможность обойти, нужно обходить; если можно заставить противника выйти из укрепления, нужно заставить; если можно ночью подвести батарею на полсотни саженей ближе, следует сделать это ночью, а не посылать полк днём под картечь. Но если пришёл час штурма, тогда командир обязан забыть о собственной осторожности, потому что после приказа ответственность уже целиком лежит на нём.
Так становилось понятным главное правило Апраксина: осторожность до боя и решительность во время боя не противоречат друг другу.
Апраксин мог казаться мягким человеком. Он любил хорошо поесть, мог долго беседовать с офицерами, шутить, расспрашивать о доме, о семье, о том, где человек служил прежде. В лагере его нередко видели без той грозной важности, которой окружали себя некоторые военачальники. Но стоило донести ему, что противник обнаружен, что батарея готова или что неприятель начал движение, как лицо его менялось. Он словно становился тяжелее, собраннее, и вся его добродушная наружность отступала перед человеком, привыкшим отвечать за тысячи жизней.
При этом он никогда не скрывал перед подчинёнными, что боится не смерти, а беспорядка. По его убеждению, храбрость без строя превращается в толпу, а толпа, даже если состоит из храбрейших людей, редко побеждает хорошо управляемого противника.
Этому правилу адмирал следовал и в полевых сражениях.
Когда русские части сталкивались со шведскими войсками, он старался не вступать в бой там, где местность давала преимущество противнику. Внимательно изучал дороги, болота, лесные просеки, высоты и переправы. Если можно было скрыть движение части войск за лесом или оврагом, это использовалось. Если неприятельская кавалерия слишком легко могла обрушиться на фланг, туда заранее ставились пехота и артиллерия. Если шведы начинали теснить один участок русской линии, начальник не всегда спешил спасать его всей имеющейся силой. Иногда он сознательно позволял противнику продвинуться, чтобы затем ударить по его растянувшемуся строю.
Именно здесь Левашов увидел в Апраксине настоящего полководца.
Тот не стремился казаться храбрым.
Ему нужно было победить.
В одном из боёв русская линия оказалась под сильным давлением шведской пехоты. Противник шёл плотными рядами, поддержанный артиллерией, и русским полкам пришлось выдержать несколько последовательных атак. Передний ряд дрогнул, несколько рот начали отходить, а неприятельские солдаты уже кричали, считая, что русская линия сломлена.
Апраксин не бросил в бой весь резерв.
Он дождался.
Для окружающих это выглядело почти невыносимым бездействием. Однако командующий видел то, чего не замечали люди в передних рядах: шведские части, увлечённые наступлением, постепенно теряли строй, их артиллерия отставала, а кавалерия уже не могла поддержать пехоту так, как в начале атаки.
Тогда резерв был введён в дело.
Русские полки ударили туда, где шведская линия уже растянулась. Одновременно заговорили батареи, которые до этого почти молчали, сохраняя боезапас для решающего момента. Шведская пехота попыталась перестроиться, но сделала это под огнём. Русская кавалерия пошла вперёд, и то, что ещё несколько минут назад выглядело как русское отступление, превратилось в контрудар.
После боя Левашов спросил Апраксина, почему тот так долго держал резерв.
Адмирал объяснил ему, что резерв существует не для того, чтобы командующий чувствовал себя спокойнее. Резерв существует для того, чтобы противник чувствовал себя слишком уверенно.
Эта мысль особенно запомнилась молодому военачальнику.
Так воевал Апраксин: не стремлением каждую минуту показать силу, а умением сохранить её до той минуты, когда она понадобится больше всего.
Между тем война приближалась к своему решающему перелому. Cледующей была Полтава.
Полтава того времени была совсем не похожа на нынешний город. Она стояла на высоком правом берегу Ворсклы, будто немного отступив от реки: внизу зеленела низкая пойма, местами сырая и болотистая, а выше поднимался город с его земляными валами, деревянным острогом и башнями. От крепости улицы разбегались к предместьям, где за заборами прятались небольшие деревянные дома, хаты-мазанки, сараи и хозяйственные дворы. Вокруг домов зеленели сады, над    крышами торчали яблони, вишни и высокие жерди, а дальше начинались поля.
Был этот город казацким. Понятно что здесь жили казаки, мещане, ремесленники, торговые люди, земледельцы. Казацкая жизнь не отделялась от хозяйственной: тот же человек мог весной пахать землю, летом косить сено, осенью убирать хлеб, а при тревоге надевать оружие и становиться на городской вал. Городовые казаки имели свои дворы и угодья, занимались земледелием и промыслами, но вместе с тем несли военную службу. Мещане тоже не были избавлены от обязанности защищать город, когда к его стенам подходил неприятель.
По утрам Полтава просыпалась не по-военному. Где-нибудь хлопала калитка, во дворе кричали куры, лошадь нетерпеливо било копытом возле плетня. Из хат тянуло дымом, свежим хлебом и кашей, на улицах пахло сеном, навозом, древесиной и тёплой землёй. От кузниц доносился звон молота, а возле торговых рядов уже начиналась своя жизнь: кто-то вёз муку, кто-то дрова, кто-то вёл на продажу скотину. За городом шумели мельницы, а на открытых местах над крышами медленно поворачивались крылья ветряков.
Но у этого города было и другое лицо.
Над ним стояла крепость — земляной вал, ров, палисад, башни и ворота. Внутри находились казармы, склады, артиллерия, дома начальства и церкви. Обычная городская жизнь здесь соседствовала с военной так тесно, что разделить их было уже невозможно. Сегодня человек мог торговаться за мешок муки, а завтра тот же мешок шёл на нужды гарнизона; сегодня кузнец подковывал лошадь крестьянину, а завтра ковал железо для защитников крепости.
И потому, когда весной 1709 года под Полтавой появились шведы, город не исчез в один день. Он ещё некоторое время жил своей прежней жизнью, только теперь к привычным звукам прибавились совсем другие.
На дорогах стало больше вооружённых людей. Казаки чаще поглядывали в сторону валов. На улицах всё чаще появлялись солдаты. Из крепости доносились команды, во дворах складывали припасы, женщины уносили подальше от стен детей, а мужчины проверяли оружие.
Потом за городом показались шведские разъезды.
И тогда все от мала до велика впервые почувствовали, что война пришла не куда-то далеко, за Днепр или в чужую землю, а прямо к её воротам.
Шведы начали осаду в конце апреля. Их траншеи постепенно приближались к крепостному валу, над городом всё чаще раздавались выстрелы, а вместо запаха хлеба, дыма очага и свежескошенной травы всё заметнее становился запах пороха.
Но Город держлася.
За её валами были не только солдаты. Там были казаки, городская дружина, ремесленники, мещане и простые жители, которым было что терять. Когда шведы пошли на штурм, на защиту крепости поднялось практически всё население города, включая женщин и детей, помогавших укреплять оборону.
Так маленький казацкий город, затерянный среди полей, садов и лесов, неожиданно оказался в самом центре большой европейской войны.
Карл XII хотел получить Полтаву как военную опору.
Но Полтава решила стать для него ловушкой.

Полтавское поле к середине утра уже перестало быть похожим на то место, каким оно казалось на рассвете.
             — Что что, а яблоки здесь вкусные, — сказал один из солдат, надкусывая румяное яблоко, сорванное в придорожном саду.
— Ага, — усмехнулся другой. — Накормит тебя швед яблоками — жди!
— Не горлопань, — осадил его третий. — Услышит швед, ещё подумает, что мы тут пир устроили.
Первый спокойно дожевал, оглядел яблоко и ответил:
— Пусть думает. Авось от зависти из крепости вылезет.
— А если вылезет?
— Тогда угостим.
— Чем?
Солдат посмотрел на яблоко, потом на свою ружейную сумку и усмехнулся:
— Яблоком, конечно. Только сперва из ружья выстрелим, чтобы аппетит ему открыть.
Третий расхохотался:
— Смотри, Иван, не подавись! Нам ещё шведов кормить.
— Ничего, — ответил Иван, откусывая новый кусок. — Я человек запасливый. Если шведов много будет, и яблок хватит, и пороху.

Ещё несколько часов назад здесь лежал туман, влажная трава блестела от росы, лошади фыркали от холода, а солдаты поправляли ремни, проверяли кремни и, крестясь, смотрели туда, откуда должен был появиться неприятель. Теперь же земля была вытоптана тысячами ног и копыт, вся изрыта колёсами орудий, покрыта обрывками ремней, разбитыми ружьями, клочьями одежды и телами людей. Над полем стоял густой пороховой дым, и солнце, поднявшееся достаточно высоко, пробивалось сквозь него мутным, медным светом. Там, где ещё недавно различались отдельные полки, теперь двигались какие-то огромные серые и синие массы, сходившиеся, расходившиеся и вновь сталкивавшиеся с таким грохотом, словно сама земля под Полтавой начала рушиться.
Русская армия уже вышла из ретраншемента.
Пехота построилась двумя линиями. В первой находились двадцать четыре батальона, во второй — восемнадцать; между батальонами стояли орудия, и когда русские пушки одновременно открывали огонь, земля под ногами буквально дрожала. На правом фланге находилась многочисленная конница, на левом — драгуны Меншикова. За основными силами сохранялся резерв. Вся эта огромная масса людей, лошадей, пушек, знамён и обозов постепенно превращалась из лагеря в боевой порядок.
Но для человека, находившегося внутри этого строя, никакого общего порядка уже не существовало.
Он видел только ближайшие полсотни шагов.
Именно на таком расстоянии решалась жизнь.
Левашов ехал вдоль своей части, время от времени оглядываясь на людей. На нём был русский офицерский кафтан, уже испачканный порохом и землёй; шляпа была надвинута на лоб, сапоги покрылись грязью, а на боку висела шпага. Внешне он всё ещё сохранял офицерскую выправку, но лицо давно утратило спокойствие человека, который ещё способен думать о том, как он выглядит. Война за эти годы научила его простой вещи: на поле боя одежда человека меняется быстрее, чем его чин.
Рядом находился Александр Борисович Шереметев.
Они были почти ровесниками и потому никогда не относились друг к другу так, как относятся старший начальник и молодой подчинённый. Между ними давно установилась иная связь. Один был начальником, другой его ближайшим заместителем, но в походе это различие часто становилось условным. Левашов доверял Александру Борисовичу настолько, насколько военный человек вообще может доверять другому человеку в минуту опасности. Тот отвечал ему такой же преданностью.
Шереметев был худощавее, чем его знаменитый родственник Борис Петрович по совместительству и отец, подвижнее, с живыми глазами и той особой собранностью, которая появляется у человека, привыкшего действовать в самые тяжёлые минуты без лишнего шума. Он не любил кричать. Если положение становилось опасным, голос его, напротив, делался тише, и солдаты почему-то начинали слышать его лучше.
Сотников держался рядом.
Казак выглядел среди регулярных войск чужеродно и вместе с тем удивительно естественно. На нём не было того аккуратного мундира, который можно было увидеть на офицере или солдате регулярной армии. Его одежда была приспособлена к коню и дороге, оружие висело удобно, без всякой парадности, а на лице читалось спокойствие человека, для которого опасность давно перестала быть событием и превратилась в обычную часть жизни.
Он посмотрел на шведскую линию.
— Пойдут, — сказал он.
Шереметев посмотрел туда же.
— Разумеется.
— Нет, я не о том. Они пойдут прямо.
Левашов внимательно посмотрел на него.
— Откуда знаешь?
Казак пожал плечами.
— По людям видно. Когда человек собирается отступать, он смотрит назад. Эти не смотрят.
И действительно, шведская линия двигалась вперёд.
Синие кафтаны постепенно становились различимыми сквозь дым. Шведская пехота шла плотными порядками, с мушкетами на плечах, со шпагами на боку, с цветными знамёнами над головами. В некоторых местах жёлтые детали одежды вспыхивали на солнце. Шведские офицеры двигались перед строем или сбоку, удерживая порядок шпагами и командами. За пехотой показывалась конница.
Русская артиллерия ударила первой.
Орудия стояли в промежутках между батальонами, и теперь весь русский фронт словно ожил. Один залп следовал за другим. Пушки били ядрами по дальним порядкам, а когда противник приближался, расчёты переходили на картечь.
Шведская линия продолжала идти.
— Вот упрямцы, — пробормотал Сотников.
— Не упрямцы, — сказал Александр Борисович. — Солдаты.
— Это одно и то же, если солдат хороший.
Первый шведский залп прокатился над полем.
Русские ответили.
Дым закрыл всё.
Из него вдруг выскочили несколько лошадей без всадников.
Одна пронеслась прямо между русскими батальонами, размахивая поводьями.
Следом появились люди.
Шведы прорвались к русской линии.
Началась рукопашная, самая настоящая свалка.
Именно здесь Полтава перестала быть сражением армий и стала тысячами отдельных смертельных поединков.
Русский солдат стрелял почти в упор, затем переворачивал мушкет и встречал противника штыком. Швед делал то же самое. Один удар, второй, приклад, шпага, крик, кровь, дым. Барабанщики старались не сбить ритм, хотя рядом с ними падали люди. Офицеры хватали солдат за рукава, возвращая их в строй. Знаменосцы держали знамёна выше человеческих голов, потому что пока знамя было видно, полк ещё существовал.
Левашов увидел, как русское подразделение справа начало отступать.
— Сашка!
Шереметев уже понял.
— Вижу.
— Нужно закрыть промежуток.
— Я возьму людей.
Он повернул коня.
Сотников схватил его за рукав.
— Не туда.
— Почему?
Казак указал в дым.
— Там шведы.
— Именно туда я и собираюсь.
— Тогда я с тобой.
Левашов посмотрел на них обоих.
— И я.
Они пошли туда втроём.

Потом никто из них не смог бы сказать, сколько именно времени продолжался этот бой.
На войне время перестаёт измеряться часами.
Оно измеряется выстрелами.
Первый выстрел.
Второй.
Третий.
Потом человек понимает, что прошло уже много времени, хотя ему кажется, что всё началось только что.
Трое русских командиров оказались впереди основной линии.
Сначала к ним присоединились несколько солдат.
Потом ещё десяток.
Затем группа драгун.
Потом они увидели, что слева и справа русских почти не осталось.
Шведы сомкнулись.
Левашов первым понял опасность.
— Нас отрезали.
Александр Борисович обернулся.
Вокруг действительно были шведы.
Синие кафтаны.
Шляпы.
Мушкеты.
Шпаги.
Знамя, которое двигалось впереди одного из батальонов.
Их оказалось слишком много.
Сотников посмотрел вокруг.
— А сколько нас?
— Около сотни, — ответил Шереметев.
— Мало.
— Очень.
Казак улыбнулся.
— Значит, придётся драться хорошо.
Левашов оглянулся на своих людей.
— Господа, нам нужно пробиться к линии.
Один из драгунов спросил:
— А если не пробьёмся?
Сотников ответил прежде командира:
— Тогда будем пробиваться ещё раз.
Шведы пошли вперёд.
Первый ряд опустил мушкеты.
Левашов поднял шпагу.
— Держать строй!
Грянул залп.
Люди упали.
Лошадь под одним из драгунов рухнула на землю.
Сотников мгновенно оказался рядом с упавшим всадником, оттащил его за поводья и прикрыл своим телом от следующего удара.
Шведский солдат бросился на него со шпагой.
Казак отбил удар, развернулся и ударил прикладом.
Левашов тем временем пробился к знамени своей небольшой группы.
— Не рассыпаться! — крикнул он. — Назад по двое!
Но шведы уже окружали их.
И тут Александр Борисович сделал то, что потом Левашов вспоминал много лет.
Он не стал пытаться пробить окружение там, где шведов было больше всего.
Он посмотрел на их строй, увидел, что один из флангов слегка вытянулся, и сказал:
— Вот туда.
— Там их меньше? — спросил Левашов.
— Нет.
— Тогда почему туда?
— Потому что они уверены, что мы туда не пойдём.
Сотников услышал это.
— Хорошо сказано.
Казак первым развернул коня.
За ним пошли остальные.
Удар пришёлся точно в место соединения двух шведских подразделений.
Шведы не ожидали атаки.
Русские ворвались в промежуток.
Завязалась новая рукопашная.
Сотников рубился впереди, уже не разбирая, где кончается строй своих и начинается строй неприятеля. Вокруг стоял такой грохот, что человеческий голос почти потерял всякую власть над этим безумным полем. Где-то совсем близко ударила пушка, и земля вместе с клочьями травы взметнулась под копытами лошадей; через мгновение над головами пронёсся рой свинцовых пуль, и один из русских солдат, державший ружьё наперевес, вдруг опрокинулся на спину. Его товарищ хотел подхватить его, но в этот самый миг шведский пехотинец ударил штыком, и русский отбил стволом удар, так что ружьё едва не вылетело из рук.
Сотников увидел это краем глаза и, не раздумывая, рванул поводья.
— Береги человека!
Он налетел на шведа сбоку, ударил его саблей, затем повернул коня и едва успел пригнуться: над самой головой просвистела пуля из пистолета. Шведский офицер стоял в нескольких шагах, дымился его пистолет, а в другой руке уже блестела шпага. Сотников спрыгнул с коня прежде, чем тот успел выстрелить второй раз.
Они столкнулись почти вплотную.
Шпага звякнула о саблю. Швед сделал выпад, казак отвёл клинок, шагнул в сторону и ударил рукоятью сабли под локоть. Офицер пошатнулся, но не упал. Тогда Сотников схватил его за ворот мундира, рванул к себе и сбил на землю. На земле между ними лежало всё, что оставляла после себя битва: оброненный патронный подсумок, сломанный штык, чей-то пистолет с сорванным курком, разорванная перчатка, обломок ружейного приклада и чей-то окровавленный шляпный галун.
Казак переступил через них и снова оказался в гуще боя.
Теперь уже невозможно было понять, где здесь строй.
Ещё несколько минут назад русские и шведские батальоны шли навстречу друг другу почти правильными линиями, и офицеры могли видеть свои знамена, различать команды, направлять роты. Теперь же всё смешалось. Ружья стреляли почти в упор. Некоторые солдаты уже не успевали зарядить оружие и переворачивали мушкеты, хватаясь за них как за дубины. Другие, потеряв штыки, дрались прикладами. Шведы кололи длинными шпагами и штыками, русские отвечали штыком, саблей, тесаком, прикладом, всем, что оставалось в руках.
Из порохового дыма выныривали лица — белые от пыли, чёрные от копоти, с расширенными глазами. Тут же снова исчезали.
Левашов пробился к знамени своей небольшой группы. Знаменщик стоял на одном колене, придерживая древко, а вокруг него несколько солдат отбивались от шведов, которые пытались добраться до полотнища.
— Не рассыпаться! — крикнул Левашов, перекрывая грохот. — К знамени! Назад по двое! Не бегом — шагом!
Его услышали не все. Но те, кто услышал, начали собираться вокруг знамени, и несколько человек, ещё минуту назад разбросанных по полю, сомкнулись плечом к плечу.
Именно этого шведы и ждали.
Они почувствовали, что русская группа оказалась отрезана от главной линии.
Слева мелькнули синие мундиры, справа показалась ещё одна шведская группа. За ними, сквозь дым, виднелись всадники. Где-то позади гремели русские пушки, но здесь их собственные голоса уже тонули в общем реве.
— Нас обошли! — крикнул кто-то.
Левашов обернулся.
Шведы действительно смыкали кольцо.
Впереди — пехота со штыками. Справа — несколько всадников. Слева — ещё одна группа солдат, которые шли, пригнувшись, поднимая ружья. Сзади оставалась только узкая полоса дымного поля, где ещё несколько минут назад проходила русская линия.
Левашов поднял саблю.
— Знамя не отдавать!
Ответом был выстрел.
Пуля ударила в древко почти у самой его руки. Знаменщик качнулся, но удержал полотнище. Рядом русский солдат выстрелил из ружья, не успев даже поставить приклад как следует на плечо, и тут же получил удар штыком. Он рухнул, а его ружьё осталось лежать на земле.
Сотников увидел это.
Он уже хотел броситься туда, но вдруг заметил Александра Борисовича.
Шереметев стоял немного впереди, среди дыма и людей, и смотрел не на ближайших противников, а куда-то поверх их голов.
Он видел строй.
Именно тогда он заметил то, чего не увидел никто из окружавших его солдат.
Шведы слишком уверенно сжимали кольцо. Их передние ряды давили вперёд, а задние ещё не успели сомкнуться. На левом краю неприятельской группы два подразделения сошлись под неловким углом. Между ними оставался промежуток — небольшой, всего несколько десятков шагов, но в бою этого было достаточно.
Александр Борисович прищурился.
— Вот туда.
Левашов подошёл ближе.
— Там их меньше?
— Нет.
— Тогда почему туда?
Шереметев даже не повернул головы.
— Потому что они уверены, что мы туда не пойдём.
Сотников услышал и усмехнулся.
— Хорошо сказано. Только уж если идти, так идти до конца.
Он поднял саблю.
— За мной, братцы!
И первым рванулся туда.
Русские пошли следом.
Сначала они почти бежали, пригибаясь под выстрелами. Один швед выстрелил с расстояния нескольких шагов, и пуля сбила с головы русского солдата шапку. Другой замахнулся шпагой, но получил удар прикладом в грудь. Кто-то споткнулся о лежавшее на земле тело, упал, поднялся и снова пошёл.
Промежуток становился ближе.
Шведы наконец поняли, что происходит.
— Назад! Держать линию!
Раздались крики команд.
Но было поздно.
Сотников врезался в самое место соединения двух шведских подразделений.
Его конь едва не поскользнулся на примятой земле, но казак удержался в седле и ударил первого попавшегося солдата саблей. Второй швед попытался ткнуть его штыком, Сотников отвёл ствол в сторону и рубанул по ружью. Штык отлетел. Следующий солдат ударил его прикладом, и казак, пригнувшись, пропустил удар над головой.
Следом ворвался Левашов.
— Вперёд! Не останавливаться!
Русские ринулись в пролом.
Теперь уже стреляли с обеих сторон, почти не разбирая, где свой.
Дым был такой густой, что человек, находившийся в пяти шагах, казался призраком.
Один из шведов поднял пистолет, но Левашов выбил его руку саблей. Пистолет выстрелил в землю. Швед бросил оружие и схватился за шпагу. Клинки встретились, раздался сухой металлический звон, и на мгновение они оказались лицом к лицу.
— Держись, русский! — крикнул швед.
— А я и держусь, — ответил Левашов.
Швед снова пошёл в атаку.
Левашов отбил выпад, шагнул вперёд и ударил его гардой в лицо. Тот рухнул.
Но времени остановиться не было.
Справа появился ещё один шведский солдат. Левашов едва успел развернуться, когда между ними возник Сотников.
— Не отвлекайся!
Казак принял удар на саблю, затем ударил шведа рукоятью по виску.
— У тебя своих дел довольно!
В этот миг над ними прогремел залп.
Несколько шведов почти одновременно дали огонь. Пули ударили в землю, в людей, в лошадей. Одна лошадь вскрикнула и рухнула на бок, опрокинув всадника. Под ногами мгновенно возникла новая преграда из тела животного, оружия и людей.
Сотников спрыгнул на землю.
— Пешком, братцы! Здесь коням тесно!
И действительно, дальше уже невозможно было вести бой верхом.
Вся земля была завалена оружием.
Русские ружья с примкнутыми штыками валялись рядом со шведскими мушкетами. Чьи-то шпаги блестели в грязи. Тут же лежали пистолеты, патронные сумки, барабанные палочки, обломки прикладов, шляпы, перчатки, перевёрнутые фляги. Один солдат пытался подобрать своё ружьё, но на него наступил чужой сапог. Другой выхватил из земли штык, потерянный кем-то в первой схватке, и продолжил бой уже с ним.
Левашов увидел, что русские начинают смешиваться.
— Не по одному! — крикнул он. — Парами! Спина к спине!
Это спасло их.
Несколько человек сомкнулись вокруг него. Один стрелял, другой прикрывал его штыком; затем они менялись местами. Так же действовали и рядом с Сотниковым. Казак, оказавшись без коня, уже не рубил с седла, а двигался короткими стремительными шагами, всё время меняя направление, заставляя противника ошибаться.
Александр Борисович оказался в самом центре этой свалки.
Он не просто дрался — он продолжал видеть поле.
Сквозь дым он заметил, что шведы, пытавшиеся закрыть пролом, сами начали мешать друг другу. Их передний ряд остановился, а задние ряды продолжали напирать. Несколько шведских солдат оглянулись назад, и в эту короткую заминку Александр Борисович крикнул:
— Сейчас! Все вперёд!
Русские ударили ещё раз.
На этот раз уже не было ни красивой линии, ни правильного строя.
Был только человеческий напор.
Сотников ворвался первым, за ним Левашов, затем Александр Борисович и десяток русских солдат, которые держались вокруг знамени. Они прорвались через несколько шведских рядов, оставив позади участок поля, усеянный людьми и оружием.
Но за проломом их ждала новая опасность.
Впереди показались свежие шведские солдаты.
Сотников остановился.
Левашов поднял саблю.
Александр Борисович посмотрел на них и вдруг спокойно сказал:
— Ну что же, господа. Теперь они знают, где мы.
Сотников тяжело дышал и усмехнулся.
— А мы знаем, где они.
И снова поднял саблю.
Вокруг них гремели выстрелы, падали люди, ржали обезумевшие лошади, над полем стоял густой пороховой дым. Русская артиллерия продолжала бить по шведским порядкам, а навстречу ей шли батальоны, уже вступившие в решающий бой. Через несколько минут шведская линия должна была начать ломаться под натиском русского центра и флангов. Но для этой небольшой группы война ещё продолжалась — здесь, на нескольких десятках шагов земли, где ружьё уже становилось дубиной, пистолет — последним выстрелом, шпага — единственным оружием, а каждый лежавший под ногами предмет мог решить, проживёт человек ещё минуту или останется на поле Полтавы навсегда.
И именно здесь, среди дыма, крови, сломанных ружей и звона стали, Левашов, Сотников и Александр Борисович окончательно перестали быть просто тремя офицерами, оказавшимися рядом на одном поле. Они стали боевой тройкой — людьми, которые в самый тяжёлый час уже не спрашивали друг друга, что делать. Каждый видел то, чего не успевали заметить остальные, и каждый знал, что двое других не оставят его одного.
Александр Борисович командовал людьми и одновременно сам участвовал в бою.
Так они прошли несколько десятков шагов.
Но шведы быстро сомкнули строй.
Окружение восстановилось.
Теперь их стало ещё меньше.
У одного русского офицера была рассечена щека. Другой потерял шпагу и дрался мушкетом. Несколько солдат лежали прямо под ногами.
Левашов почувствовал, как его рукав стал мокрым от крови.
Он посмотрел.
Рана была неглубокой.
Сотников заметил её.
— Кровь.
— Не моя.
— Всё равно течёт.
— Значит, времени перевязывать нет.
Александр Борисович усмехнулся.
— Вот теперь ты действительно стал русским офицером.
— Почему?
— Потому что уже начинаешь считать чужую кровь своей.
В этот момент шведы пошли в новую атаку.

Их спасла русская артиллерия.
Один из русских расчётов, заметив окружённую группу, повернул орудие.
Пушечный выстрел прогремел почти в упор.
Картечь ударила по шведскому строю.
Сотников пригнулся.
Левашов упал на землю.
Шереметев едва удержался в седле.
Перед ними образовалась брешь.
— Сейчас! — крикнул Александр Борисович.
Они рванули вперёд.
Русские драгуны ударили с другой стороны.
Шведы оказались между двумя потоками русских войск.
И вот тогда окружение начало распадаться.
Троица вырвалась.
Сотников первым добрался до русской линии.
Потом Александр Борисович.
Левашов остановился лишь на мгновение.
Он обернулся.
За ними ещё сражались несколько русских солдат, которые не успели прорваться.
— Назад! — крикнул он.
Сотников схватил его за повод.
— Куда?
— За ними.
— Там их уже не спасти.
— Я их оставлю?
Казак посмотрел ему прямо в глаза.
— Нет.
И повернул коня.
Александр Борисович выругался, но тоже развернулся.
Они снова пошли назад.
И именно это стало самым безумным моментом их боя.
Трое людей, только что вырвавшихся из окружения, добровольно вернулись туда, откуда едва ушли.
Русские солдаты увидели их и поняли.
К ним присоединились ещё люди.
Потом ещё.
Шведы уже не ожидали нового удара.
И теперь троица пошла на них втроём впереди небольшого отряда.
Сотников — справа.
Шереметев — слева.
Левашов — в центре.
Так они и вошли обратно в дым.

Полтавская битва тем временем уже подходила к своей развязке.
Русская армия, выстроенная перед ретраншементом, теснила шведов. Русская кавалерия давила фланги, пехота двигалась вперёд, артиллерия продолжала бить. Шведская армия начала терять строй. Её левый фланг первым стал отходить, затем отступление распространилось дальше. Около одиннадцати часов организованное сражение фактически закончилось, а русские войска начали преследование.
Но для тех, кто ещё оставался среди шведских частей, война не закончилась.
Шереметев поднял руку.
— Вперёд!
Левашов повторил приказ.
Сотников ничего не сказал.
Он просто ударил коня.
И трое пошли вместе.
Теперь они уже не пытались сохранить красивый строй.
Они действовали как люди, которые научились понимать друг друга без слов.
Шереметев видел, где нужно остановить натиск.
Левашов видел, где нужно ударить.
Сотников чувствовал, где противник оставил слабое место.
Их троица двигалась сквозь отступающих шведов, словно один организм.
В какой-то момент рядом снова показались синие мундиры.
Сотников крикнул:
— Справа!
Левашов повернул.
Шереметев уже ударил туда.
Через несколько секунд шведский отряд был рассеян.
Ещё дальше появилась новая группа.
На этот раз Левашов увидел опасность первым.
— Не преследовать!
Шереметев остановил людей.
Сотников посмотрел на него с удивлением.
— Почему?
— Потому что это ловушка.
И действительно, за отступающей группой показалась шведская конница.
Если бы русские бросились вперёд, их встретили бы свежие силы.
Троица остановила людей.
Шведы не успели провести контрудар.
Русская конница ударила сбоку.
И шведская группа рассыпалась.

Позднее, когда дым начал рассеиваться, они встретились снова.
Левашов стоял у своей лошади.
Александр Борисович сидел на земле и перевязывал руку.
Сотников молча осматривал свой кафтан.
В нём было столько прорезей, что казак некоторое время рассматривал одежду с неподдельным интересом.
— Ну, — сказал он наконец, — теперь видно, за что портной деньги берёт.
Шереметев рассмеялся.
Левашов тоже улыбнулся.
Но смех быстро стих.
Перед ними лежало поле.
Полтава была выиграна.
Шведская армия разбита.
Но победа пахла порохом, кровью и смертью.
Сотников посмотрел на своего нового друга.
— Теперь, стало быть, мы знакомы.
— Похоже на то, — ответил Левашов.
— Хорошее знакомство получилось.
Александр Борисович посмотрел на них обоих.
— Вы называете это знакомством?
Сотников поправил ремень.
— А что же ещё?
— Обычно люди знакомятся за столом.
— За столом всякий знакомится. А вот под огнём — не всякий.
Левашов посмотрел на казака.
И впервые за всё утро улыбнулся по-настоящему.
Он ещё не знал, что этот человек станет его другом на долгие годы.
Не знал, сколько раз им ещё придётся оказаться рядом.
Не знал, что среди всех людей, которых война приведёт в его жизнь, именно этот донской казак останется в памяти особенно крепко.
Но уже тогда он понял главное.
Сотников был из тех людей, которым можно доверить спину.
Александру Борисовичу он доверял её давно.
Теперь у него было двое.
И если когда-нибудь судьба снова поставит их троих в такое положение, когда вокруг будут враги, а путь назад окажется закрыт, они уже будут знать, что делать.
Не разбегаться.
Не искать спасения поодиночке.
Стоять вместе.
Потому что в тот день на Полтавском поле они впервые стали настоящей боевой тройкой.

Победа под Полтавой не кончилась в тот час, когда последние шведские батальоны исчезли за лесом.
На поле ещё стоял пороховой дым. Между разбитыми пушками, перевёрнутыми телегами, павшими лошадьми и брошенным оружием ходили русские солдаты, разыскивая своих, вытаскивая раненых из-под тел, подбирая знамена и собирая трофеи. Здесь же лежали шведские мушкеты, шпаги, пистолеты, барабанные палочки, разорванные патронные сумки, обрывки знаменных лент. В иных местах земля была так истоптана сапогами и копытами, что трава исчезла вовсе, превратившись в густую чёрную кашу.
Но над всем этим уже стояло другое чувство.
Не то возбуждение, какое бывает после удачного боя, когда человек ещё не понимает, жив ли он и что произошло с товарищем, а тяжёлое, почти торжественное сознание: свершилось.
Шведская армия, ещё утром считавшаяся одной из лучших армий Европы, была разбита.
Пётр I мог теперь смотреть на поле не глазами человека, которому предстоит ещё одна атака, а глазами государя, перед которым открылась совершенно иная война.
Левашов стоял возле нескольких уцелевших офицеров. На его мундире не осталось почти ничего от прежней аккуратности: кафтан был залит грязью, на рукаве темнела кровь, шляпа потеряла форму, сапоги покрылись землёй. Но сам он был цел. Сотников тоже выбрался живым из этой мясорубки. Казак сидел на какой-то разбитой пушечной передке, держал в руках поводья запасной лошади и смотрел на поле так, словно не мог поверить, что всего несколько часов назад оно было одним огромным огненным котлом.
Александр Борисович Шереметев подошёл к ним последним.
— Ну вот, — сказал он, снимая перчатку и проводя ладонью по лицу, покрытому пороховой копотью. — Теперь, кажется, можно наконец узнать, кто из нас троих остался человеком, а кто превратился в пороховую бочку.
Сотников рассмеялся.
— Если судить по твоему лицу, Александр Борисович, то ты уже давно бочка.
Левашов посмотрел на товарищей и впервые за весь день улыбнулся.
Смех их был коротким, усталым и каким-то почти стыдливым. Они слишком хорошо помнили тех, кто ещё утром стоял рядом с ними в строю.
В это время издали донёсся гул барабанов.
Русская армия собиралась.
Поле постепенно оживало уже другим движением. Офицеры объезжали части, считали людей, уточняли положение полков. Конные посыльные скакали между штабами. К пушкам подходили артиллеристы, проверяя, какие орудия можно увезти. Солдаты подбирали неприятельские знамена. Пленные шведы, среди которых были офицеры и генералы, собирались под охраной.
И среди этих пленных находились люди, которые ещё утром были уверены, что вечером будут диктовать условия русскому царю.
Теперь они стояли молча.
Самое странное для победителя всегда происходит после боя: вчерашний враг вдруг оказывается просто человеком. У него такие же усталые глаза, такие же окровавленные руки, такая же пыль на сапогах.
Пётр это понимал.
И потому победа его была лишена той бессмысленной жестокости, которая часто сопровождает торжество над поверженным противником.
В тот же день в ставке князя Меншикова состоялся знаменитый победный обед. За столом находились русские военачальники и пленные шведские генералы и министры. Пётр пил за победу и за тех, кто учил русских военному искусству. Именно тогда, по позднейшему свидетельству, прозвучал знаменитый тост за «учителей» — шведов, у которых русская армия когда-то училась воевать.
Левашов находился среди людей, для которых эти слова звучали особенно сильно.
Он помнил Нарву.
Помнил тот первый страшный урок, когда русская армия ещё не умела ни стоять против шведов, ни понимать их движения, ни отвечать на их стремительность. Помнил годы, в течение которых Россия училась войне.
И теперь тот самый противник сидел за царским столом пленником.
Пётр поднял кубок.
— Господа, — сказал он, оглядывая военачальников, — пришло время признать: неприятель учил нас хорошо. Но ученик, видно, теперь превзошёл учителя. За наших учителей!
По столу прошёл смех.
Один из пленных шведских генералов с достоинством поклонился.
— Ваше величество, — ответил он, — сегодня это утверждение трудно оспаривать.
Пётр посмотрел на него внимательно.
— Вот за это я вас и уважаю. Проиграли с честью — говорите с честью.
Левашов слушал молча.
Ему казалось, что в этих словах Петра было больше победы, чем в самом торжестве.
Потому что Россия теперь уже не должна была доказывать, что умеет воевать.
Она это доказала.

XV.

Однако Карла XII среди пленных не было.
Король исчез.
После поражения он вместе с Мазепой и небольшим отрядом ушёл на юг. Русская конница преследовала разбитых шведов, а остатки армии двинулись к Днепру, надеясь переправиться и уйти в сторону Османской империи. Где гостеприимные турки называли беглого короля за его упрямство. «Упрямая башка».
Пётр не позволил им всем уйти.
30 июня остатки шведской армии оказались у Переволочны.
Там, у Днепра, перед русскими войсками оказалось уже не прежнее грозное войско Карла XII, а измученная, голодная и деморализованная масса людей. Около шестнадцати тысяч шведов оказались отрезаны от спасения. Командование принял генерал Адам Людвиг Левенгаупт. Русские войска под командованием Меншикова потребовали капитуляции.
И шведы сложили оружие.
Это было второе поражение после Полтавы — и, в известном смысле, окончательное.
Они отдавали русским знамена, пушки, обозы, оружие. Те самые шведские полки, которые когда-то проходили по Европе победным маршем, теперь стояли безоружными на берегу Днепра.
Историки насчитывают тысячи пленных, захваченных после Полтавы и при Переволочне; среди них были военачальники, придворные и офицеры.
Карл XII в это время уже находился по ту сторону Днепра.
Он бежал.
Король, который ещё недавно диктовал Европе условия войны, оказался на чужой земле с небольшим отрядом людей и направился к Османской империи. Вместе с ним ушёл Мазепа.
Для Карла это было не просто поражение.
Это было крушение замысла.
Россия, которую он собирался заставить просить мира, не только выстояла — она разбила его армию.

А в Петербурге весть о Полтаве пришла как гром среди бела дня.
Город был ещё молод. На берегах Невы продолжали расти деревянные дома, каменные здания, склады, верфи. Ветер гулял над водой, гоняя по улицам запах смолы, мокрого дерева, речной тины и корабельного железа. Здесь ещё не было той величественной столицы, какой Петербург станет через десятилетия. Но уже чувствовалось, что город строится не ради красоты.
Он строился ради будущего.
И вот в этот молодой город пришла весть о победе.
Сначала её принесли гонцы.
Потом заговорили канцелярии.
Потом колокола.
Потом пушки.
Люди выбегали на улицы, спрашивали друг друга, правда ли, что Карл разбит. Правда ли, что Реншильд в плену. Правда ли, что шведская армия сложила оружие.
На Неве суда салютовали.
На верфях рабочие бросали работу и выходили посмотреть на берег.
Кто-то уже рассказывал события так, будто лично стоял рядом с царём на Полтавском поле.
Кто-то уверял, что видел Карла XII собственными глазами.
А один старый солдат, слушавший эти разговоры возле пристани, только усмехнулся:
— Через неделю найдётся человек, который скажет, будто сам царю шведскому шпагу из рук выбил.
В Петербурге начиналась своя жизнь победы.
Но Пётр не собирался ограничиваться праздником.
Он понимал цену того, что произошло.
Полтава означала перелом в Северной войне. Военное могущество Швеции было серьёзно подорвано, а Россия получила возможность действовать уже не только оборонительно, но и наступательно.
И потому праздник у Петра всегда имел второе лицо.
За музыкой следовал приказ.
За пиром — работа.
За пушечным салютом — строительство новых кораблей.
За победным кубком — новая война.

Левашов не принадлежал к тем людям, которые долго могли оставаться за праздничным столом.
Он слишком хорошо знал цену победы.
После Полтавы его имя уже связывалось не только с прежними походами. Он прошёл Нарву, Шлиссельбург, Ригу и теперь Полтаву; биографические источники прямо отмечают его участие в этих кампаниях и особое доверие Петра к нему.
В эти дни государь мог обратиться к нему с новым поручением почти так же просто, как во время боя:
— Василий Яковлевич, война не кончилась.
И Левашов понимал бы ответ без дальнейших объяснений.
Но прежде чем разъехались победители, Пётр устроил ещё один праздник.
5 июля русское войско торжественно вошло в Полтаву через наскоро сооружённые триумфальные ворота. Пушки били, звучала музыка, впереди несли шведские знамена и другие трофеи.
Левашов шёл среди победителей.
Сотников оказался неподалёку.
Александр Борисович ехал рядом.
Они уже не нуждались в разговорах, чтобы понимать друг друга.
Сотников посмотрел на развевавшиеся шведские знамена.
— А ведь ещё утром они шли на нас, будто хозяева земли.
Александр Борисович ответил:
— Утро — дурной советчик. Особенно если слишком рано поверить в собственное бессмертие.
Левашов посмотрел на город.
Полтава была измучена осадой. Её улицы носили следы войны, дома были повреждены, люди смотрели на проходившее войско с тем особенным выражением, какое бывает у тех, кто пережил большую беду и ещё не знает, закончилась ли она окончательно.
Он вдруг почувствовал, что никакие ворота и никакие пушки не могут полностью выразить смысл этой победы.
Победа была в другом.
В том, что русский солдат теперь мог смотреть на шведского солдата не снизу вверх.

Но главный триумф Пётр приготовил не в Полтаве.
Он приготовил его в Москве.
Потребовались месяцы.
За это время пленных шведов собрали, трофеи распределили, документы составили, войска привели в порядок. Россия готовилась показать не только Европе, но и самой себе, что произошло.
21 декабря 1709 года русская армия торжественно вошла в Москву.
Это был уже не праздник одного полевого лагеря.
Это был государственный триумф.
По улицам проходили войска, двигались пушки, везли шведские знамена и военные трофеи, следовали пленные. Москва принимала армию как победительницу.
И вот здесь Левашов снова оказался среди тех, кто прошёл через войну.
Он смотрел на Москву и вспоминал Нарву.
Там русская армия когда-то разбежалась перед шведским ударом.
Теперь Москва встречала победителей.
Впереди шли барабаны.
Гремели трубы.
Толпа стояла по обе стороны улиц.
Кто-то крестился.
Кто-то кричал:
— Слава Петру Алексеевичу!
Кто-то бросал цветы под ноги лошадям.
Кто-то просто молча смотрел на шведские знамена.
Левашов ехал верхом и почти не слышал общего шума.
Перед глазами у него проходили совсем другие картины.
Нарва.
Снег.
Разбитые полки.
Дым.
Погибшие товарищи.
Долгие годы войны.
И Полтава.
Он понял, что настоящая победа никогда не бывает похожа на картину, которую рисуют для праздника.
На картине — музыка, знамена, золото, царь и победители.
В памяти солдата — лица тех, кто не дошёл.
Сотников ехал рядом.
— Что молчишь, Василий Яковлевич?
Левашов долго не отвечал.
Потом сказал:
— Вспоминаю, с чего мы начинали.
Казак посмотрел на него.
— А я думаю, с чего теперь начнём.
Левашов усмехнулся.
— Вот это, Сотников, и есть самая большая неприятность победы.
— Какая?
— После неё государь обязательно найдёт новую работу.
Сотников рассмеялся так громко, что Александр Борисович обернулся.
— Вот теперь верю, что война действительно кончилась, — сказал он.
— Почему?
— Потому что Левашов снова шутит.
Они ехали дальше.
Над Москвой звонили колокола.
Пушки салютовали победителям.
На площадях говорили о Полтаве.
Имя Петра произносили рядом со словами «победа» и «Россия».
А далеко на юге, за Днепром, в чужой земле, сидел человек, который ещё совсем недавно собирался войти в Москву победителем.
Карл XII теперь находился на пути к Османской империи.
Он потерял армию.
Потерял инициативу.
Потерял ту страшную славу непобедимого короля, которая столько лет заставляла европейских государей говорить о Швеции с осторожностью.
Но Северная война продолжалась.
И Пётр это знал лучше всех.
Поэтому, когда в Москве ещё звучали победные трубы, в его канцеляриях уже лежали новые бумаги.
Корабли требовали древесины.
Армия — людей и оружия.
Верфи — рабочих.
Крепости — гарнизонов.
А Левашову, человеку, прошедшему с Петром почти весь этот длинный путь, предстояло ещё много лет войны.
Полтава не была концом его военной жизни.
Она стала доказательством того, что тот мальчик-солдат, который когда-то начинал службу в нижних чинах, оказался среди людей, создавших новую русскую армию. Позднейшие биографические источники отмечают, что Левашов продолжал пользоваться особым доверием Петра и затем участвовал в новых кампаниях и особых поручениях.
А в тот зимний московский день, когда победное войско проходило по улицам, Левашов, Сотников и Александр Борисович ещё могли идти рядом и вспоминать то страшное утро под Полтавой, когда шведы окружили их со всех сторон.
Тогда они думали только о том, как остаться живыми.
Теперь вокруг них кричала победная Москва.
Но трое знали правду, которой не знала толпа.
Война запоминается не тем, кто громче всех кричит после победы.
Она запоминается тем, кто стоял рядом с тобой, когда победа ещё была только надеждой.
И потому для Левашова Полтава навсегда осталась не столько днём царского триумфа, сколько днём, когда в пороховом дыму, среди сломанных ружей, шведских шпаг и окровавленной земли, окончательно родилось его боевое братство с Сотниковым и Александром Борисовичем.
А над Москвой в тот вечер звонили колокола.
Россия праздновала.
Швеция оплакивала.
Карл XII уходил на чужую землю.
А Пётр Великий уже смотрел дальше — туда, где за Полтавой начиналась совсем другая Россия.

XVI.
После Полтавы русские войска двинулись дальше. Пали новые укрепления, менялась обстановка на Балтике, усиливалось русское присутствие в Лифляндии и Эстляндии. Рига, долго остававшаяся одним из главных шведских опорных пунктов, также перешла к русским.
Но война не закончилась.
Она только стала шире.
Русские войска двигались к Балтике и далее на запад. Начались операции в Померании, где приходилось сталкиваться не только со шведами, но и с трудностями совершенно другого рода: длинными переходами, плохими дорогами, нехваткой продовольствия, дождями, холодом и постоянной угрозой внезапного нападения.
Здесь молодой офицер уже чувствовал себя опытным командиром. Он научился не расходовать людей без необходимости, заранее думать о переправах, обозах и флангах, видеть в лесу не просто лес, а возможную засаду, в дороге — будущую линию снабжения, в тихой деревне — место, откуда могло прийти донесение о движении противника.
Но самым важным учителем оставалась сама война.
И рядом всё чаще находился Апраксин.
Теперь можно было наблюдать за ним уже не глазами неопытного служаки, впервые увидевшего известного начальника, а взглядом человека, начинающего понимать военное искусство.
Адмирал был осторожен там, где осторожность спасала войско, и необычайно твёрд там, где промедление могло погубить его. Он не любил красивых атак ради одного названия победы. Предпочитал сначала лишить противника удобства, затем свободы движения, потом снабжения и только после этого наносить удар.
Сам он объяснял это так, что армия должна воевать таким образом, чтобы противник постепенно оказался в положении, где каждый его следующий шаг становится хуже предыдущего. Если неприятель идёт вперёд, нужно заставить его идти туда, где его ждут. Если он стоит, нужно лишить его запасов и времени. Если он отступает, нельзя бросаться вслед сломя голову, потому что отступающий противник особенно опасен для того, кто забывает об осторожности.
Такой способ войны требовал терпения.
А терпение было одним из самых редких военных достоинств.
Когда позднее судьба свела обоих уже на новом этапе войны, Левашов заметил, насколько изменился сам Апраксин. На лице его прибавилось усталости, в волосах стало больше седины, движения стали тяжелее, но взгляд оставался прежним — спокойным и внимательным. Он по-прежнему мог говорить с офицером о пустяках, вспоминать старых товарищей, пошутить над собственной тяжёлой фигурой, а через минуту уже обсуждать карту побережья и положение шведских сил.
Особенно важным для него становилось море.
Апраксин прекрасно понимал, что сухопутная победа над Швецией не будет полной, пока русские войска не научатся действовать там, где противник привык считать себя хозяином. Шведское побережье, острова, гавани, торговые суда, перевозки — всё это было частью войны.
И вот однажды адмирал вызвал к себе Левашова.
Разговор был долгим. На столе лежала карта побережья, рядом стояли циркуль, подзорная труба, несколько донесений и карандаш. Хозяин кабинета не сразу заговорил. Он смотрел на карту так, словно пытался представить не линии на бумаге, а настоящий берег: скалы, острова, узкие проходы, деревни, гавани, суда, которые идут под шведским флагом.
Потом объяснил, что пришло время действовать иначе. Большая армия нужна там, где решается судьба крепостей и полей сражений, но иногда один небольшой отряд способен причинить неприятелю больше беспокойства, чем целый корпус. Особенно если этот отряд умеет двигаться быстро, скрытно и неожиданно.
Речь шла о специальном отряде и флотилии, которую предстояло оставить на шведских берегах. Задача была ясна: наносить удар по торговым перевозкам, уничтожать или захватывать коммерческие суда, нарушать движение грузов и заставлять противника держать силы там, где он вовсе не хотел их держать.
Молодой командир слушал молча.
Апраксин стал объяснять уже не как начальник подчинённому, а как опытный военный человеку, которому собирался доверить трудное дело.
На берегу Швеции нельзя было воевать так же, как под крепостной стеной. Там нельзя рассчитывать на толщину строя. Победит тот, кто раньше заметит противника, кто лучше знает воду, кто умеет ночью снять паруса, спрятаться за островом, высадить людей в неожиданном месте и уйти прежде, чем неприятель успеет собрать силы. Торговое судно для русских было не просто добычей. Это был удар по снабжению, по торговле, по уверенности противника. Если шведский купец знает, что море больше не безопасно, он начинает думать не о прибыли, а о том, как сохранить груз и жизнь.
Но Апраксин особенно подчеркнул другое.
Он не хотел бессмысленной жестокости.
Если судно можно взять — его следует взять. Если можно уничтожить груз — уничтожить. Если команда сдаётся — нет причины губить людей без необходимости. Война должна приносить противнику убыток, а не превращаться в разбой ради одного только удовольствия победителя.
Собеседник понял, почему именно ему доверяют это дело.
Он уже прошёл Нарву, Н;teborg, Ригу, Полтаву и долгие походы. Видел, как воюют шведы, видел, как меняется русская армия, и теперь ему предстояло перенести весь этот опыт на воду.
Через некоторое время небольшая флотилия двинулась к шведским берегам.
Море встретило русских не парадной синевой, а холодной серой водой, туманами и ветром. Люди, привыкшие к сухопутным дорогам, теперь должны были привыкать к иной войне. Суда шли осторожно, стараясь не выдать себя раньше времени. На берегу тянулись леса, между островами виднелись узкие проходы, а далеко впереди мог появиться парус противника.
Командир стоял на палубе и смотрел в подзорную трубу.
Он уже не был тем молодым офицером, который когда-то после Нарвы пытался понять, как могла русская армия потерпеть такое поражение. Перед ним теперь лежала новая война, и в этой войне ему предстояло самому принимать решения.
Вдали показался парус.
Судно шло вдоль берега, ещё не подозревая, что за островами его уже наблюдают русские.
Левашов опустил трубу и некоторое время молчал. Затем приказал людям приготовиться.
И в этот момент он впервые почувствовал, что война, которой столько лет учился на земле, теперь потребует от него совсем другого искусства — искусства заставить море работать на себя. C моря подул сильный ветер донесший до него. Левой! Левой! Левашов.

XVII.
Весна 1711 года пришла в Слуцк поздно и тяжело. Снег ещё держался по оврагам, на северной стороне городских стен лежали серые, подмокшие сугробы, а дороги превратились в длинные полосы густой грязи. Колёса телег вязли почти по ступицу, лошади, разогретые тяжёлой работой, покрывались паром, и всякий обозный человек знал: нынешняя весна опаснее зимы. Зимой дорога могла быть плоха, но она всё-таки была дорогой; теперь же земля под ногами то проваливалась, то выпускала колёса из колеи только для того, чтобы через несколько саженей снова схватить их вязкой жижей.
Война, однако, ждать не собиралась.
В Луцке той весной народу прибавилось столько, что казалось, будто весь край вдруг решил куда-то двигаться. По дорогам тянулись обозы, скрипели тяжёлые телеги, ржали измученные лошади, казаки спорили с возчиками, солдаты искали фураж, а офицеры — провиант. Армия шла дальше, и за ней, как тень, тянулась другая армия: хлебная, обозная, тележная, без которой первая очень скоро становилась беспомощной.
Левашову как раз и приходилось заниматься этой невидимой войной.
К вечеру он уже хотел было запереть бумаги и отправиться спать, когда караульный доложил:
— Господин полковник, тут купец какой-то. Просится говорить.
— Ночью? Что же ему не спится?
— Говорит, дело у него такое, что утром будет поздно.
— Ну, коли человек сам себя будит ночью, значит, либо деньги у него пропадают, либо чужие.
Караульный ухмыльнулся:
— Судя по его лицу, господин полковник, он привык следить и за своими, и за чужими.
— Зови.
Вошёл человек лет под шестьдесят, невысокий, плотный, с широкой грудью и несколько тяжеловатой походкой. Волосы уже заметно серебрились, борода была коротко подстрижена, лицо обветренное, крестьянское, но глаза — живые, цепкие, всё замечающие. Одет он был добротно, но без купеческой роскоши; дорожный кафтан запылился, сапоги покрылись засохшей грязью. От него пахло лошадью, кожей, дымом и вином.
— Кто таков?
— Иван Тихонович Посошков.
— Купец?
— Купец и поставщик. А ещё, коли верить моим недругам, человек чрезмерно любопытный.
Левашов усмехнулся:
— Любопытство порок небольшой. Вот когда человек начинает считать чужие деньги — тогда беда. А ты что считаешь?
— Всё, что может пропасть, коли не сосчитать заранее.
— Значит, и деньги?
— Деньги особенно. Они исчезают быстрее муки.
Левашов посмотрел на него поверх бумаг и засмеялся.
— А ты, я вижу, человек разговорчивый. Садись. Что привёз?
  — А какая цена?
— Такая, при которой не испугаюсь я.
— Хорошо отвечаешь. Только с армией лучше говорить прямо.
— Прямо я и говорю. Если цена справедливая, товар будет. Если цену начнут ломать так, будто купец не человек, а мешок с мукой, то завтра у вас окажутся бумаги, а не провиант.
Левашов поднял брови.
— Вот теперь садись ближе. С тобой, кажется, есть о чём поговорить.
Посошков сел, снял с головы шапку и положил её на колени.
Сначала говорили о самом простом: сколько стоит пуд муки, сколько требуется овса на лошадь, почему один возчик берёт за перевозку вдвое больше другого, куда исчезают мешки по дороге и отчего крестьянин охотнее продаст хлеб перекупщику, чем отдаст его по назначенной цене.
Потом разговор незаметно стал шире.
— Ты знаешь, Василий Яковлевич, — сказал Посошков, — у вас хлеба иногда не хватает вовсе не потому, что его нет.
— А потому, что его плохо ищут?
— Хуже. Его начинают искать тогда, когда он уже нужен. А к тому времени хороший хлеб либо продан, либо спрятан, либо уже съеден теми, кто сумел купить его раньше.
— И как же ты предлагаешь с этим управляться?
— Знать надо землю. Не только по карте и не только по ведомости. Надо знать, в какой деревне сколько дворов, кто сеет рожь, кто овёс, у кого мельница исправна, где после дождя дорога превращается в болото, а где обоз может пройти хоть с пушкой. Тогда и хлеб найдётся вовремя, и цена его будет понятнее.
Левашов покачал головой.
— Ты, Иван Тихонович, говоришь так, будто государство должно знать каждый амбар.
— А отчего бы ему и не знать? Государство ведь не небеса. Оно из людей состоит. А люди едят хлеб.
— Верно. Только если каждому амбару приказать отчитаться, пока бумага до столицы доедет, хлеб уже сгниёт.
Посошков рассмеялся, хлопнув ладонью по колену.
— Вот потому я и говорю: меньше бумаги там, где можно посмотреть глазами.
— Осторожнее, братец. Ты сейчас на такую дорогу свернул, где ямы глубокие.
— Я ведь не против бумаги. Я против бумаги, которая знает о хлебе больше, чем крестьянин, у которого этот хлеб вырос.
Левашов посмотрел на него уже совсем иначе.
— А ты, оказывается, не просто торгуешь.
— Торговать тоже надо уметь. Иначе всякая хорошая мысль останется без обеда.
На стол поставили кувшин вина. За окном тем временем становилось всё тише. Где-то в конце улицы прошёл патруль, лязгнуло оружие, потом снова наступила тишина. В комнате пахло воском, вином, холодным мясом и луком.
Они выпили по первому стакану.
После второго Посошков стал говорить ещё охотнее, а Левашов заметил, что сам слушает его уже не как купца, от которого требовался овёс и мясо, а как человека, с которым приятно спорить.
— Вот скажи мне батюшка, — произнёс Посошков, медленно разламывая хлеб, — почему государство хочет иметь богатую казну, а богатого человека иногда опасается?
— Потому что богатый человек бывает себе на уме.
— А бедный разве не бывает?
— Бывает. Только у бедного обычно меньше возможностей показать, что он себе на уме.
— Вот именно. А коли дать человеку заработать честным трудом, он ведь не обязательно станет врагом государству. Напротив, он станет ему полезен.
— Ты сейчас за купцов хлопочешь?
— И за купцов. И за мастеровых. И за крестьянина. Я ведь, Василий Яковлевич, на рынке вырос. Мне доводилось видеть человека, у которого полон амбар хлеба, а денег нет на новый плуг. Видел и другого, у которого денег много, а купить ему нечего. И оба считают себя разорёнными.
— Значит, ты думаешь, что богатство не в деньгах?
— Деньги — вещь полезная, но сами по себе они хлеба не пекут. Дай человеку работать, дай ему товар сделать, дай его продать, и тогда деньги начнут ходить. А если на каждом шагу ему поставить рогатину, да ещё спросить пошлину за право через неё переступить, то богатства не будет.
Левашов засмеялся.
— Хорошо ты говоришь. Только скажи мне: где ты всему этому научился? В книгах?
Посошков махнул рукой.
— Какие у меня книги? Рынок моя книга. Люди — мои страницы. Иногда, правда, попадается страница такая, что читать её без вина невозможно.
Левашов рассмеялся так громко, что за дверью кашлянул караульный.
— Тише ты, — сказал Посошков, тоже смеясь. — А то твой солдат подумает, что мы здесь государство уже переделали.
— Пусть думает, что полковник пьёт с купцом и потому завтра потребует у него двойную цену.
— Вот этого я как раз и опасаюсь.
Они снова налили.
Теперь вино уже приятно согревало. Посошков говорил чуть медленнее, иногда останавливался посреди фразы, словно искал наиболее точное слово, а Левашов всё чаще перебивал его не для того, чтобы остановить, а чтобы проверить мысль.
— А если мастер умеет делать хорошую вещь, — говорил Посошков, — зачем его заставлять ждать разрешения там, где можно просто дать ему работать, мне тут недавно ложе ружейное показали, мастер иностранный сделал, а запросил за работу свою ..... даже батюшка и сказать стыдно, а разве наши мастера хуже?
— Потому что иной мастер такую вещь сделает, что потом весь дворец чинить придётся, а своего найти гордые мы.
— Для этого и нужен разумный надзор. Только надзор и запрет — вещи разные.
— Смотри-ка, как ловко ты различаешь.
— Торговать научился.
— А коли купец ошибётся?
— Потеряет деньги.
— А коли государь ошибётся?
Посошков на мгновение замолчал.
— Тогда потеряют многие.
В комнате стало тише.
Левашов медленно покрутил стакан в пальцах.
— Вот за это я тебя и уважаю, Иван Тихонович. Ты начинаешь с мешка овса, а заканчиваешь государством.
— А ты начинаешь с государства, а заканчиваешь мешком овса.
— Потому что солдат без овса далеко не уйдёт.
— А государство без умных людей — тем более.
Левашов улыбнулся.
— Ну, братец, ты меня нынче совсем захвалил.
— Вино виновато.
— Не вино. Ты и трезвый такой же.
Посошков хотел что-то ответить, но только покачал головой и улыбнулся.
Некоторое время они молчали. За окном тихо шелестел ночной ветер, где-то брякнула цепь у коновязи. Вино уже сделало своё дело: речь стала свободнее, но вместе с тем исчезла всякая осторожность первых часов знакомства.
Наконец Левашов сказал:
— Знаешь, Иван Тихонович, с тобой приятно говорить.
— Мне с тобой тоже, Василий Яковлевич. Редко встретишь человека, который сперва слушает, а потом спорит.
— А ты редко встречал военных?
— Военных встречал много. Слушающих — меньше.
— Осторожнее. Ты меня опять хвалишь.
— Я ведь не льщу. Мне от тебя ничего не нужно.
— Вот потому и верю.
Левашов налил им ещё по половине стакана, уже без прежней торжественности.
— Только одну вещь я тебе всё-таки скажу.
— Говори.
— Ты человек толковый. И мне нравится, что ты думаешь не только о собственной торговле. Но есть у таких людей одна опасность.
Посошков посмотрел на него внимательно.
— Какая же?
— Они начинают слишком быстро верить собственным мыслям. Сначала человек думает про себя, потом говорит другу, потом говорит при третьем человеке, а потом не замечает, что рядом уже сидит тот, кому слушать это совсем не следует.
Посошков опустил стакан.
— Ты полагаешь, я много говорю?
— Я полагаю, что ты способен сказать такое, чего другому человеку лучше было бы не слышать.
— Но если мысль верна?
— Верная мысль тоже может быть опасна, коли сказать её не вовремя.
Посошков некоторое время молчал, потом спросил:
— Значит, молчать?
— Нет. Думать. Записывать. Проверять. Спорить с самим собой. А уж потом решать, кому можно открыть рот.
— Ты меня, Василий Яковлевич, прямо как молодого офицера наставляешь.
— Потому что ты ведёшь себя как молодой офицер, которому дали шпагу и сказали: «Думай сам». А ты уже решил, что вместе со шпагой тебе выдали право рубить направо и налево.
Посошков рассмеялся, но тут же прикрыл рот ладонью.
— Вот это ты хорошо придумал.
— Не я придумал. Жизнь научила.
— А ты и сам всегда молчишь?
— Нет, конечно. Но я хотя бы знаю, когда лучше промолчать.
— И часто это знание тебе помогало?
Левашов усмехнулся.
— Чаще, чем ты думаешь. Иногда человеку голову спасает не храбрость, а вовремя закрытый рот.
Посошков задумался, потом тихо сказал:
— Значит, ты боишься за меня?
— Боюсь. Потому что человек ты неглупый, а умные люди иногда погибают быстрее глупых. Глупый промолчит — ему сказать нечего. Умный скажет лишнее, и уже некому будет слушать его умные речи.
Посошков долго смотрел на него, а потом поднял стакан.
— За такую дружескую строгость, пожалуй, стоит выпить.
— За неё и выпьем.
Они чокнулись.
Посошков сделал глоток и, чуть помедлив, спросил:
— А если мысль всё-таки не даёт покоя?
Левашов улыбнулся.
— Тогда запиши её.
— А если хочется сказать?
— Сначала запиши.
— А потом?
— Потом перечитай утром.
Посошков рассмеялся.
— А если утром мысль покажется ещё лучше?
— Тогда перечитай ещё раз через неделю.
— А если и через неделю не пропадёт?
— Тогда, видно, мысль упрямая. Но всё равно сперва посмотри, кому ты её собираешься доверить.
Посошков покачал головой.
— Вот ведь странный ты человек. Я пришёл к тебе торговаться из-за провианта, а уезжать буду с советом, как язык беречь.
— Провиант ты мне всё равно привезёшь?
— Привезу. После такого разговора совестно не привезти.
— Вот видишь, какая польза от доброй беседы.
— Только не говори это другим купцам. Они завтра все начнут проситься к тебе на ночной разговор.
— Тогда я поставлю цену за вход.
Оба рассмеялись.
К рассвету вино было выпито почти всё, мясо на блюде осталось только несколько кусочков, а разговор всё ещё не хотелось заканчивать. Но дорога ждала Посошкова.
У ворот они попрощались уже без всякой официальности. Посошков поправил кафтан, сел на лошадь и, прежде чем тронуться, обернулся.
— Василий Яковлевич, спасибо тебе.
— За что?
— За то, что выслушал.
— А ты меня за ночь так наслушал, что ещё неизвестно, кому больше досталось.
Посошков рассмеялся.
— Береги себя, полковник.
— И ты себя береги. Особенно язык.
— Постараюсь.
— Не постарайся. Сбереги.
Посошков кивнул и тронул поводья.
Левашов ещё долго смотрел ему вслед.
Он не мог знать, что этой ночью разговаривал с человеком, которому судьба приготовила странную участь. Купец будет считать деньги, спорить о хлебе, думать о ремесле, крестьянине, торговле и государевой казне, а потом возьмёт перо и попробует изложить всё это на бумаге.
И, может быть, спустя годы, когда появится книга о том, отчего государство беднеет и как ему разбогатеть, в этих рассуждениях будет жить и та самая луцкая ночь, когда за кувшином вина два человека долго и честно спорили о вещах, которые для одного были ежедневной заботой, а для другого — уже почти всей будущей жизнью.
А главное предостережение, сказанное тогда Левашовым, Посошков, должно быть, запомнил надолго: в России иной раз опаснее всего не то, что человек думает, а то, что он решается сказать вслух.

XVIII.
После Полтавской победы положение России изменилось, но вместе с победой пришла новая забота. Карл XII, укрывшийся в Османской империи, сумел добиться того, чего долго не удавалось сделать на поле боя: Турция объявила России войну. Теперь русской армии предстояло повернуть на юг, туда, где вместо шведских лесов и балтийских крепостей начинались широкие степи, молдавские дороги и земли, о которых большинство русских солдат знало лишь по названию.
Главным делом первых месяцев становилось снабжение. Пётр прекрасно понимал, что войско можно собрать за несколько недель приказом, но накормить его приказом невозможно. Тысячи людей требовали хлеба, овса, мяса, водки, фуража; требовались подводы, лошади, бочки, телеги, охрана. Армия могла выдержать тяжёлый переход, могла вынести неприятельский огонь, могла переночевать под дождём, но она не могла идти вперёд, если за ней не двигался обоз.
Поэтому в Слуцке и остался полковник Василий Яковлевич Левашов с тремястами солдатами и офицерами. Ему поручили сбор провианта для армии.   Звание его тогда было именно полковничье; до генеральских чинов, которыми он будет известен позднее, оставалось ещё несколько лет. Но за плечами у него уже была целая военная жизнь: Азовские походы, Нарва, долгие годы Северной войны, Полтава. Он слишком хорошо знал цену солдатскому хлебу, чтобы считать своё новое поручение второстепенным.
С первого же дня он взялся за дело так, как привык брать крепость: прежде всего требовал порядка.
На дворе одного из складов с утра толпились подводы. Крестьяне привозили зерно, приказчики записывали количество, солдаты переносили мешки в амбары.    Где-то не сходились числа, где-то зерно оказывалось отсыревшим, где-то вместо обещанных нескольких десятков мешков прибывало вдвое меньше.
Полковник ходил между телегами, останавливался у каждого подозрительного груза и сам велел раскрывать мешки.
— Этот овёс почему такой тёмный?
Приказчик замялся.
— От сырости, ваше благородие. Дорога была…
— Дорога для всех одна. Покажи нижние мешки.
Те оказались лучше верхних.
— Значит, верхние испортились от дороги, а нижние дорогу перенесли благополучно?
Приказчик опустил глаза.
Сотников, стоявший неподалёку, тихо усмехнулся.
— Вот теперь я начинаю понимать, почему полковнику не дают спокойно сидеть в кресле.
— А я начинаю понимать, — ответил тот, — почему некоторые люди любят войну меньше, чем торговлю.
Приказчик понял намёк и поспешил распоряжаться.
Таких случаев было немало. Одни поставщики действительно не могли дать больше: крестьяне сами испытывали недостаток хлеба, дороги были разбиты, часть запасов уже забрали проходившие войска. Другие пользовались общей неразберихой. Здесь требовалась не одна строгость. Нужно было отличать нужду от обмана, иначе можно было добиться порядка на бумаге и оставить без хлеба тех, кому он предназначался.
По вечерам в помещении, где разместилась походная канцелярия, горели свечи. На столе лежали ведомости, списки подвод, распоряжения, донесения из соседних мест. Офицеры по очереди докладывали, сколько собрано, сколько можно отправить немедленно и сколько потребуется оставить для следующего транспорта.
Иногда Сотников, которому вся эта бумажная премудрость казалась особенно утомительной, подолгу стоял у стола и смотрел на исписанные листы.
— Если бы по этим бумагам можно было кормить солдат, — сказал он однажды, — у нас была бы самая сытая армия в Европе.
Полковник поднял голову от ведомости.
— Бумага солдата не накормит. Но без бумаги мы не узнаем, кто его должен накормить.
— Вот это уже хуже.
— Почему?
— Потому что я думал, что виноваты турки.
— Турки ещё впереди. А пока нам приходится иметь дело с цифрами.
За шуткой скрывалась серьёзная работа. Нужно было знать, сколько зерна собрано сегодня, сколько можно погрузить завтра, какие дороги проходимы, где находятся следующие пункты снабжения. Каждый обоз требовал охраны. Каждая партия, отправленная на юг, должна была пройти через места, где уже двигались другие войска. Ошибка в одном распоряжении могла задержать десятки подвод.
Вскоре у него выработался собственный порядок. Утром проверяли прибывшие обозы, днём занимались погрузкой и распределением, к вечеру составляли ведомости и готовили отправку. Офицеры отвечали каждый за свой участок. Солдаты получали охрану для наиболее ценных партий. Провиант не должен был залеживаться в Слуцке: собранное требовалось как можно скорее направлять туда, где оно понадобится армии.
Именно в это время приходили вести от главного командования.
Русские войска уже двигались. Из разных мест тянулись полки, обозы и отдельные команды. Одни части страдали от распутицы, другие задерживались из-за недостатка подвод, третьи испытывали нехватку фуража. Весенняя дорога словно испытывала русскую армию ещё до того, как перед ней появился настоящий неприятель.
Однажды вечером прибыл офицер с донесением. Полковник прочёл его дважды.
— Что там? — спросил Сотников.
— Времени меньше, чем хотелось бы.
— Разве когда-нибудь бывает наоборот?
Ответа не последовало.
На следующий день работа пошла ещё напряжённее. Требовалось ускорить отправку запасов. Некоторые подводы пришлось заменить, часть лошадей распределить заново, а охрану усилить. Те, кто думал, что полковник будет только подписывать бумаги, скоро убедились в обратном: он сам являлся на склады, сам осматривал обозы и мог часами находиться на холодном дворе, пока не убеждался, что очередная партия действительно готова к отправке.
Сотников наблюдал за этим с привычным спокойствием.
— Ты ведь понимаешь, что если так пойдёт дальше, к походу ты возненавидишь хлеб?
— Хлеб я не возненавижу.
— Тогда что?
— Людей, которые считают его меньше, чем обещали.
— Это уже опаснее. Хлеб можно достать. Людей придётся терпеть.
В середине апреля в Слуцк прибыл Пётр. Здесь состоялся военный совет, на котором обсуждались главные обстоятельства будущего похода. За столом находились люди, которым предстояло руководить огромной армией: фельдмаршал Борис Петрович Шереметев, генерал Людвиг Николай Алларт, канцлер Гавриил Головкин, князь Григорий Долгоруков. Сам государь торопил военачальников. План требовал решительности: необходимо было как можно быстрее выйти к Дунаю, овладеть переправами и соединиться с молдавским господарем Дмитрием Кантемиром, рассчитывавшим перейти на сторону России.
Но за пределами совета существовала другая война — война с расстоянием, дорогами и голодом.
И именно её полковник продолжал вести в Слуцке.
Когда через несколько дней туда приехал Шереметев, разговор с ним получился коротким, но важным. Фельдмаршал спросил о запасах, о подводах, о возможности дальнейшей отправки.
— Сколько можете дать немедленно?
— Столько, сколько готово к дороге.
— А когда будет остальное?
— Если дороги позволят, будем отправлять без промедления.
Шереметев посмотрел на стоявшие за воротами телеги.
— В этой кампании дорога может оказаться нашим худшим неприятелем.
— Она хотя бы не умеет стрелять.
— Оттого и коварнее. Стреляющего неприятеля видишь.
После этих слов фельдмаршал некоторое время молчал.
— Смотрите, чтобы запасы не задерживались. Армия будет уходить далеко.
— Я это понимаю.
— Хорошо. Потому вас здесь и оставили.
Когда Шереметев уехал, Сотников долго смотрел ему вслед.
— Странная вещь, — произнёс он. — Все идут на войну, а мы будто бы остаёмся.
— Мы тоже идём, — ответил полковник. — Только впереди нас поедут телеги.
Эта фраза потом ещё долго вспоминалась ему.
Впереди действительно были телеги. За ними — полки, пушки, конница, тысячи людей. За армией тянулась огромная нить снабжения, и вся она должна была не оборваться.
В последние дни пребывания в Слуцке работа стала особенно напряжённой. Составлялись новые списки, уточнялись маршруты, проверялись подводы. Офицеры, которым предстояло сопровождать партии провианта, получали последние распоряжения. Солдатам выдавали всё необходимое для дороги. В амбарах становилось просторнее, а во дворе — наоборот, теснее: готовые к отправке обозы занимали почти всё свободное место.
Весенний ветер уже подсушивал дорогу.
Вечером, когда дневная суета немного стихла, Сотников и его старый товарищ вышли на окраину города. Вдали темнели леса, над крышами поднимался дым, где-то перекликались караульные.
— Скоро пойдём, — сказал Сотников.
— Скоро.
— На этот раз, думаю, скучать не придётся.
Полковник посмотрел на дорогу.
— Скучать нам вообще редко удаётся.
Он ещё не знал, насколько прав окажется.
Через несколько недель русская армия окажется в Молдавии. На её пути будут Днестр, Яссы и Прут. Там уже не останется времени на исправление ошибок, а цена одного неверного распоряжения окажется совсем иной.
Пока же война начиналась здесь — в сырых слуцких амбарах, на разбитых дорогах, среди мешков с зерном и скрипящих телег. Здесь решалось то, что позднее будет выглядеть на карте простым движением армии к югу.
Но большая война всегда начинается с малого.
С мешка хлеба, который нужно вовремя доставить солдату.
С лошади, которую необходимо накормить перед переходом.
С телеги, которую нельзя потерять на весенней дороге.
И с человека, которому поручено следить, чтобы всё это не рассыпалось прежде, чем армия встретит неприятеля.

XIX.
Однажды под вечер с западной дороги донесли, что к городу подходит отдельный полк. Его временно расквартировывали в Слуцке перед дальнейшим движением, а командовал им полковник Александр Борисович Шереметев.
Известие это дошло до него совершенно буднично. Дежурный офицер назвал фамилию, сообщил о числе прибывающих людей и спросил, где разместить полк. Но едва прозвучало имя, человек, ещё минуту назад склонённый над ведомостями, отложил перо.
Сколько лет прошло после Полтавы?
Всего ничего по сравнению с целой человеческой жизнью — и в то же время достаточно, чтобы война успела разбросать друзей по разным дорогам.
После Полтавы они не виделись.
Были донесения, слухи, чужие рассказы. Кто-то говорил, что один служит там, другой отправлен сюда; от кого-то приходили короткие известия через третьи руки. Война вообще умеет превращать близких людей в имена на чужих бумагах. Сегодня человек рядом, завтра его полк уходит за сотни вёрст, и остаётся только помнить, как он смеялся у костра или что говорил перед атакой.
На этот раз память оказалась рядом с действительностью.
Когда полк начал входить в город, на улицах стало тесно. Лошади шли тяжело после дороги, солдаты тащили за плечами ранцы, офицеры перекликались между собой, сержанты распоряжались размещением рот. На площади уже готовились места для постоя, жители выглядывали из ворот и окон.
И среди этого движения показался человек в полковничьем мундире.
Он заметил своего старого товарища не сразу. Сначала увидел лишь знакомую фигуру, знакомую походку, затем остановился.
Несколько мгновений оба просто смотрели друг на друга.
— Неужели это ты? — наконец произнёс Шереметев.
— А ты кого ожидал увидеть?
— После стольких лет? Честно говоря, человека постарше.
— Значит, я сохранился лучше тебя.
Шереметев рассмеялся.
— Вот теперь я точно знаю, что это ты.
Они подошли друг к другу и крепко обнялись. Не так, как обнимаются люди, встретившиеся после долгой разлуки в мирной жизни, а по-военному, коротко и крепко, словно хотели одним движением проверить, всё ли осталось на месте: плечи, руки, старый характер, способность стоять рядом.
— Я слышал о тебе под Полтавой, — сказал Александр Борисович. — Потом долго ничего. Думал, тебя опять куда-нибудь забросили, где человеку приходится сначала воевать, а потом объяснять начальству, почему он ещё жив.
— Меня действительно забрасывали. Только я каждый раз возвращался.
— Это твой старый недостаток. Ты никогда не умел вовремя погибать.
— А ты, вижу, тоже не научился.
Они снова засмеялись.
И тут из-за стоявшей неподалёку телеги раздался знакомый голос:
— Вот теперь можно считать, что Слуцк действительно стал местом сбора старых грехов.
Оба обернулись.
Сотников стоял, опираясь на плеть, и улыбался той самой улыбкой, которую Александр Борисович не мог спутать ни с какой другой.
— Сотников!
— Он самый. Только стал немного старше и значительно умнее.
— Значительно? — переспросил Шереметев.
— Не слушай его, — сказал полковник. — Он старше меня всего на несколько лет, а говорит так, будто пережил три царствования.
— Потому что пережить одну войну мало, — невозмутимо ответил казак. — Надо ещё пережить собственных друзей.
После этого уже никто не удержался от смеха.
Три человека, которых война когда-то свела на северных дорогах, теперь снова стояли рядом. За плечами у каждого были свои переходы, свои потери, свои победы и поражения. Они стали старше, опытнее, осторожнее. Но в этот вечер между ними словно исчезли прошедшие годы.
Позднее они собрались в небольшой комнате, отведённой командиру прибывшего полка. Все трое обнялись и засмеялись. На столе стояла простая еда, в углу потрескивали дрова, а с улицы доносились приглушённые голоса солдат. Разговор то и дело возвращался к прежним временам.
Вспоминали Нарву, первые походы, долгие переходы, людей, которых уже не было рядом. Потом заговорили о Полтаве.
— Помнишь ночь перед сражением? — спросил Шереметев.
— Помню.
— Ты тогда почти не спал.
— А ты?
— Я тоже. Только делал вид, что сплю.
Сотников покачал головой.
— Вы оба тогда делали вид, будто ничего не боитесь.
— А ты боялся?
Казак посмотрел на него совершенно серьёзно.
— Конечно боялся. Только дурак боится не смерти, а того, что она придёт раньше, чем он успеет отомстить за друзей.
На некоторое время в комнате стало тихо.
Такие слова не требовали ответа.
Потом разговор постепенно переместился к настоящему. Новый поход был совсем не похож на прежние. Впереди не было шведской армии, которую они знали годами. Теперь предстояло идти к Дунаю, затем к Пруту, двигаться через чужую страну, рассчитывая на союз с Кантемиром и одновременно опасаясь огромной османской армии.
Александр Борисович спросил о запасах.
— Вот этим он теперь и занимается, — сказал Сотников, кивнув в сторону старого друга.
— И как успехи?
— Если спросишь меня, то хороши. Если спросишь его — всегда мало.
— Потому что для армии всегда мало, — ответил тот. — Особенно когда дорога длиннее наших запасов.
Шереметев посмотрел на него внимательно.
— Значит, и здесь ты остался прежним.
— А ты?
— Я тоже.
Сотников поднял кружку.
— Тогда за это и выпьем. За то, что война не сумела нас переделать.
— Рано ещё, — возразил Шереметев.
— Почему?
— Потому что она ещё не закончила.
Эта фраза неожиданно погасила весёлость.
Все трое знали цену таким словам.
Впереди был поход, который мог оказаться тяжелее всего пережитого ими прежде. Но в этот вечер они впервые за долгое время снова сидели вместе. Никому не хотелось думать о том, что ждёт за Днестром. Важно было другое: трое старых товарищей снова оказались рядом.
Когда ночью они вышли во двор, над Слуцком уже стоял холодный весенний месяц. На площади темнели повозки, возле коновязей переступали лошади, часовые ходили вдоль улиц. В одном конце города ещё разгружали обоз, в другом солдаты укладывались на постой.
Сотников остановился посреди дороги.
— Странно, — сказал он. — Сколько лет прошло, а будто вчера разошлись.
— Не вчера, — ответил Шереметев. — После Полтавы.
— После Полтавы, — повторил он.
Некоторое время они молчали.
Потом полковник посмотрел на обоих товарищей и сказал:
— Ну что же, господа. Похоже, судьба опять решила собрать нас вместе.
— Значит, предстоит что-нибудь недоброе, — усмехнулся Сотников.
— А разве бывает иначе?
Шереметев положил руку ему на плечо.
— Как бы ни было, теперь хотя бы идти будем втроём.
Они двинулись обратно к казармам.
Позади оставалась Полтава — великая победа, после которой им казалось, что худшее уже позади. Впереди лежал Прутский поход, о котором они ещё не знали самого главного: что в нём придётся бороться не только с неприятелем, но и с дорогой, голодом, жарой, нехваткой воды и собственной судьбой.
Трое старых друзей ещё не знали, что новая встреча станет для них началом другого этапа их военной жизни.
Но в ту ночь им было достаточно одного.
Они снова были вместе.
А за Днестром начиналась Молдавия, где уже ждали союзники, где Кантемир надеялся изменить свою судьбу, а русская армия должна была проверить на прочность всё, чему научилась за годы Северной войны.
Для одних этот путь станет очередным походом.
Для других — испытанием всей жизни.

XX.
Царь Пётр прибыл к армии в ту пору, когда молдавская земля уже начинала показывать русскому войску своё настоящее лицо. Издали она казалась щедрой и приветливой: широкие луга уходили к горизонту, тёмными полосами стояли леса, на склонах зеленели виноградники, между пашнями белели деревни, а реки, медленно несшие свои воды среди летней зелени, отражали в себе высокое безоблачное небо. Но стоило огромной армии войти в эту страну и двинуться вперёд, как за красивым видом постепенно открывалась совсем иная Молдавия — страна дорог, которых почти не было, переправ, способных задержать целый полк на долгие часы, скудных запасов, далёких от войска складов и крестьянских амбаров, из которых нельзя было взять столько зерна, сколько требовалось тысячам людей и десяткам тысяч лошадей.
С прибытием царя в расположении войск словно прибавилось движения. Пётр не принадлежал к тем государям, которые могли часами сидеть в шатре, выслушивая доклады, а затем откладывать решение до следующего дня. Он любил видеть всё собственными глазами, расспрашивать, требовать карту, поправлять карандашом нанесённые на ней линии и тут же отдавать распоряжение, пока ещё не остыло впечатление от увиденного. Иногда его нетерпение передавалось окружающим быстрее всякого приказа: адъютанты начинали торопливо бегать между штабами, писари склонялись над бумагами, ординарцы седлали лошадей, а офицеры, ещё минуту назад сидевшие возле котлов, поспешно застёгивали мундиры и отправлялись туда, куда их посылал очередной приказ.
Однажды вечером, когда солнце уже клонилось к горизонту и на сухой земле лежали длинные тени от повозок, Пётр остановился возле походного стола, на котором была разложена карта. Бумагу придерживали четыре небольших камня, потому что ветер то и дело пытался сорвать её со стола. На одном углу карты стояла медная чернильница, рядом темнел подсвечник, а между линиями дорог виднелись пятна засохшей грязи: карта уже успела побывать там же, где находилась сама армия, и теперь была не столько бумагой, сколько немым свидетельством пройденного пути.
Пётр наклонился над ней, провёл пальцем по обозначенной реке и спросил офицера:
— Сколько отсюда до переправы?
Офицер назвал расстояние.
Царь некоторое время молчал, внимательно рассматривая линию дороги, после чего поднял голову и спросил:
— А если обоз пойдёт этой дорогой, сколько времени понадобится ему, чтобы пройти?
Ему ответили, что дорога тяжёлая, а на некоторых участках особенно дурная.
— Это я уже вижу, — сказал Пётр, снова склоняясь над картой. — Мне нужно знать не то, хороша она или дурна, а сколько времени мы на ней потеряем.
Он взял карандаш и сделал на карте короткую отметку.
Для человека, сидевшего в штабе, расстояние между двумя точками было всего лишь линией. Для армии же между этими двумя точками лежали колеи, овраги, грязь, разбитые колёса, больные лошади, голодные люди и сотни мелких препятствий, каждое из которых само по себе казалось пустяком, но, соединяясь одно с другим, могло в конце концов превратиться в большое несчастье.
Пётр это уже понимал.
Но отступать от задуманного не собирался.
Армия продолжала двигаться вперёд, и движение это было похоже не столько на марш привычного войска, сколько на медленное перемещение целого государства. Впереди шли разведчики и авангардные части, за ними двигались полки, гвардия, кавалерия, артиллерия, а следом тянулись обозы, в которых находилось всё то, без чего огромная армия не могла существовать ни одного дня. Пыль поднималась над дорогами и долго висела в неподвижном воздухе, забивая людям рот, оседая на волосах, ресницах и оружии. Лошади шли тяжело, часто опуская головы, и на каждом привале их прежде всего старались подвести к воде, если вода находилась поблизости, и только после этого люди начинали думать о собственном отдыхе.
Среди военачальников, которым приходилось держать на себе этот огромный движущийся организм, находились генерал высоченный Адам Адамович Вейде, генерал Людвиг Николаус Алларт, Николай Энсберг, князь Аникита Иванович Репнин, Яков Вилимович Брюс, Янус Эберштедт и другие командиры, каждому из которых теперь приходилось думать не только о неприятеле, но и о дороге, хлебе, воде, фураже, обозах, лошадях и бесконечных мелочах, от которых в настоящем походе зависела судьба целых полков.
Каждый из них видел войну по-своему. Шереметев прежде всего думал о порядке движения и сохранении войска, Брюс умел смотреть на военное дело глазами человека, привыкшего соединять расчёт с практикой, Алларт обладал опытом, приобретённым ещё в европейских войнах, а Репнин отличался той спокойной, почти тяжёлой рассудительностью, которая особенно хорошо проявляется именно тогда, когда вокруг начинает рушиться привычный порядок.
Левашов познакомился с Репниным ближе во время одного из переходов.
Репнин стоял возле походной повозки, использованной вместо стола, и рассматривал карту. Он не торопился, внимательно проводя пальцем по обозначенным на ней дорогам. Ветер шевелил край бумаги, и князь время от времени придерживал его ладонью, продолжая изучать обозначения рек и переправ.
Сотников стоял неподалёку и неторопливо чистил ремень.
Левашов подъехал, спешился и некоторое время молча наблюдал за Репниным, после чего спросил:
— Князь Аникита Иванович, где теперь ваш арьергард?
Репнин поднял голову и посмотрел на него с тем выражением спокойствия, которое редко покидало его лицо.
— Там, где ему и следует быть.
— А где ему следует быть?
На лице Репнина появилась едва заметная улыбка.
— Позади нас, Василий Яковлевич. Арьергард потому и называется арьергардом, что идёт последним и присматривает, чтобы за войском не осталось неприятеля.
Сотников, не поднимая головы от ремня, усмехнулся:
— Стало быть, место у него незавидное, зато полезное.
Репнин перевёл взгляд на него.
— Вы, должно быть, Сотников?
— К несчастью для моих начальников, именно он, — ответил тот, наконец подняв глаза. — Хотя иногда я думаю, что начальникам моим следовало бы выбрать человека более покладистого.
— О вас мне уже рассказывали.
Сотников слегка прищурился.
— Надеюсь, князь, рассказывали всё-таки больше хорошего, чем дурного?
— Разного рассказывали.
Сотников усмехнулся.
— Значит, рассказывали правду. Когда о человеке говорят только хорошее, я начинаю сомневаться в его существовании.
Репнин улыбнулся уже заметнее, однако спорить не стал и снова склонился над картой.
Левашов тогда ещё не знал, насколько близко окажется этот человек к самым тяжёлым минутам Прутского похода и насколько скоро спокойствие Репнина понадобится не возле походного стола, а там, где за порядок в движении дивизии придётся отвечать уже не словами, а жизнями людей. Потому что вскоре именно таким командирам пришлось заботиться не о красивом движении армии на карте, а о том, чтобы в действительности полки не потеряли друг друга, обоз не исчез в степи, а возможное отступление не превратилось в беспорядочное бегство.
Проблема хлеба становилась всё острее. Война очень быстро показывала своё настоящее лицо тем, кто привык видеть её только через донесения, где движение полков обозначалось стрелками, а число людей — сухими цифрами. За каждой такой цифрой стоял человек, которому нужно было утром получить хлеб, вечером воду, а лошади его — овёс или хотя бы траву.
Шереметев отдавал распоряжения о бережном расходовании запасов. Хлеб следовало экономить, фураж необходимо было добывать там, где это возможно, но нельзя было безрассудно уничтожать местные запасы, от которых зависело дальнейшее продвижение. Ручные жернова ценились почти как оружие, потому что мешок зерна без возможности размолоть его оставался для голодного солдата почти бесполезным. Даже офицерам запрещалось самим жать хлеб.
На первый взгляд это могло показаться мелочью, но в походе мелочей не существовало. Если сегодня кто-нибудь бездумно уничтожит запас зерна, завтра десять лошадей останутся без корма; если падут лошади, завтра не двинутся пушки; если не двинутся пушки, пехоте придётся оставлять часть вооружения; если полк останется без орудий, то завтра неприятель получит преимущество. Так армия могла начинать погибать вовсе не от пушечного ядра, а с одного мешка овса, который кто-то решил не сберегать.
Переправа через Днестр запомнилась Левашову надолго. Река была широкой, вода казалась холодной даже под летним солнцем, а понтоны под тяжестью орудий и повозок ходили вверх и вниз. Лошади нервничали, чувствуя под ногами непривычное движение брёвен: одни входили на переправу спокойно, другие начинали пятиться, упираясь всеми четырьмя ногами и шарахаясь от качнувшегося понтона.
Над переправой стоял непрерывный шум. Скрипели колёса, звенели цепи, ударялись друг о друга металлические части упряжи, понтонёры перекрикивались через реку, артиллеристы ругались на упрямых лошадей, а где-то возле самого берега солдат, потерявший повод, сыпал такими словами, что несколько человек невольно обернулись. Один из возов качнулся так сильно, что люди бросились к нему и вцепились в борта, стараясь удержать его на понтоне.
— Держи крепче, не дай ему уйти к краю!
— Тащи сюда канат, живее!
— Колесо придержи, колесо!
Вода плескалась о понтоны, и каждый тяжёлый удар казался угрозой. Когда переправлялась очередная пушка, артиллеристы следили за ней с таким вниманием, словно переправляли живого человека. Орудие нельзя было потерять: оно стоило дорого, но ещё дороже стоила его необходимость на поле боя.
На другом берегу солдаты некоторое время просто стояли, тяжело переводя дыхание. Уставшие люди снимали мокрые сапоги, выливали из них воду, выжимали портянки, растирали ноги, а кто-то присел прямо на землю, прислонился спиной к колесу и закрыл глаза, словно собирался заснуть стоя. Но отдых продолжался недолго: едва вода стекала с сапог, как уже раздавался приказ двигаться дальше.
— В строй, братцы! Не задерживаться!
Люди снова поднимались, поправляли ремни и оружие, подхватывали мешки и возвращались к своим полкам.
Армия шла дальше.
Дорога от Днестра к Пруту становилась всё тяжелее. Днём солнце палило так, что железо оружия нагревалось в руках, а ночью сырость пробирала под одежду. Пыль смешивалась с потом, пот с грязью, грязь с пороховой копотью, и через несколько дней человек, взглянувший на собственные руки, мог не узнать их.
Лошадям становилось всё хуже. У некоторых уже проступали рёбра, другие тяжело переставляли ноги и на привалах стояли, опустив головы, лишь изредка взмахивая хвостами, чтобы отогнать назойливых мух. Рекруты слабели особенно быстро, поскольку многие из них ещё не привыкли к таким переходам и не умели беречь силы.
Однажды утром Сотников обнаружил у дороги молодого солдата. Тот сидел возле колеса повозки, прислонившись к нему спиной, и лицо его было серым от усталости.
Сотников остановился.
— Почему ты не в строю, братец?
Солдат поднял голову.
— Ноги не держат, ваше благородие.
— Давно ли ты ел?
Солдат помолчал, потом едва заметно покачал головой.
Сотников снял флягу и протянул ему.
— Выпей, только не торопись. Вода должна пойти в тебя, а не обратно на землю.
Солдат сделал несколько маленьких глотков и вернул флягу.
— Теперь попробуй подняться.
Юноша ухватился за колесо, попытался встать, но ноги снова подогнулись.
Сотников подхватил его под руку.
— Не торопись. До следующего привала дойдём, а там посмотрим, что с тобой делать.
Левашов, наблюдавший за ними, подошёл ближе.
— Оставить его здесь нельзя.
— Я знаю, — ответил Сотников.
— А повезти его обозом?
Сотников посмотрел на бесконечную вереницу телег.
— Телег мало, раненых много, больных ещё больше. Однако что-нибудь придумаем. Нельзя же бросить человека на дороге только потому, что у нас нет лишнего места.
Он снова посмотрел на солдата.
— Как тебя зовут?
— Фёдор.
— Ну вот, Фёдор. Твоя первая задача теперь состоит в том, чтобы не умереть до следующего привала. Всё остальное постараемся решить без тебя.
Фёдор попытался улыбнуться.
Левашов отвернулся. На карте армия двигалась стрелой, а в действительности она состояла именно из таких вот Фёдоров — из людей, которые хотели пить, мечтали о хлебе, вспоминали мать, жену, детей, деревню и печь в родном доме, из тех, кто боялся, и из тех, кто, несмотря на страх и усталость, продолжал идти.
Когда русские приблизились к Пруту, тревога стала заметна даже тем, кто раньше старался её не замечать. Разведчики возвращались чаще, конные дозоры уходили дальше, на стоянках офицеры дольше обычного разговаривали возле карт, а у костров солдаты стали говорить тише, словно сама тишина могла помочь услышать приближение неприятеля.
А затем появились татары.
Их конница была создана для войны, совершенно непохожей на ту, которую привыкли вести европейские армии. Всадники могли долго наблюдать издали, внезапно исчезнуть, а затем снова возникнуть на горизонте, словно сама степь выпускала из себя конных людей.
Сотников первым заметил движение однажды утром. Он стоял на возвышении и долго смотрел в подзорную трубу. Левашов подошёл к нему.
— Что видишь?
Сотников ещё некоторое время не опускал трубу.
— Пыль поднимается далеко впереди.
— Откуда она идёт?
Сотников наконец опустил трубу и посмотрел на Левашова.
— Вот это мне как раз и не нравится. Пыль бывает от обозов, от стад и от ветра, но здесь она слишком долго держится одной полосой.
Через некоторое время стало видно, что пыль поднимает конница. Пикеты усилили, фуражиров стали отправлять небольшими партиями, обозы старались держать ближе к основным силам, а лошадей уже не позволяли разбрасывать по окрестным лугам так беспечно, как прежде. Но степь была слишком широка, и неприятель мог появиться там, где его совсем недавно не было.
Первое серьёзное столкновение произошло 1 июля, когда крымская конница атаковала лагерь Шереметева на восточном берегу Прута. Всё началось почти внезапно: вдали показалась пыль, затем в ней стали различимы всадники, после чего раздались первые выстрелы и русские драгуны пошли навстречу.
Лошади рванулись вперёд, сабли блеснули на солнце, земля задрожала от копыт. Бой оказался тяжёлым, и когда татарская конница наконец отошла, русские потеряли около двухсот восьмидесяти человек убитыми.
В лагере после боя стало особенно тихо. Тишина после сражения всегда страшнее самого грохота. Раненых приносили на плащах, возле костров кипятили воду, хирурги разрезали одежду на людях, потому что снять её с окровавленного тела было невозможно, кто-то держал раненого за плечи, кто-то стискивал зубы, чтобы не закричать, а кто-то уже почти не чувствовал боли.
Лошадей водили мимо медленно, стараясь не тревожить лежавших на земле.
У одного костра солдат сидел с кружкой в руках и долго смотрел в неё, не делая ни глотка. Его товарищ, перевязывавший собственную руку, спросил:
— Что с тобой, брат?
Солдат ответил не сразу.
— Думаю.
— О чём же?
Он посмотрел куда-то мимо костра.
— Дома сейчас, должно быть, дождь идёт.
Товарищ удивлённо взглянул на него.
— Откуда ты знаешь?
— У нас в это время всегда дождь.
После этого они долго молчали.
Прут становился всё ближе. Яссы находились неподалёку, однако близость города уже никого особенно не радовала. Армия могла видеть цель своего похода, но не могла достичь её так легко, как предполагалось прежде. Главным теперь становилось продовольствие.
Кантемир присоединился к Петру, и его участие имело большое значение для русской стороны, однако надежды на огромные местные силы и богатые запасы продовольствия оправдались далеко не полностью. В обозах это почувствовали раньше, чем в штабах: овса становилось меньше, сена не хватало, зерно выдавали всё экономнее, а на кухнях котлы кипели уже не так весело, как в первые дни похода.
Солдаты стали внимательнее смотреть на каждый кусок хлеба.
Лошадей, которые уже не могли идти, иногда приходилось резать.
Однажды Сотников остановился возле котла и долго смотрел, как в нём варится мясо.
— Никогда не думал, что однажды буду благодарен лошади, которая ещё недавно могла меня сбросить с седла.
Александр Борисович, стоявший рядом, посмотрел в котёл и спокойно ответил:
— Теперь она нас кормит.
Сотников вздохнул.
— Вот видишь, какая перемена может произойти с судьбой всего за несколько дней.
— Не шути над этим.
Сотников повернулся к нему.
— Я и не шучу.
Левашов подошёл ближе.
— Скоро смеяться будет нечему.
Сотников посмотрел на него, затем на котёл и ответил уже без улыбки:
— Если так случится, будем молчать. Только молчание голодного человека всё равно не сделает его сытым.
Но долго молчать армии не позволяла сама война. Подходили новые части, дивизии Алларта и Энсберга соединялись с войсками Шереметева, к Пруту двигались гвардейские полки, кавалерия и артиллерия, а Пётр находился вместе с армией, стараясь видеть её положение не издали, а непосредственно среди войск.
Огромное войско постепенно превращалось в единый лагерь, который даже ночью жил своей особенной жизнью. Днём армия двигалась, а ночью останавливалась, но даже в самые тёмные часы не засыпала целиком: возле костров сушили одежду, в палатках чистили оружие, на земле чинили сапоги, у повозок ремонтировали колёса, артиллеристы проверяли крепления, конюхи осматривали копыта, а писари при свете свечей выводили строки донесений.
Где-то офицер писал домой письмо и несколько раз останавливался, потому что не знал, как сообщить семье о происходящем. Где-то солдат точил нож, а его товарищ пытался заснуть под непрерывный кашель соседа. Жестяная ложка время от времени ударялась о край кружки, лошадь фыркала в темноте, часовой переступал с ноги на ногу, ветер шевелил полотнище знамени, и только изредка вдали раздавался пушечный выстрел, после которого весь лагерь на короткое мгновение словно прислушивался к самому себе.
А потом жизнь снова продолжалась.
8 июля стало ясно, что турецкая армия приближается. С ней двигались огромные силы великого визиря Балтаджи Мехмеда-паши, а вместе с турецким войском шла многочисленная татарская конница. Русские начали готовиться к бою, и вскоре стало понятно, что Прут теперь был для них не просто рекой, а почти стеной: перед армией находился неприятель, за спиной оставалась вода, а внутри этого тесного пространства стоял обоз, который невозможно было мгновенно убрать.
С каждым часом становилось очевиднее, что русская армия оказалась в положении, которое нельзя исправить одним приказом.
Пыль на горизонте становилась гуще, затем из неё начали проступать первые турецкие части: впереди показывалась конница, дальше виднелись пехотные массы, над войском колыхались знамёна, а где-то за ними двигалась артиллерия.
Сотников стоял рядом с Александром Борисовичем и долго смотрел вперёд.
— Помнишь Полтаву?
— Помню.
— Там земля была лучше.
Александр Борисович посмотрел под ноги.
— Здесь тоже земля хорошая.
Сотников усмехнулся.
— Для кого же?
— Для того, кто её удержит.
Левашов подъехал к ним и, взглянув на горизонт, сказал:
— Турки идут.
После этих слов никто уже не нуждался в объяснениях.
Начался бой.
Русская пехота встретила неприятеля огнём. Первый залп прокатился над полем так, что люди на мгновение перестали слышать всё остальное, а затем загремела артиллерия, и воздух наполнился густым пороховым дымом. Пороховой запах быстро смешался с запахом пыли, конского пота и крови.
Лошади шарахались от выстрелов, офицеры перекрикивали грохот, барабаны били сбор, солдаты старались держать строй, а человек, находившийся всего в нескольких шагах от товарища, через минуту мог уже не увидеть его за дымом или не услышать среди общего гула.
Василий Яковлевич оказался впереди своей части, где бой уже шёл почти вплотную. Он видел, как первые турецкие всадники пытались прощупать русскую линию, как за ними приближались новые ряды, как дым стлался над самой землёй и как солдаты, едва успев сделать выстрел, уже брались за штыки.
— Не отходить! — крикнул Левашов. — Держать строй и не оглядываться!
Александр Борисович находился справа. Его лошадь вдруг резко взвилась на дыбы, испуганная выстрелом, но он удержал поводья.
— Спокойно, голубушка, спокойно! Не время нас бросать!
Лошадь опустилась на передние ноги, и в ту же секунду перед ним оказался турецкий всадник. Александр Борисович успел принять удар сабли на свою, отвёл её в сторону и нанёс ответный удар. Всадник пошатнулся и исчез в дыму.
Сотников тем временем оказался слева, где неприятелю удалось приблизиться особенно близко.
— Василий Яковлевич! — крикнул он. — Они заходят с фланга!
Левашов повернулся.
— Сколько?
— Достаточно, чтобы нам стало тесно!
— Тогда сделай так, чтобы им стало ещё теснее!
Сотников усмехнулся и бросился вперёд.
Бой смешал всё. Крики командиров терялись в грохоте пушек, лошади рвались с места, земля дрожала под копытами, дым застилал лица. Солдаты стреляли почти в упор, затем били штыками, отступали на несколько шагов и снова становились в строй.
Левашов увидел, что один из участков линии начинает колебаться.
— Не подаваться назад! — крикнул он. — Стоять!
Но несколько человек уже попятились.
Тогда Левашов сам пошёл вперёд.
— За мной!
Солдаты двинулись следом.
В этот момент справа раздался голос Александра Борисовича:
— Василий Яковлевич, прикройтесь!
Пуля ударила в землю у самого сапога Левашова.
— Благодарю!
— Потом поблагодарите!
Александр Борисович снова развернулся навстречу неприятелю.
Сотников оказался рядом через несколько секунд. На его щеке уже появилась тонкая кровавая полоса.
— Зацепило? — спросил Левашов.
— Это не считается.
— А если глубже?
— Тогда посчитаем вечером.
Новая волна неприятеля ударила в строй.
Трое оказались рядом.
Левашов держал центр, Александр Борисович прикрывал справа, Сотников слева. Теперь они почти не разговаривали, потому что каждый видел, что должен делать другой. Если противник приближался к Левашову, первым на его пути оказывался Александр Борисович; если угрожали правому флангу, туда уже бросался Сотников; если кто-нибудь из них отступал на шаг, остальные двое тут же закрывали образовавшееся место.
Вдруг рядом упал русский солдат.
Сотников присел, поднял его за плечо и передал стоявшему позади человеку.
— Отнеси его!
— А вы?
— Мы ещё останемся.
Он поднялся и увидел, что неприятель снова движется вперёд.
На мгновение Сотников посмотрел на Левашова и Александра Борисовича. Все трое были уже почти неузнаваемы: лица покрыты пылью и копотью, одежда изорвана, оружие в грязи, дыхание тяжёлое.
Сотников сказал:
— Послушайте, господа. Мне кажется, мы теперь обречены сражаться вместе.
Александр Борисович посмотрел на него.
— Почему ты решил это именно сейчас?
Сотников указал саблей на неприятеля.
— Потому что, если мы разойдёмся, одному из нас непременно придётся вытаскивать другого из беды. А если не вытянем, то останемся здесь все вместе. Выходит, судьба у нас нынче одна на троих.
Левашов крепче сжал саблю.
— Тогда и стоять будем вместе.
— Вот это мне нравится, — ответил Сотников. — По крайней мере, умирать не придётся в одиночестве.
— Не спеши умирать, — сказал Александр Борисович. — Я ещё рассчитываю с тобой выпить после боя.
Сотников усмехнулся.
— Значит, придётся постараться.
Они снова повернулись к неприятелю.
Турецкие всадники ворвались почти между русскими подразделениями, и вместе с ними в русские ряды хлынул такой гвалт, что на несколько мгновений трудно было разобрать, где кончается топот коней и начинается человеческий крик. Всадники кричали, ругались, звали друг друга, потрясали саблями и копьями, стараясь оглушить русских не меньше, чем поразить их оружием. Некоторые из них знали русские слова и нарочно выкрикивали их, коверкая на свой лад, отчего речь становилась ещё более насмешливой.
— Эй, русский! Клади ружьё! Не будь дурак!
— Сдавайся, русский! Вода будет! Хлеб будет!
— Лепёшка будет, горячая лепёшка! Не хочешь умирать — иди к нам!
— Шербет будешь пить! Сладко будет, русский! Зачем тебе сабля?
— Сдавайся! Рахат-лукум дам! Живой останешься!
Кто-то из турецких всадников, проезжая вдоль русской линии, выкрикнул особенно издевательски:
— Русский голодный! Твой царь тебя бросил! У нас вода, хлеб, шербет! У тебя только смерть!
Ему ответили не сразу. Сначала раздался выстрел, потом чей-то хриплый смех.
— Шербет он мне предлагает! — крикнул русский солдат. — А сам коня своего еле держит!
Другой, отбив саблю, заорал:
— Лепёшку свою оставь себе! Мы тебя сейчас такой лепёшкой угостим, что век помнить будешь!
Третий, вытирая рукавом кровь с разбитой щеки, крикнул турку:
— Воды хочешь? Подожди немного, сейчас тебе саблей нальём!
По русскому строю прошёл смех. Ненадолго, всего на несколько мгновений, но этого оказалось достаточно. Люди, ещё минуту назад стоявшие с напряжёнными лицами, вдруг ожили. Кто-то усмехнулся, кто-то крикнул соседу:
— Слышал? Шербет ему подавай!
— Ага! И блюдо серебряное!
— Может, ещё музыкантов позвать?
— Позовём, как только его из седла снимем!
Турки, заметив, что русские смеются, пришли в ещё большую ярость.
— Не смеяться! — крикнул один из них. — Сдавайся, русский собака!
— Сам не лай! — тут же ответили из русского строя.
— Бросай оружие!
— А ты сначала своё брось!
— Получишь хлеб!
— Спасибо! Мы турецкий хлеб без масла не едим!
— Шербет!
— Себе оставь! У нас водка есть!
Эта последняя реплика вызвала уже такой хохот, что даже стоявший рядом унтер-офицер, пытавшийся сохранить суровый вид, не удержался от улыбки.
— Тише вы, бесовы дети! — крикнул он. — Сражаться пришли, а не на базаре торговаться!
— Так они сами торгуются, ваше благородие! — отозвался солдат. — Уже и сладости предлагают!
— Сладости потом, — рявкнул унтер-офицер. — Сперва саблями угостите!
И русские снова встретили турецкую конницу огнём.
Но турки не оставляли попыток воздействовать на русских словами. Они кричали из седла, стараясь выхватить из русского строя тех, кто отстал или оказался один.
— Эй, русский! Иди сюда! Не бойся! Вода дам!
— Лепёшка дам!
— Сахар дам!
— Шербет дам!
— Сдавайся, будем хорошо жить!
На это из русского строя послышалось:
— А бабу турецкую не дадите?
Несколько солдат расхохотались.
— Тебе, Егор, уже и бабу подавай! — крикнул сосед.
— А чего мелочиться? — ответил тот. — Раз уж они угощают, пусть до конца стараются!
— Сначала выживи, потом сватов засылать будешь!
— А я уж вижу, братцы, турки народ гостеприимный!
Даже в этой страшной суматохе смех снова прошёл по русской линии. Он был коротким, нервным, солдатским, но именно такой смех иногда возвращал человеку дыхание. Только что перед ним стояла смерть, а теперь он уже слышал, как сосед отпускает шутку, и понимал: пока люди способны смеяться, они ещё не сломлены.
Сотников, отбивая очередной удар, услышал, как турецкий всадник прокричал:
— Рус! Сдавайся! Я тебе шербет дам!
Сотников отразил саблю и ответил:
— Ты сначала сам его выпей, а потом скажи, хорош ли!
Турок снова бросился на него.
— Шербет! Шербет!
— Да понял я! — гаркнул Сотников. — Сладко живёшь! Только что-то лицо у тебя кислое!
Александр Борисович, оказавшийся рядом, не удержался:
— Степан, оставь человека. Он ведь угощает.
— Так я благодарю его, — ответил Сотников. — Только не знаю, чем платить.
— Саблей, — сказал Александр Борисович.
— Дороговато за шербет.
Левашов услышал их и, несмотря на напряжение боя, тоже усмехнулся.
Турки между тем продолжали кричать, и теперь в их голосах всё сильнее слышалась злость. Обещания воды, хлеба и сладостей уже не помогали. Русские не только не бросали оружия, но ещё и смеялись над тем, чем их пытались соблазнить.
— Русский! Сдавайся!
— Не хочу!
— Вода!
— У нас река!
— Хлеб!
— Свой найдём!
— Шербет!
— Кашу лучше!
— Сахар!
— Нам свинец нужен!
— Лукум!
— Себе в карман положи!
И снова смех.
Даже раненые, лежавшие за первой линией, слышали эти перекрикивания и улыбались. Один солдат, прижимая ладонь к плечу, прохрипел:
— Эх, братцы... если после такой войны жив останусь, буду всю жизнь шербет есть.
Его товарищ ответил:
— Только сначала научись отличать шербет от водки.
— А какая разница?
— От одного голова кружится, от другого тоже. Значит, почти одно и то же.
Сотников услышал и крикнул:
— Вот теперь настоящий знаток нашёлся!
Русские снова засмеялись.
И в самом деле становилось легче сражаться. Не потому, что бой сделался менее страшным, а потому, что страх перестал быть единственным чувством. Вместо него рядом с человеком вдруг оказывались смех, злость, товарищество и та особенная солдатская удаль, которая заставляет отвечать на смертельную угрозу шуткой.
Турки этого не понимали. Они привыкли видеть перед собой противника, которого можно напугать криком, окружить, заставить бросить оружие обещанием пощады. Но здесь их слова обращались против них самих.
— Рус! Сдавайся! Шербет дам!
— А ложку дадут?
— Вода дам!
— Ведро сначала принеси!
— Лепёшка дам!
— Масла не забудь!
— Лукум!
— Орехов к нему положи, жадный!
Солдаты уже сами подхватывали турецкие выкрики, передразнивали их и передавали по рядам.
— Эй, братцы! Кто-нибудь ещё сладкого хочет?
— Я хочу!
— Чего?
— Турецкого пашу с сахаром!
— А я шербета!
— А я домой хочу!
На последнем крике смех стих на мгновение. Но тут же кто-то сказал:
— Домой ещё успеем. Сперва этих господ угостим.
И снова зазвенела сталь.
Левашов видел, как менялись лица солдат. Ещё недавно они были серыми от усталости, пыли и страха, а теперь в глазах появилась живая насмешка. Люди снова чувствовали себя людьми, а не добычей, за которой пришёл неприятель.
Он крикнул:
— Держать строй! Не рассыпаться!
— Держим! — ответили ему.
— Не слушать турок!
— Мы их сами послушаем, когда они тише говорить станут!
— Вперёд!
Русская линия двинулась навстречу новой атаке.
И теперь, когда турецкие всадники снова подняли свой оглушительный крик, русские встретили его собственным гулом. Кто-то кричал молитву, кто-то ругался, кто-то смеялся, кто-то звал товарища, а кто-то просто орал во всё горло, чтобы не дать собственному сердцу услышать страх.
Над полем снова смешались турецкие и русские голоса.
— Сдавайся!
— Сам сдавайся!
— Шербет!
— Водку!
— Лепёшка!
— Кашу!
— Лукум!
— Сало!
И в этой безумной перекличке было уже что-то почти праздничное, хотя вокруг гремели выстрелы и падали люди.
Война оставалась войной, смерть никуда не исчезла, и каждый понимал это. Но русские теперь смеялись прямо в лицо опасности. А человеку, который способен смеяться среди такого ада, труднее внушить, что он уже побеждён.
Турки кричали громче.
Русские отвечали веселее.
И пока над русскими рядами не исчезал этот хриплый, насмешливый смех, строй продолжал держаться.
 Сам Василий Яковлевич оказался среди нескольких солдат, которые пытались удержать знамя. Александр Борисович пробился к ним через дым, а Сотников, увидев, что с правой стороны появляется разрыв, бросился туда.
— Сюда! — кричал он. — Не рассыпаться! К знамени!
Левашов схватил древко, когда знаменосец пошатнулся.
— Держать выше!
— Василий Яковлевич, слева!
Левашов повернулся и увидел всадника. Александр Борисович уже был рядом. Его сабля сверкнула, всадник рухнул, а лошадь понеслась дальше без седока.
— Живы? — крикнул Александр Борисович.
— Пока да!
Сотников подбежал к ним.
— Тогда не будем испытывать судьбу.
— Поздно, — ответил Левашов. — Она уже испытывает нас.
И они снова пошли вперёд.
Вскоре стало ясно, что русской армии почти некуда отступать. Перед ней стояли огромные силы неприятеля, позади находился Прут, обоз мешал свободному движению, продовольствия оставалось всё меньше, лошадям не хватало корма, а солдаты несколько дней почти не знали настоящего отдыха.
Левашов увидел, как Александр Борисович остановился возле своей лошади и тяжело перевёл дыхание.
— Устал?
— Если скажу, что нет, ты не поверишь.
— Не поверю.
Сотников подошёл к ним.
— А я устал настолько, что уже скучаю по вчерашней усталости.
Александр Борисович засмеялся.
— Вот теперь ты говоришь разумно.
Но бой ещё не закончился.
К вечеру лица солдат невозможно было узнать. Пыль покрывала кожу, пороховая копоть ложилась на щёки и лбы, а пот оставлял на лицах грязные дорожки. Один молодой офицер попытался вытереть лоб рукавом и только размазал по нему чёрную полосу.
Сотников взглянул на него и сказал:
— Теперь, ваше благородие, турки вас точно не узнают, даже если прежде видели каждый день.
Офицер неожиданно рассмеялся.
— Пожалуй, это единственное преимущество, которое мы сегодня получили.
Несколько человек рядом тоже улыбнулись, и этот короткий смех оказался почти таким же необходимым, как вода.
Ночь после боя была тяжёлой. Солдаты не спали, потому что одни перевязывали раны, другие искали товарищей, третьи сидели у костров и смотрели на огонь, а в палатках кипела вода и хирурги продолжали свою тяжёлую работу. На походных столах лежали карты, свечи горели неровно, потому что ветер проникал под полотнища.
Левашов сидел над бумагами, но мысли его всё ещё оставались там, среди дыма и криков. Александр Борисович вошёл и остановился у стола. На его рукаве засохла кровь.
— Есть какие-нибудь новости?
Левашов поднял глаза.
— Пока нет.
Александр Борисович медленно кивнул.
— Вот это хуже всего. Когда нет новостей, значит, ещё неизвестно, что нас ждёт утром.
Через некоторое время появился Сотников. Он снял шапку и положил её на край стола.
— Люди спрашивают, будет ли завтра бой.
Александр Борисович посмотрел на него.
— Будет.
— А что ты им сказал?
Сотников задумался.
— Я сказал им, что завтра всё равно наступит день, а уж что принесёт этот день, того я им обещать не стал.
Левашов невольно улыбнулся.
Снаружи звякнул котелок, кто-то ругался на лошадь, а затем вдали глухо ударила пушка.
Все трое замолчали.
Сотников посмотрел в сторону выхода.
— Даже пушки, кажется, не хотят сегодня спать.
На следующий день положение стало ещё тяжелее. Турки продолжали давить, русские отбивались, солнце палило сверху, земля высыхала и трескалась, а в воздухе висел тяжёлый запах пороха. Но теперь перед армией стояла другая задача: нужно было не только сражаться, но и выжить.
10 июля войска приготовились к новой схватке. Пушки проверили, ряды выровняли, полки привели в порядок, однако сведения, которые приходили от пленных и перебежчиков, заставляли Петра всё внимательнее смотреть на положение армии. Турецкие силы были огромны, продовольствия становилось всё меньше, фуража почти не хватало, коней приходилось беречь, и каждый час ожидания работал против русских.
Пётр понимал, что если армия будет оставаться в таком положении, то вскоре окажется без возможности ни продолжать бой, ни совершить организованный отход.
Тогда было решено попытаться выяснить, готовы ли турки к переговорам.
Шафиров получил поручение отправиться к визирю.
В лагере словно изменился сам воздух. Ещё недавно все ждали нового боя, а теперь ожидали ответа. Русские продолжали стоять во фрунте, пушки оставались наготове, офицеры не снимали оружия, но между двумя сторонами возникла странная пауза, в которой каждый понимал: от нескольких часов переговоров теперь может зависеть судьба целой армии.
Солдаты воспользовались этой передышкой по-своему. Кто-то умылся, кто-то переменил рубаху, кто-то снял сапоги и долго вытряхивал из них песок. После нескольких дней похода люди действительно стали похожи на трубочистов.
Сотников посмотрел на свои руки и сказал:
— Если сейчас меня увидит мать, она, пожалуй, не признает меня.
Александр Борисович усмехнулся.
— Если мать тебя увидит, ей будет всё равно, насколько ты грязен. Сначала накормит, а уж потом станет разглядывать.
— Это точно.
Левашов вытер лицо полотенцем.
— А потом непременно спросит, где ты пропадал столько времени.
Сотников посмотрел на него.
— И что ты ей ответишь?
— Что был занят.
— Хороший ответ. Только матери, я думаю, этого будет мало.
Но переговоры ещё не означали спасения. Турки требовали серьёзных уступок. Речь шла об Азове, укреплениях в Приазовье, положении Запорожья, отношениях с Польшей и других вопросах. Каждое из этих условий могло показаться тяжёлым и унизительным, однако за спиной русской армии находилась река, впереди стоял неприятель, а запасы подходили к концу.
Ночью Пётр снова созвал военный совет.
         В его палатке горела свеча, на столе лежали карты, одна из которых была покрыта пятнами воска, другая — следами грязных пальцев, а на краю стола стояла кружка, к которой никто не притронулся.
Военачальники обсуждали возможность прорыва. Если переговоры провалятся, армия должна будет идти вдоль Прута. Часть обоза придётся оставить, тяжёлые пушки, которые невозможно будет вывести, уничтожить, запасы распределить, боеприпасы привести в порядок, а железо подготовить для картечи. Негодных лошадей предполагалось зарезать, чтобы использовать мясо для людей и не задерживать движение, а женщин, находившихся при войске, по возможности посадить на лошадей, чтобы уменьшить нагрузку на обоз.
Это уже не было обычным военным планом. Это был расчёт человека, который готовился провести армию через катастрофу и заранее отрезал от неё всё, что могло замедлить движение.
Когда Левашов вернулся к своим людям, Сотников ждал его возле палатки.
— Что решили?
— Если переговоры не помогут, будем пробиваться.
Сотников некоторое время молчал.
— Значит, всё как прежде.
Левашов покачал головой.
— Нет, теперь всё совсем не так.
— Почему?
Левашов посмотрел в сторону реки.
— В Полтаве у нас была дорога за спиной.
Сотников тоже взглянул на воду, но ничего не ответил.
Через некоторое время Александр Борисович сказал:
— Война не спрашивает, чего мы хотели.
Сотников медленно кивнул.
— Главное, чтобы она не потребовала слишком дорогой платы за то, чего мы вовсе не хотели.
В это время Пётр писал письмо в Петербург. В нём чувствовалась тревога человека, который понимал, насколько близко может находиться катастрофа. Он допускал возможность собственной гибели или плена и давал распоряжения на случай, если армия будет уничтожена или захвачена.
Но солдаты ничего об этом не знали.
Они видели только реку, турецкие позиции, свои пушки и знали, что утром снова может начаться бой.
11 июля стало днём ожидания. Русская армия оставалась в полной готовности, каждый полк знал своё место, офицеры держали коней осёдланными, орудийные расчёты находились возле пушек, кавалерия была готова двинуться, обоз сокращали, провиант распределяли, а люди ждали.
Так иногда проходит самый тяжёлый час войны: не под свистом пуль, а в ожидании того, что сейчас произойдёт. Человек сидит возле оружия, слышит, как рядом дышит его лошадь, слышит, как кто-то кашляет за палаткой, и понимает, что через несколько часов всё это может исчезнуть.
Левашов вечером обходил позиции. Александр Борисович шёл рядом, а Сотников замыкал их небольшую группу.
Некоторое время они двигались молча, пока Сотников не остановился и не посмотрел на реку.
— Вот и пришли.
Левашов повернул к нему голову.
— Куда же мы пришли?
Сотников ответил не сразу.
— Туда, где всё решается.
— А ведь мы думали, что идём за победой.
Сотников пожал плечами.
— Мы всегда так думаем, когда начинаем поход.
Александр Борисович остановился.
— Война не спрашивает, чего мы хотели.
Сотников некоторое время смотрел на тёмную воду.
— Главное, чтобы она не спросила за это слишком дорогой ценой.
Наконец пришла весть, что переговоры Шафирова продолжаются. Этого было достаточно, чтобы ещё одну ночь армия не бросилась в прорыв.
12 июля решение было принято.
Мир заключили.
Русская армия не капитулировала, не сложила оружия и не была взята в плен, однако это не была и победа. Цена спасения оказалась тяжёлой: Россия соглашалась вернуть Азов и разрушить укрепления в Приазовье, включая Таганрог и другие сооружения, а Шафиров и Михаил Борисович Шереметев должны были остаться у турок заложниками.
Когда в лагере стало известно о заключении мира, первые минуты никто толком не понимал, что произошло. Люди привыкли ждать боя, а теперь им приказали готовиться к отходу.
Зазвенели котелки, зашуршали ремни, начали разбирать палатки, повозки заскрипели, лошади зафыркали, почувствовав движение. Кто-то торопливо допивал остатки вина, кто-то складывал в мешок последние сухари, а кто-то вдруг нашёл в траве давно потерянную пуговицу и зачем-то положил её в карман, словно вместе с этой маленькой железной вещицей хотел сохранить хоть какой-то кусок прежней жизни.
Так армия возвращается из катастрофы: не громко и не торжественно, а с мелкими звуками обычной жизни, которые вдруг кажутся особенно дорогими.
В палатке Левашова стояли трое.
Александр Борисович держал кружку, а Сотников налил ему немного вина.
— За что будем пить?
Александр Борисович посмотрел на него.
— За то, что живы.
Левашов поднял кружку.
— А я выпью за тех, кто остался на этой земле и уже никогда не увидит родных.
Сотников помолчал, затем поднял свою кружку.
— Тогда выпьем и за тех, кого ещё увидим, потому что теперь это тоже стало немалой удачей.
Они выпили.
Снаружи уже били барабаны, и русская армия начинала отход.
Она уходила от Прута не победителем, но и не разбитой. Она уходила живой, а в тот момент это действительно было главным.
Утром солнце поднялось над рекой, и Прут блестел спокойно и почти равнодушно. Трудно было поверить, что ещё совсем недавно на его берегах стояли десятки тысяч людей, что здесь гремели пушки, что ночью люди ждали приказа на прорыв и что ещё один день мог превратить армию в пленников.
Теперь на земле оставались только следы лагеря. Чернели кострища, в траве валялись выбитые подковы, здесь и там лежали обломки повозок, возле берега блестел забытый кусочек железа, а рядом с ним остался брошенный котелок и сломанная деревянная ложка, словно кто-то собирался вернуться за ними после привала, но так и не вернулся.
Лошадь медленно тянула пустую повозку, ветер шевелил край оставленного на миг знамени, а полки уже двигались вдоль реки.
Репнин вёл свою дивизию, Шереметев следил за порядком движения, Пётр ехал вместе с войском, а гвардия сохраняла строй, несмотря на усталость и пережитое. Между бесконечными повозками, лошадьми, пехотой, артиллерией и пылью ехал Левашов. Рядом находился Александр Борисович, а Сотников немного отстал, помогая раненому подняться на телегу.
Левашов оглянулся.
Прут оставался позади.
Ещё недавно эта река казалась им обычной географической линией на карте, одной из многих, которые приходилось пересекать армии. Теперь каждый из них знал её лучше любой карты. Они знали, как пахнет её берег после боя, знали, как звучит ночь, когда армия окружена, знали, как выглядит человек, который три дня не ел досыта, знали, сколько стоит одна лошадь, когда без неё нельзя вывезти пушку, и понимали, что огромная армия может оказаться бессильной перед голодом.
Они знали и другое: иногда несколько мешков зерна значат больше, чем десяток пушек, а судьба целого похода способна зависеть от дороги, которую на карте обозначили всего несколькими чернильными чертами.
И теперь они понимали ещё одну вещь, которую редко пишут в парадных реляциях: победа не всегда заключается в том, чтобы разбить противника. Иногда победой становится возможность вывести своих людей из положения, в котором уже невозможно победить.
Полтава научила их побеждать.
Прут научил их выживать.
И потому, когда армия уходила от реки, никто из троих не говорил о поражении. Слишком многое они оставили там, на берегах Прута, слишком многое увидели и слишком хорошо теперь понимали цену приказов, карт и красивых военных планов.
За каждой линией на карте находились живые люди.
За каждой цифрой в донесении стояла чья-то жизнь.
За каждым полком скрывались тысячи судеб.
И за каждым шагом армии по пыльной молдавской дороге оставалось то, чего уже никогда нельзя было вернуть.
Левашов ехал молча, глядя на дорогу, а Александр Борисович некоторое время тоже не произносил ни слова. Сотников, догнав их, поравнялся с товарищами и некоторое время ехал рядом, пока наконец не посмотрел назад.
— Всё-таки странно выходит, — сказал он. — Ещё вчера мы думали, что завтра будем драться до последнего, а сегодня просто едем домой.
Левашов посмотрел на него.
— Не домой, Степан. Сначала нам предстоит ещё длинная дорога.
— Тем более, — ответил Сотников. — Если человек уже может думать о дороге домой, значит, не всё потеряно.
Александр Борисович, ехавший рядом, посмотрел на него.
— Только не называй это счастьем.
— Почему же?
— Счастье бывает тогда, когда человек получает то, чего хотел. А мы получили то, что нам оставили.
Сотников некоторое время молчал, потом снял шапку, вытер лоб и снова надел её.
— Что ж, значит, будем благодарны и за это. В иной день и этого могло не остаться.
Колонна продолжала двигаться. Колёса мерно постукивали по сухой земле, лошади тяжело переставляли ноги, где-то впереди звенела сбруя, где-то сзади кашлял солдат, а над дорогой постепенно поднималась густая пыль, скрывая от глаз Прут.
Река исчезала за серой завесой.
Вместе с ней оставался позади один из самых тяжёлых походов петровского времени — поход, в котором русская армия подошла к самому краю гибели и всё-таки сумела отойти, сохранив оружие, знамёна и главное — людей.
Левашов ещё раз посмотрел назад. На горизонте уже почти ничего не было видно: только тонкая полоска воды, только степь и только высокое летнее небо.
Он повернулся к дороге.
Впереди была Россия.
Но прежними они туда уже не возвращались.
Три года прошло после Прутского похода.
Три года — срок немалый для человека, который привык мерить жизнь не календарём, а походами, переходами, осадами и теми короткими передышками, когда солдат наконец получает возможность снять сапоги и понять, что ноги у него ещё целы. После Прута многое в русской армии изменилось. Кто-то вернулся к прежним полкам, кто-то получил новые чины, кому-то достались дальние гарнизоны и новые поручения. Но война со Швецией продолжалась, и Петербург, едва успевший почувствовать себя хозяином на берегах Балтики, уже не собирался уступать ни пяди приобретённого.

XXI.
Шёл 1714 год.
Фёдор Матвеевич Апраксин готовил большое движение русского галерного флота вдоль финляндских берегов. Под его началом находились десятки гребных судов, а на них — тысячи солдат. Весной, едва лёд начал уходить из Финского залива, галеры и скампавеи двинулись к финским шхерам. В походе участвовали девяносто девять скампавей и около пятнадцати тысяч десантных войск; движение флота должно было поддерживать наступление русской армии в Финляндии и постепенно приближать войну к самим шведским берегам.
Но у этой большой армии была и другая, менее заметная сторона войны.
Не всегда требовалось брать крепость, выстраивать полки на равнине или выводить пушки на батарею. Иногда гораздо больший ущерб противнику причинял небольшой отряд, который появлялся там, где его не ждали, захватывал судно, уводил припасы, узнавал глубины, осматривал бухты и исчезал прежде, чем шведы успевали понять, откуда пришла беда.
Именно для таких дел Василий Яковлевич и оказался на шведском берегу.
Он оставался полковником и командовал особым отрядом и небольшой флотилией, оставленной адмиралом Апраксиным для действий против шведского торгового судоходства. Так и говорилось в старых биографических известиях: особый отряд и флотилия были оставлены на шведском берегу для уничтожения коммерческих судов.
Море здесь было совсем не таким, каким его представляли люди, привыкшие к южным портам. Оно казалось тяжёлым, серым и холодным, будто в нём растворили цвет северного неба. Между островами лежали узкие проходы, заросшие ельником и низким кустарником, над водой почти постоянно висела влажная дымка. Ветер приходил внезапно, забирался под кафтан, трепал паруса и заставлял промокшую верёвку становиться тяжёлой, как железная цепь.
На палубе пахло смолой, мокрым деревом, морской солью, дегтем и человеческим потом. Канаты поскрипывали в блоках, где-то внизу глухо перекатывались бочонки, а при каждом резком движении судна звенела посуда в тесной каюте.
Старый боцман Степан Ларионов относился к морю с тем особенным недоверием, какое сухопутный человек испытывает к существу, которое невозможно заставить стоять смирно.
Он знал снасти лучше, чем многие офицеры знали собственные роты. Мог ночью, в тумане, на ощупь определить, какая верёвка перетёрлась, какой блок начал слабеть и где матрос завязал узел, который утром придётся переделывать.
— Степан Ларионович, — спросил однажды молодой поручик Михаил Осипович Веденин, стоя рядом с ним у борта, — скажите по совести, вы когда-нибудь видели море спокойным?
Боцман долго смотрел на серую воду.
— Видел, сударь. Только всякий раз оно потом брало своё.
— Каким образом?
— А таким, что человек посмотрит на гладь, обрадуется, решит, будто Господь его пожалел, а море через час так ему объяснит ошибку, что тот всю оставшуюся жизнь будет осторожнее.
Веденин улыбнулся.
— Значит, спокойному морю тоже доверять нельзя?
— Нельзя доверять ни спокойному морю, ни слишком спокойному начальству, — ответил Ларионов. — От первого можно утонуть, от второго — попасть в такую историю, что море покажется милостью Божией.
Василий Яковлевич, стоявший неподалёку, слышал этот разговор и невольно усмехнулся.
На таких людей и держалось многое в походной жизни. Не на красивых словах, а на старых боцманах, унтер-офицерах, артиллеристах и солдатах, которые знали своё дело и умели вовремя промолчать.
В тот день ветер постепенно стихал. Сумерки опускались на шхеры, и острова становились похожи один на другой. Впереди показалась узкая бухта, а дальше, за тёмной линией деревьев, виднелись два мачтовых огонька.
Веденин первым заметил их.
— Судно.
Полковник посмотрел в указанную сторону.
— Торговое?
— Похоже на то. Паруса небольшие, вооружения не видно.
Ларионов прищурился.
— Если торговое, значит, Бог послал нам ужин. Если шведское военное — значит, послал нам работу.
— А если и то и другое? — спросил Веденин.
Боцман посмотрел на него с уважением.
— Тогда, сударь поручик, вы начинаете понимать морскую службу.
Отряд пошёл тише. Весла опускались в воду почти без плеска. Матросы работали слаженно, без крика. Люди уже знали: когда начинается такая тишина, впереди обычно происходит что-нибудь неприятное.
Шведское судно шло вдоль островов, стараясь держаться ближе к берегу. На палубе виднелись несколько человек. Один из них стоял у кормы и что-то говорил рулевому.
Русская лодка приблизилась почти вплотную.
— Крикнуть? — спросил Веденин.
— Крикните, — ответил Василий Яковлевич. — Только не так, чтобы они успели придумать, как от нас уйти.
Веденин поднялся.
— Судно! Пристать к берегу и остановить ход! Вы окружены русским отрядом!
На шведской палубе началось движение.
Кто-то бросился к ружьям.
Ларионов уже отдавал распоряжения матросам, и через несколько мгновений русские лодки сомкнулись вокруг судна. Раздался выстрел, пуля ударила в борт и ушла в воду. Второй выстрел оказался менее удачным: стрелявший торопился, дым заволок палубу, и русские солдаты успели первыми подняться на борт.
Схватка продолжалась недолго.
Когда всё кончилось, шведский капитан стоял возле мачты с таким выражением лица, словно ему только что сообщили, что торговое дело, на которое он рассчитывал, неожиданно стало совершенно убыточным.
— Что везёте? — спросил его полковник.
Капитан молчал.
— Если вы считаете, что молчание спасёт груз, то ошибаетесь.
После короткого колебания швед всё же ответил:
— Железо, сукно, мука.
— Куда шли?
Капитан снова посмотрел на него.
— В Стокгольм.
— Значит, теперь не дойдёте.
Русские офицеры переглянулись. Ларионов спрятал усмешку в усы.
Судно было взято.
Но для Василия Яковлевича это была не просто удачная добыча. Такие захваты давали сведения. По грузу можно было понять, какие дороги работают, какие гавани ещё снабжаются, где шведы ожидают русских, а где считают море безопасным. Каждое захваченное судно было словно письмо, которое неприятель сам по неосторожности отправил в русские руки.
Ночью, когда дела были закончены, полковник долго не ложился.
Он сидел у кормы, завернувшись в плащ, и смотрел на тёмную воду. Небо очистилось, между облаками показались звёзды. Где-то далеко кричала ночная птица, а весла на соседней лодке мерно постукивали о борт.
В такие часы память начинала работать особенно настойчиво.
Перед глазами снова вставала Нарва.
Потом Шлиссельбург.
Потом Рига.
Потом Полтава.
Потом Прут, тяжёлый, пыльный, душный, с бесконечными разговорами о воде, провианте и возможности вырваться из кольца.
Он вспомнил тех, с кем прошёл столько дорог.
Александр Борисович Шереметев в это время находился далеко от Балтики, на востоке России, в районе Тобольска и Ишимской линии. Со своим полком он оказался в месте, где война имела совсем другое лицо. Там не было шведских кораблей и пушечной канонады. Там были широкая степь, редкие укрепления, тревожные вести от пограничных людей, слухи о набегах и постоянная необходимость держать людей в готовности. Далёкая окраина империи жила собственной тревожной жизнью, и полк Шереметева должен был быть готов выступить в любой час.
Иногда из тех мест приходили письма, и Александр Борисович писал так, словно хотел нарочно напомнить старому товарищу, что на свете существуют места, где даже Балтийское море кажется уютным.
«У нас, — писал он, — ветер сушит человека быстрее, чем здесь море, а степь такова, что если потеряешь шапку, то прежде найдёшь нового неприятеля, чем старую шапку».
Василий Яковлевич перечитывал такие строки и смеялся.
Но был человек, о котором писем не приходило вовсе.
Сотников.
С ним всё было ещё страннее.
Никто толком не знал, где он оказался после последних походов. Одни говорили, будто он ушёл на юг, другие уверяли, что видели его среди людей, шедших к Чёрному морю. Однажды в донской компании появился рассказ, будто какого-то человека, очень похожего на Сотникова, видели в Фаросе, на Кипре. Говорили, что он сидел в портовом кабаке, пил местное вино и спорил с каким-то греком о цене рыбы, причём спорил так горячо, будто от этого зависела судьба всей Российской державы.
Но подтвердить рассказ никто не мог.
Кто видел этого человека? Где именно он сидел? Откуда пришёл? Куда потом отправился? Что вообще делал Сотников в Фаросе, если это действительно был он, — один Бог ведал. Кто говорил что видел его в компании полковника Никиты Васильевича Пореченкова славившегося своей удалью среди донских молодцов и обездившего пол мира, и лихо открывшего дорогу в далекую Абиссинию.
Василию Яковлевичу иногда хотелось поверить, что это правда.
Сотников был из тех людей, которые могли оказаться где угодно. Для него расстояние никогда не было препятствием. Он мог исчезнуть на дороге, появиться через месяц в незнакомом порту, а потом с совершенно невозмутимым видом спросить, почему товарищи так удивлены.
Но всё-таки хотелось знать наверняка.
Однажды Веденин, заметив, как старший офицер задумчиво смотрит на море, спросил:
— Вы кого-то ждёте?
— Иногда человеку кажется, что он ждёт человека, — ответил Василий Яковлевич, — а на самом деле он ждёт известия о том, что тот человек всё ещё жив.
— У вас много таких товарищей?
Полковник помолчал.
— Было много. Теперь каждого приходится искать по всему свету.
Веденин немного подумал и сказал:
— А разве это плохо?
— Что именно?
— Что человек может уйти далеко, а вы всё равно о нём помните.
Василий Яковлевич посмотрел на молодого офицера.
— Нет, Михаил Осипович. Пожалуй, это как раз хорошо. Плохо было бы, если бы мы перестали помнить.
Молодой поручик опёрся руками о борт.
— Я раньше думал, что война человека делает крепче. Теперь мне кажется, что она просто учит его понимать цену тех, кто рядом.
— Вот теперь вы начинаете говорить как человек, который видел войну, — ответил полковник. — А до этого говорили как молодой офицер.
Веденин улыбнулся.
— Значит, я продвинулся?
— Если завтра не попадёте под шведскую пулю, ещё немного продвинетесь.
Они оба рассмеялись.
На рассвете ветер снова усилился.
С моря потянуло холодом. Сначала показалась белая полоса тумана, потом в ней возникли очертания островов, а затем далеко впереди появились два паруса.
Ларионов уже стоял на носу.
— Судно и ещё одно за ним, — сообщил он. — Похоже, идут издалека.
Василий Яковлевич поднялся.
Сон исчез мгновенно. В глазах появилась та самая сосредоточенность, которую Веденин уже научился узнавать.
— Сколько людей на борту?
— Пока не разберу.
— Значит, подойдём ближе.
Матросы взялись за весла.
Снова заскрипело дерево, снова натянулись канаты, снова холодная вода разошлась по обе стороны лодки.
Впереди лежал шведский берег.
За ним — война, которая ещё не собиралась заканчиваться.
А где-то далеко, за морями и степями, были люди, с которыми судьба когда-то свела Василия Яковлевича под Нарвой, под Полтавой и на тяжёлых дорогах Петровской войны. Один теперь служил на далёкой восточной окраине, другой, возможно, действительно сидел где-нибудь в Фаросе и спорил с греками о цене рыбы, а сам он снова шёл навстречу неизвестности.
Ларионов оглянулся.
— Василий Яковлевич, если это опять купцы, нам, пожалуй, придётся извиняться перед их хозяевами.
Полковник усмехнулся.
— После того как заберём груз.
— А если военные?
— Тогда извиняться будет уже некому.
Боцман покачал головой.
— Вот за это я и люблю сухопутных начальников. Они всегда находят самый простой выход.
Лодка продолжала идти вперёд.
Серое море шумело под веслами, над шхерами медленно поднимался северный свет, а два незнакомых паруса становились всё ближе.
Война продолжалась.

К полудню ветер почти совсем стих, и море приобрело тот обманчивый покой, который особенно хорошо знали люди, проведшие не одну неделю среди северных шхер. Для большого парусного корабля такая погода была несчастьем: тяжёлое судно теряло ход, паруса бессильно повисали на реях, снасти начинали лениво поскрипывать, а руль становился почти бесполезным против течения и капризов узкого фарватера. Для маленьких гребных судов, напротив, наступало время, когда море словно само переходило на сторону человека. Длинные вёсла входили в воду одно за другим, гребцы чувствовали сопротивление воды руками, и скампавея могла идти туда, куда её вели люди, а не ветер.
С моря северные шхеры выглядели совсем не так, как с берега. Там, где сухопутному человеку казалось, что перед ним просто цепь невысоких островов, моряк видел целую путаницу проходов, отмелей, каменных гряд и узких протоков. Одни острова лежали совершенно открыто, другие прятались за выступами гранита, и порой казалось, будто впереди нет никакого прохода, а затем лодка поворачивала всего на несколько саженей, и между двумя каменными берегами открывался новый фарватер. Вода возле островов была тёмной, почти чёрной, а там, где дно поднималось ближе к поверхности, она вдруг становилась зеленоватой и прозрачной.    Под самой лодкой иногда можно было разглядеть серые спины камней, и каждый такой камень напоминал кормчему, что одна ошибка способна остановить судно быстрее любого пушечного ядра.
С берега сосны казались неподвижными. С воды они словно медленно плыли навстречу. Мачты проходящих судов то исчезали за гранитными выступами, то вновь показывались между островами; далёкие берега сливались с серым небом, и только дым от костра или белое пятно паруса помогали понять расстояние. Шорох вёсел разносился по воде удивительно далеко. Иногда человек, находившийся на соседнем острове, мог услышать русский голос прежде, чем увидеть лодку.
Василий Яковлевич стоял на носу скампавеи и долго смотрел вперёд. Перед ним лежала эта странная северная страна, где вода была дорогой, острова — стенами, а узкие проливы — воротами, которые открывались только тому, кто знал их устройство. Здесь даже опытный сухопутный офицер должен был привыкать к иной войне. На суше человек смотрел под ноги, на дороге — вперёд, а на море приходилось смотреть сразу во все стороны: на ветер, на воду, на мачты, на берег и на те серые камни, которые могли находиться прямо под килем.
Серое море лежало между островами почти неподвижно, лишь изредка вздрагивая от длинной пологой волны. Низкие гранитные берега, поросшие тёмными соснами, уходили один за другой в туманную даль. Отдельные островки казались совершенно одинаковыми, и только опытный моряк мог отличить безопасный проход от места, где под самой водой лежал острый каменный гребень.
Издали шведский транспорт был почти неподвижен.
Его белые паруса висели тяжёлыми полотнищами, лишь иногда вздрагивая от слабого порыва. Казалось, что корабль стоит на месте, а движется один берег, медленно проплывая мимо его бортов. С воды судно выглядело ещё крупнее, чем с дальнего наблюдательного места: высокий борт поднимался над серой водой, тёмная линия корпуса казалась почти чёрной, а белые паруса на фоне сосен делали его заметным за несколько сотен саженей.
С высоты русской мачты его можно было принять за обычное торговое судно, но с воды, когда скампавеи постепенно приближались, становились заметны детали, которые выдавали его настоящее назначение.
У борта стояли люди в военной одежде. Возле двух небольших орудий суетились артиллеристы. На палубе были сложены ружья, возле мачты лежали запасные мушкеты, а в кормовой части несколько солдат время от времени выглядывали за борт, словно ожидали появления кого-нибудь из-за ближайшего острова.
Василий Яковлевич заметил судно ещё издали и долго смотрел на него через подзорную трубу.
Степан Ларионов стоял рядом, прикрыв ладонью глаза от редкого, но неприятного солнечного блеска на воде.
— Слишком уж берег держит, — сказал он наконец. — Купец от мели так не шарахается. Он знает, что за ним могут прийти, и потому жмётся к камням, как вор к стене.
Полковник не отрывал трубы от глаза.
— А что скажете о грузе?
— Пока не знаю, сударь. Но люди на палубе не похожи на тех, кто везёт только селёдку и сукно.
Веденин, стоявший рядом, тоже всматривался в судно. Он прищурился, затем взял у Ларионова подзорную трубу и несколько мгновений смотрел на палубу.
— Может быть, порох?
Ларионов покосился на него.
— Если порох, господин поручик, то нам лучше не курить возле него.
Молодой офицер усмехнулся, однако почти тотчас снова стал серьёзным. В нём ещё оставалась та свежесть, которую война обычно стирала с лица человека за первые же годы службы. Он уже успел побывать под огнём, уже видел кровь и смерть, уже научился отличать дальний пушечный выстрел от ружейного залпа, но всё ещё смотрел на каждую новую опасность с тем вниманием, которое бывает у человека, ещё не привыкшего считать смерть обычной частью службы.
Василий Яковлевич опустил трубу.
— Надо отрезать ему путь к островам. Если уйдёт за тот мыс, достать его будет трудно.
Он приказал двум скампавеям обойти транспорт с правой стороны, а сам повёл остальные лодки прямо на него. Гребцы взялись за вёсла. Дерево заскрипело под ногами, натянулись мокрые канаты, и длинные вёсла одно за другим вошли в воду. Скампавеи пошли вперёд легко и быстро, оставляя за собой две длинные серебристые дорожки.
С воды шведский транспорт теперь выглядел совсем иначе.
Было видно, как его корпус тяжело покачивается на слабой волне, как между бортом и водой остаётся узкая чёрная полоса, как на палубе люди уже начали метаться от одного конца судна к другому. Один швед бросился к мачте, другой побежал к корме, третий наклонился над бортом, пытаясь разглядеть русские лодки.
Затем на шведском судне ударил колокол.
— Увидели нас, — сказал Веденин.
— А мы и не старались спрятаться, — спокойно ответил полковник. — Теперь посмотрим, что они станут делать.
Шведы начали поворачивать судно к берегу.
Ларионов первым понял их замысел.
— Хотят сесть на мель!
— Не дадим.
Русские гребцы налегли на вёсла.
Скампавея пошла быстрее. До шведского судна оставалось уже не более двухсот саженей. Теперь хорошо различались лица людей на палубе, ружья у борта и два орудия, наведённые прямо на русские лодки.
Шведский флаг поднялся выше.
Через несколько мгновений грохнула первая пушка.
Ядро с глухим ударом ударило в воду перед самой русской скампавеей, подняв высокий веер брызг. Вода обрушилась на гребцов, некоторые пригнулись, но никто не перестал работать вёслами.
Второй выстрел оказался удачнее. Ядро прошло над головами матросов и ударило в кормовой брус, выбив щепы.
Ларионов оглянулся.
— Теперь они нас заметили окончательно.
Полковник ничего не ответил.
Он стоял у носа и смотрел только на расстояние между судами.
Шведы дали третий залп.
На этот раз ядро ударило в борт соседней русской лодки. Дерево разлетелось щепками, один из гребцов упал, схватившись за плечо, а в трюм почти сразу хлынула вода.
— К помпе! — крикнул Веденин. — Пробоина ниже ватерлинии!
Несколько человек бросились к повреждённому месту, но скампавея продолжала идти.
В этом и заключалась сила гребного флота, которую шведские моряки уже успели почувствовать в этой войне. Парусный корабль зависел от ветра, а человек с веслом — от собственных рук. При штиле тяжёлый транспорт становился почти беспомощным, тогда как несколько десятков гребцов могли заставить своё судно двигаться куда угодно, поворачивать в узком проходе, отходить от пушечного огня и вновь бросаться вперёд.
Василий Яковлевич видел это и понимал, что сейчас нельзя дать шведам времени.
— Ещё немного, — сказал он. — Не стрелять прежде времени.
Веденин повернулся к нему.
— Они же бьют по нам!
— Пусть тратят порох.
Шведы снова выстрелили.
Пороховой дым закрыл половину палубы. Ветер почти не двигал его, и вскоре серое море между судами оказалось завешено густой белой пеленой. В ней исчезли острова, берег, мачты, люди. Только глухие удары вёсел и крики команд позволяли понять, что русские продолжают идти.
Дым то расходился, то снова сгущался. На мгновение впереди показывался белый парус, затем исчезал; через несколько секунд русские гребцы уже видели только серую стену дыма и слышали, как где-то совсем близко шведский матрос кричит команду.
Потом впереди снова возник шведский корабль.
Теперь он был совсем близко.
Между судами оставалось не больше пятидесяти саженей. Шведские солдаты уже приготовились к отражению абордажа. На борту показались длинные ружья, у мачты легли крючья, топоры и багры. Несколько человек спустились ниже, чтобы встретить русских у самого борта.
Василий Яковлевич поднял руку.
— Теперь.
Раздался русский залп.
Дым мгновенно окутал несколько лодок. Из-за него почти ничего нельзя было разобрать, кроме грохота ружей, плеска воды, криков людей и тяжёлого скрипа дерева. Когда дым немного рассеялся, русские скампавеи уже подошли вплотную.
Первый абордажный крюк впился в шведский борт.
Второй зацепился за снасть.
Матросы потянули канаты.
Шведы рубили их топорами, но новые крюки летели один за другим.
Веденин первым оказался на борту.
За ним перескочили солдаты.
На шведской палубе началась настоящая рукопашная. Здесь уже нельзя было различить строй, команды и расстояние. Люди дрались прикладами, саблями, топорами и штыками. Кто-то поскользнулся на мокрой палубе, кто-то схватился за канат, чтобы не упасть за борт, кто-то стрелял почти в упор, не успевая даже вскинуть ружьё как следует.
Шведский унтер-офицер с длинной саблей бросился на Веденина. Поручик едва успел отбить удар и отступил на шаг. Под каблуком скользнула мокрая доска. Швед уже занёс оружие для второго удара, когда русский матрос, оказавшийся позади, ударил его веслом по руке.
— Благодарю! — крикнул Веденин.
— Потом благодарить будете! — ответил матрос. — Сейчас живите!
Веденин успел только кивнуть и снова бросился вперёд.
На корме двое шведов попытались перерубить канат, которым русская лодка держалась у борта. Один уже занёс топор, но русский солдат ударил его прикладом в грудь. Второй выстрелил почти в упор, промахнулся и тут же получил удар саблей.
На палубе пахло порохом, мокрым деревом и кровью. Парусина над головой хлопала от редких порывов ветра, а вода за бортом билась о корпус так спокойно, словно на палубе происходило что-то совершенно обыкновенное.
У кормы сопротивление продолжалось.
Полковник сам поднялся на шведскую палубу.
Он увидел капитана возле рулевого устройства. Тот держал шпагу и пытался пробиться к корме.
— Оставьте оружие! — крикнул ему Василий Яковлевич.
Шведский капитан ответил выстрелом.
Пуля прошла мимо.
Полковник бросился вперёд, выбил шпагу из его руки и схватил за ворот.
— Довольно, господин капитан. Судно ваше уже не ваше.
Капитан тяжело дышал, оглядываясь на палубу.
Русские солдаты теснили последних защитников к корме. У мачты лежал убитый шведский матрос, возле орудия дымились обрывки парусины. Один из русских солдат уже сбрасывал за борт обломившийся абордажный крюк.
Капитан посмотрел на полковника.
— Что вы ищете?
— Сначала посмотрим груз.
— Там нет ничего, что вам нужно.
— Это решим сами.
Ларионов уже спускался в трюм.
Через минуту снизу донёсся его голос:
— Василий Яковлевич! Тут не селёдка!
— Что там?
— Пороховые бочки, свинец, ружейные принадлежности и сухари. А ещё ящики с железными деталями.
Полковник посмотрел на шведского капитана.
— Хорошо же вы торговали.
— Это предназначалось для армии, — мрачно ответил тот.
— Значит, мы вовремя пришли.
Шведский капитан промолчал.
В этот момент издали донёсся пушечный выстрел.
Все на палубе замерли.
Второй выстрел раздался уже ближе.
Веденин подбежал к борту и посмотрел назад.
За островом показалась шведская гребная лодка.
Потом вторая.
За ними из-за каменного выступа показались ещё несколько судов.
— Они идут за транспортом, — сказал молодой поручик.
Ларионов выругался сквозь зубы.
— Значит, он шёл не один.
Полковник быстро оглядел море.
Ситуация изменилась мгновенно. Только что захваченный транспорт был добычей, теперь же он становился обузой, которую требовалось вывести из бухты прежде, чем шведы успеют окружить его.
— Перерезать якорный канат, — приказал полковник. — Развернуть судно к выходу из бухты.
— Под шведским огнём?
— А вы предпочитаете стоять здесь и ждать, пока нас расстреляют?
Ларионов усмехнулся.
— Нет, Василий Яковлевич. Просто хотел удостовериться, что вы опять предлагаете самое трудное из возможного.
Матросы бросились выполнять приказ.
Захваченный транспорт медленно начал разворачиваться. Канат с глухим плеском ушёл в воду, корму потянуло в сторону, и тяжёлое судно нехотя стало поворачивать между островами. Русские лодки прикрыли его с обеих сторон, стараясь не дать шведам приблизиться к борту.
С моря донёсся новый пушечный залп.
Ядро ударило в воду, второе прошло над мачтой, третье разбило часть борта. На палубу посыпались щепки.
Русские гребцы налегли на вёсла.
Всё вокруг пришло в движение.
Шведские лодки шли из-за островов одна за другой. Их было уже не две и не три. Они расходились веером, пытаясь перерезать русским путь к открытому фарватеру. С воды было видно, как гребцы на шведских судах работают почти с такой же яростью, как русские. Вёсла то исчезали в воде, то одновременно поднимались вверх, блестя на солнце.
Над всем этим висел дым.
Острова то появлялись, то исчезали за его пеленой.
Иногда казалось, что русская скампавея идёт прямо на скалу, но через несколько мгновений каменный берег неожиданно отходил в сторону, и перед носом открывался новый узкий проход.
Веденин стоял у борта, всматриваясь в шведские лодки.
— Они нас обходят.
— Вижу.
— Если мы продолжим идти прямо, они перережут путь.
Полковник посмотрел на него.
— Что предлагаете?
Поручик на мгновение задумался. Война уже приучила его смотреть на карту не как на рисунок, а как на путь, по которому предстоит провести живых людей.
— Уйти между теми двумя островами. Там мельче, но проход короче.
Ларионов вмешался:
— На мель мы можем сесть.
— А здесь нас могут посадить на дно, — ответил Веденин.
Полковник посмотрел сначала на пролив, потом на приближающихся шведов.
— Идём между островами.
Скампавеи повернули.
Шведы заметили манёвр и пошли следом.
Впереди оказался узкий проход. Вода там была темнее, почти чёрная. Ларионов приказал уменьшить ход, но было поздно возвращаться.
Русские суда вошли в пролив.
Шведские лодки приблизились настолько, что уже можно было различить лица людей.
Раздались выстрелы.
Русские солдаты ответили залпом.
Одна шведская лодка резко повернула, пытаясь зайти с кормы, но русская скампавея успела развернуться и встретила её огнём.
Другая подошла почти вплотную.
Шведский абордажный крюк вцепился в русский борт.
Русский матрос тут же перерубил канат.
Второй крюк зацепился за мачту.
Шведский солдат уже приготовился прыгнуть, но Ларионов схватил его за плечо и столкнул обратно на палубу.
— Рано тебе, любезный! — крикнул он. — Мы ещё не знакомы!
Шведская лодка отвалила, однако почти сразу вслед за ней появилась третья.
В этот момент Веденин увидел, что шведский офицер на носу готовится дать залп.
Он заметил это раньше других.
— Берегись!
Поручник толкнул ближайшего русского солдата в сторону.
Грохнул выстрел.
На мгновение Веденин остался стоять.
Потом его лицо изменилось, словно человек вдруг перестал понимать, что происходит. Руки опустились, он сделал один шаг назад и медленно опустился на колени.
На мундире у груди быстро расползалось тёмное пятно.
Полковник увидел кровь.
— Михаил Осипович!
Он подхватил молодого офицера прежде, чем тот ударился головой о палубу.
Вокруг продолжалась стрельба. Кто-то кричал, кто-то отдавал команды, весла били по воде, шведы пытались снова зацепиться за борт, но для Василия Яковлевича всё это словно отступило куда-то далеко. Он видел только лицо Веденина.
Поручник пытался сделать вдох. Воздух входил тяжело, с хрипом.
— Не надо говорить, — сказал полковник, прижимая ладонь к его груди. — Сейчас перевяжем.
Веденин посмотрел на него и слабо улыбнулся.
— Вы ведь говорили... что на море быстро происходит только беда.
— Молчите.
— А я думал... вы шутите.
Полковник крепче прижал ладонь к ране.
— Ларионов! Ко мне лекаря!
Но лекаря поблизости не было.
Скампавея всё ещё находилась под огнём.
Ещё одно ядро ударило в воду совсем рядом, окатив палубу холодной волной. Веденин вздрогнул, и его пальцы судорожно сжали рукав мундира полковника.
— Я ведь хотел ещё многое узнать у вас.
— Узнаете.
— Про Прут...
— Узнаете и про Прут.
— Про Полтаву...
— И про Полтаву.
Поручник закрыл глаза, затем снова открыл их. Взгляд его стал немного мутным, но он всё ещё старался смотреть прямо на командира.
— Вы знаете... я всё думал, как это будет.
— Что именно?
— Когда человек... понимает, что домой уже не вернётся.
Василий Яковлевич не ответил.
Веденин тихо продолжил:
— Наверное, я думал, что будет страшнее.
Полковник сжал зубы.
— Не говорите.
— А теперь... почему-то думаю о доме. О матери. О том, что я не написал ей после последнего похода.
Он замолчал и несколько секунд смотрел куда-то поверх плеча полковника, туда, где между двумя островами блестела узкая полоса моря.
— Хорошая вода, — прошептал он.
— Что?
— Просто... вода хорошая.
Полковник понял, что поручник уже говорит не столько с ним, сколько с самим собой.
— Только вот... домой я теперь, наверное, не попаду.
Василий Яковлевич на мгновение отвернулся.
Ему было трудно говорить.
— Попадёте, Михаил Осипович. Мы доставим вас на берег.
Веденин посмотрел ему прямо в глаза.
Он понял.
Улыбка исчезла.
— Не лгите мне, Василий Яковлевич.
Полковник ничего не ответил.
Молодой офицер ещё некоторое время смотрел на него, словно хотел запомнить его лицо. Потом взгляд его стал неподвижным.
Голова тяжело откинулась к борту.
Василий Яковлевич держал его ещё несколько секунд, хотя уже понял, что поручик умер.
Где-то рядом Ларионов кричал:
— Шведы снова идут!
Полковник медленно поднялся.
Он осторожно передал тело двум матросам.
— Унесите его под палубу.
Матросы замешкались.
— Но...
— Унесите!
В его голосе было столько холода, что никто больше не посмел переспросить.
После этого он снова посмотрел на шведов.
На его лице теперь не осталось прежнего спокойствия. Не было и ярости, которая иногда ослепляет человека. Было только то тяжёлое, холодное внимание, которое появляется у опытного командира, когда он уже понял цену ошибки.
— Пушки на левый борт, — приказал он. — Пусть подойдут ближе.
Ларионов посмотрел на него.
— Василий Яковлевич, они превосходят нас числом.
— Я вижу.
— А транспорт задерживает ход.
— Значит, отбросим их и уйдём.
Русские орудия заговорили.
На этот раз шведы оказались застигнуты врасплох. Первая пушка ударила почти в упор. Второй выстрел разбил носовую часть шведской лодки. Люди посыпались на палубу.
Русские гребцы налегли на вёсла.
Скампавея рванулась вперёд.
Ещё один залп.
Ещё один.
Шведская лодка отстала.
Другая попыталась зайти сбоку, но русские развернулись и встретили её огнём. Одна шведская лодка на мгновение скрылась за островом, затем снова появилась, уже значительно дальше.
Наконец транспорт вышел из узкого прохода.
За ним последовали русские скампавеи.
Шведы не отказались от преследования, однако расстояние постепенно увеличивалось. Слабый ветер наконец коснулся парусов захваченного судна, и оно получило хоть какую-то возможность двигаться самостоятельно.
Только тогда бой начал стихать.
Пушки замолчали одна за другой.
Последние полосы дыма медленно поползли над водой.
Снова стали видны острова.
Снова зашумело море.
Но теперь это был уже совсем другой звук.
Василий Яковлевич стоял у борта и смотрел на серую воду.
Вдали оставался шведский берег. На палубе захваченного транспорта лежали разбитые ящики, обрывки канатов и окровавленная одежда. У мачты сидели раненые. Матросы молча латали пробоины, забивали щели паклей, подтягивали ослабшие снасти.
Под палубой лежал Михаил Осипович Веденин.
Ларионов подошёл к полковнику.
Некоторое время он ничего не говорил.
Потом тихо произнёс:
— Хороший был парень.
— Да.
— Смелый.
— Да.
— Жаль.
Василий Яковлевич долго смотрел вперёд.
— Он спас человека.
— Спас.
— И погиб за это.
Ларионов снял шапку.
— Значит, прожил не зря.
Полковник не ответил.
Перед ним лежало море, огромное, холодное и равнодушное. Оно не знало ни Веденина, ни Ларионова, ни его самого. Оно не знало, кто сегодня победил, кто погиб и кто завтра снова возьмётся за весло. Волна спокойно поднималась у борта и так же спокойно уходила назад.
Василий Яковлевич впервые за весь бой почувствовал усталость.
Не ту усталость, которая приходит после долгой дороги или ночи без сна, а другую, тяжёлую, почти неподвижную, когда человек вдруг понимает, что ещё один товарищ остался навсегда в той земле, ради которой они воевали.
Он вспомнил Прут.
Вспомнил Нарву.
Вспомнил Полтаву.
Перед глазами на мгновение возникли лица людей, с которыми судьба свела его за долгие годы войны. Вспомнился Александр Борисович Шереметева, находившийся теперь далеко на восточной окраине, среди степей и пограничных укреплений. Вспомнился Сотников, о котором давно уже ходили самые противоречивые слухи. Кто-то уверял, будто видел его в далёком Фаросе на Кипре. Никто, однако, не мог подтвердить ни самого известия, ни того, что именно делал там старый казак. Говорили только, что человек, похожий на Сотникова, будто бы спорил с местными жителями о рыбе и цене вина, а потом исчез так же внезапно, как появился.
Что Сотников там делал, один Бог ведал.
Жив ли он вообще?
Где теперь Александр?
Сколько ещё людей должно исчезнуть с его дороги, прежде чем эта война наконец отпустит их?
Ответа не было.
Но было другое: пока он командовал людьми, ему нельзя было позволить себе долго стоять над каждой могилой. Война не давала человеку такой роскоши. Она требовала снова поднять руку, снова отдать приказ, снова посмотреть вперёд, даже если только что под палубу унесли человека, с которым утром ещё можно было разговаривать о будущем.
Ларионов осторожно спросил:
— Что будем делать с пленными?
Полковник не сразу ответил.
— Сначала накормить. Раненым дать помощь. Мёртвых похоронить как положено.
— А груз?
Василий Яковлевич посмотрел на захваченный транспорт.
— Груз отправим к нашим. Всё, что можно использовать против шведов, пусть послужит нам.
Ларионов кивнул.
Потом посмотрел на серое море.
— Странная всё-таки штука, война.
— Почему?
— Один человек везёт порох, другой его отбирает, третий стреляет из этого пороха, четвёртый от него погибает, а море всё это терпит и даже не меняет цвета.
Василий Яковлевич посмотрел на него.
— Потому и страшно море, Степан. Оно ничего не забывает, но ничего и не помнит.
Боцман задумался.
— Хорошо сказано.
— Я сегодня не сказал ничего хорошего.
— А я и не сказал, что хорошего. Я сказал — верно.
Над водой начал подниматься вечерний туман.
Захваченный транспорт медленно шёл на север, русские скампавеи держались рядом. Ветер снова усилился, и паруса наконец наполнились. На одной из мачт развевался русский флаг.
Василий Яковлевич ещё долго стоял на корме.
Позади оставались острова, дым, кровь и тело молодого поручика, который ещё утром думал, что успеет узнать у старшего товарища о Пруте и Полтаве, а к вечеру уже стал частью той молчаливой памяти, которую война оставляет после себя.
Море темнело.
Острова постепенно растворялись в вечерней дымке. Только верхушки сосен ещё долго оставались видны над серой полосой берега. Где-то далеко кричала морская птица, на палубе звенела посуда возле котла, матросы тихо переговаривались, стараясь не повышать голоса, словно под палубой спал не умерший, а просто тяжело уснувший товарищ.
Но под палубой уже лежал Веденин.
И никто больше не услышит его голоса.
Впереди лежало море.
За морем — шведский берег.
И война, которая после Прута, Нарвы, Полтавы и бесчисленных сухопутных походов всё теснее подбиралась к воде. Здесь судьбу судна могли решить несколько десятков гребцов, один удачный выстрел, знание фарватера и несколько минут мужества. Россия уже научилась строить гребные суда и водить их по шхерам; теперь ей предстояло доказать, что эти лёгкие, низкие суда способны не только доставлять солдат к берегу, но и ломать замыслы сильного морского противника. Исторически именно в кампании 1714 года эта сила должна была проявиться во всём размахе: у Гангута русский галерный флот Апраксина насчитывал 99 галер и скампавей с 15 тысячами десанта, а шведский флот Ваттранга пытался преградить ему путь к Або-Аландским шхерам.
До Гангута оставалось совсем немного.
И там море должно было стать уже не дорогой для небольшого отряда, а настоящим полем сражения, где русским гребным судам предстояло помериться силой со шведским флотом, а тишина северных шхер, такая мирная с берега, должна была вскоре наполниться пушечным громом, ружейными залпами и криками абордажных команд.

XXII.
Прошло восемь лет.
После Ништадтского мира Россия впервые за много лет получила возможность оглянуться вокруг себя и спросить: куда идти дальше?
Северная война, которая в первые годы казалась почти безнадёжным предприятием, закончилась русской победой. На Балтике появились русские гавани, Петербург перестал быть дерзкой новостройкой на болотистом берегу Невы и постепенно становился настоящим городом, русские корабли вышли в море, а армия, ещё недавно учившаяся воевать у шведов, теперь сама считалась одной из сильнейших в Европе. Вчерашний ученик оказался среди тех, кто теперь сам мог диктовать условия.
Но Пётр Алексеевич был человеком, для которого достигнутое никогда не становилось окончательной остановкой. Едва закончились последние переговоры со Швецией, как его внимание обратилось на юг и восток — к Каспийскому морю, к Кавказу и к огромному миру, который начинался за русской Астраханью.
Там сходились дороги, которыми уже давно пользовались русские купцы. Через Астрахань шли восточные товары, а особенно ценился шёлк, который производился в Гиляни и других прикаспийских областях Персии. Но торговый путь был ненадёжен. Русский купец зависел от чужих властителей, от местных сборщиков пошлин, от разбойников, от политических смут и от того, насколько крепко держал власть персидский шах. Теперь же сама Персия переживала тяжёлое время. Афганское восстание потрясло державу Сефевидов, власть шаха слабела, провинции всё чаще жили собственной жизнью, а на Кавказе и у Каспийского побережья каждый сильный правитель считал себя вправе распоряжаться дорогами, землями и людьми почти независимо от далёкого двора.
Для Петра это было не только удобным обстоятельством, но и вызовом.
Повод вскоре нашёлся сам собой. В Шемахе были разграблены товары русских купцов, многие из которых погибли. Государь объявил, что Россия выступает для защиты своей торговли и оказания помощи законному шаху против мятежников. В Астрахани даже была устроена походная типография, где печатались обращения к местному населению на понятных ему языках.
Но люди, хорошо знавшие Петра, понимали, что за дипломатическими словами скрывается замысел гораздо шире. Государь хотел, чтобы Россия получила собственный путь на Восток, чтобы русский купец мог идти к персидским рынкам не как проситель, а как человек государства, способного защитить его товар и жизнь. Ему нужны были гавани, пристани, крепости, дороги и такие пункты на Каспии, откуда Россия могла бы смотреть на восточные земли уже не издали.
Василий Яковлевич Левашов был одним из тех людей, с которыми Пётр мог говорить об этом без дипломатических украшений.
К тому времени за плечами полковника была уже целая военная жизнь. Он начинал ещё при Азовских походах, прошёл Нарву, Шлиссельбург, Ригу, Полтаву, воевал на суше и у моря, видел шведский берег и успел понять одну простую истину: чем дальше армия уходит от родных мест, тем меньше помогают красивые планы и тем больше начинают значить хлеб, вода, лошади, дороги, суда и люди, которые умеют вовремя заметить беду.
Поэтому, когда началась подготовка Каспийского похода, Левашов смотрел на дело не глазами человека, которому хотелось новой славы. Славы ему уже хватало. Он смотрел глазами солдата, знавшего, сколько может стоить одна плохо закреплённая повозка, один не проверенный колодец или один день задержки с провиантом.
В Астрахани кипела работа. Строились и исправлялись суда, собирались полки, загружались пушки, проверялись запасы. На берегу Волги стоял постоянный грохот плотниковых топоров, пахло смолой, свежей стружкой, мокрым канатом и нагретым деревом. Морские офицеры спорили с корабельными мастерами, артиллеристы проверяли орудия, солдаты таскали бочки, мешки и ящики.
Левашов мог часами ходить по пристани, расспрашивая мастеров о судах и офицеров о грузах.
Однажды Пётр застал его возле строившегося судна. Государь некоторое время молча наблюдал, как Василий Яковлевич осматривает крепление одной из мачтовых конструкций, а затем с привычной усмешкой спросил:
— Василий Яковлевич, ты опять нашёл у мастеров недостаток? Я начинаю думать, что если дать тебе осмотреть саму государеву казну, ты и там найдёшь, что сундук запирается не тем ключом.
Левашов не сразу повернулся. Он ещё раз провёл рукой по дереву, будто проверяя его прочность, и только после этого ответил:
— Государь, если бы я искал недостатки ради удовольствия, вы давно имели бы полное право меня прогнать. Но сейчас мы готовим суда для моря, которого наши мастера знают гораздо хуже Балтийского. Мне хотелось бы заранее понять, что именно может оказаться слабым местом. Судно должно выдержать не только воду. Оно должно выдержать груз, артиллерию, людей, жару, дальний переход и, если Бог пошлёт, бурю. На берегу всякая ошибка кажется маленькой. В море она иногда становится последней.
Пётр положил ладонь на борт судна и внимательно посмотрел на полковника.
— Ты хочешь сказать, что мы ещё не вышли из Астрахани, а уже успели сделать всё неправильно?
— Я хочу сказать, государь, что пока мы стоим здесь, любую ошибку ещё можно исправить. Когда же окажемся далеко от берега, исправлять её будет уже некому. Я после Нарвы стал несколько осторожнее относиться к словам «авось всё обойдётся».
Пётр рассмеялся.
— А после Полтавы ты, стало быть, стал осторожнее относиться к словам «всё пропало»?
— После Полтавы, государь, я понял другое: иногда человек объявляет себя победителем слишком рано. Неприятель ещё может быть разбит, а победителю уже приходится думать, чем кормить своих людей на следующий день.
Государь некоторое время смотрел на него, затем хлопнул ладонью по борту.
— Вот за это я тебя и ценю. Другой человек пришёл бы ко мне с похвалой: суда хорошие, мастера искусные, всё государем предусмотрено. А ты сразу начинаешь искать, где нас утопит.
— Если искать беду заранее, иногда удаётся не встретить её потом.
— Хорошо сказано. Пойдём. Я хочу показать тебе карты.
Вечером они сидели над картой Каспийского моря. На столе лежали донесения, расчёты, списки судов и бумаги с распоряжениями. Пётр долго рассматривал западное побережье, а затем указал пальцем на узкую полосу между морем и горами.
— Вот Дербент. А дальше Баку. Мне нужно, чтобы ты посмотрел на этот путь не как человек, который смотрит на карту, а как человек, которому потом придётся вести по нему живых людей.
Левашов наклонился над столом.
— Если смотреть глазами военного, то прежде всего я бы думал не о неприятеле, а о дороге. До Дербента мы, вероятно, дойдём, если погода не помешает. Но армия не живёт одной победой. Ей понадобятся хлеб, вода, фураж, порох, свинец, запасное оружие. Понадобятся лошади и люди, которые будут ухаживать за ними. Понадобятся суда, способные идти рядом с войском и доставлять то, что невозможно везти по берегу.
Пётр провёл пальцем по карте.
— Я хочу часть войска вести морем.
— Это разумно. Но тогда возникает другая опасность. Если суда с провиантом отстанут, попадут в бурю или будут выброшены на берег, сухопутная армия останется без запасов. Особенно тяжело будет артиллерии.
— Ты думаешь, я приготовил мало судов?
— Я думаю, государь, что Каспий пока не спрашивал нас, сколько именно судов мы приготовили. Он может принять их все, а может за одну ночь разбросать по берегу. Поэтому я бы рассчитывал не только на то, что должно произойти, но и на то, что может произойти против нашего желания.
Пётр усмехнулся.
— Ты даже море подозреваешь в измене.
— Я подозреваю всякую дорогу, которую ещё не прошёл сам.
Государь некоторое время молчал, а затем указал на Дербент.
— А здесь что скажешь?
— Здесь дорога тесная. С одной стороны море, с другой горы. Для войска это может быть выгодно, если неприятель решит остановить нас большим числом. Но та же теснина может стать бедой, если мы лишимся воды или если дорога окажется испорчена. Поэтому я бы не торопился двигать обоз вслед за передовыми частями, пока не будет известно, что путь безопасен.
Пётр поднял голову.
— А если Дербент сдастся?
— Тогда нам станет легче, но не настолько, как вам сейчас кажется.
— Почему?
— Потому что город можно взять за один день, а гарнизон в нём придётся держать годами. Вам понадобятся люди, продовольствие, артиллерия, деньги, мастера. Нужно будет убедить жителей, что русские пришли не на один походный день. Иначе завтра человек, который сегодня открыл ворота, послезавтра станет искать способ открыть их кому-нибудь другому.
Пётр задумался.
— Значит, ты думаешь уже о том, что будет после похода.
— Я думаю о том, что иначе сам поход может оказаться напрасным.
Государь медленно кивнул.
— Мне нужен именно такой взгляд. Я хочу не просто пройти по берегу Каспия. Я хочу, чтобы после нашего ухода там осталось русское присутствие.
— Тогда придётся оставлять не только солдат, государь. Придётся оставлять порядок.
— А ты опять говоришь как человек, которому поручат управлять городом.
— Лучше не загадывать, государь. Я ещё не знаю, где завтра буду ночевать.
Пётр рассмеялся.
Но через несколько месяцев Левашов уже знал: ночевать ему придётся гораздо дальше от привычной России, чем он мог предположить.

XXIII.
Летом 1722 года армия вышла из Астрахани.
Для Петра это был один из тех походов, в которых государь снова шёл вместе с войском. Он не любил сидеть далеко от того, что сам затевал, и потому хотел увидеть Восток своими глазами. Вместе с войском двигались опытные генералы, морская часть похода была тесно связана с деятельностью Фёдора Матвеевича Апраксина, а впереди лежало Каспийское море — совсем не похожее на Балтику, которую русские уже успели изучить.
Когда войска высадились в Аграханском заливе, стало ясно, что Восток не собирается встречать русских парадными воротами, и пироги никто не подносил.
Жара стояла такая, что металл на оружии нагревался почти до боли. Воздух был тяжёлым и влажным, лошади тяжело дышали, люди быстро уставали. С непривычки солдаты пили больше воды, чем предполагалось расчётами, и уже первые дни заставили офицеров пересматривать то, что в Астрахани казалось достаточным.
Левашов проходил между частями, проверяя фляги и запасы.
Один молодой офицер попытался объяснить ему, что вода расходуется слишком быстро и что если каждый будет пить столько, сколько хочет, запасов не хватит.
Василий Яковлевич посмотрел на него с таким выражением, что тот сразу замолчал.
— Вы говорите о воде так, будто она принадлежит казённому складу и потому должна расходоваться по ведомости. Человек же устроен несколько иначе. Если солдат пьёт после тяжёлого перехода, это не значит, что он расточает государственное имущество. Это значит, что он ещё жив. Наша задача состоит не в том, чтобы заставить людей терпеть жажду ради красивой цифры в ведомости. Нужно искать воду, устраивать запас, распределять её разумно и заранее думать о завтрашнем дне. Если мы сегодня сбережём десять вёдер, а завтра потеряем из-за этого десять человек, никакой хозяйственный расчёт нас не оправдает.
Офицер поклонился.
— Я понял, ваше высокоблагородие.
— Хорошо. А теперь пойдите и найдите мне человека, который знает местные источники. Только не того, кто говорит, будто знает, а того, кто действительно знает.
Войско двинулось вдоль побережья.
На севере, где русские привыкли к рекам, дорогам и деревням, движение армии имело совсем другой характер. Здесь между морем и горами существовали дороги, которыми местные жители пользовались поколениями, но русским они были почти незнакомы. Карты помогали, однако карта не могла показать, где вчера пересох ручей, где после дождя размыло дорогу и где местные жители прячут запасы, когда в округе появляется большое войско.
Пушки тянули лошади. Обозы растягивались на вёрсты. Там, где конница проходила легко, тяжёлые повозки вязли. Сломанное колесо могло задержать всю колонну, потому что одна остановившаяся повозка заставляла останавливаться десятки следующих.
Левашов несколько раз возвращался назад по дороге, проверяя отставшие части.
Однажды он увидел артиллерийскую повозку, увязшую в рыхлой земле. Несколько солдат изо всех сил тянули лошадей, но животные только скользили копытами.
— Не мучьте их, — сказал он.
Солдаты остановились.
— А как же пушку вести?
— Сначала достанем её, потом поведём. Вы же не хотите приехать к неприятелю с одной пушкой и без лошадей?
Рядом оказался артиллерийский офицер, который начал объяснять, что колонна уже задержалась и что командир требует ускорить движение.
Левашов спокойно выслушал его.
— Передайте командиру, что пушка сама виновата меньше всех. Если он хочет, чтобы она дошла до Дербента, пусть потерпит здесь четверть часа. Войско должно двигаться быстро, но не настолько быстро, чтобы оставить по дороге всё, что делает его войском.
Апраксин, проезжавший несколько позже, увидел эту задержку и, остановив коня, поинтересовался причиной.
— Василий Яковлевич, если каждый обоз будет так долго думать о своих колёсах, мы до Дербента доберёмся к зиме.
— Фёдор Матвеевич, если не будем думать о колёсах вовсе, до Дербента доберутся только те, у кого окажутся целы ноги.
Апраксин рассмеялся.
— Ты всё-таки неисправимый человек.
— Я просто не люблю оставлять пушки в чужой стране.
— А людей?
— Людей ещё меньше.
Такие дни и составляли настоящий поход.
В донесениях они выглядели бы скучно: прошли столько-то вёрст, запас воды уменьшился, обоз задержан, несколько лошадей пало, произведена разведка. Но за каждой такой строкой скрывались сотни человеческих забот. Солдату надо было выдать хлеб, коню — корм, раненому — перевязку, пушке — исправное колесо, судну — пресную воду, офицеру — сведения о дороге.
К вечеру лагерь оживал. После дневной жары люди садились возле костров, сушили одежду, проверяли обувь, чистили оружие. Где-то ругались из-за пайка, где-то смеялись, где-то вспоминали родные места. Один солдат рассказывал товарищам о доме, другой уверял, что никогда больше в жизни не станет жаловаться на русскую осень, если только ему позволят ещё раз увидеть дождь.
Левашов иногда проходил мимо костров и слушал.
Ему нравился этот шум.
В нём было главное — жизнь.
Он понимал, что война состоит не только из сражений. Она состоит ещё и в том, чтобы после тяжёлого дня человек мог лечь спать, а утром снова встать в строй.
Но вскоре Восток показал русским и другую сторону.
Местное население встречало войско по-разному. Одни жители старались держаться подальше, другие торговали, третьи с тревогой наблюдали за огромной колонной. Пётр требовал строгого порядка и запрещал бессмысленный грабёж. Государь прекрасно понимал: если русская армия объявляет себя защитницей торговли, она не может одновременно разорять тех, с кем собирается торговать.
Левашов особенно внимательно следил за этим.
Однажды к нему привели местного крестьянина, которого подозревали в том, что он отказался показать дорогу к воде.
Офицер, доставивший его, говорил раздражённо:
— Он нарочно молчит. Думаю, следует заставить его заговорить.
Левашов посмотрел на человека, затем на офицера.
— А вы знаете, почему он молчит?
— Потому что боится.
— Вот именно. А теперь скажите мне, чем страх полезен для нашего похода? Сегодня он боится и молчит, завтра его соседи тоже испугаются и спрячутся, послезавтра никто не скажет нам, где находится колодец, а через неделю мы будем обвинять местных жителей в том, что они ничего не хотят нам сообщать. Мы пришли сюда не для того, чтобы заставить всю страну бояться русского солдата. Нам нужно, чтобы местный человек понял: если он продаст нам хлеб или покажет дорогу, он не потеряет за это дом и имущество.
Офицер помолчал.
— Значит, отпустить?
— Нет. Сначала найдите переводчика и спокойно расспросите его. Если он действительно помогает неприятелю, поступим соответственно. Но если его вина состоит только в том, что он боится чужой армии, то наказывать его за страх было бы неразумно.
Так постепенно русские приближались к Дербенту.
Однако прежде чем увидеть его стены, им пришлось встретиться с вооружённым сопротивлением.
В районе владений Утемишского султана Махмуда положение стало тревожным. Русская армия уже не просто проходила по земле, которую можно было считать безразличной. Здесь появились люди, готовые сопротивляться.
Войско остановилось перед боем.
Солдаты проверяли ружья, офицеры уточняли расположение частей, конница готовилась к движению. Для Левашова этот момент был знакомым: перед сражением армия всегда становилась тише. Каждый начинал думать о своём.
К нему подошёл один из молодых офицеров.
— Василий Яковлевич, по-вашему, они решатся атаковать?
Левашов посмотрел в сторону гор.
— Если они считают, что знают местность лучше нас, решатся. В этом есть смысл. Поэтому не будем им помогать собственной беспечностью.
— Значит, ждать нападения?
— Мы должны ждать не нападения, а любого развития событий. Это немного разные вещи. Если ты заранее решил, что неприятель ударит справа, то можешь не заметить, как он появится слева. А если ты просто готов к тому, что он сделает то, чего мы не желаем, тогда у тебя остаётся возможность думать.
Бой оказался тяжёлым.
Противник хорошо знал местность, пользовался естественными укрытиями и старался тревожить русские части внезапными атаками. Но русские полки имели опыт Северной войны, и этот опыт был теперь дороже многих красивых приказов. Люди знали, что такое держать строй под огнём, как прикрывать отступающую часть, как действовать при внезапной атаке.
После боя русские продолжили движение.
Но теперь каждый человек в армии уже понимал: Восток не будет уступать дорогу только потому, что русские пришли с победоносной армией.
Вечером после боя Левашов остановился возле раненых. Один солдат, перевязавший руку, попытался подняться.
— Лежи, — сказал Василий Яковлевич. — Тебе ещё успеть в строй.
— Ваше высокоблагородие, а скоро ли?
— Скорее, чем тебе хотелось бы.
Солдат усмехнулся.
— Значит, война хороша тем, что начальство всегда обещает скорое возвращение.
Левашов рассмеялся.
— Нет, братец. Война хороша только тем, что иногда заканчивается. А возвращение — это уже подарок.
После этого боя дорога на Дербент стала для русских ещё серьёзнее.
Город приближался.
Пётр всё чаще смотрел на карту, спрашивал о состоянии войска, о дорогах и запасах. Однажды вечером он снова позвал Левашова.
— Василий Яковлевич, как ты думаешь, сколько нам ещё до Дербента?
— Если спрашивать карту — немного. Если спрашивать обоз — больше.
— А если спросить тебя?
— Я бы спросил сначала море.
Пётр улыбнулся.
— Ты и теперь его опасаешься?
— Я не опасаюсь моря, государь. Я просто не считаю его своим подчинённым.
— Хорошо сказано.
Государь некоторое время смотрел на темнеющий берег.
— А если Дербент откроет ворота?
— Тогда я буду рад.
— И всё?
— После этого я начну думать, как его удержать.
Пётр покачал головой.
— Вот потому ты и стареешь раньше времени.
— Лучше состариться от забот, чем от глупости.
23 августа 1722 года русские подошли к Дербенту.
Город стоял между морем и горами, словно огромные каменные ворота, через которые проходила дорога вдоль западного побережья Каспия. Его положение делало его одним из важнейших пунктов всего похода. Здесь Россия получала не просто город, а ключ к проходу между Кавказом и морем.
Но кровопролитного штурма не потребовалось.
Городские власти приняли решение открыть ворота русским.
Петру поднесли ключи.
Государь некоторое время смотрел на них, затем повернулся к Левашову.
— Ну что, Василий Яковлевич, вот тебе и Дербент.
Левашов посмотрел на стены.
— Хороший город, государь.
— Ты всегда умеешь испортить победу двумя словами. Почему «хороший», а не «взяли»?
— Потому что теперь его нужно удержать. Пока мы шли сюда, Дербент был целью. Теперь он стал нашей заботой.
Пётр усмехнулся.
— Я знал, что ты именно это скажешь.
— И ещё скажу: гарнизон понадобится сильный. Вода, хлеб, порох, мастера. Нужно будет наладить отношения с жителями. Нельзя входить в чужой город так, будто он уже несколько поколений русский. Людям понадобится время, чтобы привыкнуть к новой власти.
Государь задумался.
— Ты говоришь так, будто мы пришли сюда навсегда.
— Я говорю так, будто государь желает, чтобы сегодняшний поход принёс пользу и через десять лет.
Пётр посмотрел на стены Дербента.
— Именно этого я и желаю.
Однако почти сразу после этой победы Каспий напомнил русским, что война может проиграть даже тогда, когда неприятель разбит.
Началась буря.
Море вздулось, ветер усилился, суда начало бросать на волне. На кораблях люди пытались сохранить груз, закрепляли ящики, спасали провиант, держались за снасти. Всё то, что месяцами готовили в Астрахани, теперь зависело от нескольких часов непогоды.
В лагере ждали суда.
Они приходили не все.
Сначала появились первые известия о повреждениях. Потом стали приходить люди, спасшиеся с разбитых судов. Затем стало ясно, что погибло значительное количество провианта и имущества.
Для армии это было страшнее красивого поражения в бою.
Потому что неприятеля можно разбить.
Сломанную дорогу можно исправить.
А погибший в море хлеб не вернёшь.
Левашов стоял у берега и смотрел на тёмную воду.
Пётр подошёл к нему.
— Много потеряли?
— Достаточно, чтобы задуматься, стоит ли идти дальше.
— Ты думаешь, я должен повернуть?
— Я думаю, что государь должен сохранить войско. Дальше можно идти только тогда, когда за нами идёт снабжение. Если мы оставим людей без хлеба и боеприпасов, то никакая храбрость уже не поможет.
Пётр долго смотрел на море.
— Мне тяжело поворачивать, когда цель впереди.
— Мне тоже, государь. Но иногда повернуть вовремя — значит сохранить возможность вернуться.
— А ты веришь, что мы вернёмся?
Левашов ответил после некоторой паузы:
— Если вы не оставите этот замысел, вернёмся.
Пётр посмотрел на него и кивнул.
— Не оставлю.
Русская армия вернулась к Астрахани.
Но это было не поражение.
Пётр понял главное: Каспий нельзя брать одним рывком. Ему требовались новые суда, лучшее снабжение, подготовленные гарнизоны и опорные пункты.
Поэтому в Казани и Нижнем Новгороде началось строительство больших гекботов. Весной 1723 года новые суда должны были прийти в Астрахань. Теперь поход готовился уже с учётом опыта первого.
Левашов участвовал в этой работе, но вскоре его собственная судьба повернула на другую сторону Каспия.
Ещё в конце 1722 года русские силы под командованием полковника Петра Шипова вошли в Гилян и заняли Решт. Положение там было сложным. Русских было мало, край находился далеко от основных русских баз, местные власти не всегда желали мириться с появлением иностранного войска, а сообщение через море зависело от погоды и судов. Уже тогда Пётр понимал, что Гилян нельзя оставить без серьёзной поддержки. Документы сохранили распоряжения, связанные с отправкой туда войск, а Левашов участвовал ещё в подготовке транспортной экспедиции 1722 года.
Но главным ударом следующего года должен был стать Баку.
В 1723 году в Астрахань прибыли построенные для Каспийского похода гекботы. Матюшкин получил короткий и очень петровский приказ: когда суда придут, идти с четырьмя полками к Баку и взять город.
20 июня русская эскадра вышла из Астрахани.
На этот раз всё было подготовлено основательнее. На судах находились войска, артиллерия, боеприпасы и провиант. Корабли шли вдоль знакомого теперь побережья, а командование уже знало, какие трудности может принести Каспий.
6 июля русская эскадра подошла к Баку.
Город не собирался сразу открывать ворота.
Матюшкин попытался начать с переговоров. С ним находилось письмо персидского посла Измаил-бека к бакинскому султану. Русские предлагали принять войска как защиту от мятежников. Это была не просто формальность: Пётр по-прежнему хотел представить своё продвижение не как бессмысленное завоевание чужой земли, а как установление порядка и защиту законной власти шаха.
Но переговоры не дали результата.
Заговорили пушки.
Баку оказался под огнём. Русская артиллерия била по укреплениям, суда стояли на рейде, солдаты готовились к возможному штурму. Несколько дней город держался, но положение защитников становилось всё тяжелее.
Наконец 26 июля 1723 года Баку капитулировал.
Теперь на карте русского Каспия появились Дербент и Баку.
Но Пётр уже думал дальше.
Ему нужен был не только берег моря. Его интересовала Кура, дороги, торговля, связь между портами и внутренними областями. Он хотел создать такую систему, при которой русское присутствие на Каспии перестало бы быть временным походом и превратилось в постоянную силу.
И здесь снова возникло имя Левашова.
Василий Яковлевич был направлен в Гилян.
На этот раз ему предстояло совсем не то, что в прежних войнах.
В Северной войне неприятель был виден. Шведские полки стояли напротив русских, крепости имели стены, пушки отвечали на пушки, и даже самая тяжёлая война сохраняла ясность: вот противник, вот его армия, вот поле боя.
Гилян был другим.
Здесь неприятель мог улыбаться за столом, торговец мог знать больше офицера, местный правитель мог сегодня обещать покорность, а завтра послать письмо другому властителю. Здесь нужно было понимать чужую речь, знать местные обычаи, следить за рынками, думать о воде, продовольствии, болезнях и торговле.
Пётр прекрасно понимал, кому поручает это дело.
В 1723 году он направил к Левашову новые подкрепления, причём в своём распоряжении прямо отметил дальность края и неизбежность болезней и смертей среди войска. Это была уже не походная забота о завтрашнем переходе, а попытка создать в далёкой провинции устойчивый русский корпус.
Когда Левашов прибыл в Гилян, перед ним открылся совсем иной мир.
Решт был зелёным, влажным, богатым садами и торговлей. В городе находились многочисленные рынки и караван-сараи. Сюда приходили товары из глубины Персии, а главным богатством края оставался шёлк. Вода здесь имела особое значение: многие жители предпочитали колодезную воду речной, а летние пересыхания местных рек заставляли постоянно думать о запасах.
Левашов снова начал с того, с чего начинал любой настоящий поход: с людей и снабжения.
Он осматривал укрепления, проверял гарнизон, разговаривал с переводчиками, расспрашивал купцов, выяснял, где можно получать хлеб, как доставлять боеприпасы, сколько времени займёт путь до моря.
Именно тогда он понял, что Восток требует от него совершенно другого умения.
Однажды вечером, уже в Реште, к нему явился русский офицер, уставший после очередного обхода.
— Ваше высокоблагородие, здесь всё устроено не так, как у нас. Люди говорят на нескольких языках, каждый купец знает свою цену, местные чиновники улыбаются, но непонятно, что у них на уме. Даже воду приходится добывать иначе. Я не знаю, с чего здесь начинать.
Левашов поднял глаза от бумаг.
— Начинать надо с того же, с чего мы начинали под Нарвой, только здесь вместо шведов — жара, расстояние и чужие обычаи. Не пытайтесь заставить этот край стать Россией за один месяц. Наша задача проще: сделать так, чтобы русскому солдату было чем питаться, русскому купцу было где торговать, а местному человеку было выгоднее жить спокойно, чем поднимать против нас людей. Если это удастся, половину войны мы уже выиграли, хотя ни одного выстрела не сделаем.
Офицер задумался.
— А если не удастся?
— Тогда будем укрепляться.
— А если и этого окажется мало?
Левашов посмотрел на него спокойно.
— Тогда будем воевать. Но запомните одну вещь: тот командир, который первым делом хватается за пушку, часто признаётся этим, что других средств у него нет.
Такой была новая служба Василия Яковлевича.
Он приехал на Восток солдатом Петра Великого, человеком Северной войны, привыкшим к снегу, болотам, шведским крепостям и балтийскому ветру. Теперь же ему пришлось учиться жить среди другой природы, другого народа и другой политики.

XXIV.
В 1723 году Россия закрепила свои приобретения Петербургским договором: к ней отошли Дербент, Баку и прикаспийские области — Гилян, Мазендеран и Астрабад. Но договор на бумаге был только началом. Теперь эти земли требовалось удержать.
Пётр понимал это особенно хорошо.
Когда пришло время определить дальнейшую судьбу Левашова, между ними состоялся разговор уже совсем не похожий на те, что происходили в Астрахани перед первым выходом.
Государь разложил бумаги на столе и долго молчал.
— Василий Яковлевич, я хочу оставить тебя в Гиляни.
Левашов посмотрел на него внимательно.
— Значит, государь, мне теперь придётся не только воевать.
— Именно. Воевать ты умеешь. Мне нужен человек, который сможет сделать так, чтобы после русской победы здесь можно было жить. Мне нужны порядок, торговля и спокойствие. Мне нужно, чтобы местный купец понимал: русский гарнизон означает для него защиту дороги, а не разорение. Если мы хотим иметь здесь шёлк, пристани и торговлю, нельзя всё время держать край одним страхом.
Левашов медленно кивнул.
— Тогда это действительно труднее войны.
— Почему?
— На войне неприятель обычно находится впереди. Здесь он может оказаться рядом, сидеть с тобой за одним столом и говорить самые любезные слова.
Пётр усмехнулся.
— Вот потому я и оставляю тебя. Только смотри не на слова.
— А на что?
— На дела.
Левашов задумался.
— Хороший совет, государь. Я постараюсь ему следовать.
Пётр подошёл к карте Каспийского моря.
На ней теперь были отмечены русские гарнизоны, гавани, города и дороги.
— Видишь, Василий Яковлевич? Когда мы начинали, здесь были только чужие названия. Теперь здесь появились наши войска.
Левашов посмотрел на карту.
— Войска появились. Теперь надо сделать так, чтобы они не оказались здесь одни.
Пётр положил руку ему на плечо.
— Вот этим и займись.
Левашов поклонился.
И так закончился для него первый Каспийский поход — но не закончилась восточная война.
Шведский берег научил Василия Яковлевича не бояться моря.
Нарва научила его, что поражение не всегда означает конец.
Полтава показала, как выдерживать удар сильнейшего неприятеля.
Каспий научил другому: иногда самая опасная сила находится не перед строем, а за его спиной — в расстоянии, голоде, жаре, болезнях, плохой дороге и сорванном снабжении.
Дербент показал ему, что взять город гораздо легче, чем удержать его.
Буря у Каспия напомнила, что даже государственный замысел может в один день зависеть от ветра.
Баку доказал, что первый неудачный опыт способен превратиться в победу, если государь умеет сделать выводы.
А Гилян должен был стать для Левашова самой трудной школой.
Потому что теперь ему предстояло не завоёвывать.
Ему предстояло удерживать.
И очень скоро выяснится, насколько труднее бывает удержать чужой город, чем войти в него победителем.
Впереди был Решт.
Впереди было персидское войско, насчитывавшее десятки тысяч людей.
Впереди была новая осада, голод, тревожные ночи, укреплённый караван-сарай, пять бастионов и небольшой русский корпус, которому придётся доказать, что русская армия умеет не только брать чужие города, но и стоять в них до конца.
Но это будет уже другая история.
Пока же над Гиляном стояла влажная восточная ночь, в садах шумели листья, где-то далеко перекликались люди, а в русском лагере проверяли караулы.
Василий Яковлевич Левашов ещё не знал, что именно здесь, на далёком юге, ему предстоит одна из самых тяжёлых служб в его жизни.
Но он уже начинал понимать главное: Северная война закончилась не для того, чтобы русский солдат наконец сложил оружие.
Она закончилась для того, чтобы Россия получила возможность идти дальше.

Донесение пришло под вечер.
Левашов в тот час сидел за столом над бумагами, разбирая очередные известия из окрестностей Решта. Гилян уже начинал показывать ему своё настоящее лицо. Здесь нельзя было довольствоваться тем, что город занят и русские знамена развеваются над укреплениями. За городом оставалась целая страна, и в этой стране далеко не каждый был рад видеть русские войска. По дорогам исчезали обозы, в деревнях ходили тревожные слухи, вооружённые люди то появлялись в одном месте, то внезапно исчезали в другом. Местные жители говорили о разбойниках, о шайках, о пленниках, которых увозили неизвестно куда, и каждое такое известие требовало проверки.
Офицер, явившийся к Левашову, был ещё запылён с дороги. Он остановился у двери, перевёл дух и только потом сказал:
— Василий Яковлевич, человек приехал из южной стороны. Говорит, что видел большую партию пленных. Мужчины, женщины, дети, старики. Людей согнали вместе и держат в старой крепости. Говорят, хотят переправить их дальше, в персидские земли, а там уже продать.
Левашов поднял голову.
— Откуда известно?
— От одного армянина, который сумел уйти. Он говорит, что пленных несколько десятков, может быть, больше. Народ всякий: армяне, грузины, русские, донские казаки, даже женщины из прикаспийских селений.
— А крепость?
— Старая. Полуразрушенная. Держит её небольшая команда. Они, должно быть, уверены, что до них никому дела нет.
Левашов медленно отложил перо.
— Значит, до них есть дело.
Офицер помолчал.
— Государь ведь велел с местными поступать осторожно.
— Осторожность, милостивый государь мой, не означает позволять людям продавать пленников на рынках. Если известие верно, мы пойдём и посмотрим, что там происходит.
— Сколько людей взять?
— Столько, чтобы хватило для дела, но не столько, чтобы о нашем приходе узнали раньше времени. Дайте мне три сотни хороших солдат, несколько казаков и переводчика. Конницу пустим стороной, чтобы она не поднимала пыли. Орудия не брать.
Офицер удивлённо посмотрел на него.
— Без пушек?
— Если понадобится пушечная стрельба против развалин, значит, мы уже сделали что-то не так. Я хочу войти туда прежде, чем они поймут, что мы пришли.
Через час небольшой русский отряд уже выступал из лагеря.
Дорога была тяжёлой. Солнце ещё стояло высоко, хотя день уже клонился к вечеру, и сухой воздух дрожал над землёй. Левашов ехал впереди вместе с казаками, время от времени останавливаясь, чтобы выслушать проводника. Старая крепость находилась в стороне от большой дороги, среди неровной местности, где низкие холмы переходили в заросшие кустарником ложбины.
Шли молча.
Даже лошади словно чувствовали, что от них требуется тишина.
Когда солнце начало опускаться, проводник показал рукой на дальний холм.
На вершине темнели стены.
Крепость и в самом деле была старая. Часть башни обвалилась, зубцы стены местами исчезли, а вокруг стояли заросли, которые почти скрывали ров. Снаружи она казалась скорее заброшенным каменным жилищем, чем военным укреплением.
— Там, — прошептал проводник.
Левашов снял шляпу, вытер ладонью лоб и несколько мгновений смотрел на стены.
— Сколько людей внутри?
— Не знаю.
— Тогда будем считать, что достаточно.
Он повернулся к офицерам.
— Подойдём с двух сторон. Стрелять только после моего приказа. Если они разбегутся, не преследовать. Нам нужны не они.
Он помолчал и добавил:
— Нам нужны те, кого они держат.
Отряд двинулся.
Всё произошло настолько быстро, что персы, находившиеся в крепости, сначала даже не поняли, что происходит. Несколько человек стояли у ворот, кто-то сидел возле стены, двое вооружённых караульных разговаривали между собой. Они явно не ожидали нападения и потому оказались застигнуты врасплох.
Русские появились почти одновременно у ворот и у стены.
Раздался короткий окрик.
Караульные схватились за оружие, но было поздно.
Несколько выстрелов прогремели почти одновременно, однако настоящего боя не получилось. Защитники, увидев перед собой вооружённый русский отряд, быстро поняли, что сопротивление бессмысленно. Кто-то бросил ружьё, кто-то попытался скрыться во внутреннем дворе. Казаков отправили проверить окрестности.
Левашов первым вошёл в крепость.
Внутри пахло сыростью, дымом, человеческим потом и чем-то тяжёлым, затхлым. Он прошёл через тесный двор и услышал плач.
Сначала один голос.
Потом другой.
А затем перед ним открылась такая картина, от которой даже видавшие виды солдаты невольно замедлили шаг.
В дальнем дворе, под стеной, сидели пленные.
Их было гораздо больше, чем предполагали.
Женщины прижимали к себе детей. Старики лежали прямо на земле. Несколько мужчин были связаны. У многих на одежде виднелись следы дороги, грязь и кровь. Некоторые настолько ослабли, что, увидев русских солдат, не сразу поняли, что произошло.
Одна женщина поднялась, сделала несколько шагов и вдруг упала на колени.
Русский солдат, молодой ещё парень, бросился к ней, помог подняться и что-то сказал, но женщина не понимала русского. Она только плакала и прижимала к груди ребёнка.
— Воды! — крикнул Левашов.
Солдаты побежали к обозу.
— Осторожнее с детьми. Не толпитесь. Дайте им места. Стариков сначала. Кто умеет говорить по-армянски или по-грузински — сюда. Переводчиков ко мне!
Вскоре двор ожил.
Русские солдаты раздавали воду, хлеб, помогали тем, кто не мог подняться. Один из казаков снял с себя шинель и укрыл ею старуху. Другой посадил маленького мальчика себе на руки и долго что-то говорил ему, хотя ребёнок ничего не понимал.
Левашов ходил между пленными.
Он останавливался возле каждого, кого видел, спрашивал, откуда человек, давно ли здесь находится, есть ли ещё кто-нибудь в других помещениях.
Постепенно выяснялось, что пленников действительно собирались увезти дальше.
И тут среди этой толпы его внимание привлёк старик.
Тот сидел немного в стороне от остальных.
На нём было старое, почти истлевшее рубище, на голове — грязная, выцветшая чалма. Борода и волосы отросли так, что лицо почти скрывалось под ними. Он был худ до невозможности, но в его фигуре всё ещё угадывалась прежняя сила: широкие плечи, большие руки, тяжёлые кисти.
Старик смотрел на русских молча.
Левашов задержал на нём взгляд, но ничего необычного не заметил.
Он уже проходил мимо, когда за спиной услышал:
— Ну наконец-то, братцы... Вовремя вы... А я уже думал, что нам каюк.
Левашов замер.
На мгновение всё вокруг будто исчезло.
Шум людей, плач детей, голоса солдат, конское ржание за стеной — всё отодвинулось куда-то далеко.
Он медленно повернул голову.
Старик поднял лицо.
Голос.
Он мог измениться от голода, болезни, долгого молчания, мог стать хриплым и слабым, но Левашов узнал бы его из тысячи.
Такой голос он слышал когда-то под пушечной пальбой, у костров, в походах, на привалах, в бесконечных разговорах двух людей, которым казалось, что жизнь впереди ещё длиннее, чем дорога под ногами.
— Сотников?.. — тихо произнёс он.
Старик прищурился.
На его лице сначала появилось недоумение, потом он словно всмотрелся глубже.
— Василий Яковлевич?
Левашов ничего больше не сказал.
Он одним движением подошёл к нему, наклонился и мощными руками поднял старика с земли.
Сотников оказался легче, чем должен был быть живой человек.
Левашов прижал его к себе.
И тогда старый казак, который, должно быть, за долгие годы успел выдержать такое, о чём потом не рассказывал бы и под пыткой, вдруг уткнулся лицом в плечо своего товарища и заплакал.
Не стесняясь солдат.
Не скрывая слёз.
Просто заплакал.
Левашов тоже молчал.
Он только крепче держал его.
Потом Сотников отстранился, посмотрел на старого друга и попытался усмехнуться.
— А я, признаться, уже начал думать, что помирать придётся здесь. Место, конечно, дрянное, да и компания такая, что выбирать покойника по достоинству не станут.
Левашов смотрел на него и не мог поверить, что этот обросший, исхудавший старик действительно тот самый Сотников, которого он столько лет знал.
— Где ты пропадал?
— Это, Василий Яковлевич, длинная история.
— Значит, расскажешь.
— Если сначала накормишь.
Левашов рассмеялся сквозь слёзы.
— Вот теперь я точно знаю, что это ты.
Сотников улыбнулся.
— А ты всё такой же. Сначала вопросы, потом хлеб.
— Сейчас будет хлеб. Потом вопросы.
— Тогда жизнь, стало быть, ещё не кончилась.
Левашов посмотрел на него внимательно.
— Не кончилась, Степан. Иначе я бы тебя сегодня не нашёл.
Сотников опустил глаза.
— А я тебя ждал.
— Здесь?
— Не тебя лично. Русских. Хотя, если честно, когда услышал русскую речь, подумал: либо я совсем уже помешался от голода, либо Господь решил всё-таки вспомнить обо мне.
Левашов положил руку ему на плечо.
— Господь, может быть, и вспомнил. Но первым к тебе пришёл русский солдат.
Сотников тихо засмеялся.
— Значит, не зря я столько лет за царя воевал.
— За царя ты воевал потому, что иначе не умел жить.
— И это тоже верно.
Солдаты уже принесли хлеб и воду. Сотников взял кружку обеими руками, долго смотрел на неё, словно не верил собственным глазам, затем сделал маленький глоток.
Левашов остановил его.
— Медленно. Ты давно нормально не ел.
— Я знаю.
— Откуда?
— Было время, Василий Яковлевич, когда я думал только о еде. Теперь, кажется, придётся снова привыкать думать о другом.
— К чему?
Сотников посмотрел на него и впервые за весь разговор улыбнулся по-настоящему.
— Как отсюда выбраться и куда потом идти.
Левашов сжал его плечо.
— Сначала выберемся. А потом решим.
Старый казак кивнул.
И только теперь Левашов позволил себе оглянуться на остальных освобождённых.
Перед ним стояли люди, которых ещё час назад считали товаром.
Женщины, дети, старики, крестьяне, ремесленники, люди разных земель и разных языков. Кто-то уже держал в руках хлеб. Кто-то плакал от счастья. Кто-то всё ещё не верил, что его действительно освободили.
А среди них, почти случайно затерявшийся в старой рваной одежде, оказался человек из совсем другой жизни — его собственный боевой товарищ.
Сотников.
Казак, с которым они когда-то делили походную кружку, сухарь и последний патрон.
Человек, которого Левашов давно считал погибшим.
Но жизнь, как выяснилось, иногда прятала своих мертвецов гораздо дольше, чем полагалось.
И кто знает, сколько ещё дорог успеет пройти этот старый казак, прежде чем снова исчезнет где-нибудь на краю света.
Через несколько лет кто-то станет уверять, будто видел Сотникова в далёком Фаросе на Кипре.
Никто, однако, не сможет подтвердить ни самого известия, ни того, что именно делал там старый казак.
Что Сотников делал в Фаросе, один Бог ведал.
 
Обед выдался на славу, и особенно хорош он был для людей, которые ещё недавно не знали, будет ли у них вообще следующий обед. На столе дымилась густая похлёбка с мясом, рядом стояли миски с кашей, лежал нарезанный хлеб, солёные огурцы и лук, а в деревянных кружках темнел холодный квас; для Василия Яковлевича и нескольких старших людей нашлось и вино. Освобождённых накормили прежде всех, и теперь, уже переодетые в чистые рубахи и кое-как подобранные по росту кафтаны, они сидели в соседней горнице и понемногу приходили в себя. Детям раздали сапоги, хотя одни оказались слишком велики, другие слишком малы, нескольким женщинам нашли платки, а одному старому человеку пришлось даже подложить под кафтан свёрнутую овчину, потому что тело его после долгого плена никак не могло согреться. После недель, проведённых в дороге, на холодной земле и под чужой рукой, такая нехитрая забота казалась людям почти роскошью.
Зима в тех краях в тот год стояла суровая, но удивительно переменчивая. В лесах лежал глубокий снег, на елях и соснах громоздились тяжёлые белые шапки, так что некоторые деревья пригибались к самой земле, а по ночам мороз затягивал каждую ветку хрупким инеем. Реки уже давно схватило льдом, и широкие белые пространства, ещё недавно шумевшие водой, теперь казались продолжением степи; только возле некоторых быстрых мест, где течение не давало льду сомкнуться, слышалось глухое урчание воды под снежными берегами. Однако днём несколько раз приходили тёплые часы, и снег начинал оседать, покрываясь сверху влажной коркой. Лошади проваливались в неё копытами, полозья скользили по мокрому насту, а на солнце с еловых ветвей начинали падать тяжёлые капли, хотя вокруг всё ещё стояла настоящая сибирская зима. Именно в такие дни человек особенно ясно понимал, насколько обманчива эта земля: утром она могла быть крепкой, как камень, а к полудню заставляла путника увязать по колено.
Василий Яковлевич не позволил себе сесть за стол до тех пор, пока не убедился, что все накормлены. Он сам заглянул в соседнюю горницу, расспросил лекаря о раненых, велел растопить баню и приказал, чтобы к вечеру каждому нашли чистое бельё. Караул у двора, где разместили освобождённых, он сменил лично, потому что слишком хорошо знал цену небрежности на пограничной службе: человек, только что вырванный из плена, ещё не переставал быть пленником лишь потому, что на нём теперь был русский кафтан. За стенами дома снег лежал такими сугробами, что конюхи ходили между строениями, почти по пояс скрываясь за белыми валами, а откуда-то из-за сараев доносилось тяжёлое фырканье лошадей, которым приходилось разгребать снег мордами, прежде чем добраться до сена.
Когда наконец всё было устроено, хозяин дома вернулся к столу. Сотников за это время успел основательно приняться за еду и теперь ел с тем спокойным, основательным усердием, которое бывает у человека, слишком долго жившего на сухом хлебе, конине и случайной похлёбке. Он не торопился, но и не давал ложке без дела лежать на столе, запивал мясо квасом, иногда довольно кряхтел и всякий раз, когда пододвигал к себе новую миску, бросал на собеседника быстрый взгляд. В этих взглядах было что-то почти детское, словно старому казаку всё ещё хотелось убедиться, что происходящее не сон и что перед ним действительно сидит тот самый человек, которого он когда-то знал, а не призрак прошлого.
Сам хозяин тоже поглядывал на него, хотя старался этого не показывать. Он почти не ел, больше пил вино и время от времени откидывался на лавке, разглядывая старого казака. Седая борода, обветренное лицо, щурящиеся от смеха глаза, привычка слегка наклонять голову, когда он слушал собеседника, — всё это было знакомо до мелочей. Слишком многое в жизни изменилось за прошедшие годы, слишком многих людей уже не было рядом, а этот человек сидел перед ним почти таким же, каким он его помнил.
— Что вы на меня так глядите, Василий Яковлевич? — наконец спросил Сотников. — Али борода у меня кривая?
— Борода как борода, — усмехнулся тот. — А вот хозяин под ней — редкая находка.
— Неужто я так дорог стал?
— Дорог. Теперь тебя одного на вес золота продавать можно.
Сотников посмотрел на свою миску и довольно покачал головой.
— После такого обеда, пожалуй, и на два веса.
Василий Яковлевич рассмеялся, налил ему вина и пододвинул чарку. Сотников взял её двумя пальцами, посмотрел сначала на вино, потом на хозяина и спросил:
— За что пить будем?
— За то, что нашёлся.
Они выпили, и на некоторое время разговор сам собой стих. За окном ветер прошёлся по крыше, сбросив с неё немного снега, а из соседней горницы донёсся детский голос; кто-то там впервые за долгое время смеялся, и этот смех был настолько непривычен в доме, привыкшем к военным приказам и тяжёлым разговорам, что хозяин невольно прислушался.
Потом он снова посмотрел на Сотникова и сказал с той добродушной насмешкой, которая появлялась у него только среди старых знакомых:
— Вот дождусь Шереметева, тогда пир устроим. Такой пир, что ты три дня после него ни сабля, ни лошадь не понадобятся.
Сотников не ответил. Он только медленно положил нож на стол, и собеседник, заметив перемену в его лице, перестал улыбаться.
— Что с тобой, старик?
Сотников провёл ладонью по бороде и некоторое время смотрел не на него, а куда-то в сторону окна, за которым белели заснеженные сосны. Наконец сказал:
— Василий Яковлевич, вы и вправду ничего не знаете?
— О чём?
— Про Александра Борисовича.
Тот медленно поставил чарку.
— А что с ним?
— Шереметева больше нет.
Василий Яковлевич не сразу понял смысл сказанного. Он смотрел на старика, и только когда увидел, как тот отвёл глаза, до него дошло.
— Как это — больше нет?
— Погиб он.
— Где?
— Под Ишимом.
Хозяин дома медленно откинулся назад. За стеной кто-то позвал лекаря, во дворе заржала лошадь, хлопнула дверь, а ветер, словно ничего не зная о человеческом горе, продолжал перебирать снег на крыше. Он сидел неподвижно и смотрел на стол, где ещё недавно стояли миски с мясом.
— Ты сам видел?
— Нет, — ответил Сотников. — Я там не был и не хочу выдавать чужой рассказ за собственные глаза. Про случившееся узнал уже после, когда встретился с Алексеем Петровичем Бестужевым в Фаросе. Мы разговорились, и он сам рассказал мне, что произошло.
Василий Яковлевич поднял глаза.
— Бестужев был там?
— Шёл к Александру Борисовичу с подмогой, но застал уже конец. Самого боя от начала до конца он не видел, потому и говорил осторожно. Я запомнил именно так, как он мне рассказывал.
— Тогда рассказывай.
Сотников кивнул и придвинул к себе кружку с квасом.
— Только помните, Василий Яковлевич: я вам передаю слова Бестужева. Где он видел своими глазами — того и держусь, а где сам не знал, там и я не стану придумывать.
За окном белая сибирская зима казалась почти безмятежной. Солнце стояло невысоко, и его бледный свет ложился на снег голубоватыми тенями. На дальних соснах белые шапки поблёскивали так ярко, что больно было смотреть, а замёрзший Ишим, если отойти от жилья, лежал подо льдом широкой белой дорогой, по которой в такую пору можно было идти и ехать, не опасаясь воды. Но эта кажущаяся тишина была обманчивой: именно зимой степь становилась особенно опасной, потому что следы на снегу сохранялись далеко, конные отряды могли идти по замёрзшим рекам, а человеческое жильё среди огромного белого пространства становилось редкой и потому особенно желанной добычей.
— Дело было зимой, — продолжил Сотников. — Стояли тогда такие дни, когда мороз ночью хватал землю намертво, а днём вдруг отпускал. Снег оседал, покрывался коркой, и лошади шли тяжело, ломая наст копытами. По Ишиму уже можно было двигаться верхом, а по берегам стоял лес, весь в снегу, и от каждого выстрела с ветвей сыпалась белая крупа. Русские слободы и остроги жили тогда настороженно: дозоры старались не отпускать далеко, промысловые люди ходили группами, а всякий след на снегу рассматривали прежде, чем решиться идти дальше.
Нападали в тех местах разные степные отряды. Особенно тревожными были известия о конных группах, которые переходили границу, угоняли лошадей и скот, нападали на промысловых людей и уводили пленных. Казахские ханы в те годы действительно были связаны тяжёлой войной с джунгарами, однако это вовсе не означало, что южная сибирская граница могла спать спокойно: через степь двигались разные роды и отряды, а политическая власть одного владетеля могла простираться гораздо дальше того места, где находилась его ставка. В рассказе Бестужева след, которым заинтересовался Александр Борисович, вёл к каракалпакской стороне, и вместе с ним всё чаще звучало имя Ишим-Мухаммеда, каракалпакского хана начала XVIII века, происходившего, по принятой в этих преданиях родословной, от Кучума.
Левашов внимательно слушал, не перебивая.
— Значит, не казахский хан?
— Нет. Бестужев именно это и подчёркивал. Ишим-Мухаммед был не из тех людей, которых можно было представить себе сидящими в русской крепости за картой степи. За ним стояли роды, султаны, батыры, конные люди, и если хан отдавал кому-нибудь волю идти за добычей или возвращать захваченный полон, такой отряд мог за несколько дней оказаться далеко от его ставки. Никакого русского порядка с ротами и батальонами там не было: сегодня вокруг одного знамени собиралось несколько сотен всадников, завтра часть людей расходилась по своим кочевьям, а послезавтра они снова могли соединиться там, где появлялась возможность поживиться конями, скотом или пленными.
— И Шереметев встретился с одним из таких отрядов?
— Встретился, — ответил Сотников и после небольшой паузы добавил: — А главное, встретился тогда, когда отряд уже вёл людей в степь.
Александр Борисович шёл небольшим конным отрядом, когда ему сообщили, что с русских промысловых мест уведён народ. Пленных было немало: женщины, дети, несколько мужиков, служилые татары, люди торговые, оказавшиеся не в том месте и не в тот час. Одних захватили на дороге, других возле промысловых станов, третьих вытащили из изб, когда стало ясно, что сопротивляться некому. Вместе с людьми угнали лошадей и скот, а след уходившего отряда хорошо читался на свежем снегу: конские копыта разбили наст, волочившиеся верёвки оставляли длинные полосы, а там, где шли дети и старики, снег был истоптан особенно сильно.
Он понимал, что промедление означает потерю пленных. Стоило отряду уйти глубже в степь, как следы смешались бы с десятками других дорог, а захваченных людей могли разделить между разными владельцами, и тогда отыскать их стало бы почти невозможно. Потому и решил ударить, не дожидаясь большой подмоги.
Наши подошли на рассвете. Над степью ещё держалась сизая зимняя дымка, мороз постепенно отступал, и на солнце снег начинал блестеть влажным серебром. Первые выстрелы разнеслись далеко по замёрзшей равнине, и со стоянки степняков поднялась суматоха: лошади рванулись с привязей, люди бросились к оружию, кто-то успел вскочить в седло, а кто-то оказался сбит ещё прежде, чем понял, с какой стороны пришёл удар.
Русские всадники ворвались туда, где находились пленные, и на несколько минут всё смешалось: лошади, снег, крики, дым от пороха, люди, которые, едва поняв, что пришла помощь, бросались к русским, хватались за стремена, звали детей. Пленных начали освобождать сразу, не дожидаясь, пока бой окончательно стихнет. Тех, кто мог идти, выводили пешком, раненых сажали на коней, детей казаки брали к себе, а женщин старались вывести в середину русского строя, чтобы они не попали под огонь.
Именно тогда выяснилось, насколько велик был отряд противника.
Сначала на дальнем краю степи показались отдельные всадники, затем их стало больше, а вскоре над белой равниной поднялась широкая полоса снежной пыли. Степняки собирались вновь, и теперь уже было видно, что это не небольшая охрана, которую можно разогнать одним ударом, а значительный конный отряд, пришедший вернуть добычу.
— Откуда подмога? — спросил Василий Яковлевич.
— Оттуда же, откуда пришёл приказ вернуть полон, — ответил Сотников. — Бестужев говорил, что люди эти были связаны с владениями Ишим-Мухаммеда. Самого хана среди них не было, и Алексей Петрович не утверждал обратного. Отрядом командовал один из степных военачальников, а имя его он называл как Султан-Мурат. Так что против самого хана Шереметев не стоял; против него стояли люди, которые действовали под властью ханской стороны.
Командир быстро понял, что теперь речь идёт уже не о разгроме небольшого отряда, а о спасении тех, кого удалось вырвать из плена. Степняки не стремились к тесной схватке. Они заходили с разных сторон, стреляли из луков и ружей, отскакивали, вновь приближались и старались перерезать путь тем, кто уходил к русской стороне. Пленные, испуганные и обессиленные, двигались медленно, а некоторые раненые уже не могли держаться в седле. Поэтому было приказано вести их вперёд, прикрывая отход, а сам командир остался с частью конницы позади.
— Он мог уйти?
— Мог, — ответил Сотников. — Но тогда степняки повернули бы на пленных.
Левашов ничего не сказал.
Сотников продолжил, глядя в окно на заснеженный двор:
— Бестужев в то время уже получил известие о бое и собрал людей, сколько мог. Он взял казаков, драгун, служилых, велел не брать ничего лишнего и пошёл на выручку. По зимней дороге конница шла тяжело: местами наст держал хорошо, а местами проваливался, и лошади уходили в снег почти по брюхо. На открытом месте идти было легче, но стоило свернуть к лесу, как снег с сосен осыпался на людей и лошадей, а узкие просеки приходилось пробивать почти силой.
Алексей Петрович торопился, потому что понимал: в зимней степи расстояние обманчиво. Звук выстрелов далеко разносится над снегом, и человеку кажется, будто бой идёт совсем рядом, хотя между ним и сражающимися ещё несколько вёрст. Он гнал лошадей, менял уставших, спрашивал у передовых, не видели ли они русских, и всё время слышал впереди редкие выстрелы, которые становились то громче, то тише в зависимости от ветра.
Когда наконец показались первые следы боя, солнце уже клонилось к низкому горизонту. На снегу темнели пятна крови, валялись сломанные древки копий, лежали мёртвые лошади, а кое-где снег был вытоптан до самой земли. Алексей Петрович понял, что опоздал, но всё ещё надеялся застать товарища живым.
Последний бой произошёл у небольшого сухого русла, занесённого снегом почти до самых краёв. Летом здесь, должно быть, бежала вода, но теперь под белым настом лежала промёрзшая земля, а по обоим берегам стояли редкие берёзы и молодые сосны, каждая ветка которых была отяжелена снегом. Место оказалось не самым плохим для обороны: русло давало небольшое углубление, за которым можно было укрыть раненых и поставить несколько стрелков, а высокий берег позволял видеть степь далеко вокруг. Но хорошим такое место могло быть только для человека, которому требовалось продержаться несколько минут. Здесь же предстояло держаться столько, сколько потребуется, чтобы ушли остальные.
К тому времени освобождённые уже двигались к русской стороне. Их вели в середине небольшого строя, окружив конными казаками и служилыми людьми. Женщины шли, поддерживая детей, некоторые старики почти волочили ноги, несколько мужчин несли на руках раненых. Позади слышалась стрельба, и каждый новый выстрел заставлял пленных оборачиваться. Они ещё не верили своему спасению и, вероятно, до последней минуты опасались, что степняки нагонят их и снова уведут назад. Один мальчик, лет семи или восьми, всё время держался за рукав казака, который вывел его из самой середины боя, и только изредка поднимал глаза на человека, державшего саблю.
Александр Борисович несколько раз оборачивался вслед уходящим. Он видел, как белая вереница людей постепенно удаляется, как лошади поднимают снег, как казаки теснее смыкаются вокруг женщин и детей. Потом посмотрел на степь. Там уже показывались новые всадники.
— Ещё немного, — сказал он стоявшему рядом офицеру. — Пусть идут.
— Александр Борисович, нам бы самому отойти.
— Отойдём.
Офицер посмотрел на него с тем выражением, какое бывает у человека, который понимает: командир сказал не всю правду.
— После них?
— После них.
Он снял перчатку и провёл рукой по усам. Лицо было усталое, покрытое мелкими следами инея; на воротнике белела снеговая пыль. Несколько часов в седле давали себя знать, но усталость сейчас отступила куда-то далеко. Перед глазами были только уходившие люди и степь, из которой приближался новый отряд.
Впереди показались всадники. Они шли не плотной массой, а широким полукольцом, стараясь обойти русских с двух сторон. Их было значительно больше, чем тех, кто оставался у русских. Степняки не спешили. Они прекрасно понимали, что приходится прикрывать медленную колонну пленных, и потому не собирались бросаться на русских грудью. Они подходили, отступали, стреляли издалека, снова исчезали за белыми буграми, а затем возникали уже на другом направлении.
— Пошли, — сказал кто-то рядом. — Совсем близко.
Командир посмотрел на уходивших и ответил:
— Пусть подойдут.
Первый залп ударил с левого края. Несколько лошадей шарахнулись, одна упала на снег, перевернув через себя всадника. Ответный русский огонь прокатился по краю русла, и степняки отступили. На несколько мгновений всё стихло, но тишина эта оказалась ещё страшнее выстрелов: она означала, что противник собирается для нового удара.
Шереметев спешился.
— Что вы делаете, Александр Борисович? — удивился офицер.
— Лошадь береги. Мне пока ноги не отказали.
Ему подвели свежего коня. Он уже поставил ногу в стремя, когда рядом послышался стон. Один из русских, совсем молодой солдат, лежал на снегу, прижимая руки к животу. Его собственная лошадь была убита, а сам он пытался подняться и снова падал.
Командир посмотрел на него, потом на подведённого коня и без лишних слов спустил ногу со стремени.
— Посади его.
— Но вам, Александр Борисович...
— Я сказал — посади.
Солдат попытался отказаться, но тот сам взял его за плечо и помог подняться.
— Не геройствуй. Тебе ещё жить надо.
— А вы?
Шереметев усмехнулся.
— А я пока пешком постою. Земля под ногами надёжнее некоторых людей.
Солдат, едва державшийся в сознании, был посажен в седло и уведён вместе с отходившими. Александр Борисович остался у края русла с саблей в руке.
В этот момент степняки пошли снова.
На этот раз они приблизились почти вплотную. Впереди мелькнули всадники в меховых шапках, за ними шли другие, и над снегом разом поднялись крики. Русские встретили их залпом. Несколько лошадей рухнули, остальные шарахнулись в стороны, но через минуту степняки снова собрались и начали заходить справа.
— Держать строй! — крикнул командир.
Его голос сразу узнали. Люди, уже измотанные боем, снова сомкнулись.
— Не расходиться! Пленных пропустить вперёд! Кто может стрелять — по всадникам, не по лошадям! Не тратить зарядов зря!
Он говорил спокойно, почти буднично, и именно эта спокойная речь действовала на людей лучше всяких криков. Вокруг уже гремели выстрелы, лошади рвались с поводьев, кто-то ругался, кто-то звал товарища, а офицер стоял среди этого шума так, словно находился не на поле боя, а на обычном военном учении.
Но бой становился всё тяжелее.
Степняки заметили, что русских осталось немного, и теперь уже не отходили далеко. Они пытались окружить отряд, а часть всадников двинулась наперерез колонне освобождённых. Казаки ударили им во фланг и отбросили, однако это стоило ещё нескольких людей. Один из русских коней, раненный в грудь, прошёл несколько шагов и рухнул, увлекая за собой всадника.
— Александр Борисович! — крикнул офицер. — Они опять заходят!
Командир оглянулся. Вдали, почти у самого горизонта, показалась группа русских всадников.
— Кто это?
— Наши, кажется!
Он прищурился. На белом пространстве трудно было определить расстояние. Всадники казались близкими, но между ними и русским отрядом лежало ещё несколько вёрст.
— Бестужев, — сказал кто-то.
На лице Александра Борисовича впервые появилась заметная улыбка.
— Ну вот. Значит, не одни.
Но радость оказалась преждевременной. До подмоги было ещё далеко, а степняки уже поняли, что к русским идёт свежий отряд. Теперь они должны были решить всё быстро.
Они ударили сразу с двух сторон.
Русские встретили их огнём, затем пошли врукопашную. Шереметев оказался впереди сам, хотя люди пытались удержать его сзади. Он отбил удар саблей, развернулся, ударил второго всадника и едва успел отступить, когда под ним взвилась лошадь.
Конь рухнул на бок.
Александр Борисович упал вместе с ним в снег, на мгновение исчезнув за белой грудой. Несколько русских бросились к нему.
— Александр Борисович!
— Назад! — крикнул он, поднимаясь. — Я жив!
Он действительно поднялся, но уже тяжело. На левом боку темнело пятно. Рана была не смертельной сама по себе, однако кровь быстро пропитывала одежду.
— Вы ранены!
— Вижу.
— Надо вас вывести.
Он посмотрел туда, где удалялась колонна освобождённых, затем на приближавшихся всадников.
— Вывести? А кто останется?
Никто не ответил.
Он вытер кровь с руки снегом и снова посмотрел на горизонт.
Русские всадники Бестужева становились заметнее. Теперь можно было различить их движение, но всё ещё нельзя было сказать, успеют ли они.
— Ещё немного, — сказал он. — Только ещё немного.
Второй удар пришёлся на край русского строя. Степняки ворвались почти до самого русла, и началась короткая, страшная свалка. Уже нельзя было различить, где кончается один отряд и начинается другой. Лошади вставали на дыбы, снег летел из-под копыт, дым от выстрелов стлался низко над землёй, а холодный воздух наполнился запахом пороха, конского пота и крови.
Шереметев сражался пешим.
Несколько человек пытались прикрывать его, но он отослал их.
— Не за мной смотрите. Людей выводите!
— Александр Борисович, вас нельзя здесь оставлять!
— А я вас не спрашиваю!
Он снова поднял саблю и шагнул навстречу атакующим.
В этот момент издалека донёсся протяжный крик:
— Русские!
Бестужев шёл на помощь.
Но до него оставалось ещё слишком много пространства.
Шереметев услышал крик и на мгновение остановился. Он посмотрел на далёкую русскую конницу, потом на своих людей. Несколько человек уже отходили к лесу. Остальные прикрывали последних раненых.
— Ну вот, — тихо сказал он, словно обращаясь сам к себе. — Теперь можно.
Но именно тогда его снова настигла пуля.
Он качнулся, сделал шаг назад и опустился на одно колено. Сабля выскользнула из руки и воткнулась остриём в снег. Один из казаков бросился к нему, но тот поднял руку.
— Не надо.
— Александр Борисович!
— Живых выводи.
Казак замер.
Шереметев попытался подняться, однако ноги не послушались. Он прислонился плечом к заснеженному берегу сухого русла и некоторое время просто дышал. Перед глазами темнело, но он всё ещё слышал выстрелы, крики, топот лошадей и далёкий гул приближающейся русской конницы.
Бестужев был уже близко.
Он видел русских.
Но Шереметев уже не мог его дождаться.
Последние оставшиеся при нём люди отступали шаг за шагом, прикрывая раненых. Степняки, заметив приближение русской подмоги, начали отходить. Сначала медленно, продолжая стрелять, затем всё быстрее. Им уже не было смысла задерживаться: добыча уходила, пленные освобождены, а впереди появлялся свежий русский отряд.
Один из казаков ещё раз наклонился к Александру Борисовичу.
— Потерпите. Сейчас наши подойдут.
Он открыл глаза.
— Наши уже пришли?
— Едут.
Шереметев посмотрел в сторону степи. Сквозь дым и снежную пыль действительно виднелись русские всадники.
— Хорошо, — сказал он.
Это было последнее слово, которое услышал от него казак.
Когда Бестужев добрался до сухого русла, бой уже закончился. Он спрыгнул с лошади ещё на ходу, бросился к русским и почти сразу увидел погибшего. Тот лежал у заснеженного берега, словно просто присел отдохнуть после долгой дороги. Только снег вокруг него был тёмным.
Алексей Петрович опустился рядом на колени.
— Александр Борисович...
Ответа не было.
Он приложил руку к плечу, потом к шее и несколько мгновений сидел неподвижно. Позади уже собирали раненых, кто-то приводил коней, кто-то кричал, что противник ушёл за перелесок, но прибывший командир ничего не слышал. Он слишком хорошо понимал, что приехал не спасать, а хоронить.
Кто именно нанёс смертельный удар, установить уже не удалось. В суматохе последней схватки это было невозможно: вокруг дрались десятки людей, стреляли почти в упор, падали лошади, снег был истоптан и перемешан с кровью. Бестужев мог сказать только одно — товарищ погиб, оставаясь последним прикрытием для людей, которых успел вырвать из плена.
Когда тело начали поднимать, один из казаков нашёл неподалёку его саблю. Она всё ещё торчала остриём в снегу. Клинок был испачкан кровью, а на рукояти намерз лёд.
Бестужев взял оружие, некоторое время держал его в руке, а потом сказал:
— Не оставлять.
Ему никто не ответил.
Вечер уже опускался на степь. Солнце ушло за лес, и снег начал быстро синеть. На дальних соснах лежали последние красноватые отблески заката, а над замёрзшим Ишимом поднимался лёгкий туман. Время от времени где-то в лесу трескалось дерево от мороза, и этот сухой звук разносился далеко по белой пустыне.
Бестужев ещё долго стоял возле погибшего.
Потом снял шапку.
— Спи спокойно, Александр Борисович. Своих ты вывел.
После этого он велел собирать людей для обратного пути.
Сотников замолчал.
Василий Яковлевич долго не поднимал головы. За окном уже начинало темнеть, снежные шапки на соснах становились серыми, а в доме всё явственнее ощущалось тепло печей. Где-то в соседней горнице ребёнок попросил ещё хлеба, женщина тихо засмеялась, лекарь что-то негромко говорил старому пленнику, и эти простые человеческие звуки почему-то казались теперь особенно дорогими.
— И Бестужев пришёл слишком поздно? — спросил наконец хозяин.
— Почти совсем поздно, — ответил Сотников. — Успел только увидеть конец.
Василий Яковлевич провёл ладонью по лицу.
— Значит, под Ишимом.
— Под Ишимом.
— Зимой.
— Зимой.
Сотников помолчал и добавил:
— Но день стоял тёплый для той поры. Снег оседал, с сосен капало, а к вечеру всё снова схватывало морозом. Бестужев говорил, что когда они хоронили погибших, над лесом уже вставала луна, и весь снег вокруг сделался голубым. Ни ветра, ни метели; только где-то далеко трещали от мороза деревья да подо льдом глухо двигалась вода.
Левашов опустил глаза. Перед ним снова возникла его собственная недавняя фраза: «Вот дождусь Шереметева, тогда пир устроим». Он налил себе вина, но долго не подносил чарку ко рту.
— Значит, не дождался.
Сотников посмотрел на него.
— Зато он дождался тех, кого вывел из плена.
Левашов поднял голову. Несколько мгновений он смотрел на старого казака, а потом медленно кивнул.
— Да. Это верно.
Из соседней горницы снова донеслись голоса освобождённых. Кто-то просил ещё хлеба, кто-то благодарил лекаря, ребёнок смеялся, и этот смех особенно странно звучал после рассказа о смерти. За окном лежала огромная сибирская зима: замёрзший Ишим тянулся белой полосой между лесами, сосны стояли в снегу, словно огромные седые воины, а далеко за жильём, там, где начиналась степь, уже сгущались ранние сумерки. Человек мог погибнуть там в нескольких часах пути от русского жилья, и снег через день заметал следы так тщательно, будто никакого боя никогда не было.
Василий Яковлевич поднялся из-за стола и посмотрел в сторону двери.
— Я хотел дождаться его и устроить пир.
— Так устройте, — спокойно сказал Сотников.
— После такой вести?
— Почему после такой? Если бы Шереметев был здесь, он бы первым велел накормить тех, кого сегодня вытащили из плена.
Левашов долго смотрел на старого казака, потом кивнул.
— Верно. Прикажу поставить столы во дворе, как только стемнеет. Пусть едят все, кому сегодня досталась жизнь.
Сотников улыбнулся своей старой, немного лукавой улыбкой.
— А за Шереметева выпьем потом.
— Нет, — ответил хозяин, снова наполняя чарки. — За него выпьем теперь. А потом будем есть за тех, кого он успел вывести.
Он поднял чарку, и на этот раз в его лице уже не было ни прежней усмешки, ни желания скрыть печаль.
— За Александра Борисовича Шереметева.
Сотников встал вместе с ним и взял чарку обеими руками.
— За него.
Они выпили молча. В соседней горнице продолжали говорить освобождённые, в печи потрескивали дрова, а за стенами дома медленно опускалась на землю сибирская ночь. Снег на крышах синел в лунном свете, замёрзший Ишим уходил вдаль под тяжёлым ледяным панцирем, и над лесом стояла та особенная зимняя тишина, в которой даже далёкий конский топот слышится за много вёрст. Где-то там, под Ишимом, в такой же снег, под такими же заснеженными соснами, уже лежал Александр Борисович Шереметев, а здесь, в тёплом доме, люди, которых он никогда больше не увидит, впервые после долгого плена могли спокойно думать о завтрашнем утре.

XXV.
       В Реште они держались вместе — и в самые тяжёлые дни Василий Яковлевич особенно ясно понял, чего стоит человек, когда вокруг него уже не осталось ничего, кроме долга, пороха и нескольких десятков товарищей, на которых нельзя свалить ни страх, ни ответственность. Сотников был рядом с ним почти всё время. Сам Левашов назначил его своим первым помощником, и решение это не вызвало ни у кого возражений. Напротив, его поддержали все, кому доводилось видеть Сотникова в деле.
Персы то и дело пытались нащупать слабое место в русской обороне. То появлялись перед стенами небольшими группами, стреляли издалека и исчезали, то внезапно бросались вперёд, надеясь, что защитники крепости утомлены бесконечной осадой. Ночами слышался топот коней, перекликались часовые, а иногда из темноты доносились насмешливые крики осаждающих. Они знали, что гарнизон невелик, знали, что русским приходится экономить порох, берегут свинец, считают сухари и уже давно смотрят на каждую бочку воды так, словно в ней заключено государственное сокровище.
Сотников в такие часы почти не отходил от стен. Он не кричал без надобности и не изображал из себя героя. Если требовалось поставить людей на новый участок, он сам шёл туда первым. Если где-нибудь начиналась суматоха, появлялся прежде, чем успевал прибежать нарочный. Одного солдата он мог отругать за растерянность, другого — за чрезмерное усердие, а третьему спокойно сказать: «Не спеши стрелять. Пускай подойдут. Пуля любит расстояние короткое, а порох — экономию». И странным образом после этих слов люди успокаивались.
Однажды под вечер персы особенно сильно ударили по одному из участков. Из-за земляного вала показались всадники, за ними двинулись пешие, а следом загремели выстрелы. Несколько русских солдат дрогнули, потому что атака началась неожиданно и сразу в двух местах. Сотников оказался там, где было труднее всего.
— Не расходиться! — крикнул он. — По одному не геройствовать! Держать строй!
Он сам схватил ружьё у раненого солдата, поставил его за небольшим укрытием и только после этого отправился к соседней группе. Там уже собирались отходить.
— Куда?
— Нас теснять начали.
— Так не давайте теснить. Назад шагу не делать без приказа.
— А если пойдут всей силой?
Сотников посмотрел на людей, потом на стену.
— Тогда встретим всей силой.
Когда Левашов добрался до этого участка, положение уже изменилось. Русские снова держали линию, а персидская атака захлебнулась у самого рва.
Василий Яковлевич ничего не сказал сразу. Только посмотрел на своего помощника, потом на солдат.
— Кто распорядился?
— Сотников.
— А я велел?
— Не успели спросить.
Несколько человек невольно улыбнулись.
Левашов тоже усмехнулся.
— Вот как. Значит, впредь буду приказывать быстрее.
Сотников поклонился, но спорить не стал.
Таких случаев за время осады набралось немало. Он умел не только держать людей в бою, но и помнить о вещах, которые иной начальник считал мелочами. Знал, у кого промокли сапоги, кому давно пора сменить караул, где осталось немного сухого пороха, у кого из солдат больна лошадь и кому нужно отдать последнюю целую пару рукавиц. Он мог посреди тяжёлой перестрелки вспомнить, что у артиллеристов второй день нет горячей пищи, и после боя первым делом отправить к ним котёл.
Именно из таких мелочей и складывалось доверие.
Люди видели: Сотников не прячется за чужими спинами. Он не требует от других того, чего не готов сделать сам. Если нужно стоять на стене под огнём — стоит. Если требуется ночью проверить посты — идёт. Если надо вывести раненого из-под обстрела — не посылает другого, а берётся сам.
Однажды ночью, когда над Рештом стояла тяжёлая, беззвёздная темень и только редкие огни персидского лагеря мерцали вдали, Левашов вышел на стену. Сотников стоял у парапета и всматривался в темноту.
— Устали? — спросил Василий Яковлевич.
— Устали все батюшка.
— А вы?
Сотников пожал плечами.
— Я тоже человек.
— А с виду не скажешь.
— Это от голода, Василий Яковлевич. На голоде человек быстро становится философом.
Левашов тихо рассмеялся.
— Вот за это вас солдаты и любят. Вы даже голод умеете обратить в службу.
Некоторое время они молчали, слушая далёкий шум персидского лагеря.
— Знаете, что я думаю? — сказал Сотников.
— Что?
— Они нас не возьмут.
— Почему?
— Потому что уже слишком долго пытаются. Если бы могли — давно бы вошли.
Левашов посмотрел на него и кивнул.
— Верно рассуждаете.
Он помолчал и добавил:
— А потому с завтрашнего дня будете распоряжаться обороной правого участка без моего участия. Если меня не окажется рядом — знаете, что делать.
Сотников повернул голову.
— Это приказ?
— Это доверие.
— Тогда постараюсь не посрамить.
— Вот и хорошо.
С этого времени все в гарнизоне окончательно привыкли к тому, что рядом с Левашовым есть человек, которому можно передать часть тяжести и не оглядываться каждую минуту. А сам Василий Яковлевич понял главное: в войне хороший первый помощник иногда стоит не меньше лишней сотни штыков. Потому что сотня может дрогнуть, а один человек, которому доверяют, способен не дать дрогнуть остальным.
Персидские солдаты кричали, свистели, били по щитам и прикладами по оружию, стучали в барабаны. Их крики то поднимались над полем, то вдруг стихали, уступая место одному лишь глухому грохоту, а затем снова обрушивались на стены Решта целой волной.
Особенно старался один старый персидский дедуля — сухонький, жилистый, с совершенно седой бородой, выбивавшейся из-под высокой шапки. Казалось, его самого уже давно пора было поставить на покой где-нибудь в тени сада, выдать ему пиалу чая и оставить вспоминать молодость, но старик, видимо, имел на этот счёт собственное мнение. Он ухватил палочки обеими руками и бил по барабану так, будто собирался не напугать русский гарнизон, а разбудить от сна самого шаха.
Барабан гремел:
Бум! Бум-бум! Бум!
Старик входил во вкус, размахивался всё шире и колотил уже с таким остервенением, что его длинные рукава взлетали над локтями.
— Смотрите-ка, — сказал один русский солдат, выглянув из-за стены. — Старый-то как разошёлся.
— Видать, нас одним барабаном взять решил.
— А что, если получится?
— Тогда придётся сдаться.
— Кому?
— Барабану.
Солдаты тихо рассмеялись.
Персы тем временем кричали:
— Taslim shavid! Taslim shavid! — «Сдавайтесь! Сдавайтесь!»
А старик бил всё сильнее.
Бум-бум-бум-бум!
— Ну всё, — сказал тот же солдат. — Теперь точно пропали.
— Почему?
— Не видишь? Барабанщик новый подошёл. Старый, значит, уже не справлялся.
Смех прошёл по стене.
Персидский барабанщик, конечно, слов не понял, но русский хохот услышал. Это его, по-видимому, только раззадорило. Он выпрямился, задрал голову и ударил по барабану с такой силой, что сам чуть не потерял равновесие.
— Вот ведь упрямый дед, — заметил унтер-офицер. — Ему бы не войну, а свадьбы играть.
— На свадьбе от него жених бы первый убежал.
Снова раздались крики из-за укреплений:
— Rus-h;! Taslim shavid! — «Русские! Сдавайтесь!»
— Передайте им, — крикнул кто-то из русских, — что мы уже почти согласились!
Над стеной снова прошёл смех, но в этот момент к солдатам подошёл Сотников. Он не стал смеяться вместе со всеми. Остановился у бойницы, положил ладонь на край бревенчатого укрепления и внимательно посмотрел вниз.
Он уже давно научился отличать пустой шум от того, что может предшествовать настоящей атаке. За криками и барабанами Сотников видел не только старого перса, который решил оглушить русских, но и движение в лагере. Там перестраивались люди, несколько всадников отходили в сторону, у земляного вала появлялись новые фигуры.
— Что скажете? — спросил унтер-офицер. — Опять пугают?
Сотников ещё немного посмотрел на поле.
— Пугают, — ответил он. — Только сами, кажется, испугались, что мы не пугаемся.
Солдаты улыбнулись.
Сотников повернулся к ним.
— А ну, братцы, заряжай.
Улыбки исчезли.
— Заряжай? — переспросил унтер-офицер.
— Заряжай. И без суеты.
Несколько человек быстро взялись за ружья.
— Куда стрелять будем? — спросил молодой солдат.
Сотников указал на старого барабанщика.
— Вон видите старика?
— Как не видеть. Он уже нам весь слух отбил.
— Вот и хорошо. Сейчас я ему постучу.
Солдаты переглянулись.
— Только, — добавил Сотников, — не по барабану.
Кто-то не выдержал и прыснул.
— Смех потом, — сказал он. — Сначала дело.
Он ещё раз взглянул вниз. Старик как раз поднял обе палочки. На мгновение замер, будто собирался собрать в этот удар все силы своей седой старости, а затем обрушил их на барабан.
Бум!
Сотников спокойно поднял руку.
Бум-бум!
Рука опустилась.
Русские ружья грянули почти одновременно.
Старый барабанщик исчез за земляным валом.
На стене стало тихо.
— Кажись, — негромко произнёс тот же солдат, — дедуля решил подумать над нашим ответом.
— Пусть думает, — сказал Сотников. — Мы люди терпеливые.
Из-за персидского вала донёсся чей-то крик, затем несколько выстрелов. Барабан молчал.
Минуту спустя один из русских солдат осторожно выглянул из-за стены.
— Иван Семёнович...
— Что?
— Дед снова встал.
Сотников посмотрел туда.
И действительно, над валом снова показалась высокая шапка, затем седая борода. Старик выпрямился, поправил барабан и, словно ничего не произошло, снова поднял палочки.
Сотников медленно усмехнулся.
— Ну, братцы... Вот теперь мне он нравится.
— Почему?
— Упрямый.
Старик снова ударил.
Бум!
Сотников покачал головой.
— Ладно. Пусть играет. Только теперь будем слушать его по очереди.
И русские солдаты, уже без прежнего напряжения, снова заняли места у бойниц. А над Рештом опять загремел барабан, только теперь обе стороны прекрасно понимали: за шутками и криками скоро может последовать настоящий бой.
После Решта для Василия Яковлевича начиналась, пожалуй, самая необычная полоса его службы. До сих пор война была для него понятной, почти ремесленной вещью: есть крепость, есть неприятель, есть пушки, есть стены, которые надо удержать. Теперь же стены остались позади, а вместо них перед ним оказалась целая земля — Гилян с его дорогами, селениями, рынками, чиновниками, местными владельцами и населением, которое ещё не успело понять, надолго ли пришли русские. Сам он был оставлен начальником в присоединённой области и постепенно получил под своё ведение не только военную силу в Гиляне, но и другие русские владения на Каспии.
Гилян встретил его совсем не так, как московская или северная Россия. Здесь всё было другим. Воздух был тяжёлым от близости Каспийского моря, земля — влажной, сады густыми, дороги после дождей превращались в вязкую кашу, а за зелёными холмами и селениями начиналась такая страна, где власть приходилось измерять не печатью на бумаге, а тем, сколько людей явится по приказу и сколько всадников способно за ночь пройти от одного аула до другого. В Реште пахло рисом, сырой древесиной, пряностями, лошадьми и морской водой. На рынках спорили торговцы, в караван-сараях толпились купцы, у ворот стояли русские солдаты, а местные жители старались держаться так, словно происходящее их вовсе не касается.
Но Василий Яковлевич слишком долго служил, чтобы верить спокойным лицам.
Он понимал: крепость можно взять за день, а край можно потерять за одну плохо проведённую ночь.
Поэтому первые месяцы после осады он почти не сидел на месте. Ездил по укреплениям, осматривал караулы, проверял магазины, расспрашивал офицеров о дорогах и переправах, требовал знать, сколько провианта лежит в каждой кладовой и сколько времени понадобится, чтобы перебросить туда людей в случае нападения. Он уже не мог позволить себе думать только о мушкете, пушке и ружейном патроне. Теперь его заботили ещё и зерно, фураж, подводы, переправы, почта, деньги и люди, от которых зависело, будет ли приказ исполнен через день или через месяц.
Однажды к нему явился местный чиновник. Человек был вежлив, говорил мягко, кланялся столько, сколько требовал обычай, и уверял, что всё спокойно.
— Спокойно? — переспросил Василий Яковлевич.
— Совершенно спокойно, господин начальник.
— А сколько нынче стоит мера хлеба?
Чиновник замялся.
Левашов посмотрел на него.
— Не знаете?
— Узнаю.
— Узнаете?
— Непременно.
— А я уже знаю, — ответил он. — Потому и спрашиваю.
Тот поклонился ещё ниже.
Василий Яковлевич ничего больше не сказал, только велел писарю записать имена тех, кто отвечает за торговлю и поставки.
Он быстро понял простую вещь: в новом крае мало приказать — надо ещё знать, кому именно приказ отдаёшь и куда исчезает всё то, что должно было прийти по этому приказу.
Солдаты, привыкшие видеть своего командира на коне у стен, сначала удивлялись. Им казалось почти забавным, что человек, переживший Северную войну и Рештскую осаду, теперь может полдня спорить с писарем о количестве мешков муки.
— Василий Яковлевич, — однажды заметил старый унтер, — вы бы лучше с персами воевали. С ними понятнее.
— Нет, братец, — ответил тот. — С персами я уже воевал. А вот с бумагой ещё не всегда получается.
И действительно, бумага оказалась противником терпеливым. Её нельзя было испугать пушечным выстрелом и нельзя заставить отступить кавалерийской атакой.
Но Василий Яковлевич постепенно осваивал и эту войну.
Он требовал порядка в расходах, следил за снабжением гарнизонов и одновременно заботился о том, чтобы русская власть не превращалась в бессмысленное насилие над местными жителями. В его распоряжении были люди разных вер и народностей, разные владельцы и чиновники, русские гарнизоны и местные жители, которых приходилось убеждать в том, что новый порядок будет не только требовать, но и защищать. При этом обстановка оставалась неспокойной: русским приходилось отражать нападения персов и турок, а на отдельных участках постоянно возникали новые угрозы.
Иногда ему докладывали о вооружённых людях на дороге.
Иногда приходило известие, что где-то исчез караван.
Иногда из соседнего края сообщали о появлении конного отряда.
И всякий раз перед ним вставал один и тот же выбор: отправить войска и показать силу или сначала попробовать разобраться, что произошло.
Он всё чаще выбирал второе.
Не из мягкости.
Из расчёта.
Война научила его побеждать неприятеля. Теперь жизнь учила другому: побеждать нужно было не только врага, но и беспорядок.
Для этого приходилось понимать людей. Левашов разговаривал с местными владельцами, выслушивал купцов, допрашивал захваченных лазутчиков, расспрашивал переводчиков, проверял донесения. Он уже не мог позволить себе жить в мире, где всё делилось на «своих» и «чужих». Вчерашний противник сегодня мог стать полезным проводником, местный чиновник — надёжным исполнителем, а человек, который клялся в дружбе, через неделю мог оказаться совершенно на другой стороне.
Так солдатский опыт постепенно превращался в государственный.
И, пожалуй, именно здесь окончательно сформировался тот Василий Яковлевич, которого позднее государство станет ставить не только командовать войсками, но и управлять огромными территориями. Источники отмечают, что до 1734 года он управлял присоединёнными областями, сумел водворить там порядок и при этом отправлял в Россию значительные суммы, собранные благодаря его бережливости и аккуратности.
Но сам он, вероятно, не думал о себе как об администраторе.
Он всё ещё оставался человеком войны.
Просто теперь войной называлось гораздо большее.
Утром он мог осматривать земляной вал и спрашивать, хватит ли там пороха в случае нападения. В полдень — принимать купца, жаловавшегося на грабителей на дороге. После полудня — разбирать спор между чиновниками. Вечером — подписывать приказ о подводах для гарнизона. А ночью, когда в доме наконец гасили огни, приходило донесение от дальнего поста, и он снова надевал кафтан.
Однажды Сотников, оказавшийся тогда рядом, посмотрел на кипу бумаг на столе и спросил:
— Много врагов?
Василий Яковлевич поднял глаза.
— Очень.
— А где стоят?
Левашов взял верхний лист, посмотрел на него и усмехнулся:
— Вот здесь. И хуже всего, что у них чернила вместо пороха.
Сотников заглянул через его плечо.
— А саблей их можно?
— Пробовал. Бумага саблю пока не боится.
Они оба засмеялись.
Но смех скоро стих.
За окнами шумел чужой город. Где-то торговались на рынке, где-то кричали погонщики мулов, в садах стрекотали насекомые, а за далёкими горами начиналась огромная Азия, которой Россия только училась говорить своим голосом.
Василий Яковлевич долго смотрел в окно.
Когда-то ему казалось, что главное в войне — удержать стену.
Теперь он понял: стену удержать легче, чем удержать землю.
Крепость защищают солдаты.
Землю приходится удерживать ещё и разумом.
И именно этому — гораздо более трудному делу — Левашов теперь начинал учиться.





XXVI.
Сотников снова исчез из жизни Василия Яковлевича так же внезапно, как когда-то появился в ней. После Решта дороги службы разошлись: одного потянуло дальше на восток, другого оставили среди персидских земель, где вместо штурма крепостей теперь приходилось разбираться с чиновниками, торговцами, гарнизонами и местными владельцами. Поначалу Левашов ещё надеялся, что старый товарищ объявится где-нибудь неподалёку, как бывало прежде: война разбросает людей в разные стороны, а потом вдруг сведёт за одним костром. Но проходили месяцы, потом годы, а от Сотникова не было ни письма, ни весточки.
И всё-таки казачья молва, которая умела находить человека там, где никакая канцелярская бумага его не отыщет, однажды донесла удивительную новость.
Сотникова будто бы видели в Сибири.
Потом кто-то уверял, что он ушёл ещё дальше. Называли Аляску и даже Калифорнию.
А через некоторое время в Решт пришёл человек, прибывший с восточных сибирских линий, и за вечерним столом, между разговорами о дорогах и лошадях, вдруг назвал знакомую фамилию.
— Говорят, вашего Сотникова теперь у самого Беринга видели.
Левашов поднял голову от чашки.
— Кого?
— Сотникова.
— Где?
— На Камчатке.
Наступила тишина.
Левашов некоторое время смотрел на говорившего так, словно ожидал, что тот сейчас рассмеётся и признается, что всё это шутка.
Не признался.
— А что он там делает?
— В экспедицию пошёл.
Василий Яковлевич медленно поставил чашку на стол и развёл руками.
— Ну вот за каким же чёртом его туда понесло?
Собеседник пожал плечами.
— Говорят, начальство людей собирало. Дорога дальняя.
— Это я понимаю. Я спрашиваю, зачем ему понадобилось идти туда, где зимой даже собака сначала подумает, прежде чем из будки вылезти?
Кто-то за столом тихо усмехнулся.
— Любопытство, должно быть.
— У Сотникова? — Левашов даже руками всплеснул. — Какое ещё любопытство? Он в Реште барабанщика из-за стены ружейным огнём воспитывал, а теперь, стало быть, решил посмотреть, куда кончается земля?

XXVI.
Весть о производстве пришла к Василию Яковлевичу тогда, когда он меньше всего думал о собственных чинах. Гилян по-прежнему требовал от него работы больше, чем почестей. На столе лежали донесения от гарнизонов, письма местных владельцев, бумаги о провианте и податях, сведения о движении персидских отрядов. Одни дороги размыло дождями, другие стали небезопасны, где-то опять возник спор с местным начальником, а из соседней области пришла весть о беспокойстве среди населения. Чиновному человеку в России можно было вручить указ и ждать исполнения, здесь же после указа требовалось ещё узнать, кто его прочитал, кто понял и кто решил исполнить по-своему.
И вдруг среди всей этой бесконечной бумажной войны оказалось письмо, от которого он на некоторое время просто отложил перо.
Екатерина Алексеевна произвела его в генерал-майоры.
Левашов перечитал строки ещё раз.
Генерал-майор.
Он не сразу улыбнулся. Слишком многое всплыло в памяти.
Перед глазами на мгновение возникли не парадные залы и не придворные мундиры, а старые полевые дороги, грязь по колено, костры на ночёвках, артиллерийские дворы, солдатские казармы, крики сержантов и тот молодой Василий, который когда-то ещё не знал, что однажды сам станет генералом. Он помнил, как всё начиналось, и оттого новое звание казалось почти странным. Будто речь шла не о нём, а о каком-то другом человеке, давно оставшемся в прошлом.
Он положил письмо на стол.
— Ну что, Василий Яковлевич? — спросил вошедший офицер. — Хорошая весть?
— Хорошая.
— Надо бы выпить.
— Выпьем.
Офицер уже собрался уходить за вином, но Левашов остановил его.
— Только немного. Завтра работа всё равно останется.
Он сам удивлялся тому, как спокойно принял известие. Наверное, потому, что человек, слишком долго проживший в войне, постепенно перестаёт считать чин наградой за прошлое. Чин становится платой за будущее. Чем выше звание, тем больше людей оказывается за твоей спиной и тем меньше у тебя права ошибиться.
Но вместе с этим известием перед ним неожиданно встала и другая мысль: кто именно сейчас награждает его и что за люди стоят за этими царскими именами?
Петра Великого Левашов знал не по портретам. Он видел его живым, слышал его голос, видел, как тот ходит по войсковому лагерю, как заглядывает в орудийную мастерскую, как может в одном разговоре спросить у офицера о численности полка, у солдата — о жалованье, у артиллериста — о том, какой заряд приготовлен к стрельбе. Пётр мог сам встать у инструмента, сам взяться за работу, сам поехать туда, где трудно. В нём было что-то стремительное и беспокойное. Он не любил, когда дело стояло на месте, и, кажется, испытывал почти физическую неприязнь к слову «потом».
Левашов иногда думал, что Пётр Великий был создан для похода.
Не потому, что всю жизнь хотел воевать, а потому, что сам его характер был походным: движение, приказ, работа, риск, новое дело, ещё одно дело, а затем — снова вперёд. Рядом с таким государем человек либо начинал двигаться, либо оказывался выброшенным за обочину.
Но теперь Петра не было.
Россия успела привыкнуть к мысли, что великие перемены можно совершать и без него.
Вот тут и появилась Екатерина Алексеевна.
Для Левашова она была прежде всего не «женой Петра» и не придворным именем из столичных разговоров. Он слишком долго служил, чтобы измерять государя происхождением или впечатлением от придворной роскоши. Он смотрел на дела.
Екатерина унаследовала государство, которое после смерти Петра могло легко запутаться в собственных противоречиях. Огромная армия требовала денег, флот требовал содержания, новые учреждения — людей, а государственная машина, созданная Петром за последние годы его царствования, ещё не успела стать привычной. При дворе шла борьба различных группировок, а страна ждала от новой власти прежде всего одного: чтобы Россия не рассыпалась после смерти человека, который слишком долго двигал её вперёд собственным напором.
Левашов, находившийся далеко от столицы, видел лишь отблеск этих столичных перемен, но отблеск был достаточно ясен.
При Екатерине государство не отказалось от созданной Петром армии и не отвернулось от военного служилого люда. Напротив, назначения, повышения и пожалования продолжались. Она не была человеком петровского размаха, зато в ней Левашов мог почувствовать другое достоинство — способность не ломать государственную машину в попытке немедленно построить новую.
Она не была Петром.
И в этом заключалась её особенность.
Пётр заставлял.
Екатерина умела удерживать.
Пётр мог войти в комнату и перевернуть весь порядок вещей.
Екатерина, скорее, смотрела, какой порядок уже существует, и решала, что из него оставить, а что убрать.
Для старого военного это было заметным различием.
Левашов привык уважать силу, которая действует открыто, но со временем научился уважать и другую — ту, которая проявляется в умении не дать огромному государству зашататься, когда человек, державший всё в своих руках, умер.
Возможно, именно поэтому её решение о его производстве задело его глубже, чем он сам хотел себе признаться.
Государыня была далеко.
Она не видела этих гилянских дорог.
Она не слышала ночных караульных окриков.
Не знала, в какой день гарнизону пришлось урезать хлеб, а в какой пришлось усиливать караул из-за слухов о приближении неприятеля.
И всё же её решение дошло сюда.
«Значит, там помнят», — подумал он.
Помнят Решт.
Помнят Гилян.
Помнят тех, кто удерживает далёкую окраину, пока в столице обсуждают дела империи.
Вот это и производило на него впечатление.
Не пышность двора.
Не титул.
А сама способность государства помнить человека, находящегося за тысячи вёрст.
Екатерина для него поэтому и оставалась фигурой особенной: не продолжением Петра в буквальном смысле, а человеком, сумевшим пережить его отсутствие и удержать в своих руках государство, которое тот оставил ей.
И всё-таки при всей этой силе Левашов чувствовал в её правлении то, чего почти не было в петровские времена: двор.
При Петре двору приходилось постоянно догонять царя.
При Екатерине двор становился самостоятельной силой.
Там уже больше зависело от людей, от близости к государыне, от влияния, от того, кто кого услышит, кому поверит и какое слово скажет вовремя.
Левашов был человеком полевым.
Он не любил слишком сложных придворных дорог.
Если тропа впереди была завалена деревом, он предпочитал убрать дерево, а не спорить, кому оно принадлежало и кто должен его убрать по табели.
Но он понимал: государством нельзя управлять одной саблей.
И потому к Екатерине у него могло быть особое отношение — смесь уважения и осторожности.
Она не была для него воином.
Она была государыней.
И это разные ремёсла.
А затем пришло другое царствование.
Пётр Второй.
Когда Василию Яковлевичу довелось предстать перед молодым императором, впечатление оказалось совсем иным.
Перед ним был человек, который по возрасту мог бы годиться ему если не в внуки, то в очень молодое поколение. И это особенно странно действовало на старого служаку. Он за свою жизнь привык видеть государей уже взрослыми, сформировавшимися характерами, людьми, чья воля могла быть сильной или слабой, умной или ошибочной, но уже сложившейся.
Здесь же перед ним был юноша.
И это заставляло думать не столько о нём самом, сколько о том, что произошло с Россией.
Пётр Второй получил престол не потому, что успел подготовиться к власти, а потому, что обстоятельства поставили его туда. Он был внуком Петра Великого, сыном царевича Алексея, и уже одно это имя делало его фигурой огромного политического значения.
Но имя — ещё не опыт.
Левашов посмотрел на молодого государя и невольно вспомнил Петра Алексеевича.
Вот этот человек создал новую армию.
Этот строил флот.
Этот сам ездил учиться корабельному делу за границу.
Этот отправлял людей осваивать новые земли и заставлял дворян учиться.
А теперь его внуку было доверено то, что тот создавал десятилетиями.
В этом и заключалось главное впечатление Левашова от Петра Второго.
Не его молодость сама по себе, а огромная тяжесть, которая лежала на этой молодости.
Левашов был старым военным и потому не позволял себе судить государя по лицу. Молодое лицо ещё ничего не говорило о будущих поступках человека.
Но он видел другое.
При Петре Втором огромное влияние при дворе получили люди, которые стремились направить государственные дела в соответствии со своими интересами. В первые годы правления большую роль играли Верховный тайный совет, Александр Меншиков, а после падения Меншикова — другие придворные группировки, в том числе Долгоруковы. Молодой император оказался в самой середине этой борьбы.
Левашову это было понятно без объяснений.
На войне всегда видно, где командир.
А вот при дворе иногда сначала приходилось выяснять, кто именно отдаёт приказ.
Это отличие он заметил бы сразу.
И потому к Петру Второму у него, скорее всего, возникло бы сложное чувство. С одной стороны — уважение к государеву имени и положению, без которого русский офицер XVIII века просто не мог существовать. С другой — настороженность старого служаки, прекрасно понимавшего, что молодой государь пока зависит от людей, стоящих вокруг него.
Но было в молодом императоре и то, что могло вызвать человеческое сочувствие.
Пётр II был не Петром Великим.
И требовать от внука мгновенного повторения деда Левашов счёл бы несправедливым.
Он слишком много видел в жизни, чтобы ждать от каждого нового царя второго Петра.
Пётр Великий был явлением исключительным.
Такие люди не появляются по расписанию престолонаследия.
Поэтому, глядя на юного Петра Второго, Левашов, вероятно, думал не только: «Что это за государь?» Но и: «Что сделают с этим мальчиком люди, которые уже сейчас стоят вокруг трона?»
И именно тогда пришло его собственное повышение.
Пётр II произвёл его в генерал-поручики и пожаловал семьсот пятьдесят душ крестьян.
Для Левашова это было уже не просто продолжением прежнего возвышения.
Он увидел в этом знак того, что его служба пережила ещё одну смену власти.
Пётр Великий создал его как солдата.
Екатерина Алексеевна признала его службу.
Пётр Второй поднял его ещё выше.
Три государя — три эпохи — и один человек, который всё это время продолжал служить.
Когда ему сообщили о новом пожаловании, один из офицеров усмехнулся:
— Василий Яковлевич, теперь вам, пожалуй, полагается ходить важнее.
Левашов посмотрел на свои сапоги, испачканные гилянской грязью.
— Важнее?
— Ну да. Вы теперь генерал-поручик.
— Попробуйте сами ходить важнее по этой грязи. Может, у вас получится.
Офицеры засмеялись.
Но вечером, оставшись один, Левашов снова подумал о двух государях.
И вот тут различие между ними предстало особенно ясно.
Екатерина производила на него впечатление женщины, сумевшей удержать государственную конструкцию после смерти великого реформатора. Она не обладала петровской стремительностью, зато умела пользоваться властью иначе — через окружение, решения, назначения, личное доверие и способность не дать стране сразу рассыпаться на части после ухода человека, привыкшего держать всё в своих руках.
Пётр Второй производил другое впечатление — юного наследника огромной державы, попавшего в мир, где престол уже требовал не только царского имени, но и собственного характера. Его ещё окружали люди, которые спорили за влияние, его правление ещё только начиналось, а перед ним уже стояла Россия, созданная Петром Великим и слишком большая, чтобы управлять ею одним наследственным именем.
Левашов не знал, каким будет этот государь через десять лет.
Да никто не знал.
Но он знал другое.
Государство нельзя остановить и поставить на привал только потому, что на троне сменился человек.
Россия продолжала жить.
Армия продолжала стоять.
Крепости продолжали требовать гарнизонов.
Дороги — охраны.
Государственная казна — денег.
А людям на окраинах по-прежнему приходилось делать то, что они делали всегда: служить.
И Левашов, пожалуй, лучше многих понимал, что истинная мера государя для человека его ремесла — не громкость имени и не красота придворного портрета.
А то, насколько надёжно после его приказа живут люди и насколько крепко стоит государство.
Когда ему позднее вручили знаки ордена Святого Александра Невского, он не стал долго рассматривать драгоценности. Офицеры смотрели на него, ожидая торжественных слов, а Василий Яковлевич только провёл пальцами по знакам награды и сказал:
— Вот это, братцы, вещь тяжёлая.
— Оттого, что дорогая?
— Нет. Оттого, что теперь спрос с меня будет ещё тяжелее.
И это действительно было его отношением к награде.
Он не смотрел назад.
Он смотрел вперёд.
Потому что генерал-поручику уже нельзя было сказать: «Я не знал».
Нельзя было сослаться на усталость солдат.
Нельзя было свалить вину на капитана, писаря или начальника гарнизона.
Чем выше поднимался человек, тем меньше у него оставалось права быть просто человеком, который исполняет приказ.
Теперь приказ приходилось создавать самому.
И утром Левашов снова сел за стол, развернул донесения и спросил писаря:
— Ну, что там у нас?
Словно никакого генерала вчера и не производили.

XXVII.
После Решта у Василия Яковлевича началась совсем другая война — та, в которой гораздо меньше было грома пушек, зато гораздо больше бумаг, споров, недоверия и таких мелких неприятностей, из которых иной раз вырастает большое восстание. Пока гремели пушки, всё было проще: неприятель находился впереди, солдат видел его, офицер знал, куда направить роту, а генерал — куда двинуть полк. Но теперь враг мог сидеть в богатом доме за резной решёткой, кланяться русскому начальству до земли, говорить самые приятные слова, а через неделю прислать в горы людей, которые ночью перережут дорогу и исчезнут прежде, чем кто-нибудь успеет понять, откуда они пришли.
Гилян нельзя было удерживать одной саблей.
Край этот был богатый, зелёный, густо населённый, совсем не похожий на те сухие и открытые пространства, к которым привык русский солдат. Здесь всё росло густо и буйно: рисовые поля блестели водой, сады тяжело стояли под плодами, из гор спускались леса, а дороги после каждого большого дождя превращались в такие места, где и мул начинал смотреть на всадника с укором, словно именно всадник был виноват в существовании этой дороги. От Каспия тянуло сыростью, по утрам над низинами висели белые туманы, в полдень воздух становился тяжёлым и душным, а вечером с гор приходила прохлада, вместе с которой доносились голоса пастухов, лай собак и иногда далёкий гул незнакомой речи.
В городах говорили сразу на нескольких языках, торговцы спорили о цене с таким жаром, словно от одного мешка риса зависела судьба империй, местные владельцы улыбались русским офицерам, приглашали их к себе в дома, посылали подарки, уверяли в преданности и тут же посылали гонцов к своим родственникам в соседние области.
Левашов всё это видел.
Он вообще быстро понял одну вещь, которой не всегда учатся даже после многих лет службы: завоевать землю можно за один поход, а заставить её жить спокойно иногда не удаётся и за десять лет. Крепость можно взять приступом, знамя поставить на стене, разоружить гарнизон и написать в  Петербург победное донесение. Но потом наступает утро следующего дня, и выясняется, что хлеб надо доставить, дороги надо чинить, солдат надо кормить, местных жителей надо удерживать от разбоя, чиновников — от воровства, а соседнего владетеля — от мысли, что русский гарнизон стоит здесь ненадолго и потому с ним можно пока потерпеть.
Поэтому Левашов не стал сидеть в Реште за высокой стеной и ждать, пока неприятности сами постучатся в ворота.
Он рассылал небольшие отряды по дорогам, укреплял посты, следил за провиантом, проверял состояние крепостей и заставлял командиров знать не только количество солдат в их батальонах, но и сколько у них исправных ружей, сколько пороху и сколько муки осталось в амбарах. Он требовал знать, где стоят переправы, какие дороги можно использовать в дождливое время, где можно найти свежих лошадей и в каком селении можно получить сведения о движении чужих людей.
Ему не раз говорили, что для генерала довольно иметь под рукой хороших офицеров.
Левашов отвечал:
— Хорошему генералу хороших офицеров никогда не бывает довольно.
И действительно, он старался видеть край не только из окна своего дома или канцелярии. Иногда его можно было встретить на дороге совершенно неожиданно для тех, кто отвечал за порядок на этом участке. Он приезжал посмотреть мост, о котором ему доложили как об «исправном», заглядывал в амбар, где по бумагам хранился провиант, беседовал с местным старшиной и мог совершенно спокойно спросить у солдата на посту, когда тот последний раз получал сапоги.
Если солдат начинал отвечать слишком быстро, Левашов обычно улыбался.
— Не торопись. Я тебя не экзаменую.
— Так точно, ваше превосходительство.
— Вот и хорошо. Теперь рассказывай как есть.
После этого рассказывали как есть.
Однажды молодой офицер явился к нему с донесением о каком-то местном владельце, который обещал быть совершенно покорным российской власти. Офицер говорил уверенно, приводил слова, которыми тот выражал свою преданность, рассказывал о почтительном приёме и даже упомянул подаренных русскому начальству лошадей.
Левашов выслушал его до конца, а потом спросил:
— А хлеб у него есть?
Офицер растерялся.
— Хлеб?
— Хлеб. Я спрашиваю не о его покорности, а о хлебе.
— Не знаю, ваше превосходительство.
— Вот и я не знаю. А ты знаешь, что покорный человек без хлеба бывает покорным только до первого голодного дня?
Офицер замолчал.
— И что же мне узнать?
— Сколько у него хлеба, сколько людей, сколько лошадей и сколько он должен соседу.
Офицер поднял глаза.
— А последнее зачем?
Левашов усмехнулся:
— Затем, что человек, которому должны денег, обычно говорит одно, а человек, которому должны он, — совсем другое. А иногда бывает и так, что оба лгут.
Офицер невольно улыбнулся.
— Значит, всё проверить?
— Всё. И особенно то, что написано в конце донесения.
— Почему в конце?
— Потому что в конце обычно пишут то, что вспомнили слишком поздно.
Так постепенно и складывалась его власть над краем. Не громкими приказами и не одной военной силой, а тысячами мелких распоряжений, из которых со временем складывается порядок.
Где можно было договориться — договаривался. Где требовалось напомнить о русском гарнизоне — напоминал. Где начинался грабёж или разбой — действовал уже без разговоров. Ещё в первые годы службы ему приходилось получать из Петербурга указания поступать с местным населением ласково, но при этом ловить и карать тех, кто занимался грабежами. Сам Пётр требовал от Левашова быть с виновными твёрдым, а с теми, кто ведёт себя доброжелательно, — обходительным.
Эта наука оказалась не легче военной.
В походе неприятель либо сдавался, либо стрелял. Здесь же человек мог утром кланяться, днём улыбаться, вечером уверять в своей преданности, а ночью послать человека в горы с запиской.
Левашов постепенно научился отличать осторожность от трусости, любезность от лести и покорность от страха.
   к нему пришёл местный старшина, человек уже немолодой, в дорогой одежде и с такой бородой, что, казалось, в ней можно было спрятать половину канцелярии. Он долго говорил о дружбе, о мире, о том, как местные жители уважают русского государя и самого Левашова.
Генерал слушал.
Когда старшина закончил, Левашов спросил:
— А если завтра сюда придут персы?
Старшина развёл руками.
— Мы люди мирные.
— Это я понял. А если придут?
— Будем ждать, что сделает русское войско.
Левашов посмотрел на него поверх бумаг.
— А если русское войско будет далеко?
Старшина промолчал.
— Вот теперь мы говорим честно, — сказал Левашов. — Значит, тебе нужен не мир. Тебе нужно, чтобы тот, кто сильнее, оказался рядом.
Старшина поклонился.
— Так оно и есть, ваше превосходительство.
Левашов неожиданно улыбнулся.
— Вот за эту последнюю правду я тебя сегодня отпущу без выговора.
Такие разговоры ему приходилось вести постоянно.
Но Кавказ не давал ему забыть, что рядом стоял настоящий противник. Персы не смирились с потерей края. Турки тоже внимательно смотрели на происходящее, потому что всякая перемена силы у Каспия отзывалась далеко за горами. Иногда приходили послы с улыбками и длинными речами, иногда — письма с уверениями в дружбе, а через несколько недель из дальних селений сообщали, что где-то появился вооружённый отряд.
Левашов читал такие донесения спокойно.
— Сколько?
— Триста.
— Кто ведёт?
— Точно неизвестно.
— Значит, узнайте.
И уже через день-два русские разъезды начинали прочёсывать дороги.
В 1728 году положение стало особенно тяжёлым. Персидские силы пытались ударить по Левашову сразу с нескольких направлений. Ему приходилось действовать быстро, не имея возможности собрать огромную армию и не рассчитывая на то, что неприятель будет ждать, пока русские приготовятся. Он со сравнительно небольшими силами занял центральную позицию между Кескером и Лагиджаном и сумел последовательно разбить выступившие против него отряды.
Но едва один противник отступал, как на его месте появлялся другой.
Затем ему пришлось иметь дело и с афганцами, которые, овладев Мазандараном, потребовали очистить Гилян. Левашов не стал ждать, пока их требование превратится в поход. Он отправил против них небольшой отряд, который разбил неприятеля у Лагиджана.
Подобные победы редко попадали в большие рассказы о войнах. Они не были похожи на Полтаву или взятие крепости. Там не было одного решающего дня, после которого становилось понятно, кто победил. Кавказская война состояла из множества таких столкновений, после которых неприятель уходил в горы, а русские возвращались к своим гарнизонам и снова начинали ждать новых известий.
Так проходили годы.
Левашов воевал, судил, принимал послов, разбирал жалобы, отправлял донесения и сам ездил смотреть дороги, о которых ему три раза докладывали, что они «совершенно исправны».
И если дорога оказывалась совершенно исправной только на бумаге, начальнику дороги приходилось объяснять генералу, почему по ней невозможно провести даже телегу.
Однажды такой начальник особенно долго рассказывал о трудностях.
— Ваше превосходительство, дожди были необычайные, ручьи вышли из берегов, почва размокла, рабочие заболели...
Левашов слушал, не перебивая.
Потом посмотрел в окно.
— Хорошая дорога.
— Так точно, ваше превосходительство.
— Для кого?
Начальник замолчал.
— Для пешего?
— Пешком пройти можно.
— Для лошади?
— С трудом.
— Для телеги?
Начальник опустил глаза.
— Вот видишь, — сказал Левашов. — А в бумаге у тебя написано: «дорога в удовлетворительном состоянии».
— Так точно.
— Значит, бумага по ней проезжает лучше телеги.
Офицер не знал, смеяться ему или нет.
Левашов тоже улыбнулся.
— Деньги, отпущенные на её исправление, пусть пока полежат у тебя на столе. Когда дорога станет пригодна для телеги, деньги получишь обратно.
После этого дороги почему-то начинали быстро исправляться.
При всей своей суровости Левашов был человеком хозяйственным. Он не любил, когда казённое добро исчезало между складом и бумагой, а потому следил за расходами с такой же внимательностью, с какой прежде следил за расположением войск. Он хорошо понимал: в далёком краю, куда долго идут распоряжения из Петербурга, государственная власть начинается с того, есть ли у гарнизона порох, хлеб и исправные лошади.
Генерал мог выиграть сражение, но если после победы солдату нечего было есть, а лошадь не могла пройти десять вёрст, то следующая победа становилась вопросом времени.
Левашов этого не забывал.
Поэтому его канцелярия никогда не была тихим местом. Там постоянно появлялись донесения, счета, жалобы, ведомости, письма, прошения и записки. Одни требовали немедленного ответа, другие могли подождать, а третьи Левашов откладывал отдельно, потому что знал: именно те бумаги, которые все считают неважными, иногда через месяц становятся самыми опасными.
Он вообще не любил спешить с решениями там, где требовалось сначала узнать правду.
— Ваше превосходительство, люди жалуются, — сказал ему однажды офицер.
— Какие люди?
— Местные.
— На что?
— На сборы.
— А кто собирает?
— Наш чиновник.
Левашов поднял глаза.
— Тогда почему ты говоришь, что жалуются местные?
Офицер понял.
— Надо проверить чиновника?
— Надо проверить всех. Иначе через месяц у нас будет уже не жалоба, а восстание.
В этом и состояла его кавказская служба: между большой войной и маленькой человеческой хитростью, между приказом из Петербурга и необходимостью самому решать, что делать здесь и сейчас.
Но однажды сама эта уверенность в порядке едва не стоила ему жизни.
Случилось это во время одной из поездок, когда Левашов с небольшим отрядом двигался по дороге, уходившей от населённых мест в сторону гор. Он ехал не в парадном сопровождении и не ожидал серьёзного столкновения. Несколько десятков солдат, казаки-разведчики, офицеры — этого казалось достаточно для обычной поездки.
Дорога шла между лесистым склоном и низиной, заросшей кустарником. После недавнего дождя земля ещё держала влагу, лошади ступали тяжело, а колёса повозок оставляли глубокие следы. Воздух был тёплый, влажный и неподвижный. Птицы в лесу почему-то смолкли.
Левашов несколько раз посмотрел на склон.
— Что-то мне здесь не нравится, — сказал он.
Офицер, ехавший рядом, посмотрел туда же.
— Не вижу ничего необычного.
— Вот это мне и не нравится.
Через несколько минут впереди грянул выстрел.
Первый всадник рухнул с седла.
Следом ударили ещё несколько ружей, и сразу со всех сторон посыпались люди. Они появились из кустов, из-за камней, с противоположного склона, словно всё это время лежали в земле и только ждали сигнала.
Лошадь под Левашовым шарахнулась в сторону.
— В строй! — крикнул он.
Но отряд уже оказался в ловушке. Дорога впереди была перекрыта, сзади слышалась стрельба, а противник быстро сближался, стараясь не дать русским развернуться.
Левашов выхватил саблю.
Он уже не думал о том, почему не заметили засаду. Для этого будет время после боя. Сейчас требовалось вырваться.
Началась свалка.
Русские дрались прикладами и штыками, стреляли почти в упор, сбивали нападавших с седел. Несколько человек пытались пробиться к Левашову, но противник теснил их со всех сторон.
В какой-то момент лошадь под генералом получила удар и рухнула на колени.
Левашов едва успел выскочить из седла.
Он оказался на земле, среди дыма, грязи, топота копыт и криков. Перед ним мелькнуло чужое лицо, потом ещё одно. Кто-то замахнулся саблей, русский солдат ударил его прикладом.
Левашов понял, что ещё несколько минут такого боя — и его действительно возьмут живым.
А живой русский генерал стоил для неприятеля гораздо дороже десятка захваченных солдат.
Он отступил к своим.
— Держаться!
Но кольцо вокруг него становилось всё теснее.
И тогда издалека донёсся топот.
Сначала едва различимый.
Потом всё более тяжёлый.
Казаки.
Казачий отряд вылетел из-за поворота дороги почти на полном скаку. Впереди шёл сотник Сотников. Он увидел свалку, сразу понял, где находится Левашов, и даже не стал перестраивать людей для красивой атаки.
— За мной, братцы! Спасай генерала!
Казаки ударили сбоку.
Удар был такой стремительный, что неприятель не успел понять, откуда пришла новая сила. Ещё несколько минут назад нападавшие сами окружали русских, а теперь уже им пришлось отбиваться и искать дорогу к лесу.
Сотников не останавливался.
Он вёл людей туда, где было тяжелее всего.
Через несколько минут засада рассыпалась. Кто-то ушёл в лес, кто-то бросил оружие, кто-то остался лежать на дороге. Русские собрали раненых, подняли убитых, привели в порядок лошадей.
Левашов стоял возле своей упавшей лошади. На мундире была грязь, рукав оказался рассечён, на лице виднелась тонкая царапина.
Сотников подъехал и спрыгнул с коня.
— Ваше превосходительство, целы?
Левашов посмотрел на него и попытался ответить.
Но слова не вышли.
Он вдруг почувствовал такую огромную, почти мальчишескую радость оттого, что остался жив, что глаза его неожиданно заблестели. Генерал, переживший осады и сражения, человек, которому приходилось отдавать приказ идти под огонь, вдруг оказался настолько счастлив простому факту собственного спасения, что на мгновение забыл и о чине, и о достоинстве.
Он отвернулся.
Сотников всё понял, но сделал вид, что ничего не заметил.
Потом усмехнулся:
— Ну, батюшки генералов, мне ещё спасать не приходилось.
Левашов наконец рассмеялся.
— Не генералов, Сотников. Меня спасать приходилось.
— А я и говорю: батюшки генералов.
Казаки засмеялись, и напряжение, ещё минуту назад висевшее над дорогой, наконец отпустило людей.
Левашов подошёл к Сотникову, положил руку ему на плечо и некоторое время молчал.
— Знаешь, сотник, — сказал он наконец, — я ведь уже думал, что сегодня закончу свои походы.
— А я так не думал.
— Почему?
Сотников пожал плечами.
— Потому что если бы вас сегодня взяли, кому бы потом все эти бумаги подписывать?
Левашов рассмеялся так громко, что ближайшие казаки снова улыбнулись.
— Вот ведь человек! Я едва не погиб, а он о бумагах беспокоится.
— Так ведь бумаги, ваше превосходительство, хуже персов. От них и в лес не убежишь.
Левашов ещё раз посмотрел на него и уже серьёзно сказал:
— Запомни, сотник. Сегодня ты спас не генерала.
— А кого же?
— Старого солдата, которому ещё рано умирать.
Сотников покачал головой.
— Это уж вы сами решайте, ваше превосходительство. А мы, казаки, если надо, ещё раз подъедем.
Левашов улыбнулся и крепко пожал ему руку.
Позднее, когда опасность уже осталась позади, он несколько раз возвращался мыслями к этому случаю. Война научила его многому, но именно такие минуты лучше всего показывали человеку цену тех, кто служит рядом. В спокойном штабе начальник видит в ведомости сотню, роту или эскадрон. На поле боя он видит уже не цифру, а конкретного человека, который может услышать выстрел, понять, что командир попал в беду, и повернуть коня туда, откуда только что били ружья.
После этого случая Левашов ещё долго помнил Сотникова.
И когда ему снова приносили донесения о неприятельских отрядах, он уже не только спрашивал:
— Сколько их?
Он спрашивал:
— А наши где?
Потому что за годы Кавказа Василий Яковлевич научился, пожалуй, самому главному для начальника: крепость держат стены, государство держат бумаги, армия держится на порядке, но в трудный час всё это мало стоит без людей, которые готовы прийти на помощь друг другу.
Так и проходило его долгое кавказское десятилетие — между приказами и походами, между переговорами и стычками, между хозяйственными заботами и внезапной опасностью. Левашову приходилось одновременно быть военным начальником, администратором, судьёй, переговорщиком и человеком, который должен был каждый день решать десятки вопросов, от которых зависело спокойствие целого края. Он уже давно понял, что власть далеко от столицы измеряется не количеством красивых приказов, а тем, могут ли солдаты получить хлеб, может ли обоз пройти по дороге, знает ли гарнизон о приближении неприятеля и понимает ли местный житель, чего от него хочет новая власть.
До 1734 года он продолжал управлять присоединёнными территориями, отражая новые нападения и стараясь сохранить порядок. За эти годы Гилян успел стать для него не просто далёким завоёванным краем, а местом, где он провёл значительную часть зрелой жизни, где его знали по имени и где уже привыкли к его неожиданным поездкам, строгим расспросам, нелюбви к казённым потерям и способности одинаково спокойно разговаривать с персидским владельцем, русским офицером и простым солдатом.
Когда же пришло время оставить эти земли, Левашов уходил из Гиляна уже совсем другим человеком, чем тот, который когда-то пришёл туда с войском. Он приобрёл здесь не только военный опыт, но и редкое для солдата умение управлять людьми без постоянной угрозы саблей. Он узнал, сколько стоит спокойствие края, как легко оно нарушается и как трудно возвращается, и, вероятно, именно здесь окончательно понял, что настоящая власть начинается не там, где тебя боятся, а там, где твой приказ исполняют потому, что люди знают: за ним последует порядок.
Он уезжал с Кавказа не как человек, которому надоело командовать, а как солдат, которому наконец разрешили сложить оружие после долгой службы. Но Кавказ оставался с ним ещё долго — в памяти о влажных дорогах Гиляна, о туманных горах, о гарнизонах, которым всегда чего-нибудь не хватало, о персидских всадниках, внезапно возникавших на горизонте, и, конечно, о том дне, когда среди дыма и криков он уже почти почувствовал холод плена, а потом услышал топот казачьих коней и увидел впереди Сотникова.
И всякий раз, когда Левашов вспоминал тот день, ему, вероятно, прежде всего вспоминалась не сама засада и даже не страх оказаться в плену, а простая фраза казачьего сотника:
— Батюшки генералов, мне ещё спасать не приходилось.
Война редко дарит человеку возможность так открыто и без стыда радоваться тому, что он остался жив.
 
XXVIII.
В 1734 году Василий Яковлевич Левашов возвращался в Россию.
За плечами у него оставались годы, которых хватило бы на несколько жизней: Персидский поход, тяжёлая служба на Каспии, управление Гиляном, бесконечные переговоры с местными владельцами, тревожные вести из Персии, афганские отряды, разбойные партии, болезни, жара, дороги, которые исчезали вместе с первым большим дождём. Он привык к стране, где власть держалась не столько на печати государя, сколько на том, умеет ли человек, поставленный начальником, удержать при себе людей и заставить их поверить, что завтра будет не хуже сегодняшнего.
Теперь он возвращался домой.
Только Россия, которую он увидел, была уже не совсем той Россией, из которой когда-то уехал.
Пётр Великий давно умер. За ним успела взойти на престол Екатерина Алексеевна, затем недолгое царствование Петра II, а в 1730 году русский престол заняла его племянница — Анна Иоанновна.
Императрицей она стала не совсем так, как становились цари в старые времена.
Когда после смерти Петра II престол оказался без наследника, верховники попытались ограничить власть будущей государыни. Анне предложили принять так называемые «Кондиции», по которым важнейшие решения должны были зависеть от Верховного тайного совета. Для женщины, много лет прожившей в Курляндии и привыкшей скорее ждать милостей от чужого двора, чем раздавать их самой, это могло показаться удобным предложением.
Но Анна довольно быстро поняла, что ей предлагают не корону, а корону с верёвочкой.
В Москве произошло то, чего верховники не ожидали. Значительная часть дворянства потребовала восстановления полной власти монарха, и гвардейские офицеры оказались на стороне этого требования. Анна разорвала «Кондиции» и объявила себя самодержавной императрицей.
Так Россия получила государыню, которая начала своё царствование с очень ясного поступка: власть, которую ей пытались урезать, она вернула себе сама. Верховный тайный совет был упразднён.
Но взять власть — ещё не значит уметь ею распорядиться.
Анна Иоанновна не была государыней петровского склада. Она не носилась по верфям, не брала в руки топор, не составляла лично артиллерийских таблиц и не проводила ночи над чертежами кораблей. Россия уже не нуждалась в том Петре, который мог утром приказать строить флот, днём самому лезть на мачту, а вечером подписать указ о новой армии.
Время требовало другого правителя.
Анна управляла государством через людей, которым поручала дела. В 1731 году при ней был создан Кабинет министров — высший государственный орган, через который проходили важнейшие решения, распоряжения Сенату, коллегиям, военным и финансовым учреждениям. В нём особенно большое значение получил Андрей Иванович Остерман — человек холодного расчёта, осторожной дипломатии и огромного опыта государственной службы, а ещё хитрый аки змей.
Рядом с государственными людьми находились и люди двора.
Одним из самых влиятельных стал Эрнст Иоганн Бирон.
Позднее эпоху Анны будут вспоминать прежде всего через это имя. Но для человека, возвращавшегося из Персии, придворные разговоры были делом второстепенным. Он смотрел на Россию глазами солдата.
А глазами солдата Россия выглядела вполне определённо.
Армия существовала.
Флот существовал.
Крепости строились.
Казна считала деньги.
Государственные учреждения продолжали работать.
И всё это требовало людей, которые умели не рассуждать о войне, а вести её.
Перед императрицей теперь стоял генерал-аншеф, человек с огромным опытом войны и управления. Его произвели в этот чин ещё перед окончательным возвращением из Закавказья. Но прежде чем покинуть край окончательно, ему пришлось сделать ещё одно дело, которое позднее окажется гораздо важнее, чем могло показаться в тот день.
На Тереке нужно было создать крепость.
Место выбрали у Кизляра — там, где русское присутствие требовало не временного лагеря и не деревянного острожка, а настоящего опорного пункта. Здесь сходились интересы России, Персии, кавказских владельцев и горских народов; здесь проходили дороги, по которым могли прийти и торговый караван, и вооружённый отряд.
В 1735 году началось строительство Кизлярской крепости.
Работа была привычной для человека, которому доводилось строить государственную границу буквально из земли и дерева. Сначала — разметка. Потом ров, вал, бастионы, казармы, склады, артиллерийские позиции. Где-то спорили о размерах, где-то не хватало леса, где-то люди ворчали на тяжёлую работу. А начальство требовало одного: чтобы крепость стояла.
И она стала стоять.
Кизляр должен был быть не просто укреплением. Он становился русским узлом на Северном Кавказе, местом, откуда можно было наблюдать за дорогами, принимать посольства, удерживать границу и в случае необходимости быстро собрать военную силу.
Так закончилась персидско-кавказская страница службы.
Старый солдат уходил с Кавказа, оставляя после себя не только донесения и приказы, но и крепость.
И, быть может, именно это было самым точным итогом его многолетней службы: где вчера была тревожная граница, там сегодня стояли стены, пушки и русский гарнизон.
Отдыхать, однако, долго не пришлось.
У императрицы были свои причины помнить о человеке, которому уже не раз приходилось удерживать самые дальние окраины государства.
Южная граница России оставалась неспокойной. Крымское ханство, находившееся в зависимости от Османской империи, продолжало угрожать русским землям набегами. На юге нельзя было позволить себе роскошь забыть о войне хотя бы на несколько лет.
Там всё решалось быстро.
Сегодня приходил гонец с известием о появлении татарской конницы.
Завтра требовались подводы.
Послезавтра — порох.
А через неделю уже мог понадобиться генерал.
Анна Иоанновна понимала и другое: Россия всё заметнее втягивалась в европейскую политику. Война за польское наследство только что закончилась, Россия принимала участие в ней, а отношения с Османской империей становились всё напряжённее.
И потому южная война была уже не вопросом далёкого будущего.
Она приближалась.
В 1735 году Россия вступила в войну с Османской империей.
Анна Иоанновна не сама повела армию к Перекопу — для этого у неё были Миних, Ласси и другие генералы. Но именно при ней государство приняло решение вновь бороться за Азов, оттеснить крымскую угрозу и добиться более прочного положения России на юге. Цель была велика, а цена её оказалась ещё больше.
И вот здесь характер самой императрицы проявлялся лучше всяких придворных сплетен.
Анна умела доверять дело человеку, если считала его способным его выполнить.
Из Персии был вызван Низовой корпус — тот самый, который ещё недавно стоял на далёкой южной границе.
И это было почти символично.
Ещё вчера перед ним был Каспий и Персия.
Теперь — Азов.
Вместо персидских владельцев — турецкие паши.
Вместо афганских отрядов — крымская конница.
Вместо Гиляна — донская степь.
А вместо тяжёлой восточной жары — пыль, ветер и бескрайняя равнина, где расстояние между двумя колодцами иногда было опаснее расстояния между двумя армиями.
В 1736 году, когда Миних повёл главные силы к Днепру и Крыму, пришлось принять на себя командование у Азова. Опыт старого кавказского военачальника здесь оказался как нельзя кстати: осада требовала не одной храбрости, а умения считать людей, порох, продовольствие, подводы и время.
Миних высоко ценил этот опыт и оставил его начальником осадного корпуса.
Теперь предстояло выдержать всё, что принесёт новая война.
Когда-то он вошёл в военную службу простым человеком.
Теперь ему предстояло командовать армиями.
А за плечами оставалась крепость на Тереке, построенная в тот момент, когда никто ещё не знал, сколько десятилетий она будет стоять на русской границе.
И, пожалуй, в этом была вся причуда его судьбы: сколько бы ни менялись государи, сколько бы ни перестраивался двор, сколько бы ни менялись названия чинов и кабинетов, для старого солдата оставалось одно простое правило.
Государь меняется.
Граница остаётся.
А если на границе неспокойно — генерал должен быть в седле.

XXIX.
В ночь на 25 ноября 1741 года Петербург впервые за много лет проснулся не от пушечного салюта, не от музыки придворного бала и не от тяжёлого скрипа карет, которые везли сановников на очередное заседание, а от торопливого топота сапог, стука прикладов и приглушённых голосов, разносившихся по заснеженным улицам.
Снег шёл густой, мягкий, почти бесшумный, и от этого весь город казался каким-то ненастоящим. Только возле казарм гвардейских полков было неспокойно. Там зажигались фонари, распахивались двери, появлялись офицеры в спешно застёгнутых мундирах, а солдаты, ещё не успевшие как следует проснуться, уже становились в строй.
Во главе этого движения была женщина в гвардейском преображенского полка  мундире, которую многие при дворе считали слишком мягкой для большой политики, слишком склонной к удовольствиям и слишком похожей на своего отца именно в тех чертах, которые её противники старались не замечать.
Они ошиблись.
Елизавета Петровна была дочерью Петра.
А у Петра, как знали все, кто когда-либо служил под его началом, была одна неприятная для врагов привычка: когда он решал, что настало время действовать, он переставал спрашивать, удобно ли это кому-нибудь.
Елизавета в ту ночь тоже не стала спрашивать.
Она ехала к гвардейцам, понимая, что идёт на риск, от которого уже нельзя будет отступить. На ней были латы, под платьем, а в руках она держала большой серебряный крест. Перед гренадерами она говорила не как придворная дама и не как наследница престола, а как дочь человека, который когда-то заставил Россию привыкнуть к мысли, что государство может перемениться за одну ночь.
— Знаете ли вы, ребята, кто я и чья дочь? — спрашивала она их.
И в этих словах было не столько кокетство, сколько вызов.
Она прекрасно понимала, что гвардейцы помнят Петра.
Помнят его голос, его привычку самому лезть в корабельный трюм, стоять у пушки, спорить с мастером, ругаться с генералом и требовать от солдата не красивого ответа, а дела.
Елизавета не была Петром.
Но в эту ночь ей пришлось стать его дочерью до конца.
К утру Петербург уже знал, что на престоле новая государыня.
А ещё через несколько часов стало известно, что среди первых награждённых ею оказался Василий Яковлевич Левашов.
25 ноября ему пожаловали орден Святого Андрея Первозванного и шпагу с алмазами.
Когда Левашов получил известие, он долго рассматривал шпагу, лежавшую перед ним.
Алмазы поблёскивали на эфесе.
Человек, прошедший Нарву, Полтаву, Персию, Кавказ и столько дорог, сколько иной генерал не видел даже на карте, мог бы, наверное, отнестись к этой роскоши с усмешкой. Он действительно усмехнулся, но не потому, что подарок ему не понравился.
— Хороша, — сказал он наконец.
Офицер, стоявший рядом, осторожно спросил:
— Достойна такого пожалования?
Левашов поднял глаза.
— Шпага-то достойна. А вот мне теперь придётся доказать, что я её не зря получил.
И почти сразу после этого война со Швецией потребовала доказательства.
Шведы рассчитывали вернуть то, что потеряли в Северной войне, и война для них начиналась не как случайная пограничная ссора, а как попытка пересмотреть старый порядок на Балтике. Однако русская армия под командованием Петра Ласси вскоре заставила шведов отказаться от первоначальной уверенности в лёгкой победе.
Но Финляндия была не только страной лесов, дорог, болот и крепостей.
Это была страна шхер.
А шхеры не любили больших кораблей.
Там линейный корабль со всей своей тяжёлой артиллерией, высоким бортом и величественным такелажем мог оказаться почти беспомощным перед небольшой гребной флотилией, которая исчезала за островом, появлялась в другом проливе, высаживала людей на берег и снова уходила туда, где для большого корабля вода казалась слишком мелкой.
Левашов это понимал.
Он вообще хорошо понимал одну простую вещь: война на Балтике далеко не всегда решается там, где стоят самые большие пушки.
Иногда решает тот, кто первым увидит узкий проход между островами.
Иногда тот, кто первым высадит сотню солдат на берег.
А иногда тот, кто сумеет заставить противника поверить, будто русские собираются идти туда, куда на самом деле идти не собираются.
Весной 1742 года гребной флот готовился к походу.
Сорок четыре галеры — огромная по тем временам сила для действий в финских шхерах, — множество малых судов, провиант, боеприпасы и тысячи солдат должны были идти вдоль побережья, поддерживая армию Ласси. Источники указывают, что русский гребной флот доставлял в Финляндию около десяти тысяч человек и одновременно обеспечивал сухопутную армию продовольствием и боеприпасами.
На галере жизнь начиналась ещё до рассвета.
Гребцы сидели на банках, проверяли вёсла, матросы возились с канатами, артиллеристы осматривали орудия, солдаты чистили оружие, а офицеры бесконечно сверялись с картами, на которых береговая линия Финляндии выглядела так, словно кто-то нарочно изрезал её ножом.
Левашов ходил по палубе без особой торжественности.
Он не любил командующих, которые во время войны старались выглядеть командующими.
Сам он предпочитал выглядеть человеком, который знает, что делает.
Шведы тоже знали цену шхерам.
Их галеры были приспособлены для мелководья, для внезапных атак и отходов, для действий в тесных проливах, где корабль не мог развернуться по первому желанию. Шведские командиры старались держаться поближе к берегу и островам, использовать береговые батареи и не давать русским возможности навязать им бой там, где численное преимущество могло сыграть решающую роль.
Они не были трусами.
Они просто хорошо знали море.
И Левашов это уважал.
— Смотрите, — сказал он однажды офицеру, показывая на далёкую цепь островов. — Они там будут ждать.
— А если не будут?
— Тогда будем ждать мы.
— А если и мы ошибёмся?
Левашов посмотрел на него и усмехнулся.
— Тогда, любезный, мы оба окажемся правы.
В начале июня русская флотилия двигалась вдоль финского побережья. На море появились шведские корабли. Вскоре стало ясно, что неприятель намерен прикрыть свои сухопутные силы и не позволить русским свободно пользоваться береговыми путями.
Шведский флот был силён.
Пятнадцать линейных кораблей, фрегаты, бомбардирские суда.
Но между островами главную опасность представляли галеры.
Левашов понимал, что вступать в бессмысленную перестрелку с тяжёлыми кораблями не следует. Его флот должен был не столько искать красивого морского сражения, сколько делать то, ради чего его создали: двигаться там, где тяжёлый корабль двигаться не может, поддерживать армию, перевозить войска, отрезать береговые пути и внезапно появляться там, где противник его не ждал.
И вот однажды разведка донесла, что на одном из береговых участков шведы устроили укреплённый пост.
Там были орудия.
Там находился небольшой гарнизон.
А главное — оттуда шведы могли наблюдать за русским движением и мешать продвижению армии.
Левашов долго смотрел на карту.
Потом провёл пальцем вдоль берега.
— Здесь.
— Но берег укреплён.
— Потому и высадимся здесь.
Офицеры переглянулись.
— Можно обойти.
— Можно.
— Можно обстрелять.
— Можно.
— А можно высадиться с другой стороны острова.
Левашов посмотрел на них.
— Можно сделать всё, что угодно. Только потом не удивляйтесь, если шведы тоже сделают всё, что им угодно.
Он приказал готовить десант.
И тут рядом с ним появился такой непонятный и далекий, и в тоже время родной человек — генерал-майор Сотников, отвечавший перед государыней и командующим за ведение морских десантов.
Левашов посмотрел на него с тем особенным выражением, каким старый солдат рассматривает новое оружие: не доверяя ему до конца, но уже желая понять, на что оно способно.
Морская пехота была создана ещё при Петре Великом, и к этой войне её полки уже имели опыт действий с кораблей. Но для человека, прошедшего службу ещё в петровскую эпоху, увидеть целый строй солдат, чьей привычной обязанностью было одновременно быть морским десантом и пехотой, было всё равно что увидеть собственную старую военную мысль, выросшую в новое оружие.
Сотников был тем самым оказался человеком широкоплечим, загорелым, с тяжёлым донским лицом.
— Ваше превосходительство, — доложил он.
— Сотников?
— Так точно.
— Донской?
— Оттуда, ваше превосходительство.
— Вы уже генерал-майор?
— Именно так.
Левашов прищурился.
— А что же тебя на море занесло генерал?
Сотников посмотрел на галеры.
— Государева служба.
— Это ответ хороший, но неполный.
— Тогда, стало быть, судьба.
— Вот судьбу я как раз и не люблю, — проворчал Левашов. — Она слишком часто списывает на себя наши ошибки.
Они обнялись.
На рассвете десант подошёл к берегу.
Сначала шведы увидели только галеры.
Потом открыли огонь.
Пушечные ядра взрывали воду перед носами судов, дробили мачты, рвали канаты, поднимали фонтаны брызг. Русские орудия отвечали, но Левашов не позволил превращать бой в обычную артиллерийскую дуэль.
— Грести!
Галеры пошли вперёд.
— Ещё!
Берег приближался.
Шведы усилили огонь.
На валу появились солдаты.
Казалось, что высадка захлебнётся ещё у самой воды.
И тогда Левашов сделал то, что не раз делал за свою долгую службу: вместо того чтобы спорить с препятствием, он заставил его работать на себя.
Часть галер продолжила движение прямо на укрепление.
Другая часть вдруг свернула к острову, будто собираясь высадить десант там.
Шведы клюнули.
Их командир перебросил часть людей к противоположному флангу.
В этот момент русские галеры развернулись.
Под прикрытием огня с судов к берегу пошли шлюпки.
Морская пехота прыгала в воду по колено, тащила ружья, патронные сумки, топоры и лестницы. Люди шли прямо к береговой батарее, а с галер над ними гремели пушки.
Сотников оказался впереди своих людей.
— Вперёд, ребята! Не за мной идите — за берегом!
И пошёл первым.
Шведы встретили их огнём.
Несколько человек упали ещё у самой кромки воды.
Остальные не остановились.
Берег зашатался от выстрелов, крика, дыма и топота сапог.
Русские поднялись на вал.
Сотников ворвался туда первым, сбил шведского артиллериста прикладом, схватился с другим, а через несколько минут над укреплением уже поднимался русский флаг.
Но бой ещё не закончился.
Шведы попытались контратаковать со стороны леса.
Левашов, стоявший на палубе галеры, увидел движение и немедленно приказал повернуть несколько судов.
Русские пушки ударили вдоль лесной опушки.
Шведская колонна остановилась.
Вслед за первым залпом грянул второй.
Затем с берега донеслось русское «ура».
Контратака рассыпалась.
И тогда стало ясно, что берег взят.
Левашов долго смотрел на дым, который медленно плыл над водой.
Потом увидел Сотникова.
Тот стоял на захваченном валу, весь в грязи, с мокрым мундиром и разбитой губой.
Левашов неожиданно широко улыбнулся, взмахнул обеими руками и крикнул:
— Ну вот! Каким же чёртом его сюда занесло!
Офицеры вокруг засмеялись.
Сотников, не понимая, то ли это похвала, то ли ругань, крикнул с берега:
— Государева служба, ваше превосходительство!
— Вот ведь упрямый донец! — рассмеялся Левашов. — Даже после драки от ответа не отступает!
В тот день они взяли берег не ради одного укрепления.
Они открыли путь армии.
И в этом была настоящая сила гребного флота: он не просто сражался с неприятелем, а помогал сухопутной армии двигаться там, где прежде каждый шаг приходилось покупать кровью.
Ласси продвигался вперёд, шведы отступали, а русские галеры шли вдоль берега, словно огромная плавучая дорога, по которой война двигалась вместе с армией.
Позже шведская сторона ещё не раз пыталась использовать море против русских.
Но прежняя уверенность исчезла.
Русский флот уже нельзя было считать только большим собранием кораблей.
У него появились люди, которые понимали шхеры.
У него появились командиры, которые умели соединять море и сушу.
И у него появилась та самая школа, которую когда-то начал создавать Пётр Великий: корабль должен был быть не украшением державы, а оружием, которое умеет работать вместе с армией.
Левашов это понимал особенно хорошо.
Он ведь сам принадлежал к поколению Петра.
Для него корабль был не предметом гордости, а инструментом.
А солдат на корабле был не пассажиром.
Он должен был уметь грести, стрелять, высаживаться, строить укрепления и снова садиться на галеру.
Война сама заставляла людей становиться такими.
Елизавета тоже была дочерью этой школы.
И если в первые часы своего царствования она шла к гвардейцам почти беззащитной женщиной, то теперь на престоле сидела государыня, которая прекрасно знала цену армии и флоту.
Она любила красоту, любила праздники, любила музыку, драгоценности, придворный блеск и нарядные платья, но в характере её было нечто, что невозможно было скрыть ни шёлком, ни жемчугом.
Петровское.
Когда ей докладывали о победах, она радовалась искренне.
Когда приносили известия о неудачах, могла вспылить.
Когда требовалось наградить человека, способного служить государству, она умела быть щедрой.
А когда речь заходила о чести России, в ней вдруг исчезала вся придворная мягкость.
Именно такой её и увидел Левашов в ту памятную осень, когда после очередной кампании оказался перед государыней.
Елизавета посмотрела на него и улыбнулась.
— Ну что, Василий Яковлевич, опять морем воевали?
— Морем, матушка государыня.
— И как оно?
Левашов слегка поклонился.
— Мокрое, ваше императорское величество.
Елизавета рассмеялась.
— Вот за это и люблю старых петровских людей. У всех война, победы, отчёты, а у него море мокрое.
Левашов позволил себе улыбнуться.
— А каким ему ещё быть?
Елизавета некоторое время смотрела на него молча.
А потом сказала уже совсем другим голосом:
— Батюшка любил людей, которые дело делают.
Левашов склонил голову.
— Я помню Петра Алексеевича.
— И я помню, — тихо ответила она.
На мгновение в её лице исчезла императрица.
Осталась дочь.
Та самая девочка, которая когда-то видела Петра живым, слышала его шаги, его громкий голос, его смех и его бесконечные распоряжения.
Потом Елизавета выпрямилась.
— Ступайте, Василий Яковлевич. Война ещё не окончена.
— Слушаюсь, ваше величество.
Он вышел.
А на столе, среди бумаг, карт и донесений, лежал Андреевский орден.
Тот самый, которым его наградили в первый день нового царствования.
И рядом с ним — шпага с алмазами.
Василий Яковлевич взял её в руки, посмотрел на блеск камней и вдруг вспомнил совсем другое море.
Не Балтику.
Каспий.
Персидские берега.
Гилянские дожди.
Кизлярскую землю.
Нарву.
Полтаву.
И мальчишку Василька, который когда-то ещё не знал, сколько дорог ему предстоит пройти.
Он провёл большим пальцем по эфесу и негромко сказал:
— Хорошая всё-таки вещь, царская милость.
А потом добавил, уже с привычной усмешкой:
— Только служить после неё приходится ещё усерднее. И где то с грохотом салюта раздался воглас: ЛЕВОЙ! ЛЕВОЙ! ЛЕВАШОВ.  

XXX.
К концу жизни Василия Яковлевича Москва уже мало напоминала ту столицу, которую он увидел в 1744 году.
Где прежде стояла старая стена, теперь открывался простор улицы. Там, где ещё недавно громоздились башни и обветшавшие укрепления, появлялись новые постройки. Камень и кирпич от прежних московских укреплений не пропадали даром: старое постепенно уходило в землю, а его материал получал новую службу.
Левашов смотрел на это без особой сентиментальности.
Он был слишком долго солдатом, чтобы считать всякую старину неприкосновенной.
Крепость должна была защищать.
Если она переставала защищать, её судьба становилась такой же, как судьба старого орудия: его либо переливали, либо ставили в угол как память.
Москва требовала другого оружия.
Порядка.
К началу пятидесятых годов забот у московского главнокомандующего было столько, что иной день начинался ещё до рассвета и заканчивался уже при свечах. Пожары, строительство, полицейские команды, состояние улиц, разбор старых стен, споры между домовладельцами, бесконечные прошения и сенатские бумаги — всё это требовало внимания.
В 1749 году к обязанностям московского главнокомандующего добавилась ещё и должность первоприсутствующего в Московской сенатской конторе.
Теперь перед ним лежали уже не только городские дела.
Государственные.
Иной раз Василий Яковлевич мог часами сидеть над бумагами, от которых у молодого чиновника начинала болеть голова.
Он же только ворчал:
— Бумага терпелива. А вот человек — нет.
И требовал исполнить то, что считал нужным.
Но однажды в Сенат пришла бумага совсем иного рода.
Она была не похожа на московские прошения.
Не пахла ни пылью канцелярии, ни воском от обычных печатей.
На ней стояли чужие слова, чужое имя, чужая страна.
Эфиопия.
В те годы русско-эфиопские связи ещё только начинали приобретать более определённые очертания. Письма и известия шли сложными путями через восточные церковные и дипломатические связи, через людей, для которых Красное море и далёкая Абиссиния были не пустым местом на карте, а частью известного им мира. Архивные материалы действительно содержат документы русско-эфиопских отношений за 1751 год.
Письмо передали в сенатскую контору для рассмотрения.
Чиновники читали его с тем выражением лица, с каким русский человек XVIII века обычно смотрел на письмо из страны, о которой слышал больше чудес, чем достоверных сведений.
Кто-то произнёс:
— Абиссиния...
Другой поправил:
— Эфиопия.
— Какая разница?
— Для них, может быть, большая.
Левашов молча взял письмо.
Прочитал.
Потом ещё раз прошёл глазами несколько строк.
Смысл был прост и вместе с тем необычен.
Эфиопский двор выражал благодарность русскому государю за дружеское расположение и тем русским людям, которые содействовали сближению двух народов. В письме с уважением вспоминались люди, благодаря которым отношения между Россией и Эфиопией становились крепче.
И среди имён особенно выделялся генерал Сотников.
Левашов остановился.
Перечитал имя.
Потом медленно откинулся на спинку кресла.
В комнате было тихо.
Несколько чиновников ожидали его реакции.
Василий Яковлевич ещё раз посмотрел на письмо, затем поднял глаза.
И только развёл руками.
— Вот какого чёрта его туда занесло?
Кто-то из присутствовавших не удержался от улыбки.
Другой осторожно кашлянул, делая вид, что ничего не слышал.
Левашов снова посмотрел на бумагу.
— Сотников, говорите?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Генерал Сотников?
— Он самый.
Василий Яковлевич нахмурился.
Перед глазами у него вдруг мелькнуло совсем другое время.
Не Москва.
Не Сенат.
Не бумаги.
А дорога.
Пыль.
Конский пот.
Костры.
Старые походные разговоры.
Лица людей, с которыми когда-то делили хлеб и порох.
Он слишком хорошо знал Сотникова, чтобы поверить, будто тот просто так оказался где-то на краю света.
Но Эфиопия?
До Эфиопии от России было такое расстояние, что сама мысль о нём казалась почти нелепой.
Левашов положил письмо на стол.
— Нет, — сказал он уже тише. — Вот это мне кто-нибудь объяснит.
Никто не объяснил.
Да и объяснять, собственно, было некому.
Письмо говорило лишь о результате.
О благодарности.
О дружбе.
О русских людях, которые сделали для неё что-то такое, что помнили уже далеко за пределами России.
А о том, как именно генерал Сотников оказался среди этих людей, письмо молчало.
Левашов ещё раз взял его в руки.
— Значит, благодарят государя...
Он пробежал глазами строки.
—  Благодарят русских...
Ещё пауза.
— И особенно Сотникова.
После этого он посмотрел в окно.
За стеклом была Москва.
Та самая Москва, которой он отдал последние годы жизни.
Город, где он разбирал старые стены, следил за строительством, тушил последствия пожаров, разбирался с чиновниками и заставлял бесконечные бумаги превращаться в распоряжения.
А теперь из далёкой Африки пришла весть о человеке, которого судьба каким-то образом занесла туда.
Левашов усмехнулся.
—  Всё-таки странный народ мы, русские.
—  Почему, ваше превосходительство?
— Потому что человеку мало было Персии, Кавказа, Турции и прочих неприятностей. Нет, надо было ещё в Эфиопию забраться.
Он снова взял перо.
—    Ну да ладно. Раз уж занесло — значит, зачем-нибудь было нужно.
И поставил на письме свою резолюцию.
А потом ещё долго сидел молча.
Сотников.
Это имя не выходило у него из головы.
Потому что старый генерал слишком хорошо знал: случайных дорог в жизни почти не бывает.
Особенно у людей его поколения.
Особенно у тех, кто однажды привык идти туда, куда другие ещё не решались ехать.
И, быть может, в этом далёком эфиопском письме была спрятана история, которой Левашову уже не суждено было узнать до конца.
Он прожил ещё немного.
А затем Москва осталась без него.
7 апреля 1751 года Василий Яковлевич Левашов скончался.
Человек, который начинал жизнь среди стрелецких рядов, учился у Петра военному делу, прошёл Азов, Северную войну, Кавказ и Персию, закончил её не в походном шатре и не у крепостной стены.
Он умер московским главнокомандующим.
И, пожалуй, символичнее всего было то, что человек, всю жизнь привыкший строить и брать крепости, в последние годы занимался тем, чтобы старые стены уступили место новой Москве.
А в это самое время где-то далеко, за морями и пустынями, Россия начинала получать ответы из страны, о которой в московских канцеляриях ещё совсем недавно знали почти как о далёком предании.
И среди этих ответов прозвучало имя Сотникова.
Имя, которое для Эфиопии означало дружбу.
А для старого Левашова — так и осталось загадкой.
После смерти Василия Яковлевича Левашова его имя не осталось только в старых донесениях, военных реляциях и московских приказах. Жизнь пошла дальше — уже в его детях и внуках.
У Василия Яковлевича и княжны Соломониды Михайловны Юсуповой было трое детей: Иван, Фёдор и Татьяна. Иван Васильевич пошёл по отцовской дороге — стал генералом-поручиком. Фёдор Васильевич связал свою судьбу с семьёй Чернышёвых, а Татьяна вышла замуж за князя Семёна Борисовича Козловского. Так от одной семьи постепенно начали расходиться новые ветви большого дворянского рода.
Но особенно интересной оказалась судьба потомков Ивана Васильевича.
Его сыновья также служили государству. Александр Иванович дослужился до генерал-поручика. Другой сын, Василий Иванович, стал генералом от инфантерии и обер-егермейстером. А Фёдор Иванович, родившийся уже после смерти своего знаменитого деда, прошёл русско-турецкие войны, участвовал во взятии Измаила, получил генеральский чин и в 1802 году стал сенатором.
И вот здесь семейная история делает неожиданный поворот.
От Василия Ивановича пошла ещё одна ветвь — и спустя одно поколение в ней появился человек, которому предстояло подняться уже совсем высоко. Это был Василий Васильевич Левашов.
Он родился в 1783 году, когда его знаменитого прадеда уже давно не было среди живых. Но фамилия продолжала работать на историю. Василий Васильевич стал генералом-адъютантом, затем генералом от кавалерии, участвовал в наполеоновских войнах. При Николае I он оказался уже не только военным человеком: в 1833 году получил графское достоинство, а в последние годы жизни возглавлял Государственный совет и Комитет министров.
Получается удивительная дуга.
Василий Яковлевич начинал свой путь в эпоху стрельцов, рядом с Петром Алексеевичем ходил в Азовские походы, пережил Нарву, служил в Персии, укреплял Кавказ, закладывал Кизляр, управлял Москвой.
А его потомок, родившийся уже в совершенно другой России, оказался во главе тех учреждений, где решались государственные дела империи.
Между ними лежало почти полтора столетия русской истории — войны, реформы, смена правителей, восхождение новой империи. Менялись мундиры, гербы и сами представления о службе. Но фамилия оставалась.
И, Каждый из них проходя своей дорогой слышал свой напутственный голос доносившийся из глубины веков: ЛЕВОЙ! ЛЕВОЙ! ЛЕВАШОВ. 


Рецензии