Язык Крови

* * *

Хроника пробуждения родовой памяти через звук. От заунывной зурны бакинского детства до шаманского бубна в тульской глубинке.

* * *

Глава 1. Баку: звуки, въедающиеся в кожу

Моё детство прошло на стыке Востока и славянского мира. Утро в моём Шувелянском дворе, в Баку начиналось с тягучего, заунывного пения зурны. Мне было некуда деться от этого бешеного ритма нагары и жалобного завывания кяманчи — звуки въедались в кожу намертво, отпечатываясь на подкорке вместе с запахом раскалённого асфальта и вкусом солёного моря. В те годы я ненавидела мугамы.

Дома папа играл на трубе марши, мама пела романсы под гитару. А изредка, заходя в гости к моему однокласснику Толику Ульянкину, я краем уха ловила какие-то непонятные мелодии со старой пластинки Александры Стрельченко — её слушала мама Толика, тётя Мария.

Бывая в гостях у своей тётушки, маминой старшей сестры Татьяны, я частенько заставала её подруг. Тётя была коком — и это загадочное слово будоражило мою детскую фантазию. В её доме книг почти не водилось: только серия пособий по кулинарии да один потрёпанный сборник русских народных песен 1952 года издания. Женщины бережно перелистывали хрупкие, пожелтевшие страницы, находили нужную строку и затягивали песню. Я слушала недолго. Сердце тогда молчало: распевные мелодии не отзывались во мне — они были совсем не похожи на тот мир звуков, к которому я привыкла, где с детства слышались иные ритмы и интонации. Пожав плечами, я убегала обратно на улицу — туда, где меня ждала моя детская жизнь.

* * *

Глава 2. Тверь: внутреннее землетрясение

Эта глухота прошла через много лет, когда судьба занесла в тверскую деревню, в сельский дом культуры начала девяностых. По роду работы меня послали в Тверь на курсы повышения квалификации — осваивать азы клубного дела.

Уставшие после долгой дороги, мы уже готовились ко сну в общежитии училища культуры, хотя время было ещё детское. И вдруг здание буквально сотряслось: из коридора донёсся мужской многоголосый хор.

Я соскочила с кровати прямо на холодный линолеум, ещё не понимая, сплю я или нет, рванула дверь на себя. Длинный узкий коридор превратился в резонатор. Там, от седовласых старцев до безусых юношей, шла такая плотность звука и движения, что её можно было резать ножом.

Воздух стал тугим, горячим, им было невозможно дышать — можно было только захлёбываться. Они пели, двигались, и не было ни сцены, ни зрителей. Была только эта вибрация, которая входила в кости через босые пятки на холодном линолеуме.

Язык, на котором они говорили друг с другом без слов, был древнее любого учебника. Он просто ударил. Как рубильник.

Именно там, глядя на эту плоть, дышащую в унисон, я впервые почувствовала: кровь поёт сама. У неё был свой собственный пульс, и сейчас этот пульс бился в пол вместе с их ногами.

Откуда во мне это? Где-то там, внутри, всё это время дремало моё озеро, наполненное реками и ручейками моих предков: горячими — донских и кубанских казаков, и спокойными — моего деда-поляка из-под Могилёва. И этот звук взорвал его. Здесь, в холодной Твери, среди чужих людей, случилось внутреннее подводное землетрясение: озеро забурлило и вспенилось, отозвавшись на мужской хор, идущий из самой земли.

Впервые в жизни мне не хотелось смотреть. Мне нужно было быть там. Выйти в круг. Взять шашку. Сделать проходку «от плеча» и пройтись так, чтобы пол задрожал.

* * *

Глава 3. Барыковский Чиж: поединок дроби

После встречи с кубанскими казаками я заболела русской песней — не той попсой, стилизованной под народность, которую выдают за истинный фольклор на телевидении, а архаичной, подлинно народной. И, вернувшись в родной ДК, я смотрела на односельчан уже другими глазами — будто сквозь эту новую музыку наконец стала слышать их настоящие голоса. Первым таким голосом стали частушки.

Частушки пели все. Это было принято — как дышать.За годы работы в клубе много женщин перебывало на наших посиделках — и пели все по-разному.В памяти осталась одна — баба Маня Мухина.

Я и сейчас вижу, как она лукаво улыбается и идёт потихоньку на круг. Она никогда их не выкрикивала. Выходила медленно, словно пава: приглаживала волосы рукой, бралась за уголки платка — и начинала рассказывать. Не петь — рассказывать. Так, наверное, звучало это и сто лет назад.

Гармонист в такт её словам не гремел — он дышал, притихая так, что в зале боялись пропустить финальную фразу. Зал взрывался хохотом, а баба Маня, сверкнув лукавым глазом, так же тихо уплывала прочь, оставляя соперницу отвечать в пустоту.

Дождавшись пика вечера, кто-то из мужиков выдыхал: — Ходить Чижа!

И тут начиналось самое главное — мужская пляска-поединок. В нашей деревне её танцевали парами — женщин было больше. Но пляска от этого не становилась менее мужской. Это был поединок дроби.

В центре зала пустело. Бабушки и дедушки становились в пары. Недостаток кавалеров у нас восполняли азартом: в круг выходило сразу четыре пары — кто с кем, а бывало, что и женщина с женщиной, лишь бы не пустовало место. Они брались за руки, Тоха раздвигал меха, и начинали медленное, тягучее движение по кругу. Но это был не просто хоровод.

Внезапно одна пара срывалась с цепи общего хода, чаще это были дядя Боря и тётя Люся Косыревы. Они вырывались в самый центр. Кавалер начинал рвать воздух дробью. А остальные — не останавливались. Они продолжали нестись по кругу, создавая гулкую, плотную раму для этого поединка. Все, кто остался за чертой, сами того не замечая, начинали тяжело бить каблуками в пол, задавая ритм. Это была дикая, необузданная природа: дядя Боря пошёл «клевать» — мелко, часто, не отрывая глаз от пола, а тётя Люся только плыла лебедью, перебирая ногами в мелкой «дорожке».

И вот тут начиналось самое сложное для глаз. Куда смотреть? На тех, кто в центре, где дядя Боря «клюёт» половицу, а его чуб летит от каждого удара? Или на дядю Колю, который проплывает мимо тебя по кругу с улыбочкой, и его чуб расходится волнами? А может, на Тоху, чья спина — единственный якорь в этом мельтешении?

Я смотрела не на лица — они смазывались в движении от скорости общего круга. Я ловила детали. Вот чуб дяди Бори… он не просто выбивался из-под картуза — он летел в воздухе при каждом топоте, когда он «клал» свою дробь в центре. Плясали недолго — ровно столько, чтобы показать себя. Дядя Боря, закончив проходку, с силой притопнул и вывел свою даму из круга.

И тут, как бы раздвигая пространство, заливаясь дробью, вышел дядя Серёжа Тюков, а рядом уже мелко подпрыгивала в такт, словно на невидимой пружинке, его жена — тётя Нина. Щупленький, небольшого росточка, он дробил мелко, словно сеял по половицам сухой горох: тук-тук-тук, тук-тук-тук. Ноги его мелькали стрекозиными крыльями, и весь он казался невесомым. Эта пляска преображала его — прямой, словно шпагу проглотил, он обходил соперника и выводил товарку из круга.

А следом, по кругу, широко и вольно, шелестел ногами дядя Коля Крылов. У того чуб был чуть мягче и расходился тяжёлыми, пшеничными волнами от макушки к затылку. Он плясал с улыбочкой, со смешинкой в глазах, будто дразнил сам себя. А вокруг него кружилась его Александра, такая же смешливая и озорная, как и он сам.

Зрители, стоявшие по стенам, не просто смотрели. Мы держали пляс. Пол дрожал уже не от двух ног, а от десятков каблуков, вбиваемых в доски в такт Тохиным мехам.

После размашистых чубов дяди Бори и дяди Коли, которые кивали в такт своим дробям, в круг тяжело шагнул дядя Саша Пискунов — высокий, стриженый. У него не было чуба, который можно было бы пустить волной. Поэтому он плясал всем теменем и шеей. При каждом тяжёлом «бухе» каблука в половицу его крупная голова резко, с видимым усилием, откидывалась назад, а мощная шея туго натягивалась. Рядом с ним, подхватив его тяжёлый ритм с удивительной для её стати лёгкостью, шла Алевтина Ивановна.

Он не дробил, а словно вколачивал сваи: тяжело бухал каблуком в половицу, и звук уходил куда-то в самые углы зала. Если он всё же брал дробь, то бил редко, с ленцой, но так тяжело, что пятка впечатывалась в доски, и по полу шла короткая дрожь. Именно Алевтина Ивановна делала пляску дяди Саши завершённой — это был не просто тяжёлый труд, это был замковый камень Барыковского Чижа.

Нашего гармониста Тоху Реутова я помню лишь спиной и затылком. Мы все стояли к нему вполоборота, запрокинув головы туда, где летели чубы. Он был гравитацией этого зала. Когда раздвигались меха, существовала только грудь гармони и наши каблуки.

Дядя Саша с силой притопнул, вгоняя последний каблук в доски так глубоко, будто хотел пробить пол насквозь.

Гармонь всхлипнула и замолчала. Круг распался. Мужики тяжело опустились на лавки у стен, вытирая потные шеи платком, выхваченным из кармана штанин. Дядя Боря достал кисет и молча вышел на крыльцо — подышать. Кто-то из женщин оправил платок.

Тоха сидел на лавке, чуть ссутулившись, положив большие кисти рук на меха — он плохо себя чувствовал, и игра давалась ему с огромным трудом, через немощь. Поэтому гармонь всегда несла жена. Я до сих пор вижу эту картину: он идет чуть впереди, ссутулившись, тяжело переставляя ноги, а она — след в след, бережно прижимает инструмент к груди.

* * *

Глава 4. Баба Таня: тишина, в которой слышно дыхание зала

И в наступившей тишине, когда ещё не успели отдышаться после пляса, сильный и уверенный голос бабы Тани Смирновой уже заполнял собой пространство. Она выделялась среди наших певуний особенной стать. Хотя была тутошняя, артёмовская, в ней чувствовалась иная, купеческая кость — память о родителях, что ездили торговать в Москву. На наши посиделки в клубе она приходила редко.

Она была самодостаточна. Я смотрю на неё сейчас и понимаю: мы с ней одной породы. Несмотря на мою бурную работу среди людей, я тоже люблю одиночество. Мне с собой не скучно. И я, как и она, открываюсь только среди своих — там, в Славном, у костра, где не нужно ничего доказывать.

Она никогда не бросалась в круг с ходу. Скромно сидела у стены на лавке, сложив крупные натруженные руки на коленях, пока товарки выбивали дробь. Пела и сама — застольные, про Муромскую дорогу, но в общем хоре её голос как-то терялся, уходил внутрь. Казалось, ей достаточно просто смотреть, как веселятся другие.

И вдруг она запела а капелла. Изредка ей робко подпевали, но песня была никому не ведомая, так что постепенно женские голоса затихли один за другим. Тоха Реутов сидел, безвольно уронив большие кисти рук на меха, словно из него выпустили воздух. В зале повисла такая тишина, что стало слышно, как тяжело дышат люди. И вела песню только баба Таня.

Окончив, она просто замолчала, опустив глаза. А все сидели, не смея шелохнуться. Это был единственный раз. Больше она не пела.

* * *

Глава 5. Славное: огонь, бубны и полет

Через несколько лет, выйдя на пенсию и оказавшись в Москве, я неожиданно открыла в себе новый, неизведанный пласт ритмов и звуков — они будоражили кровь и не оставляли меня равнодушной.

Я была на мастер-классе по обережному шитью в поселении Славном, что находится в Тульской области. Наша наставница Светомира устроила нам сюрприз: фаер-шоу у костра.

Потом она предложила желающим исполнить танец со стаффами под песню набирающего тогда популярность GURUDE — «Хороводы». И я решилась — в свои шестьдесят пять.

Это были совсем другие ощущения. Магия костра завораживала, а музыка стала погружением в себя, настоящей медитацией. Ты соединяешься, становишься единым целым с ветром.

Огонь в руках — продолжение тебя, он взмывает вверх, расправляя невидимые крылья. Я летела во Вселенную…

Мои движения становились то замедленно-плавными, то внезапно замирающими в воздухе — словно я наконец-то нашла способ говорить без слов.

А где-то рядом звучали удары бубнов: гулкие, ровные, поддерживающие. Они не давили — они давали силу, ровно ту, что нужна, чтобы не сбиться, чтобы лететь дальше. Такие же мощные, как тот хор в общежитии, от которого когда-то дрожал пол.

В тот миг они были равны по силе — две вспышки, от которых внутри всё переворачивалось и начинало звучать по-новому. Огонь и бубны GURUDE стёрли все границы. Я не слушала — я вдруг начала слышать.

* * *

Глава 6. Стася и голос Белогородчины

Совсем недавно в Славном, у Светомиры, произошло нечто иное. Мы, как обычно, приехали на мастер-класс: встречи со старыми друзьями, новые лица, разговоры… А вечером кто-то из женщин предложил спеть старинную русскую песню. Конечно, а капелла.

И когда запела Стася, я уже не могла стоять у стеночки. Ноги сами вынесли меня в круг. Я?! Батюшки святы… Я и не заметила, как пошла бить дробь прямо на ходу, в проходке. Мне казалось, моё место всегда было там, у стеночки — слушать и смотреть.

Но самое невероятное случилось потом. Когда песня отзвучала, Стася подошла ко мне и тихо сказала: — А выход твой и дробь — ну прям со Белогородчины…

Немая сцена. Как всё переплелось.

Я ведь столько лет копалась в бумажных архивах, сдувала пыль с метрических книг, выписывала имена на карточки. Мои предки по матери — из села Истобное Старооскольского уезда. Я знала это головой. Видела даты, фамилии, знала, как они переселялись, как пахали эту землю. Но всё это было там, на бумаге, в прошлом. А здесь, в тверском лесу, под голос Стаси, это прошлое вдруг ударило меня током.

Белогородчина. Село Истобное.

Мои ноги, которые только что месили пыль тверской тверди, выдали ту самую дробь, которую слышали в колыбелях моего рода.

И я почувствовала это физически. Эти ритмы. Плавные, как воды древнего Днепра, пронизывающего Могилёв. Отрывисто-резкие, как удар казачьей шашки или бешеный ритм бакинской нагары. Удары бубнов, пульсирующие прямо под рёбрами.

Всё это сплелось воедино — мугамы моего детства, частушки тверских бабуль и эта внезапно проснувшаяся белогородская дробь. Кровь узнала свой древний язык.

* * *

Эпилог. Древний язык: один ритм для всех

Я называла нагару занудной — не потому что она была плохой, а потому что её было слишком много, и это раздражало.

Нагара — это чёткий, пульсирующий ритм самой земли. Тот самый стук, который заставляет кровь вскипать без участия головы. Именно поэтому моё тело так безошибочно отозвалось на камлание.

Когда я впервые услышала живой бубен, внутри меня просто нажали на кнопку «Вкл». Я танцевала ночью у костра спонтанно, потому что мои ноги знали эти шаги задолго до моего рождения.

И тут я вдруг поняла: бубен, нагара, славянский кожаный пузырь — один и тот же древний код. Первый музыкальный инструмент человечества после голоса.

Ритм огня у костра и ритм шаманского бубна говорят на одном праязыке, который старше любого разделения народов. Ритмы Востока и славянского Юга говорят об одном — о силе жизни, которую ничем не вытравить.

Мои знакомые по обережному шитью спрашивают, нет ли у меня корней оттуда, раз я ухожу в транс под бубны GURUDE. Но реакция на камлание — это не заимствование чужой традиции, а встреча со своим собственным фундаментом.

Мне не нужны чужие корни, когда мои собственные уходят так глубоко, что слышат гул планеты.

Мы становимся тем, что впускаем в свои стены. Мой дом оказался слишком велик для одного народа — в нём хватило места и станице Багаевской, и хутору Пустосёлову, и селу Истобному, и посёлку Шувеляны.


Рецензии