Прекрасный юноша из сонетов Шекспира. Нежный Ризли
Shall I compare thee to a summer's day?
Thou art more lovely and more temperate...
Сравню ли тебя с летним днем?
Ты милее и нежнее...
(У. Шекспир. Сонет 18)
ИЗ ТЕКСТОВ 1590-Х ГОДОВ
"Нежный Ризли, звезда Саутгемптона, — желаю ему всего, что есть в глазах
Цинтии, Цинтии, славы западного мира, со всеми звёздами в её прекрасном
небосводе: пусть восходит и сияет бессмертно".
Джордж Пиль, «Честь Ордена Подвязки», 1593. Цинтия — это Елизавета (прозвище,
под которым поэты воспевали королеву).
26 июня 1593 года состоялась церемония посвящения новых рыцарей Ордена
Подвязки, для которой написано стихотворение. И странно выглядит эта вставка
в общем тексте, где перечислены исторические лица и вновь избранные рыцари,
так как номинация Генри Ризли не была утверждена королевой.
"За ним следует вельможа знатного рода, которого по праву Саутгемптон
(графство) считает своим великим господином. Не было никого прекраснее его
обликом, никого выдающеее в учёности, хотя едва лишь пушок пробивается на
его нежном лице".
Джон Сэнфорд, «Идиллии Аполлона и Муз», Оксфорд, 1592. Латинские стихи по
случаю визита королевы в Оксфорд, где Саутгемптон был среди участников.
«Это сугубо личные вопросы и ночные раздумья, которые от вашей светлости,
кого почитаю another myself, я утаить не могу». Из письма графа Эссекса
графу Саутгемптону в 1599 году перед Ирландией. Аnother myself — ренессансная
формула, восходящая к античному alter ego (другое я).
ТЕАТР. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ КОРОЛЕВЕ
Март 1590 года, Лондон
I
Они выехали из Уайтхолла после полудня. Эссекс — в простом камзоле, без свиты, только двое слуг позади. Генри рядом, на гнедом мерине, которого ему дали из конюшен Бёрли. Март, но день сухой и яркий — редкость для Лондона. Солнце било в спину, и тени от всадников ложились длинно на мокрую мостовую.
Через Вестминстер, мимо аббатства, через Стрэнд — мимо домов богачей с открытыми окнами, мимо лавок, мимо возов с сеном. Потом — Сити: узкие улицы, крики торговцев, запах рыбы и угля. Эссекс говорил мало, но легко — о пустяках, о погоде, о какой-то лошади. Генри отвечал коротко, потому что думал о другом: они едут в театр. Он, Генри Ризли, граф Саутгемптон, воспитанник лорда Бёрли, — едет в публичный театр, в Шордич, смотреть пьесу, которую играют для двух тысяч простолюдинов. И ему плевать, что скажет Бёрли.
За Олдгейтом город кончился. Дорога шла через поля, мимо садов, мимо виселиц на холме. Потом — Шордич, и из-за крыш показался флаг: белое полотнище на длинном шесте, над деревянной крышей. Генри натянул поводья.
— Это «Театр»? — спросил он.
— Это, — отвечал Эссекс.
II
«Театр» был деревянный, трёхэтажный, с галереями, как цирк. Снаружи — некрашеные брёвна, потемневшие от дождя. Внутри — открытый двор, партер без крыши, сцена, выступающая вперёд, как пирс в море. Над сценой — крыша на столбах, расписанная: зодиак, облака, солнце. В партере стояли, в галереях сидели. Две, может быть, три тысячи человек — мужчины, женщины, дети, старики, подмастерья, матросы, торговки. Шум стоял как на рынке.
Эссекс повёл Генри наверх, в ложу — «лордовы комнаты», над сценой. Узкая скамья, подушки, перила. Отсюда было видно плохо: спины актёров, затылки, край сцены. Эссекс оглядывал партер.
— Смотри, — сказал он и указал вниз.
Генри посмотрел. В партере, у самого края сцены, стоял мужчина. Не в толпе — отдельно, чуть в стороне, как будто толпа обтекала его. Молодой — лет двадцать пять. Высокий, тёмноволосый, в простом платье — не лорд, не купец. Что-то другое.
— Марло, — сказал Эссекс. — Кристофер Марло. Он написал эту пьесу.
Генри знал имя. Все знали имя. «Тамерлан» — легенда, ходившая по Лондону три года: пьеса, от которой у зрителей перехватывало дыхание, стих, который ревел со сцены, как ревёт ветер в паруса. Но Генри не знал лица. Он думал — драматург должен быть старше, солиднее. Этот же был молодой, приятной наружности: небольшие усики, бородка, плотно сжатые губы. Глаза большие, темно-серые — самая яркая деталь. И еще взгляд — пристальный, словно устремленный в будущее. Может, так смотрят маги, которые это будущее как раз и видят.
III
Труба. Толпа заревела — и стихла. Из-за кулис вышел человек.
Эдвард Аллин. Огромный — на голову выше любого в труппе, широкоплечий, с голосом, от которого у Генри задрожало что-то внутри, в рёбрах, как от барабана. Он вышел в костюме Тамерлана — не в короне, не в бархате, а в овечьей шкуре, как пастух, и заговорил.
Генри не слышал слов — звук будто поглотил смысл. Голос Аллина шёл сквозь тело, как землетрясение сквозь стену. Это не было похоже ни на что, что Генри слышал — не в Сесил-хаус, не в университетских залах, не на придворных масках. Это был язык, которому не нужны были слушатели — он шёл, как лава, и зритель стоял на пути, не в силах отойти.
Тамерлан говорил — и мир слушал. Не потому, что слова были мудры. А потому, что голос был силой. Сила шла от человека, который стоял на сцене в овечьей шкуре, и говорила: я — пастух, и я переверну мир. И Генри верил. Не Тамерлану — Аллину. Нет — Марло. Нет — всем троим сразу: автору, актёру, роли. Они были одно целое, и это целое было больше, чем любой из них по отдельности.
Генри забыл Эссекса. Забыл ложу, забыл подушки, забыл, что он граф. Он стоял у перил и смотрел, и руки его сжимали дерево так, что побелели костяшки. Он думал: вот. Вот что я хочу. Не писать стихи для чтения, не играть на лютне для барона Бёрли, не декламировать на латыни для профессоров. Вот это: сцена, голос, две тысячи лиц, тишина, которую ты держишь одной строкой. Это.
Актеры, не занятые на сцене, с любопытством поглядывали на ложу. Эссекс, уже дважды посмотревший Тамерлана, не был всецело поглощен действием. Взгляд его скользил по залу, по сцене, останавливался на Генри (тот был весь на сцене), и тогда неопределенная улыбка появлялась на его лице. Вспоминал свое первое потрясение от белого стиха "Тамерлана". И еще чувствовал на себе взгляды, будто тоже был актером, но уже другой пьесы, еще никем не написанной.
В антракте — если тут были антракты, Генри не понял, — Эссекс тронул его за плечо и указал вниз. Марло выходил из партера, протискиваясь сквозь толпу. Он шёл быстро, не оглядываясь, Генри увидел его спину — и подумал: он уходит. Куда? Домой? А где его дом?
— Хочешь познакомиться? — спросил Эссекс.
Генри повернулся. Роберт смотрел на него. Тёмные глаза, за которыми — ничего. Или всё. Генри не знал, хочет ли. Какое-то странное предчувствие — стоит ли знакомиться с тем, кто знает будущее.
— Да, — сказал он все же. — Хочу.
Но Марло уже вышел. Дверь хлопнула, и будто его не было. На обратном пути Генри молчал. Эссекс тоже молчал — но иначе. Генри молчал, потому что ещё был там, на сцене, ещё слышал голос Аллина, ещё видел Тамерлана в овечьей шкуре. Эссекс молчал, потому что — Генри не знал почему.
IV
После театра сначала заехали в Сесил-хаус — Эссекс подождал у ворот, а Генри влетел внутрь. Хорошо, что Берли не было дома, иначе разговоров не оберешься. Нет, нет, он ничего не забыл, ведь сегодня Эссекс должен представить его королеве.
Переодевался трижды: сперва выбрал алый дабл — слишком вызывающе, Бёрли заметит и спросит, на чьи деньги. Потом голубой — слишком бледно, потеряется среди прочих. Остановился на чёрном шёлке с золотым галуном и венецианским воротником, который Флорио привёз ему в прошлом месяце. Серьга — двойная, с жемчужиной. Волосы не стал подвязывать: пусть лежат по плечам.
Эссекс, увидев его у ворот, кивнул — коротко, одобрительно. Ничего не сказал. Но Генри заметил: взгляд задержался на секунду дольше, чем нужно, — и опять в тёмных глазах ничего нельзя было прочитать.
V
До дворца недалеко, доехали скоро. Потом долго шли через анфиладу Уайтхолла. Эссекс вёл Генри мимо стражи, мимо придворных, мимо слуг с подносами. Генри старался не отставать и одновременно — смотреть. Всюду, куда ни кинь взгляд, — лица, платья, перья, золото. Стены затянуты гобеленами: Овидиевы метаморфозы — Диана и Актеон, Венера и Адонис. На полу — тростник, посыпанный лавандой. Пахло сухими травами, потом, воском, духами. Под ногами — мягко, как по сену.
Эссекс кивал направо и налево, не замедляя шага. Он переходил из одной роли в другую так быстро, что Генри не переставал удивляться. Вот он — бросает через плечо: «Боже, Сэкувилл, что за воротник, вы в нём как пеликан» — и Сэкувилл хохочет, хотя шутка не такая уж смешная. Вот он — склоняется к уху лорда Хауарда и шепчет что-то, отчего тот кивает, и лицо у него становится серьёзным. Он менялся — но каждая маска была настоящая. Он не выбирал, как Генри, — они все были в нем.
Генри же был пока одинаковым. Милая учтивость — для себя этот образ он выбрал давно, ещё в Сесил-хаусе, под присмотром Бёрли. Улыбка, поклон, короткое слово — он научился нравиться. И ещё часто видел себя со стороны. Тогда ему казалось, что он сам совсем не тот, каким его видят другие.
Дошли до Guard Chamber. Стража в алых камзолах, алебарды. Эссекса пропустили без единого слова. Генри — за ним, по пятам, стараясь не наступить на шлейф чьего-то платья.
Presence Chamber. Огромный зал. Трон под балдахином — пустой, золотой. Вокруг — придворные: кто стоит, кто сидит на скамьях вдоль стен. Гобелены — Вертумн и Помона, Персей и Андромеда. Тростник на полу, но поверх него, перед троном, — турецкий ковёр, узорчатый, красный с золотом. «Когда входит королева, кладут ковёр поверх тростника», — шепнул Эссекс, словно прочитав его мысли. — «Турецкий. Подарок султана. Он слишком дорог, чтобы ходить по нему каждый день».
Придворные оглядывались. Эссекса — все знали. Генри — нет. Несколько взглядов скользнули по нему и задержались: длинные волосы, серьга, пусть смотрят. Одна из фрейлин — молодая, рыжая, с остреньким лицом — посмотрела прямо, без жеманства, и улыбнулась. Генри улыбнулся в ответ — учтивость, ничего больше — и тут же увидел себя со стороны: какая банальность! Но улыбка уже была послана, и рыжая отвернулась к соседке и зашептала.
Эссекс остановился.
— Здесь ждём, — сказал он. — Когда выйдут трубы, преклони колено. Она скажет — подойди. Ты подойдёшь. Не поворачивайся спиной. Если она спросит о чём-то — отвечай коротко. Она не любит длинных фраз.
— Что она спросит?
— Не знаю. Она любит сюрпризы.
Трубы.
Все встали на колено — волной, от дверей к трону. Генри опустился на одно колено, грациозно — он практиковал это сотни раз — и поднял глаза. Занавес балдахина раздвинулся, и Елизавета вошла.
Она показалась ему напряжённой, сжатой — словно всё в ней было собрано внутрь, подтянуто, как парус перед шквалом. Платье из серебряной парчи — огромное, колоколом, — воротник-жернова, стоявший вокруг лица. Лицо — белое. Совсем белое. Белила, румяна — как штукатурка храма. Глаза — тёмные, быстрые, волосы — рыжие, но не свои: парик, лежит прядями. Она села на трон. Взгляд — по залу, очень быстрый. Дамы расселись, слуги замерли. Тишину можно было потрогать рукой.
Эссекс поднялся, подошёл к трону, преклонил колено. Генри не слышал слов, только интонацию: почтительная, но свободная, — голос человека, который знает, что его любят. Королева кивнула. Эссекс выпрямился, повернулся и жестом позвал Генри.
Один шаг. Другой. Трон близко — он чувствует запах: розовая вода, лаванда, что-то горькое под ними — краска, может быть. Гобелен за спиной королевы — Венера и Адонис. Адонис, прекрасный юноша, убегает от богини.
Королева смотрит на него. Долго, оценивающе — будто в картинной галерее. Потом говорит, негромко, но в тишине зала — слышно:
— Formosus puer.
«Прекрасный юноша». Латынь. Овидиев оборот — так описывают Адониса. Генри почувствовал, как кровь приливает к лицу — под румянами, подумал: «Вот я стою, краснею. Это тоже видят. Все видят». Поднял глаза и сказал — тоже негромко, учтиво:
— Splendor formae meae transit, Majestas vestra in aeternum manet.
«Блеск красоты преходящ, величество ваше — пребудет вечно». Он сам не знал, откуда это пришло — может, из Какстона, может, из молитвенника, — но это было правильно: и латынь, и комплимент, и лёгкая насмешка над собой, которая была правдой, потому что красота действительно проходит, а величие королей остаётся в веках.
Королева подняла бровь. Потом — улыбнулась. Не широко — она не улыбалась широко, боялась морщин, — но улыбка была настоящая.
— Эссекс, — сказала она, не отводя глаз от Генри, — ты привёл мне поэта.
Эссекс — за его спиной — засмеялся.
— Он учился в Кембридже, Ваше Величество...
— Кембридж учит латыни, не учтивости. Но boy способен ко всему.
Генри почувствовал укол — ему семнадцать, но он граф, он не мальчик, — но промолчал. Милая учтивость. Просто улыбнулся — чуть иронично, как бы признавая: да, boy, и что?
Королева повернулась к даме справа — пожилой, в чёрном, с маленькой собачкой на коленях.
— Что скажешь, Мэри? Похож на Адониса?
Мэри Рэдклифф оглядела Генри с ног до головы.
— Слишком накрашен, — сказала она. — Как женщина.
Как раз не слишком, подумалось ему. Искусство грима всегда его привлекало — ведь изменить человека можно до неузнаваемости, это особый дар, как у художника. Вот только глаза — это другое. Взгляд — как диалог, как призыв к любви и пониманию, кто бы перед ним ни был. Генри взглянул на Мэри Рэдклифф прямо и нежно — любовь всегда действенна. Ему показалось, что она немного смутилась, да и все тоже.
Тут же вмешался Эссекс:
— Цвета бело-красной розы Тюдоров, Ваше Величество! — Forma nisi in veras non cadit illa deas. Ваша красота не уступает богиням. А милорд Саутгемптон в своих красках лишь отразил её, как в зеркале. Он говорит о Ваших достоинствах беспрестанно — но всякий раз я слушаю охотно.
Тишина. Потом — Елизавета засмеялась. Не улыбнулась — засмеялась, вслух, откинув голову. Дамы подхватили — дежурный смех, но настоящий. Рыжая фрейлина хихикнула и прикрылась веером. Мэри Рэдклифф покачала головой, но улыбнулась тоже.
Кажется, он понравился. Но через минуту — забудет его, надо что-то ещё? Но она уже спрашивала о семье — о Тичфилде, о его матери, о виконте Монтегю: «Ваш дед, кажется? Я надеюсь навестить его в Каудрее». И Генри отвечал — учтиво, коротко — и с обожанием смотрел на королеву. Отмеренное чувство, не больше, чем нужно, — как интрига на будущее.
Милостивый кивок головы, разговор окончен. Эссекс подоспел, что-то шепнул, и она кивнула. Роберт взял Генри за локоть — мягко, незаметно — и повёл назад, пятясь, не поворачиваясь спиной. Генри пятился тоже, кланяясь, улыбаясь, — и в последнюю секунду, перед тем как выйти из Presence Chamber, перехватил взгляд рыжей фрейлины. Она улыбнулась, он — нет. Милая учтивость кончилась у двери.
VI
В Guard Chamber Эссекс отпустил его локоть и прислонился к стене.
— Ну, — сказал он. — Ты справился.
— Она назвала меня Адонисом.
— Она назвала тебя еще boy. Но ты отвечал хорошо. Мэри — та сука. Никто ей не возражает.
— Я не возражал. Я согласился.
Эссекс посмотрел на него — внимательно, как будто видел впервые.
— Да, — сказал он. — Согласился. Это умнее, чем возразить.
Пауза. Потом протянул ему руку. Генри не понял жеста — никто не принимал в нем столько участия. Взял руку — и поднёс к губам. Но Эссекс не позволил.
— Не здесь, — сказал он. — Не при всех. Я хочу, чтобы ты знал. Ты мне не подопечный. Ты мне не паж. Ты мне — такой, какой ты есть, каким я тебя вижу. И когда я бываю искренним, а я не часто могу себе это позволить, Генри, — я говорю...ты мне как я сам.
Генри не нашёл, что сказать. Они пошли к выходу — под пристальными взглядами, мимо гобелена, где Адонис бежал от Венеры, — последний рыцарь уходящего века и живой Адонис, театрально красивый даже для мифического героя.
— Все-таки... паж — думал Генри. — Роберт просто не знает об этом.
VII
Шордич. «Театр». Пусто.
Последний зритель ушёл полчаса назад. Партер опустел, тростник на земле примялся, пахло пивом, мокрым деревом и жареным мясом из лавки напротив. На галереях ещё гудело эхо — Аллин работал три часа, и стены помнили его голос.
Он сидел за кулисами, на перевёрнутом ящике, и стягивал сапоги. Огромный, мокрый от пота, с красным лицом — после Тамерлана всегда так: столько времени орать на две тысячи человек, и лицо горит, как от лихорадки.
Марло зашёл попрощаться, присел на скамью. Он заходил иногда — послушать, как идёт текст. Смотрел на публику, на людей. Видел их лица, их чувства, мысленно правил диалоги, подбирая нужные краски. К лету собирался напечатать "Тамерлана".
А весна уже чувствовалась во всём, пьянила запахом еще не распустившейся листвы, располагала к надеждам.
— Кит, — Аллин сел рядом. — Сегодня граф Эссекс был.
— Правда? Я польщён. Что-нибудь просил передать?
— Ну ты и скажешь! Я ведь с ним не знаком. — Аллин хохотнул. — Он был с протеже. Вёл его, как невесту в церковь. Молодой мальчик, лет шестнадцати.
— А тебе-то что, Нед? Жениться собрался, а на мальчиков заглядываешься.
— Вот уж не надо! Но красивый. Серьга, длинные волосы. И в кружевах.
— Может, это девочка?
— А ну тебя!
На самом деле Марло видел обоих, он всегда видел зал. И о мальчике слышал, тот был подопечным Бёрли. Красивый? Нет, не то. Вот Адонис у Овидия — разве скажешь, что он красивый, просто красивый? Он скорее любовь, которая рождает эту красоту.
Попробовать написать пьесу по Овидию — но кто будет в главных ролях? Венера — вот central female role. Английские мальчики-актёры не потянут. Это скорее роль для итальянского дель арто — у них есть актрисы, которые умеют играть любовь. Аллин уж точно не подойдёт, масштаб не тот. Он оценивающе посмотрел на знаменитого актёра:
— Красивый, говоришь? Ну, Эссекс любит красивое. А что это он его опекает?
— Вопрос не по адресу. А ты знаешь его? Молодого?
— Я знаю Эссекса.
Аллин ждал продолжения. Марло не продолжил. Он сидел на скамье, скрестив руки, и смотрел на пустой двор. Лёгкий ветерок шевелил тростник. Где-то за стеной кричал торговец.
— Пьеса хорошая, Кит, — сказал Аллин.
— Пьеса та же, Нед. Публика другая.
Аллин не понял. Марло не объяснил. Он встал, кивнул — коротко, как кивают друзьям. Пошел быстро, не оглядываясь — исчез за углом.
Аллин посмотрел ему вслед. Потом — на двор. Пусто. Тростник, мокрые доски, флаг на крыше — спущен, спектакль окончен. Он потянулся, хрустнул шеей и пошёл домой.
P. S. Мартовский день кончался, и над Шордичем повисла прохладная синева — не тёмная, а будто выцветшая от долгого дня, с тонкой золотой кромкой у горизонта. Воздух был ещё по-весеннему зябким, но в нём уже чувствовалось будущее тепло.
А время спешило к новым горизонтам, к неповторимости впечатлений. И однажды, уже в летние сумерки, среди смешения запахов трав и нагретой земли, в поместье — будь то Уилтон или Тичфилд, — поэт написал портрет, неподвластный времени.
Сонет 18, перевод 2026 года
Сравнить тебя с погожим летним днем?
Но ты его прекраснее во всем, —
Бутонам майским скоро час истек,
Аренда лета на короткий срок.
То жаркое сиянье нас слепит,
То глаз златой тускнеет небосвода, —
В случайных красках нам являет вид
Собой несовершенная природа.
И только твой всегда цветущий день
С собой никто не сможет увести,
И смерти не накроет тебя тень,
Ты будешь вечно с временем расти.
Пока дыханья полон мир людей,
Пока есть жизнь, ты тоже будешь в ней.
Свидетельство о публикации №226092500819