Мастер хоть куда

МАСТЕР ХОТЬ КУДА

Мать Кости Трясина была маленькая, сухая, сгорбленная старуха, будто сама жизнь потихоньку сворачивала её, как старый платок. Она сонливо щурилась и томительным взглядом смотрела на окружающий мир — так смотрят люди, которые давно всё поняли, но не стали от этого ни злее, ни веселее. В потёмках возилась в избе, вечно занятая: надо и не надо что-то перекладывала в чулане с места на место, словно боялась, что если остановится хоть на минуту, тишина станет слишком громкой. Всюду ходила пешком, и только там, где её охватывала свобода от нужды и нелёгкой домашней работы, она будто расправляла плечи, хоть и ненадолго. На всё в жизни она глядела с умилением и любовью — оттого, говорили в деревне, бог и продлевал ей жизнь: не столько за праведность, сколько за то, что она умела принимать мир без жалоб.

Костя, её сын, тоже не был велик ростом — приземист, шустр, будто сделан из тех же досок, что и деревенские заборы: крепко сбитый, но с заметными щелями в характере. Он много болтал и курил, ходил в поношенном пиджаке и потёртых штанах, заправленных в кирзовые сапоги. «Ах, я мастер хоть куда!» — говорил он, улыбаясь во весь широкий рот и открывая здоровые, чуть лошадиные зубы. Расправлял неширокие плечи и бравировал своим «я» так старательно, что даже становилось немного жаль: будто он сам себе доказывал, что чего-то стоит.

Деревенские знали ему цену и относились к нему с усмешкой, но без злобы — как к неизбежному явлению, вроде ветра с реки, который хоть и треплет крыши, да зато сушит бельё. Костя всюду болтал — по делу и без дела, не выпуская изо рта папироску, и в этой привычке было что-то успокаивающее: пока он говорит, значит, мир ещё держится.

В старой избе, тёмной от времени и дождей, стоявшей на берегу оврага, было бедно, как у многих деревенских жителей, но бедность эта была не злая, а привычная, будто часть пейзажа. В сенцах скрипели полы, пахло мышиным помётом и чем-то давно забытым, а за тяжёлой дверью, обитой войлоком, начинался другой мир: здесь пахло безжалостно кислыми щами и махоркой, и этот запах был таким густым, что, казалось, его можно было потрогать. Посередь избы, ближе к окну, стоял дощатый стол, накрытый потёртой клеёнкой; в углу темнели задымлённые образа, а справа стояла старая панцирная кровать с наваленным тряпьём. Под кроватью, как верные, но бесполезные стражи, громоздилась куча старых телевизоров — их приносили Косте на починку сельчане, и здесь они находили постоянную прописку. Никто уже особо не надеялся, что их вернут исправными, но все продолжали нести: ведь если не к Косте, то к кому?

На всё лето он с женой Нюркой нанимался пасти отару овец в колхозе. Нюрка была ниже его ростом, низенькая, сухая, и всё время вздыхала, будто в груди у неё жил маленький, но упрямый сквозняк. Она смотрела Косте в глаза с грустью и тоской, и в этом взгляде было столько терпения, что он казался почти святым. Все мечты о счастье давно улетучились, осталась горькая реальность, но Нюрка всё ещё надеялась, что Костя образумится и бросит пить. А бабам говорила: «Мой-то Костя не в пример другим!» — и в этих словах было не столько хвастовство, сколько попытка удержать ускользающее достоинство. После таких слов Костя ходил, выпятив грудь колесом, гордо и неотступно, будто ему вручили невидимую медаль, и даже нерасположение односельчан не могло его поколебать.

Его не обижали деревенские насмешки. Во хмелю он всегда был весел и доброжелателен, не испытывал злобы на людей и вечно встречал всех с открытой улыбкой простачка — такой широкой, что в неё, казалось, можно было спрятать все свои промахи.

Однажды он достал папироску, закурил и важно изрёк: «Телевизор-то надо с умом чинить. Пирог печь — это одно: сунул в печь и готово. А это техника сложная, мужского ума требует, смекалки!» И тут же, не давая никому возразить, добавил: «Я вот добьюсь инструкции на них, обучусь, сам соберу свой большой телевизор, который будет показывать нашу деревенскую жизнь наизнанку — весёлую и тяжёлую, во всём её многообразии. Ей-богу, не вру! Радость и горесть каждого из наших людей покажу — пусть глядят, пусть знают, как мы тут живём. Вот тогда милости просим к великому мастеру!»

Он покосился на жену: она дремала, не слушая его бредней. Костя плюнул на землю от досады. «Много ты знаешь, старуха, окромя нашей Ратновки да Назаровки! Городов-то не видала. Я бы тебе многое порассказал, да спишь ты, как корова». Он глубоко затянулся папироской. «Как же мне не знать про всё? Без денег в городе делать нечего, там почти на каждом углу выпить можно, с людьми важными поболтать о том о сём, себя показать, на других посмотреть…» Ему очень хотелось спора, хотелось, чтобы кто-то возразил, поспорил, восхитился — хоть что-то, лишь бы не эта глухая тишина, в которой его слова рассыпались, как песок. «А в поле среди баранов ума не наберёшься, — вздыхал он. — Гиблое дело — одиночество».

Он встал, хлопнул кнутом и ухмыльнулся, обиженный равнодушием жены: «Но черти тупоголовые хуже моей старухи!» — и ушёл от неё подальше, прилёг на травку. «А пью я по причине холодности Нюрки, — пробормотал он, будто оправдываясь перед самим собой. — Подул ветерок, рубаха у Кости раздулась, как пузырь». Он болезненно перекосил брови: «Вона, овцы — безмозглые животные, а понимают радость: тискаются друг к другу, чувства испытывают. Но это известное дело. А моя жена холодная, как лягушка, и горячностью-то она особо не выделялась».

Овцы скученно паслись на склоне, шурша среди лопухов. Светла была далёкая даль за оврагом: полоски леса и пёстрые поля играли в лучах солнца, будто кто-то разбросал по земле лоскутки разноцветных одеял. Костя отмахал порядочный крюк, чтобы вернуть отару на место. В природе было что-то предосеннее — такое тихое, прозрачное предчувствие перемен, когда воздух становится чище, а слова звучат громче.

Довелось однажды с ним встретиться в поле. У приятеля поломались наручные часы, и решили отнести их в починку мастеру Косте. Справа над вспаханным полем кружилась стая грачей, каркая так громко, что заглушала даже треск трактора, удалявшегося вдоль рубежа. Показалась отара овец на склоне оврага. Костя топтался на месте, переваливаясь с боку на бок в тяжёлом старом плаще.

«Ну что, мужики, принесли?» — ухмыляясь, нехотя рассматривал он безделушку в руках, перекладывая её из одной руки в другую, словно взвешивая и оценивая не столько механизм, сколько свою будущую славу. «Всё будет в порядке, не беспокойтесь!» — наконец изрёк он, сунул часы в карман потёртых штанов и посмотрел на нас пристально, будто выпрашивая не деньги, а веру в него. «Вечерком загляните домой, часов эдак в восемь!» — он искренне улыбнулся, прокашлялся и сморкнул на землю в обе ноздри — жест, который в его исполнении выглядел почти как торжественный ритуал.

Приятель протянул ему бутылку мутной самогонки. Костя проворно сунул её в карман, будто это был не алкоголь, а секретный ингредиент для починки часов. «Ну вот что, всей этой музыкой я займусь позже», — и не спеша стал закручивать сигаретку. «Ну, пока, мужики!» — махнул он рукой. Жена его стояла, уперевшись в палку, и в разговор не вникала, пристально наблюдая за овцами, словно только они и были достойны её доверия.

Отара подалась в сторону оврага, послышался лай собаки и топот овец, за которыми поднялся столб пыли. Солнце скрылось за облаками, подул прохладный ветерок. Костя, сгорбившись, двинулся в сторону оврага, погоняя непослушных овец. Потом стал ходить туда-сюда, с увлечением о чём-то размышляя и поглядывая иногда в нашу сторону — будто пытался придумать такую историю, которая заставила бы нас поверить, что он и правда великий мастер.

Вечером пришли к нему домой. Он сидел за столом и хлебал похлёбку деревянной ложкой. Увидев нас, положил ложку на стол, вытер рот рукой и неохотно подошёл, переваливаясь с ноги на ногу. «Тихо, — шёпотом сказал, подмаргивая, — значит, дело было так…» — достал цигарку, прикурил и пустил дым в сторонку, словно это был дым от его великих трудов. «Это самое… Погода она, как баба без настроения: растоптала всю мою работу, все труды пошли насмарку». И медленно стал ходить по комнате, размахивая руками, будто пытался поймать ускользающие детали часов прямо в воздухе.

Жена в коридоре тихо проговорила, не глядя на нас: «Ребят, вы кому доверили вещь? Он ведь бродяга: ему бы выпить да о том о сём поболтать, похвалиться перед всеми, что он всё может. Пустоболт он, одним словом». Опустив голову, промолвила она тихим голосом, но в этом голосе не было злости — скорее усталость от бесконечных обещаний, которые никогда не сбывались.

Мы нерешительно захлопнули за собой дверь и вышли на улицу. И долго хохотали — не зло, а с тем облегчением, которое приходит, когда понимаешь: мир не обязан быть серьёзным, и в нём есть место и мастерам, и их мечтам, даже если эти мечты так и остаются мечтами.

(АНАТОЛИЙ КОТОВ)


Рецензии