Сумерничали

Сумерничали.

За окном темнело рано — зима была в разгаре, и сумерки опускались на деревню, будто тяжёлое серое одеяло, глуша все звуки, кроме воя метели. В горнице в эту пору всегда было студёно: изба, сложенная из тонких осиновых брёвен, плохо держала тепло, и холод пробирался сквозь щели, словно хотел напомнить, что зима здесь — не просто время года, а суровый хозяин, с которым не поспоришь.

Всё в избе было просто, незатейливо, до боли привычно — так привычно, что каждая вещь жила своей тихой, незаметной жизнью. Слева у стены стоял полированный сервант с посудой, над ним — портреты родителей в молодости, в старой потемневшей рамке, будто застывшие в другом, давно ушедшем времени. Справа — шкаф для одежды с зеркалом, помутневшим от лет и прикосновений. За голландкой — большая деревянная кровать, доставшаяся от деда: тяжёлая, основательная, будто сама помнила ещё те времена, когда дом был полон голосов. В переднем углу — образа под белым узорчатым полотенцем, рядом зеркало, а посередине — круглый стол, за которым вся семья умещалась лишь чудом. Всё, как у людей… да только в этой «обычности» таилась своя, особая тяжесть.

Семья была большая — восемь детей, один другого меньше, и всем кроватей не хватало. Многие спали на полу, прижавшись друг к другу, чтобы сберечь хоть кроху тепла, или на печке, где жар держался до самого утра. В эти долгие зимние вечера тишина в избе была не спокойной, а напряжённой — будто сама она прислушивалась к метели и ждала чего-то.

— Надобно голландку протопить, — сказала мать, повязывая тёплый платок на голову и накидывая на плечи старый, истрепанный ватник. Лоб её сморщился, а губы сжались в тонкую, заботливую линию — так она всегда делала, когда думала о том, как сберечь тепло и силы. Отворив входную дверь, она выпустила в избу короткий вихрь ледяного воздуха.

В сенях завывало, ветер швырял снег в дощатые стены, и сквозь щели пробивался колючий холод. Пёс подпрыгивал и крутился возле ног матери, стуча когтями по полу, будто торопил её вернуться.

— Проголодался, наверное, дружище… Скоро твой хозяин приедет. Не сегодня, так завтра, — тихо сказала мать, подавая ему миску густых, наваристых щей. Потом принесла охапку поленьев, бросила их на пол у голландки и, опустив плечи, нагнулась, чтобы кидать дрова в топку. Запахло удушливым дымом, который сперва щипал глаза, а потом становился почти родным — знаком того, что дом ещё держится.

Мы стояли у печки, грели руки, спины, прижимались к тёплому боку, будто хотели впитать в себя это тепло до последней капли, и смотрели друг на друга, прислушиваясь к каждому стуку, к каждому вздоху дома.

— Ноне сон приснился, — прошептал кто-то из младших. — Будто отец в санях сидит, усталый и хворый. Не заболел бы в дороге…

— На воле так пуржит, света вольного не видать, и холод собачий, — проговорила мать, опустив голову. Отец давно уехал в Красноярск, и ждали его со дня на день, и каждый день тянулся, как вечность.

Медленно проходили зимние вечера в деревне, тоскливо, одиноко, будто сама земля засыпала и забывала о людях. Но разговоры сглаживали скуку, цеплялись за прошлое, как за спасительную верёвку. В печке глухо шумело и выло, будто там прятался сам ветер и жаловался на свою судьбу. Постепенно в комнате становилось тепло, уютно, но это тепло не могло растопить ту ледяную тяжесть, что лежала на сердце.

— Мама, расскажи что-нибудь из прошлого, — попросил я, усаживаясь поудобнее на стул, поближе к ней.

Она обернулась к нам, аккуратно разгладила халат, посмотрела на нас с материнским теплом, но в глазах её была усталость — не просто от дня, а от долгих лет ожидания и тревог.

— Диву даюсь на тебя, не до рассказов мне… — начала она, но, увидев наши лица, вздохнула и сдалась. — Ну ладно.

И вот вечерами вот так же мы сидели всей семьёй в избе. Было тепло: мать протопила печь, напекла пирогов, присела к печке спиной и о чём-то глубоко думала, а я с младшими сёстрами играла в тряпичные куклы за столом. В избе стояла такая тишина, что слышно было, как муха бьётся о стекло. Мы, девочки, были смиренные и послушные, и в этой тишине было не спокойствие, а затаённое ожидание — словно мы боялись спугнуть счастье. Хорошо жили тогда, в достатке, и счастья было больше, потому что были молоды… Да только молодость не вечна, а счастье — как солнечный луч: мелькнёт и исчезнет.

— Нас сейчас другие господа притесняют похлеще тех, — прервала она свой рассказ, и голос её стал твёрже, будто она хотела не просто вспомнить, а защитить то прошлое от настоящего. — Вот опять скажу про вашего дедушку: властный был человек, поперёк слова не терпел, но справедливый. Сам работал и с других глаз не спускал. На санях, запряжённых нашим рысаком, он надолго уезжал из дому. Путь его был долгий: до Москвы золотоглавой доезжал, а дальше — к морям дальним.

Она снова вернулась к рассказу, будто боялась потерять эту нить, которая связывала её с тем временем.

— Тогда моросил дождь, стелился туман, было промозгло, сыро, будто сама земля плакала. И вдруг слышим мы во дворе, за окном: кто-то ходит, доски, постеленные во дворе, гнутся и трещат, как живые. А потом что-то грохнулось. Мы притихли, как мыши, даже дышать боялись.

— Дедушка-домовой! — промолвила младшая сестрёнка Любка, развалившаяся на полу. Услышав шум, она вскочила на ноги, глаза её стали огромными от страха и восторга одновременно.

Мать насторожилась, накинула на плечи шаль, взяла со стены ружьё и вышла на крыльцо. Через небольшой промежуток времени раздался громкий выстрел — резкий, как удар грома посреди тишины. Мы все всполошились, бросились к окну. В полумраке была видна тёмная мужская фигура возле погреба: он истерически кричал и, сгорбившись, убегал прочь, будто сам дьявол гнал его. Было слышно, как завозилась корова в хлеву, и громко, будто бросая вызов темноте, запел петух.

— До чего в людях нет совести! — громко крикнула мать, и голос её дрожал не от страха, а от горького возмущения.

Я, босая, в тонком платьице, подбежала к ней и крепко обняла, будто хотела забрать часть её гнева и боли себе.

— Ну и что, бабулька убила его? — спросил я, подвигая стул поближе к матери и кладя руки на колени, будто так мог удержать её рассказ, не дать ему улететь в темноту.

— Нет, — покачала она головой. — Патрон был заряжен серой солью — она припугнуть его решила. К тому же бабушка ваша хорошо владела ружьём и была очень решительна, царство ей небесное! — Мать перекрестилась, и этот жест был не просто привычкой, а короткой молитвой о тех, кто уже ушёл.

С тех пор зарекся этот мужик по чужим погребам лазить. Вся деревня узнала про этого воришку: смеялись, а он с месяц на задницу сесть не мог и на улице от стыда долго не показывался. Но в этом смехе была не доброта, а жестокость времени — смеются над тем, кто оступился, пока сами не оказались на его месте.

Мать поправила фартук, разгладила его на коленях, будто хотела разгладить и складки своей памяти, и стала пристально смотреть в окно, за которым метель кружила снег, как будто пыталась замести все следы прошлого.

— Хорошо жилось прежде… Жили мы дружно. Братья ходили в лисьих шубах, и у меня пальтишко было оторочено мехом, а шелков — полный сундук. В сундуке том хранилось не просто богатство, а ощущение, что мир добрый и щедрый.

Но потом пришло другое время.

— В советское время всё забрали у отца: и любимого рысака, и всё нажитое. У сестры остались на память только библия в серебряном окладе, часы напольные, комод и шкаф из хорошего дерева — как осколки прежней жизни. Отец не любил нынешнюю власть. Они упрятали его в тюрьму, лишив всего, что он нажил.

Мать легонько вздохнула, и этот вздох был тяжелее любого крика.

— Баловал он нас подарками, привозил с поездок много разного. Мы всегда с нетерпением ждали его, как вы сейчас ждёте отца…

Она поправила волосы, привстала, и в этом движении была не просто усталость, а желание спрятаться от воспоминаний, которые становились слишком тяжёлыми.

— Детки, пойду я спать, устала очень.

Всю долгую ночь бушевала за окном вьюга, дребезжали стёкла, будто хотели вырваться на волю, и ветер выл так, словно оплакивал всё, что ушло и уже не вернётся. А мы лежали в темноте, слушали этот вой и думали об отце, о том, что он где-то там, в снежной мгле, едет к нам, и эта мысль была единственной, что согревала.

Отец приехал через неделю — в здравии и с подарками. Но когда он вошёл в избу, мы вдруг поняли: даже его возвращение не может вернуть то время, которое ушло навсегда. Оно осталось в рассказах матери, в пожелтевших портретах, в тяжёлой кровати от деда — в вещах, которые помнили больше, чем люди.

Если хочешь, могу сделать акцент на чём-то одном: на тоске детей по отцу, на силе и горечи материнской памяти или даже превратить часть этого рассказа в текст песни — с рефреном, который будет звучать как эхо метели. Что ближе? ;

(АНАТОЛИЙ КОТОВ)


Рецензии