Торопился жить
Хороша у тебя самогоночка, Клавдия, но жена зудеть начнёт. — Он крякнул, закусил солёным огурцом, сморщив лицо, будто лимон надкусил. Она проворно подошла к столу, плеснула ещё рюмашку, скрестив руки на груди, — и в этом жесте было и укор, и тихая забота.
— Это правда, я сильно завертелся нонче, покоя себе не нахожу, — сказал, насупив брови, Колька Торопыгин, прикуривая очередную цигарку. Пламя спички на миг выхватило из полумрака его худое, обветренное лицо с резкими тенями. Он выпустил дым в открытое окно, посмотрел на лошадь. Кобыла стояла во дворе, привязанная к забору, мотала башкой и фыркала, и из ноздрей у неё валил густой пар, будто она выдыхала саму зиму, которую никак не могла стряхнуть с себя.
Расстегнув ворот рубахи, он почесал тощую грудь, сморкнул на пол, встал и заходил из угла в угол, кидая взгляды по сторонам, словно искал в знакомых стенах какой-то ответ. Жил он в беспрестанных заботах, и чем он жил и что чувствовал, знал только он сам.
— Коротка жизнь, мне с моим характером надо десять жизней, — проговорил он и внимательно посмотрел на Клавдию, ухмыльнувшись и открыв большие железные зубы. В этой ухмылке было что-то отчаянное, будто он смеялся над собственной судьбой.
Он был худ, белес, горбоносый, с блуждающим взглядом, заядлый куряка — и пальцы у него были прокурены, жёлтые, будто пропитанные табачным дымом насквозь.
— У тебя самогон крепкий, Клавдия? Как бы не одуреть! — проговорил он, слегка заплетаясь в словах и размахивая руками в долгой усмешке. — Быстро растут дети, мужают и уезжают, забыв отчий дом… — добавил он, опрокинув ещё рюмку и закусив солёным огурцом. Хруст огурца прозвучал в тишине избы особенно громко, как будто подводил черту под каждым сказанным словом.
— Ну что, сударыня, я пойду, наверное, — промолвил он, обняв Клавдию — худую бабёнку с впалыми щеками и синевато-сумрачными глазами, в которых застыла тихая усталость. Он вытянул свою бурую шею в окно, посмотрел на лошадь и закашлялся. Покачнувшись, свалил со стола тарелку; звон разбитого фарфора резанул по ушам. Подняв голову, сказал: «Я поехал!» — и осторожно вышел из избы, хлопнув дверью. Свежий воздух, пахнущий влажной землёй и дымом из труб, взбодрил его, будто окатил ледяной водой.
Высоко в небе кружились птицы, во дворах лаяли собаки. Весна всё покрыла изумрудной зеленью, а где-то по краям ещё держались последние клочья прошлогодней сухой травы, рыжие, как старая солома. Колька гнал лошадь во всю прыть, и грохот телеги разносился по всей округе, перекрывая даже крики петухов. Он подпрыгивал на телеге, рубаха на нём раздувалась пузырём, а воротник хлопал по шее, как крыло встревоженной птицы. Куры разбегались в разные стороны, приседая к земле, и неслись во двор, собаки яростно надрывались от лая, будто хотели перекричать саму дорогу. Старушка на обочине перекрестилась и промолвила: «Ух, налётный дух, перепугал, ни дна тебе, ни покрышки!»
— Н-но! — кричал Николай, стегая лошадь вожжами с размаху. От Назаровки до нашей деревни Ратманово дорога была не ровная: крутые повороты, канавы, перелески, овраги, где ещё держался сырой, холодный сумрак, даже когда солнце уже вовсю грело открытые поля. Вечерело. Бабы стояли у моста и ждали стадо, и в их силуэтах на фоне закатного неба было что-то вечное, будто они так стояли здесь из года в год, из века в век.
— Кольку Торопыгина лошадь разбила, не знай, будет жив, али нет! — сказала Нюрка, опустив голову и поправляя фартук на груди. — Теперь он не работник… В чём душа теплится, увезли в больницу: лошадь расшибла и долго по земле волокла, живого места не оставила.
А ба! — послышалось в толпе. Стадо ступило на мост, и раздался грохот копыт, пастухи хлопали кнутами, кричали, и всё перемешалось: галдёж баб, рев коров, скрип моста, и шум этот стоял над деревней, как гроза перед дождём.
Спустя три дня все вышли на усады сажать семечки. Высоко в небе пели жаворонки, от вспаханной земли шёл пар, тёплый и густой, будто сама земля дышала. То ли от ветра, то ли от весеннего запаха кружилась голова. Ветер дул мягкий, порывистый, шевелил края платков и подол юбок, и казалось, что деревня сама тянется навстречу весне. Между усадами протоптали межи, началась работа, и грачи кружились над усадом, чёрные, резкие, как штрихи на чистом листе.
На лугах показался человек, прихрамывая на левую ногу, с перебинтованной головой и руками. Он замедлял шаг, переводил дух: «Потише надо…» — и снова шёл. Он постоял во дворе, любуясь новым красивым пятистенным домом, недавно построенным: брёвна ещё светились золотистым оттенком, а наличники были выкрашены в ярко-синий, и дом стоял нарядный, будто только что из сказки.
А тем временем в избе, облокотившись над столом, сидела жена Тайка с красноватыми щеками, в белом платке, и старуха-мать, у которой лицо было землистого цвета, в глубоких морщинах, похожих на пересохшие борозды. Они сидели молча, неохотно хлебали чай, и пар от чашек поднимался тонкими струйками, словно унося с собой невысказанные слова. Не успели выпить по чашке, как послышались шаги в сенях.
— Никак Колька из больницы пришёл, — сказала старуха, поглядывая на Тайку. Послышался кашель и брань в сенях.
— Ты чего испугалась? — сказала старуха. — Небось не убьёт.
Вошёл Колька с суровым видом, похожий на снеговика — весь перебинтованный, живого места не было на теле. Его фигура казалась одновременно жалкой и грозной, как у человека, который вернулся с войны и не знает, как снова стать своим.
— Вы что расселись без дела! — крикнул он, кидая злой взгляд на жену, потом на мать. — Люди все на усадах семечки сажают, а они прохлаждаются, мать твою, дармоеды!
Мать, маленькая, сгорбленная старуха, поднялась и мелкими шажками подошла к нему, махая перед его глазами тяжёлыми тёмными руками:
— Ты что орёшь, налётный дух! Не успел войти, антихрист, и лаешься! Чайку вошли попить, на минутку!
Он развернулся и быстро переступил порог, вышел в сени.
— Все на усад, дармоеды! — крикнул он в гневе, брызгая слюной, и голос его прозвучал над двором, как удар кнута.
Супруга метнулась тихо к двери и скрылась в сенях, будто хотела спрятаться от этого гнева, как прячутся от грозы.
Из-за кустов вишен было видно, как вся семья во главе с ним быстрой походкой шла по тропинке.
— Душа болит, а они безразлично сидят, не насмотрятся друг на друга, — бормотал он, задыхаясь от дыма крепкой цигарки. Он ругался, махал руками, как крыльями ветряка, и в этом движении было столько напряжения, что казалось, будто он хочет разогнать само небо.
Солнце то пряталось за тучами, то снова показывалось, бросая косые лучи на крыши и огороды. Он стоял, опершись на грабли; рубаха его раздувалась на ветру, как парус. Он покачал головой, озираясь на соседские усады, и снова брался за работу, поплевывая на ладони, беспрестанно шмыгая носом, передвигая папироску из угла в угол рта. Он с напряжением бороздил тяжёлыми граблями землю, то и дело озираясь на соседей и про себя оценивая, не обгоняют ли они его в работе.
Все остальные члены семьи ползали на корточках, засучив рукава, тыкали семечки в лунки и что-то бормотали между собой, и их движения были такими привычными, такими будничными, что на их фоне Колька казался человеком, который бежит от чего-то невидимого.
В полдень солнце стояло над деревней высоко и жарко, и пашни блестели под его лучами, будто были покрыты тонкой золотой пылью. Высоко в небе пели птицы, и их голоса звенели в прозрачном воздухе. После посадки лили дожди, потом установились жаркие дни, и урожай подсолнухов в этом году был хороший: тяжёлые шляпки склонялись к земле, а листья были большие, шершавые, тёмно-зелёные, почти чёрные в тени.
Слышно было неторопливый разговор и постукивание колотушек на задах. Высыпал весь народ на уборку урожая, и деревня будто ожила, наполнилась голосами, смехом, скрипом телег. И Колька Торопыгин с раннего утра со своими домочадцами вкалывал, как машина, и даже его перебинтованные руки не мешали ему работать.
— Птиц душегубцев гони от полога! — кричал Колька старухе.
— Ты што орёшь, оглашённый? Глазищи-то разуй, сохрани господи! — говорила его мать, сгорбившись в три погибели, но мешала семечки проворно, по-молодецки, и в её движениях была упрямая сила, которая не сдавалась ни возрасту, ни беде.
Колька вздрогнул, передёрнул плечами и пошёл быстрой походкой в огород. Он жарил семечки торопливо, будто кто-то толкал его в спину, будто он боялся не успеть сделать всё, что должен. Гора мешков с жареными семечками росла в сенях, а он всё подгонял себя, мать, жену.
— Надо успеть до темна! — кричал он, продолжая помешивать их на противне, и запах жареных семечек смешивался с запахом дыма и вечерней росы.
Время было позднее, ночь накрыла деревню, и все улеглись спать. А наш дворовый пёс Шарик лаял и лаял, не переставая, и его голос звучал в темноте, как предупреждение.
— К беде, — сказал отец, поворачиваясь с бока на бок.
Окна нашей избы озарились, как на восходе, — но это был не рассвет, а отсвет пламени.
— Горим, караул! — жалобно кричала Колькина мать. Дом запылал с сеней, и яркое пламя охватило всё строение, пожирая дерево с жадным треском, будто оно давно ждало этого часа.
Все жильцы стояли с разинутыми ртами, не понимая, не веря, что такое могло случиться. Огонь рвался вверх, окрашивая лица в тревожные оранжевые и красные тона, и в этих отсветах люди казались чужими, будто их подменили.
Колька стоял, нахмурившись, закусив белесую губу, смотрел в пустоту, глубоко вздыхая, и в его взгляде была такая тяжесть, будто он принимал на себя всю вину за эту беду. В нескольких шагах от дома бродила корова, а возле неё старуха-мать обнимала её и гладила, причитая, и в этом тихом движении было больше слов, чем во всех криках.
Получив страховку, Колька с семьёй уехал из деревни в небольшой городишко, купил там дом и начал новую жизнь. Но жизнь не удалась: часто вспоминал свой дом, тосковал о родине, ведь здесь он был хозяином своей земли, и эта память жгла его сильнее любого огня. Перед отъездом он долго сидел у нас во дворе на лавке и в разговоре как бы извинялся за что-то, и слова его звучали тихо, будто он шептал их не нам, а самой земле.
После отъезда вскоре пришло сообщение, что Колька погиб нелепо. Горько, но такова судьба простого деревенского мужика, который много работал и торопился жить, будто знал, что времени ему отпущено совсем немного.
(Анатолий Котов)
Свидетельство о публикации №226100501253