Глава 7. Сквозь толщу двух веков
Вечер пятницы. Люба едва переставляла ноги, поднимаясь по лестнице к своей квартире. В кармане кардигана медальон казался тяжелее, чем был на самом деле. Она то и дело прикасалась к нему пальцами, проверяя, на месте ли он, и каждый раз вздрагивала от его неестественного холода.
Дверь открыл Андрей, высокий, с мягкими карими глазами и лёгкой сединой на висках. Он сразу нахмурился, увидев её лицо.
– Люба, ты опять как тень, – он помог ей снять пальто, его руки были тёплыми и привычными. – Что с тобой? Опять головная боль?
– Нет, просто устала, – Люба избегала смотреть ему в глаза, боясь, что он прочитает всё. – Экспозиция эта новая… столько возни с этими портретами. Глаза болят.
Андрей нахмурился ещё сильнее. Он был из тех людей, которые замечали всё: лёгкую дрожь в её пальцах, неестественную бледность, то, как она вздрагивала от каждого звука.
– Может, вызвать врача? Или я тебе массаж сделаю? – он положил ладонь ей на плечо, и Люба невольно напряглась под его прикосновением.
«Он не должен знать, – пронеслось в её голове. – Тётя Маня сказала: в особенности Андрей».
– Нет, милый, просто дай мне полчаса полежать в тишине, – она улыбнулась ему, и улыбка вышла натужной. – Я прилягу, а потом поужинаем, хорошо?
Андрей посмотрел на неё с сомнением, но кивнул:
- Ладно. Только если станет хуже, скажи сразу. Я вызову скорую, не спорь.
– Скажу, – пообещала Люба и почти убежала в спальню.
Она упала на кровать, не снимая одежды, и прижала ладонь к карману. Медальон обжигал холодом. Сердце колотилось так, что казалось, Андрей услышит его через стену.
Время тянулось мучительно медленно. Люба лежала с открытыми глазами, слушая, как Андрей ходит по квартире, ставит чайник, что-то бормочет себе под нос в гостиной. Она пыталась собраться с мыслями, но в голове был только один образ: полночь, лунный свет, раскрытый медальон.
«Что там внутри? – в сотый раз спрашивала она себя. – Что такого тётя Маня хочет, чтобы я увидела именно сейчас, именно при луне?»
В двадцать три пятьдесят она тихонько поднялась. Андрей уже спал в гостиной, уткнувшись лицом в подушку. Он часто засыпал там, читая книгу. Люба на цыпочках вернулась в спальню, достала из кармана медальон и сжала его в кулаке.
Она вспомнила слова тёти Мани: «Луна должна светить на камень».
Люба замерла. Где в квартире есть место, куда падает лунный свет?
Она подошла к окну в спальне и отдёрнула штору. Полная луна висела над крышами ярославских домов, огромная, желтовато-белая, и её свет лился через стекло, ложась на паркет серебристой дорожкой.
Здесь, поняла Люба.
Она опустилась на колени прямо посреди лунной полосы, чувствуя, как холодный свет касается её лица, рук, медальона. Сердце билось где-то под самым горлом. Она глубоко вздохнула и медленно разжала ладонь.
Медальон лежал на её ладони, и в лунном свете тёмный камень внутри словно ожил. Он больше не был похож на застывшую каплю крови. Теперь он казался глубоким, бездонным омутом, и Любе показалось, что она видит внутри него движение.
Она провела пальцем по застёжке, нащупывая ту самую вмятину сбоку, о которой знала, хотя никогда не видела. Палец нащупал крошечную выемку. Люба надавила.
Щелчок. Тонкий, почти неслышный, но в тишине спальни он прозвучал как выстрел.
Крышка медальона медленно сама собой приоткрылась.
Люба наклонилась ближе, стараясь уловить лунным светом то, что было спрятано внутри. Там не оказалось ни миниатюрного портрета, ни женского локона, как это бывало в старинных украшениях. Внутри, на потемневшем от времени и пота серебре, виднелись грубые, глубокие царапины. Кто-то выцарапал их острым предметом, торопясь, с отчаянной силой.
«Вера».
Чуть ниже, другим почерком, дрожащей рукой: «Надежда».
А ещё ниже, у самого основания капли, металл был тщательно зачищен, словно кто-то пытался стереть то, что там было написано, или просто не успел нанести третье имя. Три ягоды терновника на внешней оправе. Три имени. Третьего имени нет.
Люба хотела провести пальцем по царапинам, но вдруг почувствовала странную вибрацию. Тёмный камень в виде капли задрожал. Сначала это было едва заметное гудение, но через секунду оно перешло в мелкую, частую дрожь, отдающуюся в её пальцах.
Лунный свет в спальне исказился. Серебристая дорожка на полу поплыла, растеклась, как растопленный воск. Стены квартиры, обои, спящий за стеной Андрей – всё завертелось в беззвучном вихре и растворилось в густой, удушающей темноте.
Любу ударил запах.
Не мяты и не стирального порошка. Запах театральной пыли, дешёвых свинцовых белил, пота, сырой овчины и… дыма. Еле уловимого, но такого родного и такого пугающего запаха гари.
Она резко вдохнула и закашлялась. Воздух был холодным и пах сырым деревом.
Люба открыла глаза. Она стояла не на коленях в своей спальне. Она стояла на скрипучих, просмолённых досках. Вокруг неё возвышались громоздкие, написанные на холсте декорации, изображающие какой-то фантастический сад. Тусклые свечи в медных подсвечниках чадили, освещая узкий коридор за кулисами.
Она хотела поднять руку, чтобы ущипнуть себя и проснуться, и замерла.
Рука, которую она подняла, была не её.
Люба в ужасе опустила глаза. На ней было тяжёлое, неудобное платье из расшитого стеклярусом бархата. На груди висел тот самый медальон. Он был тёплым. Живым.
– Вера! Вера, ты чего застыла?! – шипел из темноты чей-то голос. – Через минуту твой выход! Помещик в ложе, он сегодня не в духе, не вздумай сбиваться!
Вера…
Люба… нет, теперь она должна была называть себя Верой… медленно повернула голову. В нише стены, между какими-то старыми щитами, висело мутное, покрытое пятнами зеркало.
Из полумрака на неё смотрело лицо с картины. Ясные, янтарные глаза, обведённые сажей вместо теней. Тонкие черты лица, которые не смогла скрыть даже густая пудра. Но глаза… В этих глазах было не покорное, забитое выражение крепостной актрисы. В них был неподдельный, животный ужас. И в них была сама Люба. Сорокадвухлетняя Любовь Ивановна, кандидат искусствоведения, смотрела из зеркала глазами восеминадцатилетней крепостной актрисы.
«Это я, – пронзила её мысль, ясная и страшная, как удар колокола. – Это моё лицо. Это моё тело. Меня звали Верой».
Она никогда не верила в переселение душ. На лекциях в университете она с иронией слушала эзотериков, опиралась на факты, датировки, рентгенограммы полотен. Материализм был её религией. А теперь она стояла в закулисье крепостного театра, чувствуя, как натирает шею жёсткий воротник, как колотится сердце, которому скоро исполнится всего девятнадцать лет.
Она была той самой крестьянкой. Той, чей портрет теперь висит в ярославском музее, под стеклом, в тепле и свете.
Но что же случилось? Почему она, Люба, всю жизнь видела этот пожар? Почему сон о горящем театре преследовал её с самого детства, ещё до того, как она узнала, что такое Ярославль?
Внезапно запах дыма стал сильнее. Он больше не был фоновым. Он шёл не от свечей.
Где-то в глубине сцены, за тяжёлыми бархатными кулисами, послышался треск. Сухой, голодный треск горящего дерева.
– Пожар! – заорал кто-то в темноте, и его голос сорвался на визг. – Горит! Горит верхняя сцена!
Люба схватилась за медальон. Камень внутри снова задрожал, обжигая кожу сквозь ткань. Она вспомнила имена, выцарапанные на серебре. Вера. Надежда. И пустое место для третьего.
«Кто такая Надежда? – лихорадочно думала Люба, чувствуя, как на неё надвигается стена жара, как вспыхивают написанные маслом деревья на декорациях. – И почему третье имя не успели написать?»
Дым повалил густой, чёрной пеленой. Крепостная актриса Вера, а с ней и Любовь Ивановна, прижала медальон к груди и шагнула навстречу огню, который ждал её двести лет.
Свидетельство о публикации №226100702157