Четвёртая тропа

Она обвела круг трижды. Первый обход шёл по камню, второй — по воздуху над чашей, третий — по её собственной крови, которую она направляла к солнечному сплетению. На третьем её дыхание совпало с дыханием чаши. В чаше плескался осадок — тёплый, тягучий, будто в нём растворили все стороны света. Он сидел у стены и смотрел, как она развязывает ремень на тунике.
Под тканью, у солнечного сплетения, кожа вздулась тёмным полукружием. Она прижала к нему свою ладонь, затем его руку. Полусфера оказалась горячей и тяжёлой, как яйцо, в котором уже сформировался клюв.
— Оно помнит мать, — сказала она.
Он отдернул пальцы. Пульс под её кожей бился не в такт сердцу. Он шёл из полушария, нарастая, и уходил обратно, как прилив.
Она взяла три зерна и бросила их в чашу. Они упали не прямо вниз. Свернулись по спирали и закружились у стенок, описывая воронку, которой не должно было существовать в этом помещении.
— Притяжение сменило нрав, — сказала она.
Он склонился над чашей. Зерна продолжали вращаться.
— Это мутация? — спросил он.
— Это наследственность, — ответила она. — С небольшим сбоем.
Она взмахнула рукой, и он заметил, что линии на её ладони перестроились, сходясь к центру и снова расходясь, как спицы, которые удерживают круг.
— Все свойства мира переходят по крови, — продолжала она. — Сила, скорость, масса. Родитель даёт черту, дитя вносит изъян. Так рождаются вселенные. Одни бесплодны — их род обрывается на первом вдохе. Другие плодят воронки без счёта. Мы из тех, что плодят.
Она подошла к нише, где стоял серебряный диск, отполированный до блеска. Она поднесла его к глазам и посмотрела поверх него в темноту за окном. Он видел, как её губы шепчут, считая.
— Первые, — сказала она и поскребла диском по внешней стороне чаши. Осадок всколыхнулся, повис нитью и не упал. — Они свернулись из газа до языка.
Она дунула в чашу. Нити понеслись по стенкам, описывая круг, потом второй, третий — все в одну сторону, словно вышедшие из одной формы.
— А эти, — она кивнула на зерна, — ждали звёзд. Зря.
Она положила его ладонь на стенку чаши. Вращение ощущалось в кости, как давно знакомое, родное. Словно движение колыбели.
— Наш очаг крутится, — сказала она. — Внутри огромного родительского чрева. Вращение досталось нам по крови. Как кривизна хребта.
— Мы не можем увидеть край скорлупы, — сказал он.
— Мы заперты в скорлупе, — отозвалась она. — Не можем выглянуть наружу. Можем только почувствовать движение вне скорлупы.
Она взяла маленький диск из бронзы. Диск был гладким, с выбитым на нём знаком, который менялся, если смотреть на него под разными углами. Она прижала диск ко лбу и замерла. Потом, не оборачиваясь, бросила его в чашу.
— Слава, — прошептала она.
Он подошёл и взял её за плечи.
Потом она разделась и легла на пол в полукруг. Он опустился на колени и связал её запястья верёвкой. Узел был сложным, ритуальным: три оборота, четвёртый — сквозь дыхание. Когда он затягивал последний, его палец задержался на её пульсе. Она дёрнула запястьем, и верёвка натянулась, прижимая их руки друг к другу.
— Держи, — сказала она. — Если дёрнешься, я останусь в перекрёстке.
Её веки задрожали. Сон и бодрствование сошлись в ней в одной точке. Он увидел, как зрачки уходят под веки, оставляя белые лунные щели. Дыхание её стихло, словно она вслушивалась во что-то очень далёкое.
— Чрева, — выдохнула она. — Круг из них.
Он наклонился ближе.
— Я вижу их, — выдохнула она. — Они стоят по кругу, и их тела открыты. В них — тёмные воронки, крутящиеся с таким рвением, что эфир вокруг них гудит. Одни кормят завязь звёздным пеплом. Другие — чистой пищей, не проходя через огонь. И все они знают: мир — это яйцо, которое несёт в себе другое яйцо. Скрижаль вечных письмен висит над кругом. На ней написано: ты родишь, или ты остынешь.
— А мудрые? — выдохнул он, сам не зная, зачем спрашивает.
— Здесь все мудрые, — прошептала она. — И все мёртвые. Они говорят одной волной. Они говорят: всякие снасти и речи — личинки. Личинки, что в конце концов научатся открывать воронки сами.
Она застонала и выгнулась. Он навалился сверху, чтобы удержать её, и ощутил её жар, идущий не изнутри, а с той стороны, где нет низа. Её свободная рука задвигалась в воздухе, чертя знаки.
— Слава рифмуется с деланием, — сказала она, и голос её был теперь двойным, как два голоса в одной волне. — Но не по звучанию.
Дуновение ветра подняло её волосы. Чаша на полу задрожала. Осадок внутри неё вздыбился столбом и осел, образовав купол, накрывший её тело. Она легла под этот купол, и он обнял её.
Потом она резко села. Глаза её были открыты, но взгляд ушёл куда-то за спираль зерен в чаше.
— Колодец, — сказала она. — Открой.
Он подполз к центру камеры и отвалил камень. Внутри не было воды. Там была наклонная плоскость, ведущая вбок, в сторону.
— Держи чашу, — приказала она.
Она поднялась и подошла к краю, вытащила из-за пояса конец верёвки и перерезала её о камень. Верхний конец упал ей на запястье, нижний скрылся в наклонной плоскости.
— Щит, — сказала она.
И вошла боком, без падения, в ту наклонную сторону. Её фигура сплющилась, затем свернулась в спираль, затем исчезла. Верёвка на его запястье повисла свободно.
Он заглянул в колодец. И отпрянул. Потом поднял тяжёлый каменный круг и положил его рядом с колодцем. Круг лёг на пол обратной стороной, становясь столом. Поставил на этот стол чашу. Осадок в ней теперь тускло светился изнутри.
Он достал из чаши бронзовый диск и задвинул его под чашу, вместо подставки.
Он сел напротив чаши. Взял свободный конец верёвки — тот, что остался на его запястье после разрыва, — и обмотал его вокруг собственного запястья тем же сложным узлом: три оборота, четвёртый сквозь дыхание.
Потом он лёг на пол, на то самое место, где лежала она. Вытянул руки вдоль тела. Закрыл глаза.
И начал дышать, подбирая ритм, пока его дыхание не совпало с дыханием чаши. Он считал вдохи. На седьмом ему показалось, что верёвка натянулась. На восьмом — что пепел на его спине сходится тремя дорогами. На девятом он перестал различать, дышит ли чаша, или дышит колодец.
Он лежал. Ждал. Он не знал, откроется ли под ним четвёртая тропа или останется только пол, холодный и ровный. Он не знал, правильно ли обманывать себя ритмом, когда можно было бы встать и выбить камень из стены. Но он не двигался.
И в тёплом осадке начинался новый, едва слышный прилив.


Рецензии