Глава 12. Дочери России

Глава 12. Дочери России

     Грохот был таким, что, казалось, само небо раскалывалось надвое.

     Земля под ногами вздрогнула, и с брезентового потолка палатки посыпалась пыль, смешиваясь с густым, тошнотворным запахом крови, пороха и пота. Где-то совсем рядом, за линией холмов, с тяжёлым, свистящим воем разорвалось очередное пушечное ядро. Взрывная волна трепыхнула полы палатки, заставив затрепетать пламя керосиновых ламп.

     Любовь Ивановна, или, вернее, та душа, что теперь жила в теле Надежды, крепче прижала к груди раненого солдата.

     – Тихо, мой родной, тихо... – шептала она, её пальцы, ещё вчера такие нежные и привыкшие лишь к тонкому фарфору и книжным страницам, теперь ловко и быстро затягивали бинт на рваной, кровавой ране на плече юноши. – Потерпи, ангел мой. Господь с тобой, потерпи.

     Солдат, бледный как полотно, кусал губу до крови, чтобы не кричать, и лишь мычал, вцепившись здоровой рукой в её белый, давно уже ставший бурым от крови передник. Вокруг стонали десятки таких же, как он. Палатка гудела от боли, и этот гул был страшнее любого артиллерийского обстрела.

     – Надя! Зажимы! Хлороформ! – хриплый, сорванный голос доктора Дмитрия прорезался сквозь стоны раненых.

     Надежда вскочила. Доктор стоял у операционного стола, его фартук был забрызган кровью. Лицо осунулось, глаза горели лихорадочным огнём бессонницы, но руки оставались твёрдыми, как сталь.

     – Есть, доктор! – она подала ему инструменты, тут же поднесла к лицу солдата тряпицу, пропитанную сладковатым эфиром. – Дышите, батюшка, дышите глубоко...

     Дмитрий кивнул ей, мельком взглянув благодарным, измученным взглядом. Они работали в этом аду уже третьи сутки, сменяя друг друга лишь на несколько минут дрёмы. В его глазах Надежда видела ту же бездну отчаяния и долга, что и в своём собственном сердце.

     Ночь принесла лишь временное затишье. Канонада сместилась к Севастополю, и теперь гул орудий звучал как далёкий, раскатистый гром. В палатке горела лишь одна лампада.

     Надежда сидела у лоханки, механически отмывая руки. Вода быстро становилась розовой, а потом и багровой. Она тёрла ладони щёткой до саднящей боли, но ей казалось, что кровь не сходит с кожи.

     В этой тишине, прерываемой лишь тяжёлым, хриплым дыханием спящих раненых, к ней снова приходили воспоминания. Не воспоминания Веры, крепостной актрисы из далёкого, пропитанного пудрой и театральным гримом восемнадцатого века. Это была её собственная, надеждина память.

     Она закрыла глаза, и перед ней возник отцовский дом. Тихий, утопающий в зелени сада особняк. Скрип качелей, звон чайных ложек о хрусталь, строгий, но такой тёплый голос отца, читающего вслух Пушкина. Она была его единственной дочерью, его гордостью и надеждой. Ей прочили завидную партию, балы, спокойную жизнь столичной дворянки.

     А потом пришло письмо из Крыма.

     Началась война. Турция, Англия, Франция... Враг подходил к Чёрному морю.

     Надежда помнила тот вечер в отцовском кабинете. Тяжёлые дубовые двери. Отец, багровый от гнева, швырнул на пол её дорожный саквояж.

     – Сестра милосердия?! На перевязочный пункт?! Под ядра?! – его голос срывался. – Ты с ума сошла, Надежда! Ты дворянка! Твоё место в салоне, а не в мясорубке! Я не позволю! Я запру тебя в имении, пока этот бред не пройдёт!

     А она стояла, выпрямившись, и чувствовала, как внутри неё растёт не страх, а сталь. Она читала статьи, она слышала о хирурге Пирогове, который призывал женщин спасать умирающих. Она видела в газетах гравюры, где такие же, как она, девушки перевязывали раненых под огнём.

     – Батюшка, – говорила она тогда, и голос её не дрожал. – Если мы, дочери России, будем прятаться за балюстрадами, пока наши братья истекают кровью в степях, то чего стоит наша дворянская кровь? Отпустите меня.

     Она уехала тайком, на рассвете, оставив на столе прощальное письмо и своё жемчужное ожерелье, подарок матери. Сначала были курсы в тылу, где она училась не вздрагивать от вида ампутаций, где её нежные руки впервые научились быть жёсткими и быстрыми. А потом повозка, пыль дороги, и, наконец, этот пропитанный кровью и порохом воздух Крыма.

     Надежда вытерла руки грубым полотенцем и подошла к спящему юноше, которого перевязывала днём. Он улыбался в забытьи, шевеля пересохшими губами. Она осторожно поправила его подушку и укрыла шинелью.

     В этот момент душа Любови Ивановны, дремавшая где-то в глубине этого нового сознания, тихо вздохнула.

     В восемнадцатом веке, в теле крепостной Веры, она играла трагедии на подмостках театра. Она лила фальшивые слёзы, надевала чужие страдания, как маскарадные костюмы, и зрители в партере аплодировали её искусству.

     Но сейчас, в середине девятнадцатого века, в теле сестры милосердия Надежды, она поняла разницу. Здесь не было суфлёра, не было гримёрки и бархатного занавеса. Здесь декорациями служило окровавленное поле, а роль, которую она играла, была самой важной в её вечности.

     За пологом палатки снова засвистело. Земля вздрогнула.

     Надежда глубоко вздохнула, поправила белый платок на голове и, не оглядываясь, пошла к столу, где доктор уже кричал: «Следующего! Тащите следующего!»


Рецензии