Песни домашней Жар-птицы Дневник Таисии
Дневник Таисии
Предисловие
Дорогой Читатель, эта книга создана благодаря бумажной распечатке электронного дневника юной девушки, живущей в старинном уездном городе на берегу большого Озера. Читатель знаком с Таисией, если он уже познакомился и с книгой «Освящение дома, или Бетховен у очага», записанной с её слов.
Потеряв на фронте отца, Таисия осталась со старшей сестрой и братом в большом доме. Дети получили известие о том, что у них должен родиться ещё один брат, — впереди новая жизнь. Пытаясь преодолеть горе сиротства, дети ожидали возвращения матери из больницы и перечитывали отцовские дневники, Эти старые тетради оказывали огромное влияние на их становление и самовоспитание с детских лет. Таисия направила все усилия воли на то, чтобы победить отчаяние после утраты любимого отца, и на этом пути обрела живую веру, творческое вдохновение и Любовь всей своей жизни, Божественную любовь. Во внутренней работе девушке помогали повседневные записи, и одновременно с дневником рождался цикл стихов о невидимых событиях, протекающих в сердце.
Этот дневник — всего лишь творческая мастерская и кухня юного поэта. Здесь Таисия училась писать. Своеобразие её взгляда на события создаёт особый мир, не лишённый внутренней художественной логики, но весьма далёкий от мировосприятия взрослых и умудрённых жизнью людей. Порой сама Таисия не может разобраться: реальность ли это? поэтическая ли фантазия? Или это лишь возможность, сокровенное желание, исполнение которого предстоит выстрадать и заслужить? Детская вера порождает самобытный, светлый взгляд на жизнь. Из-за отсутствия житейского опыта творческие методы Таисии очень далеки от привычного нам реализма или натурализма. Например, разожжённая в мире горячая война, на фоне которой разворачиваются описанные события, для этой сироты — прежде всего не брань против плоти и крови, но против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных (Ср.: Еф. 6, 12) — это метафизическая брань, цивилизационная война.
В полудетском мире Таисии гении минувших веков словно продолжают жить среди смертных людей, их труды и творения, художественные образы гармонично переплетаются с реальностью и оживают. Таисия всюду ищет пищу для размышлений и подвергает анализу всё происходящее. А не ошибается ли она в самооценке и в оценке событий и окружающих людей, — предоставляем судить дорогому Читателю.
Оглавление
Часть первая Поиск (Повторение пройденного)
Часть вторая Буря
Часть третья Кода. Рассвет
Часть первая
Поиск. Повторение пройденного
«Если делаешь доброе пред Богом, и даст тебе дарование,
умоли Его дать тебе познание, сколько подобает для тебя смириться,
или приставить к тебе стража над дарованием,
или взять у тебя оное, чтобы оно не было для тебя
причиною погибели. Ибо не для всех безвредно хранить
богатство» (Преп. Исаак Сирин)
Это — мой ответ юному Вертеру
(Соната с модуляциями через медианту)
14 августа 2023 г.
Вчера мы, наконец, вернулись домой. Все, кроме мамы. Она до сих пор в больнице, но, к счастью, не болеет. Лиза сказала, что у нас будет брат или сестра. Невероятно! Не могу вместить.
Вечером сидели, вспоминали папу и прошлую жизнь. Об этом пока писать не могу! Реву без конца. Не умещается в голове. Папа, папа, ты видишь, у меня внутри всё горит? Надо вернуться к старой привычке останавливать лавины помышлений путём записей. Тогда хоть что-то пойму.
Итак, начинаю писать дневник здесь: может быть, в облаке он сохранится от посторонних глаз. Свою чёрную детскую тетрадь держу под замком, Я делала в ней записи лет с девяти. В тетради записаны глупые рассуждения о вселенском равновесии Добра и Зла, а к форзацу приклеен конвертик «Реликвии». Но что это за «реликвии»! Какой-то постпостмодернизм. У кого-то реликвии — это, к примеру, засушенные цветы или локон любимого, а у меня — посмешище. Аккуратно сложенный обрывок туалетной бумаги с надписью «Эту бумажку Тоня оторвала своими руками мне на память 24 марта 2020 года». Или записка с детскими каракулями: «Вступая в духовное состояние «монашки», торжественно обещаю: никогда в жизни не кокетничать с противоположным полом, не носить нескромной одежды и не отдавать свое сердце никому. Тая. 15 июля 2019 года». И слово в слово — на обороте, только почерком Тоньки и с её подписью! Полная деконструкция священных смыслов.
Кстати, Тоня говорит, что обещание своё всё ещё держит. Якобы, как только к ней наши идиоты начинают «клеиться», ей становится скучно и неинтересно. Она умная! Хотя и очень красивая, а я — просто «миленькая». У неё всё изящное, маленькие ручки и ножки, а у меня — руки-лопаты и почти 41-й размер ноги.
Как ни прятала я свою тетрадь, Глеб однажды её нашёл, когда я забыла её на рояле. Записи он читать не стал, но «реликвий» было достаточно... Конечно, брат потом долго насмехался надо мной. Какой он всё-таки бессовестный! Но он прав: я бы тоже смеялась.
Вспоминаю детскую чушь, чтобы немного переключиться. Чтобы перед сном не реветь во весь голос. Чтобы не услышали Лиза и Глебка.
15 августа
Начали перечитывать папин дневник. Всё думаем: можно ли теперь отдать его маме: поможет ли он ей? Мне лично помог. Там сказано о том, как научиться покоряться Судьбе и отдавать самое дорогое в жизни.
Ещё в детстве я подражала папе и писала разные глупости в общей тетради. В прошлом осталась не только моя бумажная тетрадь, но и всё моё детство. Этим глупостям больше нет места в нашей жизни. Весь прошлый год я писала в тетради больше, чем предыдущие пять лет. Пыталась справиться со страхом за папу, и из-за войны, которая пока всё усиливается и приближается к нам. Но случилось всё, чего я боялась! Господь не услышал моих молитв и поступил по-Своему. Забрал папу.
Нет, не могу об этом думать! Три недели в лагере не принесли пользы. Мне ни с кем не хотелось общаться (кроме Глеба). Уходила на море и только плакала. Тётка-психолог говорила со мной «профессионально», надеялась своей схематичной логикой излечить боль. У неё такой ласковый, но не сердечный голос! Только мамино воспитание заставляло меня сдерживаться. А так хотелось высказать этой тётке всё, что думаю! «Неужели вы верите, что плоской логикой школьных прописей можно исцелить такую кровавую рану? Которую зачем-то нанесло само Небо!» Но у меня хватило ума промолчать и вежливо говорить с ней. Всё-таки она старалась… А я?.. хоть по виду вежлива, но совсем не смиренна.
Как в лагере не хватало, и сейчас не хватает мамы! Она-то знает, что только благодать может смягчать эту боль. А откуда мне взять благодать, когда я только ропщу и возмущаюсь?
17 августа
Почти не остаюсь одна. Хорошо, что мы сейчас вместе и неразлучны! Нам приходится заботиться о бабе Ане и дедушке, а они — заботятся о нас, так и живём. Ждём мамочку и читаем папин дневник. Папа как будто говорит с нами, напоминает нам про мужество Бетховена и нашей мамы — такими оба они были уже в молодости. Расходимся спать далеко за полночь, и мне уже не до рыданий, засыпаю сразу. А ночью будит огонь внутри, который меня толкает и душит. Я плачу, чтоб он остыл, и засыпаю.
Ещё, перечитывая папины записи, вспоминаю давнюю свою страсть к писанию. Она снова одолевает меня, прежнее буйное воображение воскресает, как после смерти. Но при этом мне нечего сказать. Прежде написанное — несерьёзно, плоско и глупо. Всё изменилось, всё серьёзно, а у меня — нет ни мастерства, ни мыслей, ни образов, ни форм. Только переполненная душа, жаждущая вырваться на волю! Но ведь для этого нужна форма.
Приезжали телевизионщики. Не хотели мы их впускать и тратить время! Только ради мамы приняли их в доме. Всё это мне не понравилось: не ощутила в них ничего, кроме ажиотажа в погоне за «контентом». Ни о какой искренности тут нет и речи. Таков дух века сего: хотят превратить всё в шоу, даже человеческое горе и утраты. Если бы не Лиза и не Глебушек, не наши шутки и разговоры потом, — явление съёмочной группы показалось бы мне невыносимым, я не могла бы оставаться вежливо сдержанной, пока они не вымелись. Заметила, что для Лизы и Глеба тоже всё это было возмутительно. Я горела от любопытства, что у них там случилось — между ними и нежданными «гостями». Но они только отшучивались: считают меня мелкой.
Да разве это не так? Мне не хватает наблюдательности, проницательности. Чтобы начать писать, надо выходить наружу из своего тесного мирка. Пора, потому что сладкой радостью горит душа, когда вспоминаю, что у мамы будет маленький! Сначала я не поняла в полной мере, что это — супер-новость. А теперь вижу, что впереди, точно, есть новая жизнь.
19 августа
Преображение Господне.
Наедине с собой побыть некогда: почти целыми днями читаем дневник папы. Вместе плачем, а то и смеёмся, просто потому что мы вместе, дружная троица. Мы решили, что мама тоже должна ощутить всю силу любви, какую мы чувствуем и к ней, и друг к другу! Обещали выдумывать для этого разные добрые дела. Я придумала завести собаку, и даже нашла ту, которую нужно спасти! Завтра поделюсь с Лизой и Глебкой своей идеей. Вот бы они поддержали!
Хотя с родными очень хорошо, — но надо побыть и там, где никто не видит и не слышит меня. Сейчас ненадолго ушла на своё место в нашем перелеске, по пути к источнику. Сижу с планшетом на стволе старой берёзы, которую повалило ураганом, пока мы были на море. Как следует проревелась и делаю запись. Даже когда мы вместе, накапливается горечь.
Папа, папочка, слышишь, видишь ли ты меня? Небесный Отец, слышишь ли Ты меня? Как продолжать доверять и верить в милосердие — после всего? Так я кричала, пока рыдала. Потом вдруг всё изменилось. Смотрю вокруг: каждая береза, дубок и лещина давно мне знакомы. Под ногами столько подберёзовиков, рыжиков, а мне и дела нет. Папоротники и высокие хвощи придают лесу почти реликтовый вид. По краю поля проскакал огромный заяц, мелькнул в траве белым пушистым подхвостьем. Сорока заголосила: здесь давнишнее сорочье гнездо на дубе. А я почему-то ничего не замечаю, мне и ни к чему.
Но почему так? Разве моя жизнь уже прошла? Если я намерена научиться писать, надо прекращать смотреть только в себя, победить эгоцентризм и обнимать мыслью окружающее. Пусть это будут просто желтеющие берёзовые листья, или ствол, вырванный с мощными корнями из земли, или заходящее солнце за ветвями, или неуклюжий заяц. Только так надо оттачивать мысль, углублять созерцание. Не созерцание собственного ничтожества, а того, что даровано тебе.
Пора домой, комары заели.
20 августа.
Утром ездили в Москву, к маме. Всю дорогу на заднем сиденье я проплакала. Но, наконец, мы увиделись с мамой! Я не могла от неё глаз отвести. Она совсем не выглядит больной, даже беременной. Ничего особенного в ней не заметила: всё такая же стройненькая и красивая, спокойная и сдержанная. Настоящая северянка. Ни о чем серьезном не разговаривали, только о быте: народу вокруг было много. Перинатальный центр, куда она попала, конечно, очень крутой. В холле стоит даже белый рояль! Вечерами маму просят сыграть что-нибудь великое и прекрасное.
Вечер. Ура! У нас есть собака! Всё-таки мы её притащили. Это придумала я! И назвала её Фиделькой тоже я. Конечно, без Лизы мы бы с Глебом ничего не смогли, так что хорошо, что мы — вместе, что мыслим в одном направлении. Ощущение совершённого большого дела.
Эта собака такая же по виду, какая была у мамы с папой, когда они поженились: ирландский сеттер. Бедная псинка, педагогически запущенная, как говорит Лиза.
21 августа. Понедельник.
Как хорошо, что я додумалась спасти Фидельку! Сладко для сердца заботиться о СОБАКЕ! Думать о несамостоятельном, зависящем от тебя существе! — оказывается, это было моей главной потребностью, и стало лучшим лекарством от огненной боли. Старшие Ярославичи тоже в благостном настроении. Только не знаю, обрадуется ли такой обновке мамочка. Но всё, что я знаю о маме, подсказывает мне, что она просто жутко обрадуется.
Когда гуляю с Фиделькой, наблюдаю за природой, смотрю на наше бесконечное волшебное небо и пространное Озеро. Приходит много интересных мыслей, только они проносятся и тают, как высокие облака. Надо сразу всё записывать, как Бетховен.
Итак. Читали сегодня папины записи о Бессмертной возлюбленной Бетховена. Я вот что думаю. Для меня эта история такая же реальная и захватывающая, как история мамы и папы. Может, для кого-то это и не так, и я слишком субъективна, но для меня эти явления одного порядка. А я человек пристрастный. Что тут за аналогия? Тот же возвышенный и сильный дух любви, который связывает разных, но единомысленных людей. И нравственная общность, делающая внутреннюю связь неразрывной и вечной. Вот что я вижу там и там, — если, конечно, мама была права, когда рассказывала папе или нам о Бессмертной возлюбленной. Но папа не сомневался, — я тоже. Потому как тут возможно лишь доверие или неверие.
Конечно, между двумя историями есть и разница. Бетховена сразу судьба разлучила с вечной, Бессмертной возлюбленной, а наших родителей — не сразу. Они успели создать дом, родить и воспитать нас; и тогда та же самая железная рука разлучила их. История, судьба, — я не знаю, что.
22 августа. Вторник.
Нас показали по телевизору, всего две минуты в новостях. И это после бессонной ночи и целого дня до заката, потерянного на это «шоу». Зато во всём мире увидели, как проникновенно играет Баха наша Лиза. Но отныне принципиально не буду смотреть телевизор! И раньше-то я видела в нём фальшь и безобразие, теперь разочаровалась ещё больше.
Завтра мы едем за мамой в Москву. Как маленькая, скучаю по ней, по её голосу, рукам и аромату.
В нашем братском «тройственном союзе» нельзя отравлять двух других тоской и отчаянием. Но уже чувствую: когда мама окажется рядом, всё моё завоёванное мужество и стоицизм как рекой смоет. И буду вести себя при ней, как ляля в одеяле. Начну плакать и страдать у неё на глазах, чтобы она утешала меня, как ребёнка. Боюсь, при ней не смогу владеть собой и распущусь… Лиза и Глеб уже предупредили, что такие вещи теперь недопустимы. Лиза разумно объяснила, что маме сейчас в сотни раз страшнее и тяжелее, чем всем нам, вместе взятым.
— Да, мы рано осиротели. Но, в принципе, такой порядок заложен в природе вещей. А мама потеряла, как минимум, половину собственного существа, и сердца, и плоти. Думать надо и о её положении, о маленьком. Поэтому мы должны относиться к ней, как к бесценной Чаше, так же благоговейно. Никаких истерик. Ничего из того, чего папа терпеть не мог. Это понятно?
Да, сестра: умом понятно. А сердце не подчиняется такому порядку! Плоть и кровь сильнее меня.
Мы пока толком не решили, пора ли отдать маме папины тетради.
23 августа. Среда.
Наша любимая мамочка дома! Дышать боимся в её присутствии. Наблюдаем за ней. Она держится ровно, внешне спокойно. Хотя мы видим её потерянность, которую она ежеминутно преодолевает. А я всё же не выдержала! Кинулась к ней с рёвом, как малый ребёнок:
— Почему папочка нас бросил? Зачем ушёл на войну?..
Да, этого-то я и боялась. Этого и ожидала от себя! Одним словом: маленькая, доня, младшая Ярославна. Но мама нам объяснила, как она уважает решение папы, его видение происходящего, его предназначение. Когда она говорила, у меня, кроме родного, доброго, тёплого папы, возник ещё и совсем другой образ. Ещё что-то величественное, возвышенное: как Георгий Победоносец. Оба эти представления совместились в сердце на какое-то время, мне стало что-то понятно, и боль утихла.
Но вот мама ушла спать, — всё во мне начинает гореть снова! Я вот что думаю: у нас дома так нельзя… Эта невольно передаётся, как огонь факела, всем остальным. Я вижу, как Лиза и Глеб духовно крепнут, одна я разрешаю себе распускаться. А намного ли брат старше меня? Вот то-то и оно. Я не должна быть лишней обузой для всех, особенно теперь, когда мама дома.
Ну всё, некогда. Сейчас мы начнём читать папины записи дальше.
24 августа. Четверг.
Сегодня призналась Глебке, что очень хочу снова начать писать, после того как мы прочитали папину записку с признанием в любви и с предложением руки и сердца. Слишком меня переполняет эта история. Глебка, как всегда, начал иронизировать, что жить в доме становится невозможно, когда в нём заведётся писатель, гений… хоть святых выноси. (Никак не могу привыкнуть к его дурацкой манере обращаться со мной!) Но он дал мне ценный совет: надо думать не только о себе, а подмечать частности жизни вокруг себя, останавливать мгновения, записывать всё и учиться излагать свои мысли.
— Иначе ничего из такой, как ты, не выйдет! Сейчас все пишут, кому не лень. Разве что кошки в подворотнях пока не пишут. Неужели тебе хочется пополнять терабайты пустой, никчёмной писанины в интернете? Кому это нужно? — сурово спросил он.
Я страшно разозлилась. Но ведь правда: надо трезво увидеть себя и начать во всё вникать, многое запоминать, учиться мастерству. Вот разговоры с мамой: это, на мой взгляд, просто сокровищница знаний, мыслей и сердца. А разве я способна что-то записать после разговора? Словно ничего в душе не остаётся.
Или вот мы читали в папином дневнике, как мама страдала из-за надуманной ревности, — и её страдания были настоящие и сильные, она даже заболела. А реальной причины не было! Папа попросил её руки — и сразу всё изменилось. Сегодня мама сама рассказала, как страдала из-за недоверия к папе поначалу, когда ещё плохо его знала. И думала: «А вдруг и он, как все?..» Но описать всё это пока не умею.
Хотя мне весьма интересно: отчего такое бывает? Получается, многие наши страдания и страхи ни на чём не основаны, кроме безумной выдумки. Мама сказала:
— Это оттого, что враги задуривают голову и изображают ложную реальность. Они знают, чем нас лучше обмануть, оклеветать в наших глазах другого. И тогда нам становится плохо. А когда мы хорошо думаем о невиновном человеке, не клевещем на него, тогда и нам хорошо.
И всё равно, многое мне неясно. А если человек всё-таки виновен? Если он хуже, чем мы о нём думаем? Как же распознать его нутро, если думать о нём плохо нельзя? Дедушка Володя хорошо думал о своей первой жене, а она оказалась предательницей. Словом, одни вопросы!
Многое ещё мама нам объясняла сегодня, когда мы собирали и чистили грибы. Про Божественную и человеческую любовь, про какой-то абсолют. Когда мама говорила, всё было понятно, но потом опять я всё потеряла. Вижу себя настолько глупой, неопытной и немудрой. Когда молоденький Соломон стал царём, он тоже увидел, что ничего в жизни не знает и не понимает. И такое предназначение!! Тогда он стал просить: Господи, даруй мне приседящую престолу Твоему Премудрость!.. Как же и мне она нужна, эта Премудрость! Как хочется иметь её! Как она спокойна, величественна и прекрасна, — не могу высказать. Боже, я люблю, люблю её!
25 августа. Пятница.
Нельзя не заметить даже со стороны, как меня оживляет общение с мамой. Разгорается душа, и уже не так тесно на сердце. Да, именно мамочки мне — нам всем — и не хватало последнее время! Хотя память о нашем братском «тройственном союзе» этих дней я сохраню навсегда: как дружно мы жили и ждали маму, читали папины дневники и обсуждали их. Лиза сказала, что мы жили мирно и согласно, «как в Тройном концерте Бетховена». Будто бы именно об этом и написал он свой концерт. У меня с этим концертом странные взаимоотношения: только включу его послушать, как что-то отрывает меня каждый раз. Так, кажется, я и не слушала его от начала до конца! Когда будет побольше времени — надо непременно вникнуть в него как следует.
Но мама, мама! Я считаю, наша мама — благодатный человек. (Не зря она и про своего Бетховена думает так же). Смотрю, как ей самой больно, как она героически покоряется и доверяется Богу. И вдруг начинаю видеть такой свет — в ней… Это уже не просто моя родная мамочка, к которой до сих пор я люблю залезть на колени, чтобы она целовала меня, перебирала мне волосы ласковыми руками. Она для меня — источник вдохновения и невозможной радости. Сегодня сказала об этом маме наедине. Она ответила:
— Это значит, Таиска, мы с тобой обе взрослеем. Значит, мы будем всегда неразлучны, даже если придётся физически расстаться. А сердца наши по-прежнему останутся связанными радостью.
Неожиданный ракурс! Я призналась:
— Вот ты передавала нам слова папы, зачем ему надо было уйти на войну… и в ту минуту я видела его не только как родного папу, но и как что-то высокое и небесное, как подобие Архистратига, или как Георгия Победоносца. Но потом опять утратила это. А теперь, кажется, это вернулось…
Мама промолчала, только поцеловала меня в голову. И сегодня же я сделала важное открытие: когда размышляешь или пишешь о возвышенных и великих вещах, тогда и приходит вдохновение. Тяжесть сменяется радостью. А когда думаешь об ужасных вещах, рассматриваешь их, тогда нет ни утешения, ни вдохновения, ни мира, ни радости. То есть, как я говорю: благодати. Вот же как надо учиться владеть своими мыслями, переключать их на вещи высокие и великие! Наверно, мамин Бетховен этому научился сразу, поэтому и оставил нам такую возвышенную и грандиозную музыку. Хотя и страдал, когда ему приходилось «опускать взоры долу».
Когда мама играет, — у меня проясняются мысли. И опять всё то же: «Учись мастерству, запоминай, о чём говорят, записывай интересные беседы, как папа. Поближе наблюдай природу, созерцай, пиши, — и так возрастай!» Теперь цель мне видна! Отныне я учусь. Всё будет подчинено этому обучению, для того и пишу здесь.
Одно предупреждение: я не хочу быть выдумщицей, как Беттина фон Арним! Правда интересней и важней всех фантазий. Нет ничего глупее тщеславия и снобизма. Обещаю писать правду и ничего, кроме правды.
26 августа. Суббота.
Вот так новость! Тайна «заблудшего Деда Мороза» раскрыта! Оказывается, родители знали всё: и о том, что мы читаем папин дневник, и о том, как он нам достался. Обнаружилось это сегодня. Мы понаблюдали за мамой и решили, что папины тетради отдать ей просто обязаны. Утром отдаём маме тетради, а она рассказывает, что им было всё известно, и папа не возражал! Гора упала с плеч. А мы мучились совестью все эти годы… Но это еще не всё. Мама назвала нам имя «Деда Мороза»: очень классный дядька, актёр Дима Липкин, который потом стал другом семьи. А мы его не узнали! Сказать, что я удивлена, — ничего не сказать.
Но как трогает нас доверие папы к нам, маленьким! Теперь я люблю папочку ещё сильнее, глубже, чем раньше, но от этого боль только страшнее. Я ушла к своему поваленному дереву, чтобы выплакаться. Она затмевает всё: я не вижу нашего леса. Как ни пыталась «выглянуть» наружу и рассмотреть поближе лесную жизнь, — не вышло. Только мама способна мне помочь. Как на крыльях, она поднимает меня куда-то в высь, но я возвращаюсь к прежнему. Изо всех сил притворяюсь обычной Таей, а я уже не та.
27 августа. Суббота.
Сегодня были в храме и плели в трапезной маскировочные сети, уже для осени. У мамы руки с раннего детства привыкли к игре на скрипке и не утомлялись от работы. Поэтому она успела сделать больше нас всех, вместе взятых. А вот у меня руки очень устали. Сейчас с трудом заставляю себя прикасаться к клавиатуре планшета, а надо: у меня было много мыслей, когда пели хором молитвы Царице Небесной и работали вместе. У многих родные на фронте. Есть и такие, как мы: кому эта война уже сломала жизнь. Мне нравится так работать, хотя руки и устают. Все поют, разговоры односложные, только по делу. Любая посторонняя болтовня мне сейчас невыносима, а песнопения, наоборот, успокаивают. Люди явно добры к нам, сочувствуют и ведут себя деликатно. Да мы и не одни такие. Даже те, кто не потерял близкого человека на войне, — понимают, что это может случиться и у них. Те, у кого никого там нет, знают всё: какая страшная война снова разразилась в духовном мире (папа давно об этом говорил), превратилась в горячую войну и теперь угрожает народу. Народ всё понимает, хотя в реальности всё не так просто и очевидно, — как было в прошлом веке.
Когда мы так вместе работаем, вижу, что народ — не пустое слово. И, глядя на людей, думаю, что я тоже, скорее, народ, чем интеллигенция. Я так чувствую. Слышала, что мысленно быть на стороне врагов во время войны — для некоторых ничего не стоит. Отчего так бывает? Но мои мысли — как у простого народа, ничем не отличаются.
У меня есть в большом доме любимая комната, где весь мой мир, моё царство: мои вещи, мои книги, фотографии и картинки. Но я люблю и весь наш дом ничуть не меньше, хотя его история началась не так давно: около двадцати лет назад. А Родина для меня — тот же дом, где говорят на моём языке. Моя «комната» здесь, у Озера за рощицей, а дом — невообразимые просторы, объединенные моей верой, верой прадедов в течение тысячи лет. Никогда не встану на точку зрения врага, никогда не дойду до такой казуистики.
И когда мы так трудились для наших воинов, ко мне пришла одна идея! Попробую написать рассказ про святого человека (из прошлого). Мама с папой давно обсуждали, что это считается невозможным, и что выгоднее писать о грешниках: якобы это увлекательнее и для пишущих, и для читающих. Будто бы людям интереснее убийства, ссоры и блуд. А правда и добро кажутся пресными и скучными. Мне так не кажется! Короче, попробую написать; что у меня получится?
Вечер. У нас были бабушка с дедом. Как же их жалко! Они то и дело плачут. Потерять сына — такого сына! Мы старались их утешить: вспоминали папочку в детстве, молились вместе. Мы с Лизой попросили бабу Аню сшить нам красивые юбки с глубокими накладными карманами. Сразу выбрали тартаны, отрезы шотландки из маминого шкафа. Бабушка воодушевилась и ушла радостная, чтобы сегодня же начать кроить.
Потом Лиза сказала нам с Глебом, что она случайно подслушала: мама рассказывала деду и бабушке, какие у неё сложности с получением положенных нам выплат. Будто бы всё не так-то просто. А мы ничего об этом от мамы не слышим, — не признаётся, бережёт нас. Сладкая моя мамочка, кто же теперь укроет тебя от всех бед?
28 августа. Успение Пресвятой Богородицы.
Сегодня все мы — причастники Святых Тайн. Благодарственные молитвы я пошла почитать в одиночестве, к своему упавшему дереву. Потому что сначала причастие не принесло мне никакого облегчения. Наоборот! Когда вошла в лес, не могла читать молитвы от тяжести. Посмотрела на всё вокруг… на ровные тонкие стволы, на плакучие ветви берёз. Вспомнила, какая свежая, роскошная зелень была в день Троицы здесь, в начале июня, когда папа был дома… Я так же пришла сюда почитать благодарственные молитвы, и всё было как будто освещено ясным огнем Утешителя: эти берёзы, полный ручей, сотни поющих птиц!
А что теперь? Эти берёзы уже со множеством позолоченных листьев, и теперь всё горит каким-то тревожным красным огнём! Его не видно глазами, но от него тяжело, тяжело, тяжело. Вспомнила, что в Библии написано: «медное небо» . Мне казалось, для меня тоже небо стало медным, но, оказалось, это не навсегда. Проревелась, прочитала молитвы: и снова тот же светлый огонь, который был в день Троицы, увидела, глядя на берёзы! Папа как будто был рядом. Как же я люблю эти берёзки, Озеро вдали за ними, нашу землю. Помню, когда мы собирали грибы в перелеске, папа сказал, что наша земля — ковчег с мощами. Она полна святых мощей неизвестных праведников. Поэтому от одного нашего присутствия на этой земле приходит утешение и сила. Я поняла, что он имел в виду.
Не всегда мне сразу понятно, что писал или говорил папа. Но потом всё само как-то проясняется, и даже странно, что раньше ничего не понимала. Но что мне пока до сих пор неясно, это про дружбу папы с художницей Марианной. (Вчера читали об этом). Зачем она его оскорбляла, когда пришла в гости, и почему он ее выгнал? Папа так темно написал, что не разберёшься в его эмоциях. Вот про любовь к маме — всё сразу ясно и понятно! Сохрани меня, Боже, от всего такого — непонятного!
Кстати, я уже начала понемногу писать рассказ про святого человека. Правда, язык пока не слушается меня. Не нахожу нужных слов, мне не хватает их. Святой человек, которого я придумала, живёт в лесу, — потому что не представляю, где бы ещё мог жить святой. Разве что в монастыре? Но про монастырь я знаю ещё меньше, чем о жизни в лесу! И живет мой подвижник в XIX веке; так как не знаю, есть ли вообще святые в наше время. Подвижник получается пока не очень живым. С ужасом поняла, что если и могу что-то писать, то только про себя! А кому это интересно?
29 августа. Вторник.
Сегодня в гостях были все Лаврентовичи. Рада была видеть Тоню — лучшую подругу, и доброго Яника. Они же обрадовались, что у нас теперь есть собака, новая Фиделька. Яник помнит ещё и старую Фидельку. Он, как обычно, громко отличился: опрокинул на террасе накрытый стол! Хорошо, что там пока не было еды, и бутылки ещё стояли в холодильнике. Иначе остались бы мы несолоно хлебавши. Яник такой классный, всегда феерически шутит с печальным видом. Наверно, потому что всю жизнь безответно любит нашу принцессу Элизу. А Лизка только над ним подтрунивает. Ведет себя с Яном, как королева с пажом. Мне же Яник с детства казался учеником доброго волшебника, всегда придумывает что-нибудь хорошее и интересное!
В общем, благодаря гостям день был неплохой. Но вечером моё вчерашнее мужество исчезло, когда читали папин дневник, как будто бы какая-то молния пронзила его, когда он получил от мамы партитуру 7-й сонаты Бетховена для скрипки. Глупость, конечно, но меня так это резануло, я расстроилась, стала вести себя как неразумное дитё и плакать. Лиза с Глебушком утешали меня разумными словами, хотя умом я всё понимаю. Они старались, так было трогательно. Пришлось притвориться, что я утешилась. Нет, только мама имеет власть исцелять мою боль и зажигать огнём вдохновения.
А Глебка опять обзывал меня «поэтессой»: на сей раз я стала уже Мережковским за «символизм». Я у нашего насмешника то Лёв Николаич, то Фёдор Михалыч, то Джейн Остин… Поэтому он — последний, кому бы я дала что-нибудь почитать из того, что напишу. Но почему-то ужасно хочется дать именно ему! Когда сижу сочиняю, кажется, что пишу, скорее, для брата, в пику ему, чтобы утереть ему нос! Хотя это безнадёжное дело. Никогда ко мне серьёзно не будет относиться тот, кто помнит меня пятилетней девчонкой, когда я узнавала новые, «запрещённые» слова и упорно, вдохновенно болтала на темы какашек. Никак он не может понять, что я уже — совсем другой человек!
31 августа. Четверг.
Вчера писать было некогда: готовилась к школе. Надо было много чего собрать, купить и предусмотреть. Чем ближе учебный год, тем мы, Ярославичи, становимся беспокойнее. Лиза и Глеб не хотят уезжать. Тоже не хочу в школу, хотя мне-то из дома уезжать никуда не надо. А нашу Лизку я вообще не узнаю! Бедная, у неё какие-то перепады и заскоки, так что не знаешь, чего от неё ждать. Вчера она как на крыльях летала, такая радостная, а сегодня встала не с той ноги. Я даже слышала, как внизу она повышала голос на маму и дерзила. Мама с папой никогда не шумели из-за мелочей, а у нас почему-то только так и получается. Лиза начала с того, что, мол, мы с Глебом накрошили в студии, всё разбросали, не помыли за собой посуду, всё оставили на неё одну: «Поросята!» Мамочка попыталась её успокоить, но тогда и самой маме досталось.
— Мам, надо воспитывать младших! Нельзя их распускать! Спустись, наконец, с небес на землю, включи разум! Без папы никто, кроме тебя, этого не сделает, — как ментор, поучала Лиза.
Как это жестоко с её стороны, я диву даюсь. Она заплакала и убежала к себе. А мамочка сидела на кровати, совершенно потерянная и подавленная. Я прикинулась маленькой, села к ней на колени, стала ласкаться. Старалась не сильно давить ей на ноги, ведь я уже с маму ростом. Пока я болтала, мы и поплакали, и посмеялись. Тут и Лиза пришла, тоже стала целоваться и просить прощения прямо при мне, не стесняясь. Между прочим, сказала:
— Мамочка, не понимаю, что со мной происходит! Ты веришь? Это и не я как будто, а какая-то Мегера, свожу с ума домашних... Себя не узнаю. Ты радовалась, какой я была пай-девочкой в переходном возрасте… А он, кажется, просто был отсрочен и сейчас наступил… без папы!
Мама, конечно, сразу простила старшую Ярославну, и Лиза стала как шёлковая. Даже иронизировала над собой:
— Но что это такое, мам? Помнишь, дедушка шутил: «Прекрати, а то замуж выдадим! Видно, пора тебя отдавать в другой дом!» Ты ведь пока потерпишь меня?
Конечно, мама обещала потерпеть! Но что такое с Лизой? Ужасно её жалко. Ведь у каждого по-своему проявляется горе, и утрата оставляет следы.
1 сентября. Пятница.
Была в школе. Началась обыденность, как будто ничего и не произошло за лето. А изменилось всё! Пока я этого не вмещаю. Уроков было мало, поэтому мама рано забрала нас с Тоней. Пока мы ждали маму, зашли у моста во французскую пекарню, где часто бывает наша любимая Мари Сайяр. Увы, там её не оказалось. Пирожные «Альмерия» нам отпустила новая продавщица с очаровательным тонким лицом. Она уже немолода, но поварской чепчик красиво обрамляет её бледное интеллигентное лицо с карими глазами. Фартук горчичного цвета с кофейной отделкой подчеркивает её утончённость. Она приветливо поговорила с нами, обсудила день Знаний, погоду, будущую золотую осень и «полярную ночь». На груди у нее была карточка: «Ия» — без отчества. Она сказала, что только что переехала в наш город специально, чтобы работать во французской пекарне. Чудно! Какая-то она необычная, эта Ия.
Когда я вернулась домой — неожиданный подарок! Лиза и Глеб решили остаться дома до вечера воскресенья, чтобы выходные провести с нами.
И следом — ещё один сюрприз. Пожаловали мамины поклонники, целая толпа слушателей, чтобы нас поздравить с днём Знаний и поддержать. Привезли торт, который мы тут же разрезали и напоили всех чаем. Было очень много гостей, мама устроила им небольшой концерт. Некоторые старушки тайком плакали. Обещали нас не оставлять. Как все любят и уважают нашу маму!
Мама прочитала первые папины тетради и теперь присоединилась к нам во время вечерних посиделок. Наша мечта сбылась! Только вот папочки рядом нет. Где ты теперь, родной? Все советуют тебя «отпустить». Я не могу с тобой расстаться навсегда! Вспоминаю себя совсем маленькой; ты поднимал меня на плечи и нёс вдоль Озера, и казалось, что я заглядываю за горизонт, глубже вижу дальний берег. Ещё помню, как пахли твои роскошные волосы, когда я сидела на спинке дивана и делала «причёски» из твоей шевелюры. У меня точно такие же волосы, родной! Папа, папа, папа! Когда произношу это слово, слёзы текут ручьём. На душе так тяжело!
2 сентября. Суббота.
Утром мама сказала, что любители музыки очень поддержали нас деньгами, скинулись к началу учебного года. А мы договорились, что наш малюсенький брат тоже должен что-то получить в честь дня Знаний.
Но грустный сегодня день. Бабушка уже сшила юбку из шотландки и начала шить другую. Лизка почему-то решила, что первая юбка — именно для неё. Отобрала у меня и заперла в свой чемодан. Я страшно расстроилась. Нет, не то слово: впала в ярость и вышла из себя. Не могла никого видеть за то, что меня никто не поддерживает, со мной никто не считается. И меня можно как угодно обижать. Долго лежала и ревела, не хотела даже с мамой разговаривать. Но потом так соскучилась по ней! Хотелось пойти к ней, болтать, задавать вопросы, слушать её вместе со всеми. Но нет! Обида и гордыня держали меня взаперти, до тех пор, пока Лиза не пришла с этой несчастной юбкой и не отдала её мне. Как же я обрадовалась! Уже не было сил злиться из-за ерунды. Мы с ней так радовались, что помирились, — не передать. Мама потом сказала:
— Помните, папа всегда мирился и всех прощал до конца дня? И нам так заповедал. Солнце да не зайдет во гневе вашем .
Она так нежно с нами поговорила. Зато братец провёл суровую воспитательную работу наедине. Описал, как мама тяжело пережила эти часы: лежала без сил от расстройства, как больная! Напомнил, что у мамы будет маленький, и ей нельзя волноваться. Нам нечего было ему возразить. Ругаясь, мы обе совершенно забыли о маме, о нашем маленьком брате. О папе… Ведём себя, как будто ничего не случилось! Мы обещали друг другу мириться сразу и не показывать виду маме, даже если поссоримся. А лучше уж вообще не ссориться из-за пустых вещей, как делали мама с папой.
Еще мы пообещали как можно больше общаться с мамой, разговаривать с ней на разные интересные темы, чтобы она никогда не оставалась одна, в пустоте. Когда говоришь с ней, словно погружаешься в глубины моря и видишь под водой чудесные, невиданные миры. Как у нее так получается? Сегодня она ясно показала мне, что можно всю жизнь расти, тянуться к солнцу, впитывая его лучи, раскрываясь до бесконечности. Нет, это так всё изобразилось в моем сознании, говорила она совершенно другими словами. Но у меня еще не натренирована память, чтобы точно передавать её слова, — только приблизительный смысл… Говорили о том, что Бетховен никогда не останавливался и учился не только писать музыку, но писать её так, чтобы она как можно точнее совпадала с сердечной реальностью. Называю это своими словами и, кажется, представляю, что это такое. Это, в том числе, и моя рана, которая горит в сердце в виде красного страшного огня, — и тихое утешение, которое как прохладная струя охлаждает сердце. Научусь ли я когда-нибудь излагать свои мысли, облекать их в такие образы, чтобы они совпали с реальностью? Вот вопрос. У кого я могу этому научиться?
3 сентября. Воскресенье.
Сегодня мамин квартет играл для раненых воинов. Народу полный зал, даже областное телевидение! Такого я не припомню: интереса к великой музыке прежде они не проявляли. Видела Ию из французской пекарни с какой-то девушкой. Они были в черных платьях и в беретиках, как иностранки, две культурные дамочки. Когда приду в пекарню за багетом, обязательно спрошу Ию, понравился ли ей концерт. Если ответит: «Да», скажу, что рассказывала о музыке и играла моя мама!
Лиза и Глеб с Яном уехали в Москву до выходных. В доме стало печально и пусто. Всё, всё напоминает о них. Даже Фиделька не может к этому привыкнуть, смотрит на дверь и в окна. Я не стала плакать — ради мамы. Она играет мне прелюдии Баха, а я пишу. Надо начать подробно вспоминать папу.
Моё первое воспоминание о нём… По фотографии, которую сделала мама, когда мне не было и двух лет. Только благодаря этому изображению помню тот вечер в подробностях. Я села в кукольную коляску и заставила папу катать меня по комнате и одновременно играть на игрушечном пианино с двумя октавами. Папа сидел на диване, правой рукой наигрывал «Во поле берёза стояла», а левой катал меня в коляске туда и обратно, а я хохотала: папа играет в игрушки, — я была куклой. И это было смешно. Вот он сидит, уткнувшись в клавиши маленького черного пианино, его чёткий профиль и светлые кудри… И я, плотно сидящая в узкой колясочке, с такими же кудрями, смеюсь взахлёб.
Но последующие воспоминания о папе неразрывно связаны с мамой: словно это неделимое целое, которое не могу разделить даже усилием памяти или воображения. Почти все эпизоды — они вместе… Именно поэтому насильственный разрыв такого постоянного единства всё ещё вызывает у меня резкую боль… Как будто больно вдвойне, ещё и за маму!
До сих пор обдумываю мамины недавние слова об абсолюте… Что она вкладывает в это слово? Во взаимной любви к папе она нашла этот абсолют, как я понимаю. Закономерность ли это или редчайшее исключение? Ведь обычно абсолютное ищут в любви Божественной и бессмертной. А здесь любовь — только ограниченная и удушающая или изменчивая. По крайней мере, в мировой культуре — литературе и поэзии, это всегда так! Сколько бы я ни читала, ничего привлекательного там, для себя лично, пока так и не нашла. Как же моим родителям удалось связать собственные отношения с чем-то бесконечным, вечным? Сейчас пытаюсь разобраться в этом.
4 сентября. Понедельник.
Один и тот же сон повторяется: миру угрожает гибель, все органы на земле играют Бетховена, что-то очень мощное и страшное. Думаю, не зря вижу одно и то же. Мир, кажется, действительно всерьёз сошел с ума и как никогда находится в опасности.
Всё ещё думаю про Абсолют… Призналась в этом маме, когда она привезла меня из школы. Она ответила, что это слово следует писать с большой буквы:
— Потому что это одно из Божественных свойств. А в творении — всё относительно.
— Почему же ты сказала, что для тебя было залогом Абсолюта, которого ты искала… не помню уже, что именно?.. Любовь папы, — наивно спросила я.
Мама долго думала, наконец, объяснила… Я постаралась запомнить дословно, даже тайком тотчас записала:
— Залог Абсолюта… Любовь Христа к человеку, любовь Христа к Церкви уподобляется в Новом Завете любви Жениха к невесте. Первое чудо на свадьбе в Кане, претворение воды в вино — это образ исполнения надежды верующего сердца, что оно сможет из плотяного превратиться в вечный огонь, напитаться токами вечной любви, радости и жизни. Единственный Жених для единственной невесты — вот о чем было слово Христово. Вот что Он освятил и сделал образом Своей любви к человеческому роду… к роду Своему.
— Когда ты узнала, что можешь стать единственной невестой, ты поверила?..
— Я полностью доверилась своему жениху, он стал для меня Божественным даром, главой, я верила ему больше, чем себе. Ясно увидела, что его любовь не разлучит меня с тем дыханием вечной радости… без которого я с самого детства жить не могла. Не просто не разлучит, а, наоборот, преумножит эту радость, наполнит эту вечную реку.
— А до того, как ты узнала папу, что ты думала?
— Что такую благодать может получить только тот, кто уединится в сердце перед Богом, — ответила мама.
Не скажу, что поняла сразу, что она имела в виду. Но ранние воспоминания о родителях мне кое-что прояснили. Помню, в отличие от более разумных Лизы и Глеба, я часто висла, как кенгурёнок, на папе и маме — по очереди, и заглядывала им в глаза, как гипнотизёр. Я как будто питалась их взглядами, утоляла жажду! Я любила молча сидеть где-нибудь напротив и читать их взгляды, когда они беседовали, интенсивно общались. Часто бывало, что глаза их, встречаясь во время разговора, уже не расставались, взгляды не могли разомкнуться. Всё остальное будто переставало для них существовать. Когда они оказывались в фокусе друг у друга, — если до этого бурно спорили, слова тотчас слабели, засыпали. И оставалось только это взаимное проникновение взглядов в молчании, такое долгое, что мне уже надоедало наблюдать за такой неподвижной сценой. Я внимательнее присматривалась: что же они там видят, в глазах друг у друга? А там молнии, какие-то потоки. Не разговаривая вслух, не касаясь друг друга, мама и папа продолжают общаться между собой. Тонут в этом общении взглядов!
Если же перед этим они не дискутировали, а что-то тихо-мирно обсуждали, — тут уж, наоборот, их речь становилась горячей, красноречивей. Глядя на них со стороны, я не разбирала в этом потоке речи почти ничего. Просто так сладко было слышать их голоса! Видеть утопающие друг в друге взгляды. А в них вижу всё то же: Любовь. Как облако света, она соединяет и их, и меня, молча наблюдающую за ними. Я не ревную, не пытаюсь привлечь к себе внимание, потому что не могу оторваться от этого зрелища. Неведомым образом их взоры, прикованные друг к другу, изливают светлую любовь на всё вокруг. Весь наш дом, или наша улица, или наше Озеро, наш лес окутаны этим облаком. И только потом я начинаю вслушиваться в их разговор. Слова и темы мне еще непонятны, я слушаю их беседу, как музыку.
5 сентября. Вторник.
Вот это да, что я вчера написала, ведь всё так и было. Не ожидала от себя. Это мама так на меня повлияла. После общения с ней приходит какая-то вдохновенная ясность мысли и теплота сердца. А вообще, думаю, мне не хватает словарного запаса для выражения идей.
Да, вчера в полной мере поняла, каково теперь маме без папочки… Мы договорились с Лизой и Глебом больше общаться с мамой, хоть как-то восполнять её потерю. Сегодня я, чтобы не говорить с ней об отношениях с папой, придумала вопрос для обсуждения, в его духе, — в меру «парадоксальный», чтобы маме было интересно. Мне хотелось, чтобы она пробуждала мою мысль в манере Сократа.
— Мам, скажи… Бетховен так любил Гёте, писал музыку на его стихи и общался с ним лично. Но имя Бетховена навечно связано не с Гёте, а с Шиллером? Финал Девятой симфонии в глазах потомков перекрывает всё прочее! Ведь, помимо «Оды к Радости», Бетховен ничего не положил на музыку из Шиллера? Я не считаю его канона «Минутна скорбь, но радость бесконечна». На слова Иоанны д`Арк: которыми завершается «Орлеансская дева».
— Вопрос ты изучила в подробностях, — улыбнулась мама. — Действительно, Бетховен считал, что стихи Шиллера очень возвышенны, музыку на них написать — непросто. Видишь, как долго он готовился положить на музыку «Оду к Радости»? Всю свою творческую жизнь. И думаю, неслучайно имя Шиллера связано с именем Бетховена для всех народов. С Шиллером Бетховен обнаруживает удивительное философское единомыслие, главным образом, в области эстетики.
— А, да, — вспомнила я, — в папиных дневниках мы читали выдержки из трактатов Шиллера!
— Правда? Папа их выписывал? — восхитилась мама.
— Ну конечно, скоро ты сама убедишься, когда мы дочитаем! — обрадовала я её. — Значит, по-твоему, Шиллер и Бетховен мыслили на одной волне, как ты говоришь?
— Ну да, и иногда очень неожиданные возникают параллели и рифмы.
Я попросила привести примеры. Мама взяла толстый шестой том Шиллера, изрядно потёртый, — знакомый нам по папиным дневникам. Полистала, нашла обведённый карандашом абзац и зачитала (выписываю):
— «Но от внешней ли силы узнаёт он (человек) об этой ограниченности? Разве безграничность океана или беспредельность звёздного небосклона повинны в том, что, пытаясь представить их величие, я проникаюсь сознанием своего бессилия? Откуда же узнал я, что это величие недоступно моему воображению, и что я не могу добиться полноты их образа? Это понятие, следовательно, уже есть во мне, и я, как существо представляющее, побежден мною же самим, как существом мыслящим. Я открываю при созерцании этих великих явлений мое бессилие, но я открываю его благодаря силе. Не природа одолела меня, но я сам себя одолел». Это ничего не напоминает? — спросила мама.
Я подумала, вспомнила все страницы папиных тетрадей, слова о Бетховене, врезавшиеся мне в память.
— Ну да… Слова те же самые. Сила… «Сила — моя мораль»… «und Kraft» — ключевое слово в фантазии для фортепиано с оркестром и хором? И необходимость одолеть себя самого, чтобы покориться Богу, из дневников, — припоминала я.
— Да, действительно, так, — согласилась мама. — А еще, вспомни, — твоё любимое письмо Бетховена.
— К Бессмертной возлюбленной?.. А! — вдруг осенило меня. — «Когда я рассматриваю себя во взаимосвязи со вселенной, то что же представляю собой я и что — Тот, кто наречен Величайшим? И всё же в этом снова проявляется Божественная сущность человека»!
— Конечно. Это — такое же видение высоты человеческой природы, которая проявляется при созерцании величественного и Божественного. В бессилии постичь то, что превосходит наш разум и воображение, мы начинаем видеть величие и высоту Божественного образа в человеке. Смотри, как здесь же об этом говорит Шиллер: «Именно потому, что я стремлюсь представить эту целостность, я уже ношу ее в себе. Великое, стало быть, не вне меня, а во мне».
Я спросила с удивлением:
— Мам, как возникло у них такое поразительное единомыслие? Бетховен же никогда Шиллера в глаза не видел? В то время как с его другом Гёте сойтись попытался. Да не смог, не успел.
— Я думаю, это буквальное единомыслие Шиллера и Бетховена заключается не столько в прямом влиянии одного на другого, а в том, что это были две героические личности, сознательно отдававшие все силы своему призванию, боровшиеся с житейской бурей, достигавшие вершин героическими усилиями. И стремившиеся воплотить в себе свои идеи, например, о прекрасной душе. Отсюда такая сила… А Гёте — баловень судьбы. Универсальный гений. Которого надо было завоёвывать. Это удалось Шиллеру, а Бетховен даже и не пытался. Ему было не до того.
Я призналась:
— Мам, а я недавно заметила, что успокаиваюсь, только когда размышляю о чем-то великом и возвышенном. Тогда даже приходит вдохновение вместо отчаяния. Ты пробовала?..
— Вот как? — обрадовалась мама. — Стало быть, советуешь испытать это средство? Хорошо, обязательно попробую.
Вот что я запомнила из рассказа мамы о некоторых близких мыслях Шиллера и Бетховена, которые разлиты и в музыке. Мне надо учиться подмечать подобные «рифмы». Как же всё это интересно!
7 сентября. Четверг.
Вхожу в ритм учёбы, и времени на свои интересы остаётся всё меньше. Однако от этого жажда только усиливается, и пользы от моих занятий, кажется, больше. Теперь нельзя впустую терять ни минуты. Что-то меня подгоняет и вынуждает использовать время на учёбу, на какие-то хорошие дела. Иногда это получается сумбурно и необдуманно, но всё лучше, чем замыкаться на себе и скорбеть.
Сегодня, когда вышли с Тоней из гимназии, заглянули во французскую пекарню «Le Lac» за багетами (на пирожные деньги тратить мне совесть не позволяет). Знакомая Ия стояла за прилавком. Она приветливо побеседовала с нами о погоде, о том, что осень стоит неплохая, но скоро начнётся такой ужас… хоть в Африку езжай. «Наверно, я в Африке родилась», — эмоционально выпалила Ия. Я хотела сказать, что видела её на концерте, и спросить о впечатлении. Но что-то остановило меня, я испугалась. Она какая-то странная: как будто внешне «на позитиве», а что за этим стоит?
8 сентября. Пятница.
Мы с мамой с нетерпением ждём Лизу и Глеба из Москвы. Пишу здесь мало, потому что с энтузиазмом взялась за учёбу. Это мне нужно для осуществления одной большой цели, которую пока трудно сформулировать. Обдумываю её уже давно, с разных сторон. Сегодня ходила к своему упавшему дереву, долго молилась и просила вразумить меня… Смотрю на алые клёны. Огонь бушует у меня внутри, зовёт куда-то. Куда? Пытаюсь подчинить разуму непонятное беспокойство, но бесполезно! И свои идеи не способна пока изложить. Только молитву: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, скажи мне путь, воньже пойду . Такое распутье!
Сейчас спросила:
— Мам, а почему ты про Бетховена никогда не говоришь ничего критического? Разве всё, всё, что он написал или сделал — безупречно?
— Я так не думаю, — сказала мама. — Но ещё в детстве я заметила, что все, кто брался его критиковать, выставляли сами себя не в лучшем свете и в конце концов оказались в дураках. Суд истории не на их стороне. Я предпочитаю думать, что это, скорее, я чего-то пока не понимаю…
— И так же стала думать о всех прочих людях?..
— Да. Невольно пришлось перенести это правило и на остальных.
Удивительно. И всё же маму слепой не назовёшь.
9 сентября. Суббота.
Утро. Приехали Шпенёвы с фронта, привезли нам икону. Потом я взяла Фидельку и пошла за рощицей по полевой дороге. Оттуда можно любоваться изменчивым Озером в прозрачном воздухе осеннего заката, белокаменным монастырём вдали, парящим, как корабль над высоким берегом. Стая куропаток взвилась с гулким шумом, как эскадрилья самолётов. Мы с собакой подошли к поваленному стволу, и я решила сделать запись. Скоро у меня не будет возможности уединяться в лесу, молиться и писать.
Самое страшное лето в моей жизни позади. Папочка, ты уже никогда не увидишь, как позолотятся твои берёзки, начнётся листопад. И мы в нашем саду одни, без тебя, будем сгребать листья в кучки. Потом выпадет снег, ударят морозы: мне придётся писать и молиться дома.
Повесть об отшельнике почти закончена. По форме она напоминает мне скерцо Девятой симфонии Бетховена. Сначала — героическая борьба за душу подвижника, война на небе и в его сердце: потом — как трио, в котором звучит русская тема, пастораль, прошлое моего героя, отрочество в деревне, среди прекрасной природы, которое завершается решением всецело посвятить себя Господу. И в конце — возвращается героическая тема борьбы с невидимым злом, зимой, в страшном и дремучем лесу. Затем умножается свет, мир отшельника оживляется весенним солнцем и наступает Пасха.
Неспроста возникла у меня такая композиция. Уже несколько недель в душе горит одна радостная тайна, о которой я боюсь и слово молвить. Даже здесь. А очень, очень хочется! Хотя я и пишу здесь: «мамин Бетховен», «наш Бетховен», — но с тех пор, как мы стали снова перечитывать папины дневники, он стал и «моим Бетховеном». Со мной происходит что-то невероятное, как с папой, когда он повстречал маму. Такая же радость и любовь, особенно когда мама играет сонаты или багатели Бетховена.
Я нашла овальную рамку, распечатала портретик молодого Бетховена (такой же, как у нас на стене в гостиной), и везде ношу с собой. Вспоминаю об этом, и сердце горит огнем радости.
10 сентября. Воскресенье.
Три хороших события последних дней. Первое: мама, возможно, примет участие в издании Разговорных тетрадей Бетховена. О таком издании она мечтала больше двадцати лет и делала переводы. Надеюсь, ее мечта теперь осуществится.
Второе: Шпенёвы подарили нам икону Спасителя, которую привезли с линии фронта. На ней следы огня войны. И молиться перед ней без огня в сердце просто невозможно. Это же рана войны, которая не утихает, разрастается сейчас, и которая отняла у нас нашего папу.
Третье: мы с братом заметили, что наша Лиза впервые в жизни влюбилась! Причём не в кого попало, а в нашего любимого Яника Лаврентовича. Она по-прежнему постоянно весело шутит и смеётся с ним и над ним. Однако во всём теперь чувствуется не только дух детской дружбы, но и какая-то вдохновенная многозначительность. Мы с Глебом видим: оба они сейчас так счастливы, что не верят собственному счастью. Дай Бог, чтобы оно только росло.
А сама я несколько дней нахожусь в подавленном состоянии. Всё дело в моём поведении. Когда убежала Фиделька, а потом нашлась, я ослушалась маму. Собака была обработала от клещей, но принесла на себе их больше десятка. Надо было хотя бы смыть клещей сразу, а я поленилась, — ослушалась. Теперь жду каких-нибудь опасных симптомов у Фидельки, её болезни или смерти. К моей ране от утраты папы добавилась рана не заметного для меня греха, которым я пропитана насквозь. Страшно: вижу себя каким-то царём Саулом, который стал творить всё поперёк Богу, по собственному разумению, и Бог отвернулся от него. Страшное ощущение! Как в пропасти, откуда не знаешь, как выбраться.
Поэтому пишу о своём лесном отшельнике в сокрушении, со слезами, о том, как он ужасается своим грехам, плачет и не может утешиться. Враги внушают, что не спастись ему из такой бездны, и что ему остаётся? Только ждать милости свыше! И я не знаю, кому из нас хуже: мне или подвижнику?
Зачем во мне рождаются эти властные образы, живут внутри и принуждают писать о них? Зачем этот подвижник поселился в моем сознании, точно живое существо, и я трачу время, чтобы описывать его жизнь в лесу? Кому это нужно? Может быть, пусть он так и останется в моих безмолвных мечтах? Зачем он воплощается в словах и строках? Откуда он пришел, кто он такой? Мне кажется, я властна над его судьбой, от этой свободы я пьянею, когда пишу о нём. И вдруг он вырывается и начинает говорить и действовать помимо моей воли. Он гораздо лучше меня, больше меня, он — святой, мужественный и мудрый. А я — никто: взбалмошная, вспыльчивая, ленивая, не очень способная девчонка, которая боится жизни и прячется в четырех стенах.
11 сентября. Понедельник.
Учебные будни. Уезжая утром, Лиза и Глеб напомнили:
— Не забудь, Таюшка, наш уговор: открываться маме, беседовать с ней душевно, сердце к сердцу. Может быть, так мы сможем хоть чуть-чуть возместить ей потерю папы…
Вчера я случайно услышала разговор Лизы с мамой перед сном. Подслушивать, конечно, так себе занятие. Но, кажется, разговор этот важен и для меня! Вот что мне запомнилось. Лиза так горячо говорила, потому что теперь она любит нашего Яника:
— Мам, даже не представляешь… Когда тебя очень сильно любят, но об этом молчат… С ума сойти, как это вдохновляет и… привязывает!
— Нет, представляю! — как-то по-детски ответила мама.
— Ну конечно, — спохватилась Лиза. — Мам, скажи, что со мной? Что такое началось?..
— Открываются новые горизонты? Может быть, ты замечала, что любые отношения — это путь? Отношения возникают — и это начало пути.
— А бывают тупиковые пути? — спросила Лиза.
— Конечно. Поэтому любые отношения должны созревать естественно, как плоды на деревьях. Например, обоюдные отношения между Богом и человеком должны зреть постепенно, осторожно. Нельзя восхищать любовь Божию насильно и преждевременно…
(Вот именно это мне и было интересно, потому я навострила уши. Остальное слушала только ради этого!) Мама продолжала:
— И тогда такая созревшая любовь приводит к единению, к благому плоду.
— И между любящими тоже? — спросила Лиза. — Я же правильно поняла, что любовь должна постепенно покорять всё, что составляет человека? Все пласты: сознание, сердце и всё существо?
— Да! И между любящими. Но только там, где это нужно. У отношений есть свои пределы. И это дело разума, отслеживать их. У дружбы — одни пределы, у взаимной супружеской любви –—совсем другие. Не зря апостол Павел сравнил любовь Христа и Церкви с любовью жениха и невесты, если эти человеческие чувства взаимны и бесконечны. Опыт мой — ты знаешь… единственный … Но и он подсказывает, что в начале пути нужна сугубая осторожность. Тут многое зависит от интенсивности и скорости развития чувств.
Лиза смущенно спросила (чтобы увести разговор немного в сторону, но именно то, что я хотела бы спросить сейчас у мамы):
— А любовь к Христу?
— Пределы отношений Бога с человеком — совершенно непостижимы и не измеримы внешним взором. — сказала мама. — Это чистое и беспредельное стремление порой влечет людей к невероятным подвигам, которые не уяснимы для окружающих.
Я подметала дорожки перед домом, а Лиза с мамой протирали окна в библиотеке. Они увидели меня, стали махать мне и прервали разговор. А жаль!
12 сентября. Вторник.
Интересная сцена разыгралась сегодня во французской пекарне «Le Lac». Мы с Тоней вышли из гимназии и заглянули туда за круассанами. Ия в своем белоснежном чепчике и кофейного цвета фартуке была весьма хмурой и изможденной. Всю её напускную приветливость как ветром сдуло. Но я сначала не придала этому значения. Начала, как всегда, о погоде. И Ию как прорвало:
— Всё ужасно! Я ненавижу осень! Я просто умру… Какая страшная страна, эта Россия! Я готова лечь и умереть на месте.
Мы с Тоней переглянулись. Я решила пропустить это мимо ушей и просто сочувственно улыбнулась. Потом сказала:
— Мы видели вас на концерте в прошлое воскресенье. Вам понравился концерт?
Ия скорчила отвратительную мину:
— Это было самое ужасное, что я когда-либо видела! Шла на концерт квартетной классической музыки, и вдруг столкнулась с военщиной. Как можно смешивать всё в одну кучу?
— В объявлениях было написано, что концерт благотворительный, в пользу раненых! — воскликнула Тоня
— Мы с дочкой не заметили. Мы были так разочарованы, даже не смогли досидеть до конца. Хотя играли замечательно! Я больше не могу в этой страшной стране! Уж не знаю, куда и деться от этой реальности… Надеялась скрыться в маленьком городе, но нет!.. Тут военщины даже больше, чем в Москве… Мы с дочкой семнадцать лет прожили во Франции, не надо было возвращаться.
Вдруг старушка, которая сидела у окна, вскочила и стремительно подошла к прилавку. Она сидела против света, и я не сразу заметила, что это наша милая Мари Сайяр. Она быстро и горячо заговорила по-французски. Ия застыла, как идол: очевидно, она у нас недавно, и не ожидала увидеть здесь настоящую француженку. Я из-за скорости речи не успела ничего разобрать, кроме нескольких слов: «merde», «Russie» и «Sainte Russie». Ия была ошарашена и молчала, открыв рот. Мари устремилась к выходу, даже не допив свой кофе, мы — за ней. На улице Мари сказала:
— Милые мои девочки, помолитесь обо мне. Не сдержалась! Я сказала ей всё, что думаю о её отношении к Родине. Меня просто бесит, когда русские так относятся к своей стране, к своему народу и к своей армии, особенно теперь, когда идет страшная война. Почему вы на стороне врага? — спросила я её. Кто защитит Святую Русь, если столько русских презирают своё, родное, не видят опасности для своего народа? И почему тогда Ия здесь, в России, а не там?..
Действительно. И вот что крылось за дежурными Ииными улыбочками. Чутьё меня не подвело. А Мари послужила мысленным лакмусом, который всё проявил.
Заканчиваю повесть об отшельнике Гаврииле с какой-то давно забытой радостью, которая горит, как пламя, даже когда я просыпаюсь осенними утрами и еду в шумный город. Из этой радости уже рождается эпическая поэма о деве-лекарке — крестнице смерти. Я слегка переделала сказку бабы Ани. Пишу и не могу остановиться. Однако уже думаю: а что будет, когда я выйду из своей эйфории? Как жить дальше без этого опьянения своим всемогуществом в вымышленных мирах? Понимаю, что радость мне дана не навсегда, а только как небольшое утешение после месяцев тревог, слёз и скорби без папы. И нужно ли кому-нибудь, интересно ли то, что я сейчас в состоянии написать? Глебушка прав: сейчас пишут все, пишут гораздо больше, чем читают! Но для кого и зачем?
Бетховен возвышается над своими современниками, как гора на равнине; хотя в начале позапрошлого века много было одарённых композиторов. Потому что он собрал всю свою силу, мысленную и жизненную, и направил в творения. А как мне-то сделать это?.. Сейчас я осмелюсь написать то, что поняла этими днями и твёрдо решила. Чтобы творчество обрело силу, надо полностью посвятить себя другим, всё подчинить одной цели. Этому учит его музыка: искать живые источники творческой силы, а не выжимать из себя. На что я пока только и способна!
13 сентября. Среда.
Уже готова, кажется, половина поэмы о деве-лекарке «Крестница смерти». Какая радость писать о ней! Как будто голубь бьётся в сердце.
После чтения папиных дневников брат настоятельно не советует обсуждать с мамой определенные стороны её отношений с папой, и он совершенно прав. Однако Глеб считает, что я просто любопытствую, как «Лев Толстой», ради своих литературных целей, — несерьёзных, как кажется Глебу. Да, не могу отрицать: я слишком любопытна! Но для меня важно всё уяснить совсем не для этого! Чувствую, что именно теперь формируется и решается вся моя жизнь. Мне просто необходимо во всем разобраться раз и навсегда. Вникнуть в то, как устроена взрослая жизнь, и уже никогда к этому не возвращаться. И не стремиться.
Да, я считаю, что никогда не должна выходить замуж. Почему я в этом уверена? Потому что поняла: моей душе суждено навсегда остаться детской. Такой, как сейчас. Она, кстати, уже не следует по пути сверстников, уже как-то отстала от них и обособилась.
Утешительная радость, благодаря которой поняла, что источником силы станет только жизнь для Бога и для других, — та же радость говорит мне, что я должна сохранить по-детски чистое сердце. Только такое сердце всегда казалось мне прекрасным и совершенным. Неужели я когда-нибудь осмелюсь изменить этому образу красоты, своим принципам? Нет, уж лучше раньше умереть!
Чистое сердце — это вовсе не глупость неведения, а осознанная цель. Я вырасту телом и разумом, буду взрослой физически и интеллектуально. А сердце обязано остаться детским: оно поможет мне преодолеть всё, чтобы сохраниться целой и невредимой. Права ли я? Реально ли я смотрю на своё предназначение? Пока не знаю. Мне надо многое выяснить у мамы. Напрямую высказаться боюсь, а обходными путями выспрашивать стесняюсь. Знаю, она в юности тоже думала, что отречётся от себя. Но почему-то сошла с этого пути: почему? Если она была призвана к этому, что мешало ей просто дружить с папой всю жизнь и не выходить за него? Что за сила оказалась выше её первоначальных стремлений? Конечно, тогда не было бы нас, нашего чудесного дома и семьи… Но у мамочки не было бы и стольких забот и хлопот с нами. Одни вопросы! Вечером обязательно поговорю с ней. А то она завтра уедет на встречу со своим профессором Т.
14 сентября. Четверг.
Мама уехала в Москву. Я у бабушки с дедушкой, в «её» комнате, где мама жила с самого начала. Но как же мне стыдно перед мамой! Вчера мы с ней беседовали, а я вела себя безобразно. Притворялась глупенькой малышкой, чтобы маму разговорить. Хотелось залезть ей в сердце, и я залезла. Но мама, как всегда, дала мне урок. Перевела разговор в такое серьёзное русло, что моё почти праздное любопытство переросло в благоговение перед ней, перед папой. Перед святостью их отношений, говорю прямо. Мою поверхностность и даже подростковую дерзость мама вчера перековала в изумление, — перед силой и величием, я бы так сказала. Оказывается, у нас должны были родиться братья-близнецы, когда мне было семь лет, но мама потеряла их. После этого мама была больна два года, у неё было плохо на душе. А мы и не знали ничего! Даже не чувствовали. По крайней мере — я! Дух любви, дружбы, какой-то устремлённости к красоте и добру для меня никогда не менялся в нашем доме. Пытаюсь вспомнить хоть что-то, говорящее о мамином разладе с самой собой, — но ничего не вспоминается. Тогда я как раз пошла в школу: и родители, как и прежде, были всегда вместе. Да, я помню эти их бесконечные беседы, когда сама музыка их голосов заставляла прислушиваться к словам, эти магические глубокие взгляды, оживляющие всё вокруг, и множество их совместных идей: походы, поездки, камерные домашние концерты, праздники. Или будни покоя — молитвы, чтения вслух, настольные игры, или разговоры, когда все вместе мы занимались под лампами рукоделием. Нет, нет! Мама никогда не изменяла себе, даже когда внутри неё шла такая смертельная борьба. А папа? Ведь он должен был очень страдать почти два года, считая, что мама больше его не любит! Но разве он выглядел несчастным? Я не помню! Кажется, даже наоборот: никогда его любовь в маме и к нам не была такой изобретательной. Он завоёвывал мамино сердце снова, но, кажется, считал несчастным не себя, а её, жалел её и становился ещё более добрым.
Вот это да! Вот так открытие. О папа! Как я хочу поговорить с тобой обо всём. Знаешь ли ты, какое призвание я теперь чувствую?.. Я бы тебе рассказала прямо сейчас, и я рассказываю, точно ты можешь меня услышать. Но писать здесь об этом пока боюсь. Вдруг мои записи попадутся кому-нибудь на глаза? (Хотя у нас в семье нет никого с задатками хакера).
У бабушки много играю на пианино, вспоминаю весь репертуар прошлого учебного года. Я ни разу не садилась за инструмент, когда мы осиротели. Пальцы всё помнят, но они стали неуклюжими. Мне будет стыдно встретиться на специальности с Борисом Павловичем на следующей неделе.
15 сентября. Пятница.
Сегодня приедут все! Уже отворила ворота, приготовила чай и кофе. Особенно жду мамочку, она с Глебом в пути.
Усердно учусь, пока есть запал: к ноябрю он обычно сходит на нет, но сейчас у меня есть одна важная идея, и я должна выдерживать характер до конца учебного года.
Из головы не идёт давешний разговор с мамой. Никак не могу переработать свои новые представления о родителях. Когда мне было семь лет, я закончила первый класс и пошла во второй. Это было переломное время в жизни, поэтому хорошо его помню. Я пошла в школу и оказалась в буйном коллективе после свободных занятий в домашнем раю. Чтобы для меня перемена жизни была не столь печальной, мама с папой постарались сделать это время как бы праздничным. Поначалу учиться было легко, и родители часто устраивали детские праздники, домашние концерты, в которых участвовали подросшие Тим и Тёма Шпенёвы, Лиза и Ян. Мы с Глебом тогда плохо играли, но и нас привлекали — хотя бы петь и танцевать. В праздничные дни мы ездили в Ярославль или в Ростов, в Москву или в Питер. Потом Лизу взяли в ЦМШ, и я загрустила: как будто из меня вырвали какую-то часть. Я писала ей «серьёзные», меланхоличные письма с философским уклоном. Мне не хватало нашего «тройственного союза» с посиделками в её комнате, с обсуждением прочитанных папиных записей. И я начала погружаться в его дневники одна: кое-что мне стало ясным. Папа с мамой полюбили друг друга, хотя до этого они никогда не были знакомы. Я стала внимательно наблюдать за ними в жизни. Видела их взаимопонимание с полуслова, неразлучность, заботу друг о друге, эти их бездонные взгляды. И вдруг сейчас узнаю, что как раз именно в эти годы мама переживала самый тяжёлый кризис веры, любви и надежды (как сама она сказала). Как это могло укрыться от моего восприятия? Нет, нет, мои родители и тогда продолжали любить друг друга!
Иначе как объяснить такие моменты?.. Мне уже восемь; второй класс; февральский вечер перед днём рождения папы. Мы ждём его с работы, испекли пирог, делаем уборку и украшаем дом цветами, которые мама купила в городе: создаём необычные композиции и расставляем в студии и в спальне у его изголовья. Рисуем все вместе поздравительный плакат. Мама то и дело смотрит на часы и напоминает: «Мешкать нельзя, время летит! Скоро папочка придёт, мы должны всё успеть!» А глаза у неё — как сейчас помню! — светятся как звёзды нежностью, и это невозможно описать тому, кто никогда не видел такой любви. Его ещё нет дома, а сердце её уже горит радостью встречи с ним. Вот он всходит на крыльцо, и мы все бросаемся к нему, обнимаем его с криками. Дядя Паша привозит Лизу из Москвы. На следующий день у папы выходной, и мы не разлучаемся ни на минуту… И что, оказывается, в это время мама не хотела папу даже поцеловать? Не верится.
Весной я заболела, и летом врачи рекомендовали свозить меня на море. Мама поехала со мной на две недели в Сочи. Помню, поздним вечером из аэропорта приехали в номер гостиницы, мама поставила чайник, открыла наши съестные припасы и говорит:
— Папа нам колбаску положил для бутербродов, но у нас даже ножа нет, чтобы её порезать…
А когда развернула хлеб и колбасу, так и ахнула: «Папочка порезал и хлеб, и колбасу, чтобы мы могли сразу спокойно поесть, отдохнуть, никуда не выходить! Какой же он заботливый! Даже в мелочах». И глаза её опять светились восхищением, счастьем, любовью и благодарностью папе: подделать это нельзя! Для посторонних мама была непроницаема, намертво замкнута там, на море! Чужие дядьки все две недели даже близко подойти к ней боялись, хотя её красота привлекала к себе все взгляды, и мужчин, и женщин. Вернувшись домой, мама попросила папу:
— Больше без тебя я из дому ни ногой, договорились? Разлука выше моих сил.
Любовь, преданность и дружба никогда не ослабевали между ними. Я свидетель. Хотя и не совсем в те времена сознательный… В чём же заключался тогда кризис, который так смягчил папино сердце и переплавил мамино? В том, что он — невидимый. Невидимая война на таких глубинах, которые недоступны внешнему взгляду. Только папино глубокое сердце могло видеть эту борьбу мамы с врагом любви. Папа не зря постоянно писал в дневнике на эти темы, ещё до свадьбы.
Всё, они въехали в ворота. Прекращаю писать.
16 сентября. Суббота.
Вчера вечером, когда все приехали, я пошушукалась с Глебкой. Он был такой вдохновенный, каким я его давно уже не видела, — с тех пор, как погиб папа. Брат гордо заявил, что «его отношения с мамой вышли на новый уровень». Я же ему с порога дала понять, что мои отношения с мамой тоже не деградировали. Сразу объявила, что восхищаюсь мамой, потому что мы даже не заметили, что с ней творилось после потери близнецов. Потом, уже после чтения дневников, я не выдержала и послала Глебу свою повесть об отшельнике и поэму о Крестнице Смерти. Мне так хотелось найти в нём понимание, дотянуться от сердца к сердцу! Глеб сказал, что обязательно прочитает и откровенно выскажет своё мнение. Долго не могла заснуть, каждое моё слово вставало передо мной, окрыляло и так нравилось мне. Я восхищалась сама собой, своими произведениями. Мне казалось, что они написаны превосходно и просто не могут не понравиться брату. Однако утром он и вида не подал, что открывал их, точно ничего и не было. Я начала беспокоиться: неужели ему неинтересно? Просмотрел ли он их? А спросить у него боюсь. Он сегодня в ударе. Приходили Лаврентовичи, приехал добрый дядя Вася Опарин с женой на репетицию квартета. И Глеб целый день соловьём заливался перед Яном и Тоней про своего Томаса Манна, которым он теперь увлёкся. (Где уж мне до Томаса! Сравнение явно не в мою пользу).
Сегодня мы, молодёжь, помогали готовить обед жене В. Опарина Зое Фотиадис. Пианистка и преподаватель, на редкость красивая, но странная и гордая дама. Она нас всегда недолюбливала, и мы отвечали ей не то что взаимностью, но — полным игнорированием, как минимум. А тут вдруг Зоя стала подобострастной. Похоже, она очень нам сострадает и понимает нашу утрату. Она как-то заискивающе с нами говорила, обратила на нас всё своё внимание. На прощание заметила, что я напоминаю ей моего папу. Меня это подкупило, и я чуть было не призналась Зое, что не только внешне я напоминаю его, но и тем, что стараюсь писать каждый день. Чуть себя не выдала с потрохами. И не только себя, но и всех нас: папины дневники — это только наше, семейное достояние. О нём не надо знать другим людям, даже таким своим, как дедушка и бабушка, как Яник и Тоня или дядя Паша с кузинами.
Целые сутки молчание Глеба мучает меня. Я уже понимаю, что ему не понравились мои произведения. Пыталась намекнуть, спросить: а он точно не слышит и переводит разговор на что угодно: на погоду, на грибы, на гостей, на музыку, на Бетховена. И мне уже всё ясно. Когда что-то читаешь и тебе нравится, так отстранённо себя не ведёшь. Как больно, Господи, когда самый близкий человек не понимает и не принимает то, что ты делаешь… Но что, что не так в моих текстах? Конечно, мне не хватает мастерства. Если дело только в этом – слава Богу, потому что это — дело наживное. Тем более, точность своего слова я оттачиваю здесь. Лишь бы принцип мой был верным… Может быть, недостаток идейного содержания? В этом я тоже отдаю себе отчёт. Сейчас мы все трое мыслим, как наши родители, — скажем прямо: несамостоятельно. Хотя эти мысли рождаются в нас и являются в прямом смысле нашими мыслями. Мама сказала:
— Это происходит потому, что вы нас с папой выбрали своими вдохновителями. Но ваши мысли свободны и, рождаясь в общем источнике, сами избирают себе русла и направления. Поэтому не волнуйтесь, вы всегда будете мыслить непринуждённо. А единомыслия не надо бояться: его надо любить, как дар благодати. Помните, у Тютчева:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся, —
И нам сочувствие даётся,
Как нам даётся благодать...
Увы, я этой благодати пока не заслужила. От родного брата понимания не вижу! Пишу это, а слёзы льются потоком из самого сердца. Так и засну в слезах.
Лучше вспоминать, что мама рассказывала о кафе «Моцарт и Сальери», о беседе с профессором Т. о Бетховене. Наконец, ей повезло встретиться и обменяться мнениями со своим «кумиром», с тем, кого она бесконечно уважает и почитает. Я рада за маму! Мне, конечно, это не светит: кто я такая? Хотя чувствую, что начинаю любить Бетховена не меньше родителей, потому что он сам вдруг захотел со мной подружиться, за то, что меня постигла великая беда, от которой я никогда не оправлюсь.
17 сентября. Воскресенье.
Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять.
Вдруг охотник выбегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой.
Пишу, обливаясь слезами; даже не вижу клавиш. Я в отчаянии, как этот зайчик, я убита — жестоким словом. Лучше мне затаиться, поджать свои заячьи уши и не «выходить погулять». Не выглядывать вовне, не показывать никому свою писанину! Вот всё и выяснилось, как Глеб относится к моему «творчеству». Сегодня после службы мыли на зиму окна у Мари Сайяр. Пели для неё старые русские песни, а потом я осмелилась у брата спросить: «Ты прочитал?» Он с ледяным видом, совершенно отстранённо, как чужой, начал критиковать недостатки моих произведений. Да, я признаю, что всё по делу и справедливо… Но так немилосердно! Мол, надо делать всё совершенно профессионально, по-взрослому, или вообще ничего не писать, не имея ни житейского опыта, ни образования. Прав он, прав. Но я убита его иронией. Он потом изгалялся над моим расстройством. Считает, что оно происходит из-за гордыни, будто бы я возомнила себя непризнанным гением. Но это не так! Просто больно, что родной человек так отнёсся к моей доверчивости. Так холодно и формально, рассудочно, даже насмешливо. Не пожелал вникнуть поглубже… Боже! Пошли мне Второго! — просила я, — Того, кто поймет каждое моё слово, до которого оно дойдёт — от сердца прямо к сердцу! Ведь пишу я из глубины души, как молюсь. От всего сердца.
Сейчас, пока я ревела, приходила мама. Сказала, что бегло пролистала мою повесть и новеллу, и ей понравилось. Она-то увидела, как искренне я пишу, и оценила это. Но… она догадалась, что я уже знаю своё призвание! Мне не удалось сохранить это в тайне. Я слишком похожа на маму, и не смогла утаить от неё свои надежды, свои желания: что я хочу жить для неё и для маленького брата. Хочу посвятить себя служению им, чтобы обрести любовь Христову. И больше ничего не хочу, кроме Его любви, я это сейчас совершенно ясно понимаю.
Поздний вечер. Как же я счастлива! У меня выросли крылья! Но начну по порядку. Когда мама ушла репетировать 13-й квартет со своими друзьями, ко мне заглянула тётя Зоя Фотиадис. Не знаю, что заставило меня поделиться с ней своей печалью и радостью, но я дала ей почитать свои вещицы. Я тряслась от волнения, пока она читала. А зря! Оказывается, она близкий маме человек, она дружила и с папой, поэтому тоже увидела за словами и иносказаниями всё моё сердце. Сначала она сказала:
— Снимаю шляпу! Вот живёшь и не знаешь, что такое ходит рядом!
— Какое — такое?
И Зоя открытым текстом призналась мне, что из текстов она тоже поняла мою главную идею, ради которой всё и было написано. Да, я хотела изобразить небесную сущность любимой Святой Руси, но Зоя поняла и кое-что ещё. Она сказала, что мало кто от первого лица может так чисто и непосредственно изобразить душу, призванную служить единому Богу. А мне это пока дано, и моя задача — сохранить этот дар. Неожиданно Зоя окрылила меня: почему-то понимание нам достаётся от того, от кого меньше всего его ищем и ждём.
Но потом моя рана была совершенно излечена: Глебка перед ужином признался, что он ошибся в оценке моих произведений. Правда, он сначала разыграл спектакль с вставанием на колени, чтобы прикрыть своё раскаяние шуткой. И сказал:
— Сеструша, отныне я твой почитатель! Я подумал хорошенько: судил поспешно и с ложных позиций. Но вот, я полностью принял правила игры внутри созданного тобой мира. Он, действительно, своеобразен и самобытен. Странности формы проистекают из этой твоей своеобычности, их надо принять и простить. Сохраняй же их и не утрачивай оригинальности.
Я, в свою очередь, разъяснила Глебке свою эстетическую концепцию, которой буду твердо придерживаться и не уступать в угоду людям.
— Сколько людей, столько и мнений! — сказала я. — Одному не нравится одно, другому другое. Всем не угодишь.
Засыпаю в мире и радости!
18 сентября. Понедельник.
Сегодня, проснувшись очень рано, выглянула в окно: молоко вместо воздуха! Вышла с Фиделькой, — утро было волшебное. «Утро туманное, утро седое». Даже разросшиеся кусты сирени и белые скамейки, розы и хризантемы под окнами выступали из белесой дымки, как миражи сновидений. В полях я спустила Фидельку с поводка, её огненная фигурка молнией ныряла в туман и внезапно вылетала из него с неожиданных сторон, как фантом. Перелесок, еще зелёный с золотыми вкраплениями, фасады домов и красные крыши проступали сказочными видениями, точно на картинах старых художников. Сколько раз я жалела, что так бездарна и не умею изобразить эту красоту акварелью или маслом! Стояла пронзительная тишина, как в подводном царстве! Солнце с востока начало было одолевать густую мглу, — деревья и луговина заискрились сквозь флёр тумана золотым светом. Но с запада наступала другая напасть: непроницаемая для света дождевая туча. Она скоро заволокла всё пространство неба, и мама везла нас в гимназию уже под моросящим дождём, который не прекращался до вечера.
Я была в городе весь день. Мы с Тоней пообедали в столовой и пошли полакомиться пирожными в пекарню «Le Lac». Вместо надменной Ии там была простушка Раиса, которую мы помним с первого класса. Потом я, наконец, была на занятиях в музыкальной школе. Борис Павлович меня похвалил за то, что я летом занималась (хотя это не так!) и не забыла свой репертуар. Я замёрзла под дождём, пока ждала маму. Зато дома ждало тепло, приглушенный чудесный свет, мамин яблочный пирог, вкусный ужин и — главное — интереснейшая откровенная беседа с мамой. Мамочка меня поражает каждый раз, и всё больше и больше. Ей кажется, что Бетховен родственен по духу пророку Илии! Надо обдумать это сопоставление со всех сторон: у меня сердце разгорелось множеством идей!
Поздний вечер. Кажется, я заболеваю. Ужасно плохо! Обнаружила сегодня, что мама читала мои стишки, которые я пишу иногда только для себя и для Бога. Потому что на самом деле это такие молитвы. Они в готовом виде приходят ко мне, — но не помимо меня, а из плача, из горящей раны. Почему же мама так беспокоится? У неё двое детей в столичном Вавилоне, а трясётся она за меня, за домашнюю девочку, которая под боком.
21 сентября. Четверг.
Рождество Богородицы. Мама ненадолго сходила в церковь. Я — нет: с понедельника пролежала в изнеможении, с жаром и дурнотой от ковида. Но, Боже мой, мне так стало легко на душе, как в детстве! Пока болела, было сладкое чувство, что я в руках Небесного Отца, мне не о чем беспокоиться; ощущение сиротства заместилось удивительным покоем, пока я была слаба. Единственное, что тревожило, — то, что по моей вине мама могла заразиться; что я невольно причиню вред ей и маленькому братику. Но пока она бодра и деятельна. Сижу на «гульбище», на длинном балконе в торце дома, а мама сгребает листья под яблонями и собирает паданки на шарлотку, чтобы побаловать меня. Я же закуталась в плед поверх куртки, залезла в плетёное кресло и смотрю с высоты птичьего полета на седое зеленоватое Озеро, за позолотившимися кронами лещин, вётел и молодых берёз. Чайка, тоже золотая в вечерних лучах, парит низко, — предвещает непогоду. Как хорошо! Куда ни брошу взгляд, всюду красота. Не верится, что идёт страшная кровопролитная война, что Русь идёт над бездной по лезвию ножа, как говорил папа, и будущее ещё невидимо, только вера оживотворяет его.
Скажу маме, что не хочу учиться, как все. Школу я ещё готова перетерпеть. Но не хочу в университет! Я для этого не создана. Уже знаю, что он убьёт мою неутолимую жажду Слова, дав мне взамен свою мёртвую систему. Я буду пить Слово только из тех источников, которые укажет мне сердце. Вот что я решила!
Перевожу взгляд вниз, в сад и уголок цветника: там последние недели разноцветной красоты. Скоро она сменится графикой на полгода. Всё выглядит облюбленным и ухоженным. Листья мама сгребла в кучки. Трава ровно подстрижена. Вчера утром приходил удивительный новый сосед, батюшка Герман, отец нашей новенькой одноклассницы Серафимы Осташковой. Он выкосил нам весь участок и потом беседой утешил маму. Он добрый и трудолюбивый, всем помогает ради Иисуса, а не ради хлеба куса. А Сима!.. Редкая птица. Она внешне довольно смешная, но что у неё на уроках ни спросят, всегда знает больше, чем её спрашивают. Не только по гуманитарным предметам, как я, но и по физике, и по алгебре, и по химии! Я её даже немного боюсь.
Холодает! Пойду в комнату.
22 сентября. Пятница.
Я уже чувствую себя здоровой, хотя есть ещё небольшая слабость. Но как же хорошо мне учиться дома! Быть с мамой! Не расставаться с ней на несколько часов в день.
Сижу на балконе, переношусь умом за Озеро во времени и пространстве. В дымке осеннего воздуха почти не видно дальних берегов, но в воображении лесные сёла с церквами восстают так ясно. Давно я там не бывала, — и лечу над Озером, как огненная Жар-птица, а за плечами у меня точно стоят благоверный князь Александр, преподобный Никита, княгиня Евдокия с княжатами, и неведомые святые, которые охлаждают мой болезненный жар. Парю над этим бесконечным ковчегом неизвестных святых и выздоравливаю. Все эти дни я не болела, а выздоравливала.
Давно мне не было так спокойно, я соскучилась по тишине. И в ней звучала музыка, которую слушала, когда заболевала: Тройной концерт Бетховена. Из тишины и из пламенной музыки рождаются стихи, которые пока намного больше меня. Мысль о пророке Илии и его ученике Елисее не оставляет меня всё это время. Вот чего я по-настоящему хочу. Совсем не того, чего хотел бы каждый. Ах, нет, мне скажут, что я возгордилась и возомнила о себе. И пусть бы говорили, я бы стерпела, но всё равно бы шла своим путём. Хочу, чтобы мама поняла меня и не думала так обо мне! Хочу, чтобы Матерь Божия, все небесные Силы и Господь поняли бы меня и не отвергли сокровенного желания моего сердца! Хотя, вспомнив, кто я такая, — плачу, даже когда радость посещает меня.
Вечер. Днём я решилась показать маме стишки о пророке Илии и Елисее. Так я и не поняла, одобрила ли она их. Она считает, что такие слова сами по себе не имеют силы, их нужно наполнять внутренней энергией, самой жизнью. Мама смогла окрылить меня другой радостью: она взяла меня в свои послушницы, как Илия взял Елисея в ученики! О таком счастье я и мечтать не могла, хотя быть просто послушной дочерью — это уже залог счастья. А сегодня совершилось нечто большее! Я это чувствую. Поэтому пообещала и себе, и Богу, что буду послушна маме, чего бы мне это ни стоило. Тогда я безболезненно столько смогу получить от такой мамы, как наша! Хотя мамочка говорит, что послушание для меня безболезненным не будет. Она меня знает как облупленную.
23 сентября. Суббота.
Кажется, моя короткая, но тяжёлая болезнь переродила меня (в нравственном отношении). Иначе — не знаю, как бы я выдержала послушание моей непредсказуемой маме! Всё началось утром. С одной стороны, она отпустила меня подышать воздухом после болезни: отправила с Глебом отнести пирог на соседнюю улицу о. Герману, в благодарность за его доброе дело. С другой — запретила мне заходить в дом. А я желаю познакомиться с семьей батюшки и поближе сойтись с Симой Осташковой. Прежде я не смирилась бы с таким условием, а нынче — всё перенесла. Правда, днём меня ждало худшее испытание: все уехали на концерт мамы и Лизы, а меня мама не благословила. Я осталась дома одна. Конечно, меня это не на шутку взбесило! Целый час я металась, как дикий зверь в клетке. Но, когда проревелась, вспомнила о тех благах, которые могу получить за такую мелочь, — и теперь радость просто переполняет меня. Концерт я всё равно потом посмотрю: Васька Сомов его снимет, смонтирует и через день выложит в общем доступе.
Другое суровое послушание мамы: не писать ничего, читать только учебники, то, что задано в школе! Это уже гораздо хуже. Скучаю! Не в том смысле, что мне скучно. Но сам вид букв становится желанным и будит жажду. Всё думаю: в чем смысл этого послушания? У мамы же нет ничего пустого, бессмысленного. Похоже, мама считает, что я начала отрываться от реальности, погрузилась в такие сферы, куда мне доступ пока заказан.
Сама замечаю, что пишу стихи и всё остальное, как под диктовку. Но мне-то совсем не страшно! Это же так естественно, когда в тебе рождаются логичные, многомерные слова! Как мама этого не понимает? Впрочем, рассуждать о послушании неполезно: надо выполнять, не вдаваясь в рефлексию. Может, будет добрый плод. Ведь я уже вижу его: невыразимая радость от победы над собой даётся скоро и за всякую мелочь!
Мои Ярославичи, похоже, удаляются вперёд, бросая меня позади. Я одна остаюсь прежним ребёнком. Вечным ребёнком. Лиза очень влюблена в доброго Яна; да и брат сегодня не на шутку впервые влюбился (в Серафиму, поповну). Может быть, на всю жизнь. Только мне суждено оставаться вечным дитём, ведь моя Любовь не здесь. И никто меня не переубедит! Потому что на пятнадцатом году я уже узнала не только светлую радость, но и страшный огонь (если сверну с пути). Я самая младшая, но мне кажется, я гораздо старше всех Ярославичей.
Вечер. Пока варила щи на всю ораву и писала в дневник (он не входит в послушание: если можешь не писать, лучше промолчи. Тут уж я не могу не писать!), все остальные душеполезно проводили время на необыкновенной лекции-концерте.
С концерта привезли Симу Осташкову, которая сама напросилась на обед: она мне так и сказала. Я внимательно наблюдала за ней и, кажется, мне её стесняться не стоит. Она простая девчонка, на которую сильное впечатление произвел красивый, галантный и одновременно патриархальный мальчик, его необыкновенная мама и сёстры не от мира сего. Сама-то Сима совершенно не от сего мира. Даже по её обмолвкам можно догадаться, что «она в семье своей родной казалась девочкой чужой». Глеб говорит, что она и выглядит не так, как все сёстры Осташковы. Точно Серафима не думает о своей красоте, не придаёт значения одежде и всему видимому.
Я решила это слегка исправить, не нанося ущерба неотмирным качествам этой гостьи из иных галактик. Отдам Симе свои наряды. Мама и бабушка приучали нас творчески подходить к окружающему материальному миру: творить и выдумывать красоту, вязать, вышивать, украшать, обычное делать уникальным маленькими штрихами. Мы с бабушкой сшили, связали и вышили много блузок, юбок, кофт, комбинезонов, сарафанов и платьев, которые существуют в единственном экземпляре. Маме я сказала, что выросла из этой горы одежды. Зачем мне столько? Перед кем красоваться? Только бы сделать свой подарок так, чтобы Сима не отказалась. Вдруг в ней есть гордость?
Кстати, днём я написала не дело. Именно во мне есть гордость, самолюбование и рефлексия. Такие мысли до добра не доведут! Не нужно сравнивать себя с другими, — так учит мама. Иначе погибну и не удержусь на пути своего призвания.
* * *
Ты входишь в сердце, если дверь
Открыта только пред Тобою.
Не спросишь Ты: — Чья это дщерь
Челом склонилась к аналою?
— Отец, прости меня! Пошли
Во тьму мою Огонь и Слово!
Всё, что услышишь от земли,
Перед Тобой не будет ново,
А будет это пред Тобой,
Как свечи или дым кадильный.
Без Слова в храмине земной
Я, как свеча и дым, бессильна!
Но тем, кто пел Тебе с земли,
Ты не давал другой работы,
И только слёзный хлеб пекли
Всю шестерицу до Субботы.
От них Ты дал мне просфору,
Велел дойти к Субботе с ними.
Меня как юную сестру
В пути хранят, как херувимы.
Хранят, как новое вино.
Я кровь отдам, глаза и голос,
Умру за Слово, как зерно,
Как Тот, Кто счёл мой каждый волос.
24 сентября. Воскресенье.
На службу я не пошла за послушание, как больная. Погуляла в саду, помолилась. И казалось, что Господь здесь со мной, вместе с влажным ветром, в густом тумане, который рассеивался утренними лучами. Веет весельем, светом, осенним благоуханием, тишиной. Поздние твёрдые яблоки ещё украшают ветки некоторых яблонь. Дома у нас всюду яблоневый дух, — яблоки разложены повсюду. Раздаём их городским друзьям и гостям из Москвы, запекаем, сушим и варим компоты, печём пироги, едим целиком вдоволь. Просто рай на земле… Рай, который папа покинул, чтобы вселиться в иной рай, о котором я ещё ничего не знаю, только предчувствую.
Сегодня мы закончим читать папины бесценные дневники. Как жалко! Мне будет не хватать нашего общения, общих чтений!.. Дневники завершаются свадьбой, как все сказки. Потому что потом папа ничего существенного написать не мог: жизнь, о которой он мечтал годами, воплотилась, и ему уже не приходило в голову описывать её. Впрочем, это лишь наше предположение. На сегодняшний день я смогла открыть ещё не все шкафчики в папином кабинете, в мансарде. Кто знает, может быть, там под замком хранится новая партия его дневников. Ключи я пока не нашла. Если так и не найду придётся прибегнуть к взлому в присутствии «понятых». Мне очень приятно мечтать о такой находке. Неужели папа изменил своей изначальной привычке — всё записывать, — как только женился на маме? Быть того не может. Поэтому надеюсь на новую встречу с папиным словом.
Как я благодарна Лизе за то, что она так рано вникла в папины записи и познакомила с ними нас с братом! Пожалуй, Лиза — самая одарённая из нас, хотя чем дальше, тем меньше разговаривает. Она делится своими мыслями через музыку; и это удаётся ей лучше, чем нам — говорить.
Вечер. Сегодня в полдень было нежданное явление нашей немецкой тётки. Ох она и артистка! Обставила свой визит incognito так, чтобы обрушиться нам на голову, как удар грома зимой. Решила застать нас неподготовленными и увидеть такими, какие мы есть. И ей это удалось! Лиза и Глеб успели скрыться. А я не смогла быть светской барышней в присутствии Сони, и маме пришлось выпроводить меня, по настоянию тётки. Соня считала, что внезапностью своего приглашения Лизы в Германию непременно добьётся не просто успеха: что мы будем ноги ей целовать за такое благодеяние. А Лизонька, умница, сразу смекнула, что это искусительное предложение, прямо как в первой части «Патетической» сонаты — эти тритоновые нападения и отречения чистой души! Сегодня об этом играла нам Лиза, и я её понимала, как будто она говорит о пережитом ею сегодня. Лиза показала, что сохранила чистое сердце и не повелась на соблазны Снежной Королевы, как Кай. К ней в сердце не попал осколок чёртова зеркала, и она ни за что не станет презирать свой тёплый, уютный мир детства ради чужого ледяного великолепия. (Не зря мамуля так мёрзнет, когда даже вспоминает о Соне!)
Как я люблю тебя, старшая сестра! Ты столько дала мне, столько вложила в меня, что я этого ещё не вполне осознаю. Лиза немногословна, но это не значит, что она ничего не знает и ни о чем не размышляет! Иногда она неожиданно высказывает важные для моей судьбы мысли. Например, весной я увлеклась Гёте: хотелось понять, почему же так много он значил для Бетховена. Читала всё подряд, том за томом. И, честно говоря, понять любви Бетховена к нему не могла. «Вертер» показался мне ужасно банальным, сам герой — глупым и чуждым власти разума над тёмными порывами. Я думала: зачем же юный Бетховен одевался в синие сюртуки и желтые жилеты, как Вертер? Ведь в жизни сам он — полная противоположность этого погибшего персонажа. Мне так хотелось говорить об этом. С мамой я сначала стеснялась, поэтому высказала всё это Лизе.
— Не понимаю, почему эта книжица так впечатлила всех и принесла такую славу Гёте! И почему столько десятков лет несчастные влюблённые юноши носили цвета Вертера? — спросила я. И Лиза ответила, будто зная, насколько это станет важным для меня:
— Потому что люди увидели здесь биение открытого юношеского сердца — живой пережитый опыт от первого лица. С такой огненной энергией и так живо и откровенно в слове была выражена реальность, живая правда. Природа сердца точно отразилась в литературе, и люди были тронуты и порабощены этой энергией.
— Значит, это так важно?.. И это потому, что Гёте писал в эпистолярной форме?
— Думаю, не только поэтому, — ответила Лиза. — Просто Гёте писал со смелостью, горящим, ещё не остывшим сердцем.
Она рассказала, как двадцатитрёхлетний Гёте был влюблен в Лотту из Вецлара, а потом сразу в Максимилиану Ла Рош во Франкфурте, выданную замуж за многодетного вдовца Брентано, и две эти истории мгновенно соединились в «Юном Вертере», наделив роман взрывоопасной энергией. Молодому Бетховену, похоже, была близка именно такая непосредственность чувства и откровенность. (Мне тоже!) Я заметила, что в старости Гёте был уже не тот рысак.
— Ну это ты зря, — ухмыльнулась Лиза. — Ведь Дневник Оттилии в «Избирательном сродстве» писал умудрённый старец, а не семнадцатилетняя пансионерка, которую все считали едва ли не умственно-отсталой.
— Так не бывает! — возмущенно воскликнула я.
— Что с того? — возразила Лиза. — В этом необычном приёме сказывается та же творческая свобода, что и в мирах Бетховена! Вложить свои любимые наблюдения и мысли в уста именно такой героини: юной, неопытной, закрытой, непонятой, — это же сильно впечатляет! Тебя разве не тронуло? Не привлекло твоего внимания?
— Привлекло, — призналась я. — Я страшно позавидовала этой Оттилии. Мне тоже захотелось писать так же премудро и глубоко! Я в неё поверила. А говорю, что так не бывает, чисто из зависти.
Про себя же подумала: «От меня во многом зависит, бывает так или не бывает!» Лиза, сама того не зная, задала мне вектор развития.
* * *
Вот под покровами болезни
Ты как подснежник расцвела.
И ждал Жених знакомой песни,
Как от лучины ждут тепла,
Когда денница восходила
Над головами бдящих дев,
Когда растущие светила
Слагали Жениху напев.
А ты одна, как дочь слепая,
В очаровании спала,
Пока в сердцах сестёр, играя,
Река бессмертия текла.
26 сентября. Вторник.
Сегодня я после болезни появилась в школе. Вчера была в поликлинике и учила уроки у бабушки с дедушкой. Всё время думаю о них. Им уже за восемьдесят, но оба ещё в полном разуме, бодры для своих лет и активны. Они не смотрят телевизор, не сидят в интернете, — и это даёт им силы жить. Вместо поглощения информации они постоянно что-нибудь делают руками, созидают. Вчера сгребали листья на своем участке, хотя, казалось бы, ещё рано. При этом они всегда знают обо всём, что происходит в мире! Бабушка говорит: «Для этого просто надо иметь аналитическое мышление и молиться». Новости они узнают опосредованно. У обоих простая, крепкая вера. Поэтому они не впали в отчаяние, похоронив любимого сына. Хотя, замечаю, оба стали более слабыми, согбенными и какими-то трогательными. Можно даже сказать: жалкими, я не могу думать о них без слёз. А когда их вижу, стараюсь прятать свои чувства. Но не всегда удаётся: уж эта их заботливость!.. Бабушка не помощи ищет, а чем бы помочь нам. Печёт сырники, — и так долго теперь у неё это получается… Рада, когда я ей помогаю, однако сидеть сложа руки, оставить всё дело на меня — не соглашается.
Минувшие дни выздоровления перевернули мою жизнь. Ничего не будет как прежде. Мама говорит: «Тая, ты ещё не нашла мира в сердце». Но вижу: мама нашла для меня путь к нему. Моё послушание с каждым часом становится всё более подробным, конкретным. Каждый шаг пытаюсь превратить в послушание. Невольно — так уж получается.
Я рассказала маме про продавщицу из французской пекарни, Ию, которая ругает Россию на чём свет стоит. И получила послушание: никогда больше не вести бесед с этой дамочкой. И что же? Никогда с ней бесед вести я не буду, потому что…
Тоня доложила, что всю неделю она заходила в пекарню за круассанами или за багетом, но никакой Ии там не видела. Я мрачно пошутила:
— Ну Ия же сказала, что Россия такая страшная страна, что она готова тут же лечь и умереть на месте. Вдруг она исполнила своё намерение?..
— Ой! А вдруг правда?.. — испугалась Тоня. И после уроков, когда мы шли в музыкалку мимо пекарни «Le Lac», Тоня остановилась: — Ты как хочешь, а я загляну и проверю… Если там этой тётеньки нет, спрошу, куда она подевалась.
— Да ладно, нам больше делать нечего? И что нам до неё? — пыталась я отговорить Тоню.
— А вдруг она и правда… померла?..
Тоня исчезла за стеклянными дверями пекарни, а я осталась на улице, чтобы ненароком не нарушить послушания маме. Через три минуты Тоня выскочила оттуда с бриошами в бумажном пакете, совершенно ошарашенная:
— Предчувствия тебя не обманули, Тайка!
— Как, неужели?.. Земля ей пухом?..
— Почти! Сегодня Раиса за прилавком… помнишь? Мы её с первого класса знаем. Я спросила, куда делась новенькая, Ия. «А ты не знаешь? Она во Францию уехала». Когда? «Да вот уже несколько дней как. Всё ныла, ныла, всё ругала, всё кляла, всем житья вокруг не давала… Я ей говорила: Ну и поезжай туда, что тебя здесь держит? Она и уехала». Наша Раиса теперь работает тихо, без нервотрёпки, и Мари приходит спокойно выпить эспрессо.
Вот теперь я точно не нарушу запрета разговаривать с Ией!
Сегодня Борис Павлович сказал мне, когда мы разбирались с ре-минорной Фантазией Моцарта:
— Отлично, Таисия! Если бы ты поставила себе цель, — смогла бы стать если не концертирующей пианисткой, то хотя бы профессиональным, очень хорошим концертмейстером.
То есть аккомпаниатором? Ну спасибо. Мой папа тоже поставил себе цель и в тридцать лет стал им — для мамы. Играть сонаты и трио Бетховена с музыкальной школой за плечами — это надо постараться. И я тоже постараюсь. Но профессия у меня будет связана со словом. Как бы я хотела, чтобы это было слово Божие! Мне кажется, рассказывать людям, особенно детям, от сердца об учении Спасителя, — это то, что мне удастся лучше всего. Папа всегда говорил мне, что у меня язык подвешен совершенно уникальным способом. Но для чего?
27 сентября. Среда.
Воздвижение Креста Господня. У нас был в гимназии праздничный день, но занятия не отменяли. Мы с Тоней сегодня начали общаться с Серафимой Осташковой. Я уже не стеснялась подойти к ней, чтобы представить Тоню — как ближайшего человека, почти члена семьи, а не просто одноклассницу. Я передала Серафиме приглашение позаниматься с мамой музыкой.
— А сегодня можно? — спросила Сима с надеждой.
Конечно, можно! В результате в сумерках у нас был многолюдный обед: помимо нас с мамой — дедушка, бабушка и Сима. Потом мы с дедом читали друг другу русские народные сказки, как в детстве, пока мама и бабушка занимались с Симой музыкой. Краем уха я слышала: кажется, Сима продвинулась даже меньше, чем я, и рука у неё не поставлена.
После занятия Сима пришла ко мне в «дедушкину библиотеку» и стала внимательно рассматривать корешки книг. Спросила, что я люблю читать. Я показала ей сборник русских народных сказок Афанасьева, и Сима вытаращила глаза:
— Да? А я слышала, ты Гёте и Канта уже цитируешь.
— Ну и что? Себя я нахожу здесь! — с апломбом ответила я и поцеловала книгу русских сказок.
— Да? — опять удивилась Серафима. — И кто же ты? Василиса Премудрая?..
— Или Баба-яга? — засмеялась я. — Ты почти угадала. Меня завораживают сказки, где есть дивные мудрые девы, заколдованные царевны или самоотверженные красны девицы, как в «Финисте Ясном Соколе». В этих сказках какой-то безграничный, таинственный космос. Глубокая красота и поэзия. Но я, скорее, вижу себя не в чудесных девичьих образах, а в Жар-птице.
— Почему?
— Потому что эта птица горит, как огонь, и от неё исходит яркий свет. От одного пера её кругом становится светло. Кажется, меня так и задумывали, когда сотворили. Но в результате я — всего лишь серый воробей. Поэтому мне и нравится читать про Жар-птицу.
Сейчас, вспоминая этот разговор, понимаю, что хотела сходу огорошить Серафиму всякими парадоксами. Но не для того, чтобы найти с ней точки соприкосновения. Это была рисовка! (Мне стало стыдно, когда Сима ушла домой). Впрочем, тут же я вытряхнула перед ней пакеты с нарядами, которые будто бы мне стали маловаты, предложила примерить и взять всё, что ей по душе. Сима была так восхищена этими вещичками, что в конце концов забрала всё. Именно потому, что почти всё сшито, связано или уникально украшено нашей бабушкой. Серафиме этот стиль очень подходит. Да и кому он не пойдёт?.. Уходя, Сима поцеловала меня и сказала:
— Тая, ты не воробей, а уже Жар-птица.
— Жар-воробей! — засмеялась я, хотя была польщена.
Весь день Сима не решалась заговорить о Глебке, но я ощущала, что ей бы очень этого хотелось. Я нарочно молчала, чтобы она до субботы посильней соскучилась по нему. Мне она понравилась своей кротостью и направленностью — привязанностью к нам. По-моему, она умеет слушать и впитывать, как никто. А я — только о себе да о себе!
28 сентября. Четверг.
Сегодня за послушание была с мамой в новеньком спортивном комплексе. Мама записала меня в бассейн и ждала, пока я наплаваюсь, — сама почему-то не стала. Какое удовольствие от ощущения своего здоровья и силы! От воды и размеренного движения я как будто «помолодела», хотя еще и не состарилась телесно. Помолодела именно душевно, ведь последние месяцы, даже годы, находилась в непрерывном напряжении всех внутренних сил, и оно только возрастало. Заметила, что и мама была счастлива за меня, как ребёнок. Послушание маме — это моё благословение. Самый лёгкий путь обогащения. Не знаю, кто как видит, но я считаю маму истинным христианским мыслителем. Хотя она со мной категорически не согласилась, когда я в машине высказала это. Но изредка и я попадаю в какое-то светоносное облако, в котором всё вокруг начинаешь видеть в высоком, вечном свете и любить. Этот тихий свет даётся мне от мамы, от её любви.
Потом я вышла гулять с Фиделькой. Когда Фиделька носилась на свободе среди полей, я вдруг увидела маму — у оврага трёх дубов. Кроны их еще зелёные, как летом, но осенний вечерний свет придавал им прощально-печальный тон. Мама думала, что вокруг никого нет. Я заметила, как плечи её содрогаются от беззвучного плача, и хотела повернуть обратно, чтобы не потревожить мамино уединение. Но Фиделька почуяла её издалека и кометой понеслась к ней, чтобы обдать огнём своей ликующей любви. Мама присела, Фиделька облизала ей лицо. Когда я подошла, почти не осталось следов её слёз. О моя родная! Я, такая весёлая после бассейна, боялась заговорить с тобой!
На обратном пути я призналась в одном наблюдении, которое уже сутки меня мучит.
— Мам, раньше я замечала, что девочки почти с пелёнок бывают настоящими стервами. Ну, ты понимаешь? Такое особое женское качество, порождённое неосознанной конкуренцией. Себя-то я ставила особняком, думала: во мне-то совсем нет этой закваски. Но вчера, когда у нас была Серафима, я поняла… Серафима — какой-то лакмус! Кажется, у неё такое чистое и ясное сердце, что вся моя муть вышла на поверхность. А я об этой мути и не подозревала. Мне всё время хотелось взять верх, порисоваться, изобразить из себя что-то… яркое и светящееся, как будто Сима — что-то серое и тусклое. А потом, когда она ушла, я горела в другом огне: от стыда. И до сих пор вижу себя чёрной, тёмной по сравнению с ней, а она такая кроткая и любящая.
— Правда? — обрадовалась мама. — Придётся найти подходящий тон для общения с Симой. И это будет просто и естественно. Ты уже увидела, что Серафима — не только очень умная девушка. У неё дар чистоты сердца.
— Да, мам! На таком фоне я себя увидела в истинном свете. Я — стерва, как большинство женщин. Главное, и Симка это заметила! Но продолжает со мной общаться, как ни в чём не бывало.
Мама попросила меня быть внимательнее и держаться с Серафимой любовно и почтительно, как с «нашим человеком». Я призналась:
— Да я ещё в субботу заметила, что на Глеба Симка произвела фатальное впечатление! Он пропал. Его можно понять: он же любит и всюду ищет всё высокое и прекрасное. Не мог он сразу не заметить и пройти мимо такого чуда.
Потом мама спросила, что меня сейчас увлекает. Я сказала: по сто раз подряд слушаю Двадцатый и Двадцать четвертый концерты Моцарта и всё думаю о его миноре. Но высказать не могу: мысли не оформлены.
— Ну, хорошо, это интересно: запиши в шпаргалочку тезисы своих размышлений, — разрешила мама, — и мы обсудим.
— Есть! — сказала я. — А глупой беллетристикой я пока не грешу, за послушание.
29 сентября. Пятница.
Печём торт и пироги. Мамочка завтра именинница, будут гости. Обещался приехать и профессор Т. с женой, чтобы переночевать у нас.
Когда замешивали тесто, мама, как обычно, опять спросила, чем сейчас увлекаюсь. Привыкла, что я загораюсь то тем, то другим. Думает, потом я остываю. Но это не так! Я храню верность своим увлечениям всю жизнь. Просто — это мой способ познания мира. Всякая система мне противна! (Именно поэтому не хочу ни в какие университеты). Одно горячее увлечение тянет нити к другим, всё постигается с любовью. И в результате складываются стройные здания сведений и знаний. Такие же папа замечал у мамы и писал о них, об этих её невидимых высоких храмах, обителях знаний. У меня, конечно, не храмы, но одно- или двухэтажный квартал знаний выстраивается. Однако я только в начале пути! Так маме и сказала. Она всегда хмурится, когда говорю о необходимости для меня самообразования, о том, что система задушит меня и убьёт всякую любовь и любознательную жажду. Мама молчит, но вижу, что пока она не может со мной согласиться.
Я честно сказала маме, что ничего не пишу, кроме эпистолярных записей. Это — тот случай, когда я не могу молчать. Слишком укоренилась привычка с детства. И я прочитала ей тезисы из «шпаргалочки», которые хотелось с ней обсудить. Вот они.
Минорные концерты Моцарта нельзя считать прямым влиянием на Бетховена (зная способ работы последнего). Это не влияние, а, скажем так, творческая рецепция мыслей Моцарта.
Некорректно говорить, что Бетховен «среднего периода» испытывал воздействие музыки 24-го концерта Моцарта. Героический стиль Бетховена складывается самобытно.
Точнее сказать, минорные концерты Моцарта — это предвосхищение, предчувствие, ясное предвидение предстоящего вскоре слома в мироздании, в философии и, соответственно, в музыке.
И вот об этом мы с мамой говорили. Правда, мне некогда писать подробно. Приехали Лиза и Глеб. У нас ещё много уборки. И мне надо убрать в гостевой комнате и в ванной наверху.
30 сентября. Суббота.
Свв. мученицы Вера, Надежда, Любовь и мать их София. Мама именинница. Пока она была в церкви, я прогулялась с Фиделькой до Озера, помолилась за маму там, глядя на осеннее ясное небо в волшебном зеркале вод, на золотые берега вдали. Я вижу, как мама борется с горем и обретает радость в страдании. Сама я тоже спасаюсь только тем, что выхожу наружу из себя, иначе тоска по папе, любовь к нему становятся для меня невыносимыми. Он был бы рад видеть нас такими — обращёнными друг к другу больше, чем в себя!
Торт и пироги были готовы ещё с вечера. После полудня начали собираться гости. Дом был полон. Дед и бабушка принесли жареных грибов с картошкой. Лаврентовичи в полном составе пришли — с салатами. Василий Опарин и Зоя Фотиадис приехали с корзиной фруктов. Прибыла Мари Сайяр на своем «рено» с разными французскими булками. Пришел отец Герман с Серафимой.
Но мама особенно ждала своего профессора Т. с женой. И они вписались в нашу обширную компанию, для которой пришлось раздвинуть стол и вокруг поставить приставные столики для смены блюд. Мамины подруги и мы с Лизой так обслуживали гостей, что никаких лакеев не надо!
Я была счастлива. Говорили о маме так тепло! Я вижу: её искренне любят все, кто хорошо её знает. Профессор Т. внимательно вслушивался в тосты и речи. Его жена Елена Евгеньевна тоже цепко за всеми наблюдала, преимущественно за мамой и за нами, детьми. В целом атмосфера показалась им приемлемой — вполне своей. Ещё бы, такие чистосердечные служители Аполлона, как мамин квартет и Зоя Фотиадис! Такой гениальный человек, как сивилла Мари Сайяр! Такие интеллигентные старички, как бабушка и дед!
Потом гуляли по нашему перелеску. Опариных отправили ночевать в их любимый домик — папину холостяцкую «берлогу». А профессора Т. с женой оставили ночевать у нас наверху.
Вечером много общались с этой парой. Они с мамой всё обсуждали Разговорные тетради Бетховена: по какому принципу их публиковать и можно ли взять за основу мамин перевод. Мама ни на чём не настаивает, а профессор всё-таки решил основываться на её переводах. Потом маму отпустили отдохнуть, и эта пара начала заинтересованно общаться с нами. Лиза же сидела в сторонке и с улыбкой слушала. Глебка по привычке сел на своего конька: стал рассуждать о современном Западе и России. Думаю, всё сложнее, нежели видит Глеб. В реальности не так всё однозначно. Брат как-то настороженно и по-юношески задиристо говорил с Валерием Львовичем, и тот это почувствовал и сказал:
— У нас среди коллег полный раздрай и такой разброс мнений, что просто невмоготу... Я, признаться, всегда был скорее условным «западником», чем «славянофилом». Однако во времена, когда доходит до горячей войны, приходится делать выбор. Война возникла не без вины Запада, и это — мягко говоря. Не могу отбросить и того, что я — из семьи потомственных военных, служивых людей России. Поэтому, Глеб, тут мы с вами единомышленники.
Только тогда брат успокоился и стал благодушнее. Когда же я показывала гостям приготовленную для них комнату, они обратили сугубое внимание на меня.
— О, наша Таисия — поэтесса и писатель, — иронично, но по-доброму объявил Глебка. — И не в будущем, а в настоящем!
— Нет, — говорю, — мама не благословила меня заниматься писаниной. Сейчас пишу только шпаргалочки с тезисами своих размышлений, чтобы обсуждать их с мамой.
— Вот как! — оживилась Елена Евгеньевна. — Интересно. На какие же темы у вас беседы?
— Ну вчера мы говорили о миноре Моцарта. О том, корректно ли утверждать о прямом влиянии минорных концертов Моцарта на Бетховена в его «героический период».
Эта милая парочка вгрызлась в меня, стали подробно выспрашивать, что именно и почему я об этом думаю. Я сказала:
— Потому что в последнее время по сто раз слушаю оба минорных концерта Моцарта и думаю о них. Вот где трагедия в чистом виде, мне кажется! Как ни странно… Валерий Львович, вы писали, что сонаты Бетховена о буре — 17-я и «Апассионата» — наиболее трагичные из всех… Но нам так не кажется! И в этом мы все согласны (я кивнула на молчаливую Лизу), что у Бетховена сила сопротивления страданию и Судьбе снимает трагедию. Тем более её снимает покорность перед Богом в медленных частях. Бетховен не трагичен, как не трагично христианство. Хотя оно — именно о Кресте и о сораспятии.
Мне показалось, что профессор и Елена Евгеньевна смотрят на меня, как на дрессированную обезьянку, но это меня не остановило. Они не собирались возражать, чтобы поставить меня на место. Напротив, показывали, что им важно не внушить мне чужое мнение, им интересно то, что могу сказать я. Сделала паузу, и в тишине до меня вдруг дошло, что излагаю не собственные мысли, а мысли, записанные в папином дневнике. И честно призналась:
— На самом деле, это не я так думаю, так считал наш папа. Они с мамой часто дискутировали и приходили к подобным выводам, давно… Ещё и Лизы на свете не было. Но и Лиза, и я, мы совершенно с этим согласны. Правда, Лиз?
Лиза кивнула. Валерий Львович снисходительно улыбнулся и напомнил:
— Ну, тогда вернёмся к Моцарту. Много есть желающих превратить Бетховена и Моцарта в антагонистов.
— А, ну да. Знаю. Мама говорит: «Не надо сталкивать их лбами». Но это всего лишь моё мнение, основанное на субъективном ощущении. Оно не подкреплено жизненным опытом и не так важно… Трагичность d-moll-ного и c-moll-ного концертов в том, что там есть подлинный ужас и потрясение от того, что все основания мироздания колеблются, земля вот-вот обрушится… подземные движения и шумы... вскоре прежнее мироустройство обречено, впереди битвы и смятение народов. Музыка этих концертов помнит будущее. Гений всё это предчувствует. Даже предвидит. И он понимает: «Это увидите и узнаете вы, а я — уже нет! Себя я не вижу среди грядущего хаоса и переустройства...» Или это моё субъективное восприятие?.. Оттого что я знаю, что так оно и было?..
Елена Евгеньевна поддержала меня:
— А я тоже так считаю.
Они оба ожидали от меня продолжения, и это меня подзадорило.
— Здесь уже слышен Бетховен! Моцарт и его видит впереди: идущий за мною ещё мал, но он растёт! В своем Третьем, c-moll-ном концерте Бетховен продолжает мысль Моцарта. Он говорит: «Ты это предвидел? А я это вижу. Я в этом живу, я это одолеваю». Финал Третьего концерта какой-то соборный… победный и пасхальный. А вот финал 20-го концерта Моцарта для меня жутковат. Потому что парадоксален. Даже озорной пастушеский посвист волшебной флейты меня не вводит в заблуждение. Не избавляет от ощущения обречённости.
Как сейчас стыдно за то, что я так разошлась! Валерий Львович и Елена Евгеньевна, конечно, умеют разговорить молодёжь и развязать язык собеседнику. Е. Е. рассмеялась:
— Вот кого бы нам на теоретические специальности завлекать. Тая! Думаю, у тебя есть все шансы поступить, если подготовишься.
— Увы! Боюсь, что система убьёт во мне всё живое, — возразила я, и меня понесло: — Пианистка я никакая, это уже очевидно. Я бы хотела глубоко изучить веру и Слово Божие, чтобы нести Его свет. Смогу ли я это, если стану музыковедом?
— Каждый на своем месте может делать это, — отвечала Елена Евгеньевна.
Потом мне стало стыдно за себя, и я ушла спать. Хотя заснуть не могу и пишу, пишу.
1 октября. Воскресенье.
Утром профессор Т. и Елена Евгеньевна пожелали пойти с нами в храм. И им повезло! Сегодня на службу пожаловали несколько десятков отроков лет 15-16-ти, в красивой форме из мореходки. Они подпевали клиросу всю службу, стоя на исповедь среди народа. Как они пели! Не хуже певцов из хоровой академии. Какие чистые голоса, какое умелое, богатое многоголосье! И держались отроки благочестиво, все подошли к Причастию. Профессорская чета была вдохновлена атмосферой в сельском храме, видя такую красоту. И на наше семейство взирали с восхищением.
Потом мы обедали дома и гуляли по Озеру. Разговор у них с мамой коснулся письменного слова Бетховена. Мама призналась, что с детства привыкла безоговорочно доверять каждому слову Бетховена, зафиксированному письменно или в передаче надёжных источников.
— Но всё-таки надо и критически подходить к объекту исследования! — рассмеялся профессор. — Даже гении ошибаются.
— Я заметила, что в самооценке Бетховен безошибочен, — защищала мама своего друга. — Если и случались уклонения от кодекса чести в реальности, — это было из-за непреодолимых вспышек эмоций, из-за максимализма, в котором и сам он не раз признавался. А по поводу критического подхода… Его я остерегаюсь, видя, как все критики Бетховена в конце концов остаются в дураках. Слишком сильный козырный туз…
Все рассмеялись вслед за мамой, каждый вспомнил тех, кто был посрамлён после нападок на Бетховена, как человека или как художника.
Наши гости восторгались всем, что видели. Тихим Озером, золотой осенью, монастырями, куда мы их возили, нашим домом и садом, нашей рощицей, где заметили с террасы двух лосей… Стаями шумных куропаток, яркими свиристелями, элегантными сороками. Нашей умной и аристократичной Фиделькой. Всё вызывало у этой пары восхищение. Уезжали они благодушными и отдохнувшими.
— По вашим необыкновенным детям можно судить о вас, — сказали они маме.
Часть вторая
Буря
2 октября. Понедельник.
День тяжёлый! После волшебных выходных трудно включаться в школьную рутину. А ещё я была в музыкалке и только к вечеру увиделась с мамой. Однако присутствие Тони и Симы Осташковой очень скрашивает часы, проведенные в школе. На уроках я с ними переписываюсь в специальной тетради, как делали в старину. Мы с Тоней с первого класса сидим вместе, теперь перед нами на первой парте — Сима. И я под столом незаметно подкладываю ей на стул нашу «разговорную тетрадь» in quarto. После уроков идём вместе в пекарню, потом мама забирает нас, — и так уже несколько дней.
И письменно, и устно мы беседуем о каких-нибудь интересных вещах. Однако есть то, о чем я не могу сказать ни одной из них. Призналась в этом только Лизе и Глебке, рассказала, что, скучая по папе, часто сижу в его мансардном кабинете. И всегда думаю: не может быть, чтобы он ничего не писал после свадьбы. Наверняка папа вернулся к своей привычке писать, когда новая жизнь вошла в свою колею. Я не решаюсь залезть в его компьютер, но осмотрела всю мансардную комнату. Под скатом крыши у него есть такие же шкафчики, как в наших детских, и они заперты. Я ищу ключ в папином кабинете, но найти пока не могу. Пыталась даже открыть замок ножиком и шпилькой, но у меня не получается.
Я с надеждой посмотрела на брата, но он ответил мне строгим, непроницаемым взглядом.
— Взламывать замок — некрасивая идея! Я бы не отважился. Но ты же у нас Шерлок Холмс. Собери все свои дедуктивные способности и открой, где хранится ключ. Тогда будет другое дело…
— Пока не знаю, где! Я даже проверила связку ключей, которую нам вернули… с которой папа уехал. Там ключи от дома, от гаража, от калитки и ворот, но этого там нет! В мансарде тоже не нашла.
— Если Богу угодно, ключ найдётся, — заметила Лиза. — Только ты, когда найдёшь его, и о нас не забудь. Ведь папа писал для всех нас! Договорились, Ярославна?
— Договорились, Ярославна, — вздохнула я, потому что увидела: они в поисках помогать не собираются. Глебка сам не свой после субботнего обеда с Серафимой и ее папой, — как пьяный. Лиза тоже погружена в своё сердце. Я рада за них, конечно. Это их пути, — их надежды, светлые и чистые. У меня же свой путь.
Сегодня утром они оба уехали в Москву. Может быть, именно мне суждено найти ключ. Я уже почти уверена, что за замком хранятся папины записи! О папа, открой мне, зачем и куда ты спрятал ключ! Я так по тебе тоскую…
4 октября. Среда.
Мама говорит, что дети сейчас взрослеют раньше, чем во времена их детства. Я и сама чувствую, что вкусила настоящего горя года на два раньше, чем мама. И в полной мере поняла своё горе. Мне легко сравнивать. Лет в одиннадцать я была глупым ребёнком, до которого ужас утрат и сущность смерти ещё не доходили. Тогда я впервые столкнулась с внезапностью смерти.
На нашей улице в старом домике, когда-то украшенном красивыми наличниками, жила семья рабочего Беляева, о котором говорили, что он когда-то сидел… что он мрачно пьёт, — именно для нашей интеллигентной улицы это был нонсенс. Каждое утро Беляев с хмурой гримасой, с тяжёлым взглядом шел на перекрёсток, где его забирал заводской автобус. У этого Беляева была незаметная белокурая жена и сын Андрей, на два года старше нас с Тоней. Это был тоже белокурый и по-своему красивый мальчик. Как сейчас вижу его: худой, но крепкий подросток, правильные черты лица, белые волосы вихрами, потёртые серые джинсики и клетчатая рубашка, видавшая виды шляпа Стетсон… Он ходил всегда в одном и том же, старом и удобном, однако выглядел очень стильно.
Никто не замечал в нём никаких достоинств. Все боялись этого Андрея: тень отцовского прошлого ложилась и на сына. Говорили, что он плохо учится. Во время уличных детских игр он задирался и держался особняком. Наш папа всегда останавливался, чтобы спросить его о чем-нибудь, приветливо заговаривал с ним. Андрей смущался и прятал глаза, казалось, он таял от папиного внимания. Правда, однажды дети сказали мне, что Андрей очень плохо отзывался о нашем папе, — и тут уж я невзлюбила его не на шутку. Тем более, о нём стали поговаривать, что он повесил кота на шнурке, что он бьёт девчонок. А пьяный отец, в свою очередь, бьёт его самого. Меня Беляй обзывал при каждой встрече. Я даже жаловалась Лизе, что видеть не могу этого идиота из-за его манер.
— Он тебя обижает, потому что ты ему нравишься, — сказала Лиза. Я не верила: когда любят, стараются делать добро!
— Не всегда, — возражала она. — Часто бывает наоборот. И не всегда человеческая любовь спасительна. Иногда она стремится погубить свой предмет. Попробуй однажды заплакать у него на глазах, и увидишь, что будет.
Но я всё равно не верила Лизе:
— Нет, я — гадкий утёнок. Есть же красивые девчонки.
— Вот ты и проболталась! — улыбнулась она. — Сказала так… как будто чувствуешь, что станешь прекрасным лебедем! Запомни мои слова: чаще всего очень красивые маленькие девочки вырастают и становятся обыкновенными. А «гадкие утята» вырастают в невероятных красавиц.
Как-то тёплым майским вечером мы сидели на горе перед Озером, на скамейке, где обычно по старинке играли в колечко или в метро: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция Кропоткинская…» Разыгрывали сценки между пассажирами, использовали всю свою фантазию, юмор и артистизм. И так громко хохотали! Старики, пенсионерки и беременные женщины в нашем исполнении были очень забавны! Андрей стоял в стороне и подбрасывал ногой футбольный мяч.
— Мне отец купил! Настоящий! — сказал он. Явно хотел, чтобы маленькие мальчишки из нашей стайки бросили глупую игру в метро и переметнулись к нему. Но малышня продолжала держаться за «скамейку метро». Заводилой была я, — именно у меня в руках была схема метро, и я объявляла станции. Беляев ждал-ждал, стучал мячом по земле, вдруг мяч как бы ненароком отскочил от земли и полетел мне прямо в голову. Сначала я была ошеломлена, в ушах зазвенело. И тут всплыли давешние слова Лизы: «Попробуй заплакать у него на глазах, и увидишь, что будет!» Так я и сделала. Закрыла лицо руками и почти натурально зарыдала. Встала и побрела домой. Я, действительно, была страшно обижена. Голова у меня не болела, но дома я разревелась уже не театрально. Сказала, что Беляй как следует двинул мне по башке футбольным мячом. Мама с Лизой взяли меня под руки и повели прямо в страшный облупленный домик с облезлыми кружевными наличниками — разбираться. Дома была только белокурая старообразная мать Беляя. Когда ей сообщили, что Андрей обижает девочек и ударил меня по голове мячом, она, виновато пряча глаза, обещала поговорить с сыном. Только просила ничего не рассказывать его отцу: «Он же его убьёт!»
С этого дня Андрея как будто подменили. Он стал здороваться со мной, часто заговаривать, и голос у него дрожал от волнения. Когда он закончил шестой класс, отец купил ему красивый фиолетовый велосипед, не какой-то обшарпанный и подержанный, а новенький, блестящий, с тормозом, с корзинкой перед рулём и удобным багажником. У всех были велосипеды, но Беляй выглядел невероятно гордым! Гонял по улицам и стоя, и без рук, и с разными трюками у нас на глазах. Однажды спросил:
— Кто хочет со мной прокатиться к Озеру? До Кострищ?
Он с надеждой смотрел на меня, но я ответила:
— У меня есть велик, но я не езжу. Упаду, сломаю руку, — и всё, никогда уже не стану пианисткой!
Тогда, в одиннадцать лет, я ещё верила, что смогу догнать Лизу и тоже стать пианисткой!
— А я не упаду! — сказал Андрей. — Садись на багажник! Ничего с тобой не случится.
На свой страх и риск я села, и мы поехали. Он, действительно, уже не лихачил, ездил очень осторожно. Мы стали часто так кататься и разговаривать. Я удивлялась, что этот мальчик, которому приписывали разные жестокие поступки, на самом деле добрый, предупредительный, много знает, умеет красноречиво обо всём рассуждать и рассказывать. Он знал голоса птиц, названия деревьев и трав, народные приметы погоды, карту звёздного неба и все созвездия. Он, конечно, мало слышал о Церкви или о музыке, но так жадно расспрашивал меня, точно всю жизнь был голоден.
— Если честно, я всегда вам, Пшеницыным, завидовал, что у вас такой папа… Я его очень уважаю! — как-то искренне признался он. Но домой к нам отказывался зайти наотрез, стеснялся не на шутку.
Почти прошло лето. В конце августа мы с родителями вернулись из путешествия на Север, и велосипедные прогулки с Беляем продолжились. Однажды мы гуляли до поздних сумерек. Так интересно было разговаривать! Он мечтал, как в седьмом классе будет ездить в школу на велосипеде. Потом заявил:
— У нас в классе все девчонки какие-то не такие, никто мне не нравится, прямо не знаю, кому дружбу предложить. Вот и думаю: может быть, предложить дружбу тебе? Как ты считаешь?
Я так удивилась! Такого выражения я почти и не слышала. Только папа мне рассказывал, что во времена его детства и юности мальчики предлагали девочкам дружбу, и это была настоящая дружба, в прямом смысле слова. Откуда же наш Беляй это знал? Я смутилась и как-то невнятно ответила
— А что, дружбу надо специально предлагать? А без этого её как будто и нет? Что же это тогда?..
У меня зубы стучали от волнения и от вечерней прохлады. Андрей остановил велосипед, снял с себя плохонький клетчатый пиджачок и накинул мне на плечи. Так и поехали домой. Когда мы расстались, я была как на крыльях, хотя эта радость совсем не была связана с личностью Беляя. Я не успела привязаться к нему лично, и сердце моё оставалось совершенно детским, свободным. Тем более, я всё ещё «играла» в нашу с Тоней детскую игру с клятвой насчет «монашек». Через день мы с Тоней сидели у неё дома и клеили миниатюрную мебель для кукольного домика. Их участок находится по соседству с домом Беляевых. Вдруг в окно постучали. Тонина мама открыла дверь, мы услышали женские крики: «Помогите! Помогите! Мой мальчик утопился!» Мы с Тоней сбежали вниз. Мать Андрея держала в руках записку, найденную в пустой детской. В записке он прощался с мамой и просил не винить отца… Мол, я принял решение закончить жизнь. Он ушел ночью, и мать не сразу заметила, что комната пуста.
Потом были поиски Андрея в Озере. Его тело нашли в тот же день. Но я его уже не видела. На похоронах тоже не была: хоронили его 1 сентября. Его 7А класс вместо дня Знаний был отправлен на церемонию прощания. Потом родители Беляя продали дом — развелись и куда-то исчезли. Для меня это была первая встреча со смертью, причём — с самоубийством… Первая утрата, но я её тогда не вместила. Ещё не успев личностно привязаться к другу, я выжимала из себя слёзы и думы о его смерти, пыталась осмыслить это событие. Но оно было далеко от меня! Оставило меня холодной, не дошло даже до рассудочного понимания, как я ни трудилась философски и богословски осмыслить его. Я была еще недалёкой девочкой, для которой детские игры и глупости были важнее страшных реальных событий.
5 октября. Четверг.
Как меня достала эта гимназия! Начала учиться с воодушевлением и с намерением вырваться вперёд, доказать маме, что могу учиться самостоятельно, удалённо, заочно. А теперь с трудом заставляю себя подниматься по утрам и ехать с мамой в гимназию, сидеть там столько часов подряд. Невыносимо! Если бы не письменные разговоры в «разговорной тетради» с Тоней и Симой, я бы симулировала болезни и оставалась бы дома. Рутина терзает, но ничего не поделаешь. Кстати, учителя никак не поймут, что же происходит в нашем уголке, за первыми двумя партами первого ряда. Им невдомёк, что кто-то сейчас может переписываться не по телефону, а в разговорной тетради, как тридцать или сто лет назад.
У меня сейчас главная забота: найти ключ от папиного шкафа под скатом крыши. Очень хочу признаться в этом подругам, чтобы их умственные способности добавились к моим. Тогда бы мы давно что-нибудь придумали… Но не имею права! К посторонним я обращаться не должна: это наша семейная тайна. Ни брат, ни сестра не хотят мне помочь. Оставили меня одну с этой загадкой.
В сумерках, когда пора выгуливать Фидельку, говорю маме, что мне задали много уроков. Мама уходит с собакой без меня, а я, пока их нет, методично обыскиваю дом, сантиметр за сантиметром. Залезаю во все шкафчики, ящики, обшариваю книжные полки, все щёлки и застрехи на первом этаже. Потому что в мансарде у папы никаких ключей!
Однако сегодня мама взбунтовалась. Сочла, что я слишком заучилась и почти не бываю на свежем воздухе. Она отправила меня на конюшни, кататься на лошадях. Мне не удалось остаться дома одной! Я жутко взбесилась из-за этого послушания, но пошла к лошадям. Верблюдица Блюда, заметив меня, презрительно повернулась задом. Я собрала свою рыжую красавицу Эру, игреневой масти. Вскочила на неё. Когда мы вышли за пределы парка, пустила её рысцой. Несколько кругов вокруг посёлка я гоняла бедную Эру, чтобы унять злость на маму. Но при чём тут лошадь?! Да и при чём тут мама? Не сама ли я отдала себя в послушание необыкновенному, одарённому человеку? Я же сделала это сознательно, чтобы обрести от мамы что-то нужное мне! И чтобы мои собственные скромные дарования обрели силу, а не исчезли попусту, не были отняты как у недостойного существа.
В общем, на Эре покаталась я не зря: вспомнила, что к чему в моей жизни, и обрадовалась. Возвращались мы с ней уже в радости. Гряда молодых берёз, за которой вдоль дороги тянется длинная конюшня и конские загоны, уже казалась мне сказочным золотым лесом. А верблюдица, привязанная на лужайке, на фоне декоративной ветряной мельницы, завидев нас, приветственно упала на спину и задрала ноги к небу: почувствовала, что я сумела смириться — вернуть себе мир.
* * *
Душа моя, октябрьский лес,
Тебе ли ждать зимы и снега?
Куда твой майский дар исчез –
Произрастание побегов,
Таинственный словесный дар
И тайны птичьего напева,
И полыхающий пожар
Востока на вершине древа?
Поникло древо головой,
Лицо скрывая от Светила.
Должно быть, корни под землёй
Неглубоко оно пустило.
И певчих стаей унесло
Вослед пыланию заката,
Искать с надеждою тепло,
Неувядаемое Злато.
6 октября. Пятница.
Опять были с мамой в бассейне. Это всё больше мне по душе: какое-то полное обновление, детская радость после выхода из воды. Вода смывает всю тяжесть жизни. Мама тоже стала ходить туда на специальные занятия для беременных. Пятница для нас — самый счастливый день, полный ожидания наших любимых, когда мы готовим что-нибудь вкусненькое к ужину. Тихое счастье, предвкушение встречи!
Сегодня я вспомнила, что остаётся неисследованной папина столярка. Сейчас, пока не вернулся Глебушка, подошла к столярке, заглянула в окошко. Потом додумалась дёрнуть за ручку двери: дверь оказалась незапертой! Глебка пропадает там все выходные, и даже дверь перестал запирать. Я зашла, оглянулась в сумерках: может, ключ хранится здесь? Но сколько же тут всего, голова идёт кругом! Брат уже сделал изголовье резной кровати, стеллаж и раму для зеркала с Сиринами и Алконостами. На старом венском стуле я нашла свою шапочку-чепец. Это была моя любимая шапочка, необыкновенная, с удлинёнными крыльями вдоль лица, с исландскими узорами и оленями. Её связала бабуля. Недавно я оторвала от себя эту вещицу и подарила её Серафиме Осташковой вместе с другим тряпьём. И вот нахожу её в столярке. Понятно! Её забыла здесь новая хозяйка. Шерлок Холмс догадывается, что Сима помогает Глебке делать мебель на заказ, как наша мама всегда помогала папе. Глеб нашёл себе преданное подмастерье, и оно забыло здесь свой чепец. Слава Богу! Я так обрадовалась! Хотела было захватить шапочку с собой, чтобы вечером вышучивать Глебкины чувства. Но почему-то передумала и положила шапочку туда, где её оставила Сима. Нет! Если буду так глупо себя вести, — никогда не найду ключ от папиного шкафчика!
7 октября. Суббота.
Сегодня у нас была репетиция маминого квартета. Завтра дадут благотворительный концерт, исполнят Тринадцатый квартет Бетховена с Большой фугой и с финалом. А на бис мама с Зоей Фотиадис подготовили так называемую «Весеннюю» сонату. Вчера, когда мы ждали приезда Опариных, я призналась маме, что «тётя Зоя» вызывает у меня безграничное доверие, — даже дала ей прочитать свои дурацкие произведения и встретила полное понимание.
— Между прочим, понимание даже большее, чем с твоей стороны, мамочка, — со смехом добавила я.
Это не вызвало у мамы никакой ревности! Напротив, мама горячо заверила:
— Зоя была моей любимой подругой с пяти лет. А сейчас они с Васей для меня — почитаемые люди… Очень высокой жизни. Теперь они для меня — пример…
— Высокой жизни? Среди мира? — удивилась я. — Я как раз на эту тему сейчас размышляю. Будет о чём поговорить с ними!
— Ну что ты! Будь с ними поделикатнее, не переходи грань, — дал мне наставление Глебка.
— Не волнуйся! Если я девчонка, это не значит, что все разговоры свожу к личному.
И вот они приехали. Зоя была на подержанном маленьком «лифане», который она отважилась купить на днях.
— Только ради тебя, Верка, чтоб ты больше не ездила за нами на автостанцию! И ради Мишки тоже, — пошутила Зоя.
Потом они играли в студии опус 130 и 133 (как они говорят), и почему-то снова по-детски радовались, как на прошлой репетиции. Хотя музыка квартета, как говорит мама, парадоксальная. И отнюдь не лёгкая. За обедом взрослые, кроме мамы, обмывали Зоин «лифан» шампанским, даже Лиза выпила немного. Она искрилась, сидя рядом с Яником. Вроде бы всё те же смешливые разговоры между ними, как в детстве, — но мы с Тоней незаметно перемигивались. Между Яном и Лизой ощущается поле высокого напряжения. Искры летят. И это так возвышенно и красиво! Это как «Весенняя» соната, которую мама с Зоей играли потом, вечером. Когда-то мама играла её с папой. Напор, накал, как полноводный ручей, как майский соловей и сад в цвету. Так же чисто, одновременно и естественно, и превышеестественно! Человеческая природа, задуманная прекрасно, высоко и свято. Так говорит мама.
Сегодня с Тоней сидели на балкончике, соединяющем мою спальню с Лизкиной, и увидели Лизу и Яна — в осеннем саду. Они подбирали яблоки под поздними яблонями и хихикали, потом пошли в перелесок, якобы искать грибы. Лиза грызла яблоко и нахваливала, какое оно сочное. Протягивала корзинку с яблоками и Янику, но он отказывался — нарочно. Тогда Лиза выбрала самое красивое яблоко, поцеловала его и протянула Яну, — только тогда он взял. И стоял на месте, пока Лиза шла к дому. Она почти бежала, даже не заметила нас на балконе. Ян пошел в дом., а мы с Тоней свистели сверху и кричали:
— Ах, какое сладкое яблочко! Адам, Адам, одумайся!.. Пока не поздно!
Он погрозил нам кулаком и спрятал яблоко в карман. Мы уже давно заметили подобные Лизкины уловки. Надеюсь, наши глупые шутки не повредят такому высоковольтному напряжению.
После ужина Опарины не сразу ушли ночевать в бывшую папину «берлогу». Остались посидеть с нами у очага. Лиза была молчаливой хранительницей огня. Все вместе мы беседовали о живой вере. Верно ли догматически — говорить о стяжании Духа Святого… Тут уж я, наконец, оседлала своего конька. Обратилась к Зое:
— Можно сказать, случайно… хотя, конечно, не случайно — именно теперь — я прочитала в интернете Докладную записку Мотовилова к Митрополиту Исидору. Не знаю, как вы к ней относитесь, но, по моему ощущению, там изложены истинные вещи. А те, кто эту Записку Мотовилова опровергает и критикует, по-моему, ничего не понимают в духовной жизни. Мотовилов приводит там беседу с преподобным Серафимом — о том, что будто бы можно, и в миру живучи, получить такую же благодать, как в отшельничестве.
Обычно, разговаривая с посторонними взрослыми о серьёзных вещах, я чувствую, что они не воспринимают меня всерьёз, смотрят, как на циркового зверька. Зоя же, наоборот, в последнее время стала относиться ко мне, как к оракулу, и мне это не слишком приятно. Хочется, чтобы мы с ней были на нормальной дружеской ноге: она мне понравилась как человек. Потому я и вызвала её на разговор.
— Я тоже считаю, — отвечала Зоя, — что Мотовилов, по особому смотрению Божию, запомнил и передал подлинные слова преподобного Серафима. А слова эти относятся скорее к ХХ, чем к XIX веку. О том, что Преподобный плотию придёт в Дивеевскую обитель и пребудет в ней… и среди лета воспоют Пасху — сбылось 1 августа 1991 года.
— Вот! — согласилась я. — Сбылось и другое, в то время не всем понятное. — и я зачитала Зое из книги о Мотовилове важную для меня мысль: — Преподобный Серафим говорит: «Мне Господь сказал, что у Вас в жизни всё духовное с светским и всё светское с духовным так тесно связано, что ни того от другого, ни этого от того отделить нельзя, и что за всем тем Он Сам изволил назначить Вам такую жизнь, и что будущее человечество сим лишь путём пойдет, если захочет спастися, и что на всё это есть Его собственная воля…» И мирские люди могут быть причастниками тех же даров Духа Святого, как и отшельники, если добровольно понесут равномерные с ними труды и злострадания. Тёть Зоя, представляете? Даже сам Преподобный сначала был уверен, что для обретения полноты благодати нужно оставить мир, стать монахом и отшельником. Но осенью 1832 года сказал Мотовилову, что путь человечества в будущем будет иным, и на то — Его собственная воля!
Тётя Зоя кивнула:
— Точно, и это — тоже скорее о двадцатом веке.
— Нет… мне кажется, в духе всё связано, даже самое отдалённое, — хитро улыбнулась я. — Похоже, тут речь уже о настоящем, хотя и далёком в пространстве. За пять лет до того — среди грома и молний отошел к Богу Бетховен. А разве не был он среди мира по сути отшельником, не принял на себя злострадания, не смирил свою волю в покорности Небу? Не жил для других? Не посвятил себя и все свои силы высшему служению? Не преумножил данный ему талант во сто крат? Не открыл ли ему Бог при жизни Радость пакибытия? Да я много могу сказать…
Тётя Зоя покачала головой:
— Сначала я подумаю, потом отвечу тебе. Ты, я смотрю, тоже возводишь высокие невидимые строения, как твоя мама…
— Я ведь ещё и дочка архитектора, — напомнила ей...
8 октября. Воскресенье.
Сегодня днём был концерт в пользу детей погибших военных: на сей раз и в нашу пользу. Я, наконец, тоже присутствовала; не то, что в прошлый раз! Сначала мама очень интересно рассказывала о каждой части Тринадцатого квартета, о Большой фуге и её истории, о написанном позднее новом финале. Мама говорила так, чтобы было понятно даже детям, которых много было среди слушателей. Она сказала примерно то же, что записано у папы в дневнике, но так доходчиво!.. Так мне показалось. И Серафима, которую мы взяли с собой, подтвердила, что эта сложная музыка смогла захватить её именно благодаря маминому слову. Потом мама с Зоей сыграли «Весеннюю» сонату Бетховена: это уж точно всем понравилось, потому что её финал всех взбодрил, люди долго аплодировали стоя, улыбались и не хотели отпускать двух прекрасных подруг.
Кстати, Серафима теперь регулярно берёт уроки музыки за символическую плату. Правда, ходит она к бабе Ане, а не к маме: сочли, что уровень её подготовки годится для начальных уроков у бабушки. А на теоретические занятия приходит к маме раз в неделю. Знает она мало, но у неё такой жадный интерес, что навёрстывает она достаточно быстро. Я тоже напросилась присутствовать на маминых музлитературных занятиях с Симой. И Сима была не против! У мамы — своя метода выстраивания системы, испытанная на нас, детях, и на мальчиках Шпенёвых.
— Поскольку я — питомец эпохи венских классиков, — шутит мама. — начинаем с них и оттуда погружаемся в глубины веков, в античность и Средние века, в Ренессанс и барокко. Потом протянем лучи в будущее венской триады.
Сима сказала:
— Благодаря всем Пшеницыным, я стала слушать Моцарта. Бетховен мне сейчас не по зубам, прямо скажу! Я его пока почти не понимаю. А раннего Бетховена не могу отличить от Моцарта. Гайдна — тоже. Есть ли что-то особенное, чтобы я могла на слух отличить Моцарта от современников? От того же Сальери?
Я подняла руку, и мама разрешила мне ответить:
— Я лично узнаю Моцарта по особенным, свойственным только его гению модуляциям. Я не могу их объяснить… но только у него они такие — точно свыше внушённые, свои. И такие родные!
Мама посоветовала нам вместе как-нибудь послушать музыку, чтобы я показала Серафиме особенные моменты, доступные мне на слух.
Серафима так наивно восторгается, когда Глебка наяривает что-нибудь в столярке на своём электронном пианино! Он специально его туда перетащил — якобы, чтобы то и дело менять вид деятельности в мастерской. Но мне-то понятно, что таким образом он производит впечатление на свою суженую, когда она гостит у него. Я же говорю, чтобы он пощадил её, и так уже слишком… Сегодня в мастерской мы играли для Симы в четыре руки — детские песенки из советских фильмов, и Сима восхищалась. Потом я сыграла для неё Адажио Моцарта (которое К. 540), и она спросила:
— Неужели и я так смогу?
— Конечно, — ответила я, — скоро ты его тоже выучишь.
— Почему ты не хочешь стать пианисткой, как Лиза? — огорошила меня Серафима.
Бедняжка! Не видит разницы между нами. Тот, кто не слышал истинных музыкантов, восторгается и шарманкой… Я ответила:
— Потому что не умею играть и никогда не научусь.
— Да нет же! — не поняла она.
— Да! Ни одно произведение не могу сыграть чисто, без ошибок и помарок. Потому что я такой человек: ничего не умею делать совершенно и безошибочно. Во всём, что делаю, всегда есть что-то несовершенное и неверное. Мне надо поработать сначала над собой, над своим искривлением.
— Я сейчас не заметила помарок… — удивленно сказала Сима. — Кажется, ты не сбилась ни разу.
— Я это сгладила, притворилась, что ничего не произошло, — пояснила я. — В музыке у меня так происходит потому, что витаю умом где угодно… не нахожусь внутри музыки, как мама или Лиза. Я смотрю на музыку как будто со стороны. Рефлексирую… Мышление у меня скорее словесное, чем музыкальное. Да и во всём я так… Поэтому сбиваюсь и ошибаюсь везде, за что ни возьмусь. Так что не бывать мне музыкантом, даже концертмейстером, аккомпаниатором в детском садике.
— Ну, мне тем более, — вздохнула Серафима. — Но так хочется поглубже заглянуть в это чудо. Ваша мама завораживает меня своими мыслями.
— Честно говоря, и меня тоже, — подхватила я и проболталась: — Я даже напросилась к ней в послушницы, хотя и так по природе, по крови обязана её слушаться. Но тут другое дело. Духовное послушание, за которое от учителя даётся…
Я осеклась слишком поздно. Кажется, Серафима догадалась, что я имела в виду. Они же с Глебом просвещённые ребята, и такие вещи понимают с полуслова. Сима стала расспрашивать, что я хотела сказать. Но, одумавшись, я внезапно начала дурачиться, как обезьянка, глупо шутить, как маленькая, о Серафиминой новой шапочке-чепчике; корчить рожицы, всячески «юродствовать». Испугалась, что из-за моего длинного языка я всё растеряю, — что у меня отнимется неописуемая радость, которую я уже начинала получать после того, как стала «послушницей». Господи, прости меня, неразумное дитя! Не накажи легкомыслие! Я смеялась, а мне было не по себе, хотелось скорее плакать, чем резвиться…
И одновременно я осматривала папину мастерскую с мыслью: «Где же ключ?» На стене у входа висит красивая резная дощечка с рельефной Жар-птицей, с крючками для ключей. На ней с незапамятных пор висят ключи от столярки, которые братец уже и не трогает, оставляя дверь открытой. Не боится воров на нашем участке. Я всё это просто приняла к сведению.
10 октября. Вторник.
Ну как же трудно всегда — после двух волшебных выходных дней возвращаться к будням! Мама сказала:
— Сейчас это твоё послушание.
— Кому послушание? Тебе?
— Да, мне.
Раз она так видит, значит, я обязана с радостью покориться. И этим я навлеку на себя не гнев, а всяческую радость. После маминых слов было намного легче ехать утром в гимназию, потом в музыкальную школу. Потом дома сидеть за уроками, (которые я привыкла учить между делом, часто вообще — на переменах между предметами. Благодаря прекрасной памяти и способностям мне это сходит с рук). Потом мама учила меня быстро играть хроматическую гамму вверх, сначала левой рукой, потом продолжение — правой. Без этого бессмысленно учить d-moll`ную Фантазию Моцарта! И сегодня я много упражнялась, чтобы доказать маме, что я — не хухры-мухры. На улицу меня всё равно не очень тянет из-за осенней непогоды. Мама ходит с Фиделькой одна, любуется своей хмурой, хотя и золотой осенью. И, думаю, плачет там, в полях, о своём возлюбленном. О нашем папочке. Хорошо, что у нас есть Фиделька! Она — мамино утешение, мамина опора сейчас.
Я долго вынашивала одну тему для разговора с мамой, и только сегодня решила заговорить, чтобы навсегда избавить маму от беспокойства за мою целеустремлённость, которой она всё ещё по-матерински сопротивляется. Я прямо сказала:
— Вот увидишь, мам, Сам Бог подтвердит и мой выбор, и Своё призвание.
— Но как? Ты остаёшься среди мира. Когда приходит искушение, изнутри него трудно держаться прежней уверенности в своём пути.
— А, вот ты о чём? То есть, хочешь сказать, я должна когда-нибудь влюбиться, и всё — конец моим фантазиям? Так вот, я это всё предусмотрела. Преодолею! Сама увидишь, что если такое и случится, то это будет несчастная любовь, совершенно без всякой надежды. И это будет невидимо, ты даже не заметишь! Моё сердце переживёт всё это, как Бетховен пережил не раз, и буду свободно стремиться дальше. Но такой участи я себе не желаю и постараюсь подготовиться, чтобы не попасть в эту ловушку.
— А другие, более радостные варианты ты не рассматривала?
— Конечно да. Но ты увидишь, что будет только так. Разве часто встречается абсолютно взаимная человеческая любовь? Посмотри вокруг! А другой мне не надо. Я и так переполнена ей. Чтобы хватило на многих — на всех! А начну с тебя и с нашего Ярослава Ярославича, с Лизы и Глебки, с Симы, Яника и Тони, с Мари Сайяр и Зои Фотиадис, Лаврентовичей и Шпенёвых… Перечислять ещё?
Мамочка уже не хмурилась, а смеялась. Моя наивность всё-таки основана на жизненных реалиях, и это утешает, — так сказала мама. И мы с ней расцеловались и успокоились.
* * *
Ты посетил меня, как первый день,
Когда по Слову небо воссияло.
И я, как новорожденный олень,
Нетвёрдо пред лицем Твоим предстала.
И Ты открыл мне, как растёт трава
На пажитях для алчущих оленей,
Как пишется последняя глава
О западе спасаемой вселенной:
Бесплотный мир, не знавший тока лет,
Узнал, что Царь обрёл Свою Невесту,
От чресл неплодных взял нетленный Цвет
В Свой вертоград на горнейшее место.
Во веки Та, Которую всегда
В пути хранили ангельские рати,
Горит как путеводная звезда
С молитвой у Престола благодати.
Я — озеро в расселине горы,
Куда Она в смирении глядится,
Волнуемое рябью до поры,
Хранимое, как зеркало Царицы.
11 октября. Среда.
Сегодня сделала судьбоносное открытие! Во сне… Под утро приснился папа, в каком-то сказочном облике. Он был не в военной форме, а в доспехах витязя, в алом плаще, кольчуге и шлеме. Потому что я часто представляю его где-то рядом с Александром Невским и Димитрием Донским. Я была в его столярке, обыскивала её. Вдруг дверь распахнулась, а на пороге папочка в доспехах. Я напугалась: думала, сейчас будет ругать меня за любопытство. Он молча снял с дощечки ключи от столярки и протянул мне. И я проснулась. Зачем они мне? Глеб и так никогда не запирает мастерскую. Может быть, это значит, что надо запирать, иначе ограбят? Надо бы рассказать Глебу об этом сне. Пусть запирает!
12 октября. Четверг.
Какой переломный, насыщенный день! Всё перевернулось для меня. Ещё утром всё было по-прежнему, и вчерашний сон не шёл из головы. Сколько раз уговаривала себя в гимназии, что снам верить нельзя! Потом были с мамой в бассейне; мы с ней становимся всё моложе и спокойнее с каждой неделей, — так я успокаиваю её.
А когда приехали домой, я нырнула в столярку, начала озираться, как в моём сне, воображая, что вот — распахивается дверь, и на пороге в лучах солнца — папа... Пусть не в доспехах витязя, а в современной экипировке, — лишь бы сон сбылся! Лишь бы увидеть его, хоть на секунду! Я была в таком напряжении сердца, что слёзы брызнули ливнем из глаз. А когда открыла глаза, входная дверь по-прежнему была затворена. Но взгляд прилепился к Жар-птице, к резной дощечке с крючками, откуда во сне папа снял ключи от столярки. Ключи висели на месте. Я спрятала их в карман и вышла. Когда пришла пора гулять с Фиделькой, я сослалась на уроки и осталась одна. Мама ушла выгуливать подругу без меня. А я поднялась в папину мансарду — и прямиком к шкафчику под скатом крыши. Вставила ключ, повернула — шкафчик открылся. Я уже наперёд знала, что так и будет, что папа во сне дал мне подсказку. Когда это произошло, я даже не удивилась, точно такие вещи случаются со мной каждый день!
Из тёмного шкафчика выпорхнул аромат прогретой под крышей сосны. Не сразу я поняла, что там лежит; ожидала увидеть общие тетради в коленкоровых обложках, такие же, как подаренные нам в детстве от «Деда Мороза». Посветила телефоном — четыре бумажных сверточка; много-много записных книжек карманного формата уложены ровными стопочками. Свёртки лежали на листе бумаги, и это было письмо от папочки. Я жадно начала читать, но ничего не понимала от волнения. Потом открыла записную книжечку, лежащую поверх одной из стопок. Вся она исписана мелким папиным почерком. Записи датированы: 21-й год… начало 22-го. Я жадно перелистала и другие книжечки. Вот — за 2016-й, начало 17-го года. О да, время, которое больше всего занимает меня после того, как мама поведала мне историю о потерянных близнецах. Я опустила эту книжечку в карман вместе с папиным письмом, чтобы прочитать потом, в более спокойной обстановке, заперла шкафчик и унесла свою добычу к себе.
В ту же минуту мама вернулась с Фиделькой, и я начала мыть собачьи лапы, насыпать корм в миску, балагурить и дурить, как глупая маленькая девочка. Мама уже привыкла, что ко мне как будто стала возвращаться прежняя детская дурь. Но ею я прикрываю свои самые невыразимые состояния, когда ещё не знаю, что происходит, как себя держать, что предпринять. И мама уже об этом догадывается. Начинает внимательно вглядываться в меня, хотя ни о чём не расспрашивает.
Лиза и Глебка, когда приехали, ничего не заметили. А мне не терпелось хоть как-то выдать себя. Невыносимо всё держать в себе, но и поделиться всем сразу, по-моему, ещё не время. Надо сначала самой разобраться, что там такое… Я просто вытащила из кармана ключ от столярки и протянула Глебу. Рассказала свой сон о том, как папа в доспехах древнего ратника явился в мастерскую и протянул мне этот ключ.
— Снам, говорят, верить нельзя, — смеялась я. — Но я всё же поверила и решила отдать ключ тебе, чтобы ты запирал столярку. Мало ли… Там теперь такая дорогая, эксклюзивная мебель находится! Вдруг вынесут?..
— А. поэтесса стала ещё и сновидицей! — ехидно усмехнулся брат, по обыкновению. — С какой стати кто-то вдруг полезет в мастерскую? С тех пор, как сюда забрался Дима Липкин, воров у нас не бывало. А, ну да… Сон Таисии — это пророчество…
— Глеб, ну хватит, — поморщилась Лиза. — Вечно ты дразнишь Таюшку. Между прочим, над снами Иосифа тоже смеялись братья…
— Что ты, Лиза, я и не смеюсь! — продолжал Глеб. — Всё очень серьёзно! Очень… Я возьму у неё ключ! Запру мастерскую! Но — как положено, после того как сон повторится трижды. Иначе верить нельзя.
Таким образом ключ от столярки остался в моём кармане. Папино письмо и записная книжечка лежат у меня в ящике комода. Все мои мысли прикованы к этой «добыче». Я не выдержала. Всё равно не смогла бы заснуть! Естественно, стала изучать папино письмо. Я его наберу, чтобы оно не пропало для меня. Не всегда мне придется носить его с собой. Надо будет однажды отдать его маме. Вот это письмо.
«Вера, моё вечное сокровище, и вы, родные мои Ярославичи, Лизонька, Глебушек и маленькая Таюшка!
Если вы обнаружили это письмо, — значит, меня давно уже нет с вами… И, скорее всего, никогда мы уже не увидимся на земле. Это значит, что моя жизнь понадобилась там. Для того, чтобы восстановилось равновесие в этом прохудившемся мире (где уже не вселенский сквозняк, а ураган, сметающий всё святое), чтобы затянулись раны мира и вновь прозябло здесь дорогое для нас патриархальное простодушие, добрая искренность, светлый разум, святыня, теплота и человечность. Если это так, то вы простите меня за мой жестокий выбор. Против которого я был бессилен, как какая-нибудь комета, которая не имеет права по собственной воле выбирать себе траекторию, а следует законам тяготения, направляющим её. Если со мной это всё-таки случилось, — верю, что и вы увидите и поймёте, как видел и понимал я своё предназначение.
Вы обнаружили это письмо под свёртками, в каждом из которых по полмиллиона рублей, в общей же сложности — два миллиона. Это каждому из вас поровну: детям на учёбу, а маме — она знает, на что. Эти деньги я отложил в надежде на то, что вы обнаружите их раньше, чем сможете получить положенные выплаты. Зная на опыте любознательность Ярославичей, верю, что так и произойдёт. Есть здесь для вас и ещё кое-что, правда, почти нематериальное. Я писал это в уединении пред Богом, однако ни на миг не забывая о вас. Этим вы распорядитесь — себе на пользу.
Люблю вас бесконечно, и только думая о предстоящей вам жизни, отдаю свою жизнь. Делаю это не без сожаления, не без слёз и даже не без страха. Однако полагаясь на Того, без Чьей воли и волос не упадёт с головы нашей . Знаю, что жизнь вечна. Моя Вера, с тех пор, как я увидел тебя, временная жизнь стала для меня лишь прекрасной ступенью к тому истинному Бытию, свет и веяние которого не раз нам было дано видеть и ощущать. Я знаю, что не покину вас никогда. Моё сердце связано со всеми вами самой прочной, самой живой связью, какая только замыслена Творцом.
Твой Ярослав. Ваш папа. 13 июня 2023 года».
13 октября. Пятница.
И папино письмо, и сама естественность моего открытия захватили меня. Всю ночь не сомкнула глаз. Казалось, папа рядом, и я была в каком-то одновременно и ликующем, и печальном облаке света. Я и плакала, и радовалась этому открытому общению. О каком засыпании могла идти речь? Иногда Глебка тихонько стучал в стенку: видимо, я ворочалась и издавала всякие междометия. Но когда я затихала, вспомнив о брате и сестре, эта радостная буря поднималась ещё сильнее. Пока даже думать не могу о том, чтобы рассказать обо всём маме или им. Надо успокоиться, и тогда решу, пришло ли для этого время.
Заснула только под утро, когда лёгкое фосфорическое свечение на небе сменило темноту осенней ночи, и на востоке появился сиреневый отсвет.
Сегодня Осташковы пригласили нас на престольную всенощную в Покровский храм, где служит о. Герман. На службу из своего лесного скиточка приехал владыка Елисей, потом мы долго разговаривали. Точнее, разговаривала с владыкой мама, и беседа их завершилась приглашением его к завтрашнему обеду.
Канун Покрова
Узнав, что некто здесь желает знать,
К порогам леса осень подобралась, —
И познаю, что путь — не только радость,
Но что идущим должно пострадать,
Как деревам, от находящей стужи
Не год, не два, не три, ни даже пять,
И только в этой полной листьев луже
Нахмуренное небо созерцать,
Но в памяти хранить надежду лета,
Сокровища недремлющих лучей
И веру в то, что оживёт планета,
И побежит закованный ручей,
Сухие листья в соки обратятся
И потекут сквозь корни по стволам,
Чтоб на вершинах вновь образоваться,
В который раз прорваться к небесам.
14 октября. Суббота
Покров Пресвятой Богородицы.
Сегодня после престольной Литургии владыка — лесной отшельник — не остался на трапезу, а воспользовался маминым приглашением. Вчера мы наготовили блюд из осенних овощей, но владыка, на самом деле, оказался аскетом. То есть он отдал должное нашим стараниям, похвалил обед, однако беседа с нами интересовала его в первую очередь. Во время обеда он так внимательно расспрашивал о нашей жизни, о её мелочах! О наших привычках, детских воспоминаниях, обычаях. Мы чувствовали себя болтливыми маленькими детьми, как рядом с дедушкой. Я так и сказала владыке. Мы совершенно забыли, что имеем дело с сановным иерархом, пусть и на покое.
— Это хорошо! — усмехнулся он в бороду. — Это потому, что я и сам в душе ребёнок. И мир мой совсем не взрослый… Таким уж я остался! Наверно, поэтому меня с удовольствием и отправили на покой!
Он смеялся, мы — вслед за ним. А мама только улыбнулась своей едва обозначенной Леонардовской улыбкой и кивнула. После обеда Лиза отнесла кофе в «дедушкину библиотеку», где мама продолжила беседу с епископом, но уже на более серьёзный лад. А мы затопили печь и сидели у огня в сумерках, не зажигая лампы. Глеб был рассеянным после встречи в храме со своей лучшей подругой и суженой, и в этот таинственный предвечерний час не вещал нам свои обычные апокалиптические сентенции: о гибели человечности и христианского мира, о культурном тлении и смерти идей. Он был не в состоянии прислушиваться к тому, о чём говорили мы с Лизой.
Да и сама я была не лучше после моего грандиозного открытия и бессонной ночи. Никто из них ещё не знает, что я вчера нашла! Одна я ношу папину тайну! Чтобы никто не заметил моей эйфории, мне приходится её тщательно скрывать за своим прежним ребячеством. Ведь у нас решительно ничего невозможно скрыть! И я задиристо спросила Глебку:
— Алло, братец, проснись! Где гении? Скажи нам, почему уже не рождаются гении? В том числе гении веры, святые?
Брат усилием воли вернулся к нам и, постепенно приходя в себя, ответил:
— Потому что гении появляются в том народе, который сознаёт своё бедственное положение и ощущает жажду и голод духа. Тогда народ начинает не только рождать гениев и святых, но и давать им возможность выйти на арену истории. Поднимать их на вершину.
— То есть, ты хочешь сказать, гении продолжают рождаться, только они молчат и не явлены миру?
— Полагаю, что так. Общественность не нуждается в них. Гении сидят в своих уединенных логовах, молчат… Или даже пишут, говорят между собой. Но слово их растворяется в пустоте, не исполняется ни для кого побудительной силой. Потому что оно никому не нужно, его не слышат. В такой духовной атмосфере гении остаются под спудом, в своем узком кругу. Сила Божия совершается в немощи , но сытой посредственности, захватившей планету, не нужна эта сила. Посредственности не дано увидеть себя, как она бедна и голодна, чего она лишена.
— Ну не знаю. Это какая-то поза романтического гордеца. Что за голодная общественность была во Флоренции времен Медичи? Или в Германии в конце восемнадцатого века? Или у нас в девятнадцатом веке? — провоцировала я его на дальнейшие рассуждения.
— Ну, как же?.. — завёлся Глебка. — Если одну жутковатую эпоху прозвали «Возрождением», — это за то, что кое-какие люди в ней ощущали себя почти мёртвыми, желали возродиться вновь из какого-то пепла? А немцы времён «Бури и Натиска» считали себя, в отличие от англичан и французов, упавшими в бездну бескультурья после Тридцатилетней войны. Потому там столько гениев на квадратный метр, — больше, чем где угодно и когда угодно. Лессинг, Гердер, Гёте, Шиллер, Кант, Шеллинг, Гегель и романтики. О музыке я даже и не начинаю…
— Так значит, и мы в девятнадцатом веке, глядя на немцев и на прочих, видели себя убогими и не реализовавшимися? — спросила Лиза.
— Думаю, да. Только этим спасительным смирением объясняется наш залп гениями в звёздное небо мировой культуры, — засмеялся Глеб.
Я не считаю, что он прав. Мне надо будет вникнуть в его слова, сопоставить факты, взвесить все «за» и «против». Пока не готова ни возразить ему, ни согласиться с ним. Я так и сказала брату.
— Ну конечно, конечно, подумай, — согласился он и иронично добавил: — Ты молодец, Тайка: никогда не дискутируешь, не проанализировав факты.
— В отличие от тебя, пересмешник! — Лиза потрепала его за вихры.
И мы замолчали. За болтовнёй мы не заметили, что в эти минуты прервалась беседа владыки Елисея с мамой. Потом он вполголоса спросил у мамы:
— И вы не удивлены? Значит, такие речи между ними — обычное дело?.. Дружок, я несказанно рад за вас, да и за всех нас! Прямо-таки вдохновлён. Как почему? Да если всего четыре… три… два процента нашего населения будут вечерами вести сердечные беседы на подобные темы, ставить перед собой по-настоящему серьёзные вопросы, делиться мыслями друг с другом, говорить не только о суетных, материальных вещах, — о! всё будет исцелено и спасено! Да: три, четыре процента населения! Этого вполне достаточно. А если больше, так это был бы просто рай на земле.
— Владыко, четыре процента?.. Думаю, этого будет недостаточно, — отшутилась мама.
Потом они вышли к нам и тоже уселись у огня. Лиза зажгла свечи, и в мерцании живого света старое лицо владыки с седой бородой казалось лицом доброго лесного волшебника. Так показалось мне, и я ему об этом сказала. Он улыбнулся:
— Друзья мои, вы надежда моя. Много ли вас, отроков, которые живут такими мыслями? Как вы считаете?
Глеб, подумав, ответил:
— Много! Все наши… Ян, Тоня, Сима, и двое на войне… храни их Бог! (Тут владыка перекрестился). А уж взрослых так много, что и не счесть.
— Если бы родилась у вас идея, каким образом расширить ваш кружок… ваш мир… — как-то мечтательно, совсем по-ребячески протянул владыка. — Да хоть при помощи интернета…
Мы поморщились: не приучены мы проводить в интернете много времени и общаться, не видя собеседников…
— Ну а я-то, лесовичок, тем паче! Остаётся только молиться.
— Владыко, не печальтесь, — пошутила Лиза. — Если принять на веру теорию о множественности миров, — можно предположить, что сейчас, в эту минуту, в бесконечных пространствах, в сотнях домов дети разговаривают на те же темы в полном единомыслии с нами! Нас много, просто мы не знаем друг о друге, промыслительно.
— Да, остаётся утешаться этой верой, — согласился владыка. — Однако мне пора в свою берлогу!
Вскоре за владыкой заехал его келейник, о. Михей. На прощание владыка сказал маме:
— И какое утешение, что вскоре у вас в доме появится ещё один единомышленник!
Ах, добрый епископ, знали бы вы, что только поэтому я так жду рождения нашего Ярослава Ярославича!
17 октября. Вторник.
Пытаюсь понять, что я пережила сегодня. Но начну сначала.
Вчера до вечера некогда было в уединении заняться папиным письмом и записной книжкой. Сегодняшнее утро в гимназии жила предвкушением того, что дома останусь наедине и полностью погружусь в свои находки. Мама, как обычно, привезла меня домой и, кажется, начала замечать, что со мной творится нечто, ускользающее от её бдительности. Но признаться ей во всём я ещё совершенно не готова! Что же делать? Пыталась затвориться у себя в комнате, сославшись на множество уроков. Однако мама стала подробно расспрашивать, что же нам задано. И почувствовала, что лукавлю, ведь я не смогла убедительно сыграть всепоглощающий интерес к домашним заданиям. Мама попросила:
— Таюшка, сядешь за уроки, но сначала подышишь за послушание свежим воздухом. Хорошо? Сходи в Манежный парк к своим лошадкам, пообщайся с ними.
Всё во мне возмутилось против насилия над моими стремлениями. Я начала орать и сопротивляться, как пятилетняя. Но мама твердо сказала:
— Это тебе послушание на сегодня.
Я слегка одумалась для того, чтобы одеться и выйти на улицу, громко хлопнув дверью. Шла в сторону Манежного парка и горела адским огнём. Страшно ругалась и злилась на маму — до слёз. Папин дневник, спрятанный в моем комоде, не шёл из ума. Однако, когда я прижалась лицом к тёплой морде Эры, пахнущей сеном и вертепом Рождества, — слёзы сами собой иссякли. Когда наматывала круги верхом, всю дурь выдувало ветром. Или Эра брала на себя всё тёмное и жуткое, пока носила меня на себе? Через час я возвращалась домой как на крыльях. Нарочно не спешила и сделала круг за «околицей» по полям, откуда с дороги видно перламутровое зеркало Озера и белокаменный монастырь с серебристыми главками на дальнем берегу.
О чем я думала, пока бродила там? О том, что всё-таки, как ни крути, я уже — дева, освящённая Богу. Послушница. «Приведутся Царю девы вслед Ея, искренние Ея приведутся Тебе, в веселии и радовании введутся в храм Царев…» Ничто на земле не сравнится с этим блаженством. Оно и детское, наивное, и древнее, и вечное одновременно. Вдруг властная мысль вопросила меня: «Но знаешь ли ты, что такое истинная дева, освящённая Богу?» И тут я увидела… Не смогу это описать. Совсем не образы, не лики каких-то мучениц или преподобных дев. Я увидела невидимое сердце, или дух человека — совершенно чистый, благоуханный, горящий и разгорающийся до бесконечности всё более высоким пламенем, простирающимся в необозримую высь. А там… — там, я чувствовала, его ждут и влекут к себе еще более высокие и ясные огни, а над ними всеми — Огонь поистине царственный, самый чистый, самый возвышенный и абсолютный. Их видела не умом, а лишь верой, лишь знала, что они там. Но стремилась к ним, таким прекрасным, простым, чистейшим, кротким. Они были как сама Любовь.
Потом всё исчезло из сердца, но осталось разумное воспоминание. И та же властная мысль дала понять: «То, что ты видела сейчас, — не святые девы, не Пречистая Приснодева: их видеть ты ещё не можешь. Ты видела лишь малейшую на земле из освящённых дев». Однако как и она, малейшая, возвышенна и прекрасна! Я уже никогда не забуду этой красоты, чистоты! И кто она, малейшая из дев? Не я ли это? — спросила я. Но сразу устыдилась, вспомнив, как час назад буйствовала, хлопала дверью, ругалась с кроткой мамой. Оставила её расстроенной, не примирилась с ней!.. И ещё дерзаю мечтать, что могу стать такой, как мне было показано?!
Сразу помчалась домой, к маме, и нашла её в библиотеке на диване. Она дремала, а на подушке лежал влажный носовой платок. Она плакала без меня: неизбывное горе утраты, да ещё и я довела её до слёз. Мама открыла глаза, и я бросилась к ней — целовать её, ласкаться, как в раннем детстве. Мне хотелось тут же всё-всё рассказать! И о явлении в поле, и о своей находке в папиной мансарде. Но я не нашла слов ни для того, ни для другого. Почему? Может быть, ещё не пришло время?..
* * *
Ты сердцем тесно сопряжён,
Необратимо и нелестно,
Со мной, малейшею из жён
С душою чада и невесты.
Благослови и не оставь!
Всю ночь Ты борешься со мною,
И повредил один состав,
Как знак борьбы моей с Тобою.
С тех пор, как помню я Отца,
Не осушаются ресницы.
Рекою время у лица
Течёт – и не могу напиться.
Черпая чашами очей,
Я с болью выливаю время
И слышу в глубине ночей,
Как в почве прорастает семя,
Тая в Себе нетленный цвет,
Листву, где отдыхают птицы,
Где рассветает вечный Свет,
Которым я смогу напиться.
18 октября. Среда.
Сегодня отменили последний урок: заболела физичка. Моя мама должна была забрать нас вовремя, поэтому мы с Тоней и Серафимой пошли прогуляться до Озера. Хотя погода не очень приятная, нам были весело! Так дурили, на ходу сочиняя оду городу, попавшему в плен крупных латифундистов, поставивших вокруг Озера колючую проволоку и пустивших по ней ток. Так было в нашей дурацкой оде, когда мы бродили вдоль забора, закрывшего для горожан городской пляж и выход к простору воды.
За нами шли, рискуя сломать себе ноги о строительный мусор, недоумённые туристы, явно из столицы. Они прислушивались к нашим импровизированным гекзаметрам, которые мы выкрикивали по очереди. Вирши обличали ворующих бюджетные деньги землевладельцев и дельцов, с которыми ничего не могут сделать ни прокуроры, ни министры.
— Девочки, неужели всё так и обстоит, как вы распеваете? — спросила пожилая пара москвичей.
— Если бы мы знали! — отвечали мы. — Мы бы навели порядок.
— Устами младенцев глаголет истина! — вздохнула дама.
— Вы сёстры? — спросил её спутник.
— А похожи?
— У двоих из вас шапки почти одинаковые, и все трое вы так конгениально импровизируете, на одном языке, как птенцы одного гнезда.
— Так и есть! — ответила Тоня. — Нас родили разные матери, но гнездо у нас одно.
Мы с Тоней обняли Серафиму — крошечку в круглых очках и с толстыми косами до колен, которой так к лицу моя шапка-чепец с исландскими узорами. Она съёжилась, когда речь зашла об общем гнезде.
— Вы учитесь здесь? В православной гимназии? — начал расспрашивать нас столичный дяденька. Потом обратился к жене: — Надо перебираться сюда насовсем, Леночка, и вместе с внуками! Похоже, в здешней гимназии учат гораздо лучше!
Туристы остались позади, и Серафима сказала:
— Никогда мне не было так хорошо, как тут! Знали бы вы, в какой чуждой атмосфере приходилось нам жить. А здесь… наш родной дом!.. и вы, такие свои. Спасибо, что взяли меня в сёстры!
Носик у неё покраснел.
— Ну, полно, — отшутилась Тоня. — Все мы братья и сёстры по факту принадлежности в роду человеческому. Брать в сёстры и не требуется.
— Нет! Вы знаете, что я имею в виду. Только всё думаю: как же так получилось: вы — здесь, а мы — там, и такое родство, такая общность?.. Что за тайна?
— Все связаны со всеми, — ответила я. — Каждый из нас — результат и плод мирового исторического процесса. И тебя, и меня, и Тоню, и Глебку делала вселенская История. Представь, и Авраам, и Моисей, и пророки Илия и Елисей, и Гомер, и Платон, и Сократ, и Иустин Философ, и апостолы, и преподобный Сергий, и Серафим… Благодаря тому, что были они, мы теперь здесь и говорим о них здесь и сейчас — всё так стеклось...
— Это не противоречит Писанию, — кивнула Серафима. — Авраам роди Исаака и так далее… И когда слушаю вашего Бетховена, думаю, что это так! — горячо воскликнула Сима. — Что прав Шиллер: мир — одно целое. И каждый связан через Творческую любовь и с дальней звездой, и с былинкой в поле, и в прошлом, и в будущем. И тогда кажется, что это так просто! Что это так и есть.
— И все-таки ты говоришь: вашего Бетховена, — заметила я. — Как же так? Ведь он тебе уже даёт понимание всеобщей взаимосвязи в любви? Впрочем, когда-то и я так говорила о нём…
— Просто пока он кажется… непостижимым и уж слишком огромным для меня, — грустно ответила Сима.
У неё уже возникла жажда — понять. Значит, она обязательно будет утолена!
— Не знаю, не знаю… — опять вздохнула Серафима. — И всё-таки мы ещё не совсем сёстры. Знаете, почему? У вас во всём такая мысленная свобода. Вам доступно всё. А нам папа настоятельно не рекомендует читать многие вещи. Якобы мы не поймём. Для меня это… сами понимаете. Мне пока нежелательно читать немцев, которыми так увлекается Глеб. Даже Гёте под подозрением. А уж немцы ХХ века — тем более. И мне приходится тайком в интернете читать Гессе: ужасно интересно, но обсудить-то не с кем. В самом ли деле он хочет быть по ту сторону добра и зла? Что за каша у него в голове?
— Не каша, а зеркало, — подхватила Тоня. — Зеркало Заката Европы и сумерек немецкого романтизма.
— Не принимай Гессе до такой степени всерьёз, слегка отстранись, как душевно здоровый дистанцируется от больного, — ответила я Серафиме.
— Но он же серьёзен до боли, — возразила Сима. — И так ли я здорова, если заражаюсь от него?
— Он ставит серьёзные вопросы, которые всё равно не решишь без Духа Христова, — без Личности Христа и Евангелия. У тебя внутри жив этот ориентир, поэтому ты здорова. Глубиной и серьёзностью вопрошания Гессе и ценен. Но ответ на его вопросы — лишь в Христовой благодати.
Сима загорелась:
— Да? И как же его герой в «Демиане» говорит, что любит Баха, и вообще музыку за то, что она не нравственна… не нуждается в нравственности? Если я правильно поняла… Это же ерунда?
— Действительно, в эпоху Мировых войн упорно пытались добро и зло не просто менять местами, но сливать воедино, — сказала я. — Собственно, это один из симптомов того Заката Европы, в который нынче не верить просто глупо. Это результат отступничества!
Тоня удивилась:
— Симка, ты так сердечно воспринимаешь художественные тексты? Поэтому папа и не советует тебе кое-что читать.
— А как читаете вы? — поинтересовалась Сима. Я попробовала сформулировать:
— Надо всегда помнить, что литературные произведения — это не сама вечная истина, а лишь зеркала времени, часто мутные, часто кривые, часто гениальные и точные. Читая их, надо не принимать их на веру, а держать в голове всё мироздание, доступное твоему познанию: исторический момент, философию в исторической ретроспективе и перспективе… Да и музыку тоже — обязательно, особенно если ты читаешь немцев. Потому что им свойственно и тексты создавать как музыку, или хотя бы упоминать её и привлекать в помощь смыслу.
Тоня передёрнула плечами и покачала головой:
— Вспомнила эти тяжёлые тексты… Нет, Симка, прав папа: не надо тебе это читать, не надо впускать в себя чужие болезни.
— Зачем же Глеб этим занимается? — Сима посмотрела на меня, ища поддержки.
— Глеб — воин, он изучает потенциального противника, — ответила я. — Изучает истоки бесконечной войны. А тебе необязательно тратить на это время. Если уж ты хочешь понять всё и сразу, пойми, что это — единый текст, и просто послушай какого-нибудь Шумана… вместо того, чтобы читать «Степного волка» или «Кляйна и Вагнера». И там и там ты встретишь Флорестана и Эвзебия, Гарри Галлера и Волка, и так далее. И там и там увидишь раздвоенность и тягу к катастрофе.
— Ты — не воин, но тоже всё это знаешь… изнутри? — удивилась Серафима.
— Нет, ничего я сама не знала бы: какое мне до этого дело?.. если бы не мои родители. Они всегда считали романтизм неизлечимой болезнью духа.
Сима подняла брови:
— Если они так не любят романтиков, зачем же говорят о них?..
— Не любят?.. Кто сказал? Да что-то знать можно только через любовь. Если ты что-то не любишь, то и не знаешь. Нелюбовь искажает представление. А любовь рождает сострадание к искривлённому растению.
— Понятно, — сказала Сима. — Как же здорово, когда есть с кем поговорить об этом. Это как свет в темной комнате.
Мы стали тыкать друг дружку локтями, заметив, что парочка москвичей идёт за нами по Озерной улице и прислушивается к нашей девчоночьей болтовне.
— Переселяйтесь в наш город! — весело крикнули мы им на прощание. Нам стало смешно на их удивление, и мы бросились бегом туда, где нас должна была забрать моя мама. Какими счастливыми мы сели в машину и поехали по домам!
Перед обедом, на волне радости из-за всеобщей взаимосвязи, я отважилась признаться маме хотя бы в части своих недавних открытий. Рассказала о вчерашнем явлении в поле за перелеском: как я была в возмущении и буре из-за непослушания маме, как, наконец, смирилась, и тогда мне дано было увидеть, что такое истинная дева, освящённая Богу. Я с трудом подбирала слова, чтобы описать это невыразимое знание, или даже видение того, что не имеет образа и формы, но что совершенно реально. Плохо у меня получалось говорить об этом! Немного помогло то, что вчера я сразу описала в дневнике это познание. И мама меня поняла! Не только поняла, но и поверила, что так оно и было.
— Ну что же, Таюша, теперь ни на минуту не забывай о том, что видела. Храни в сердце и устремляйся к этому, настигай. И никому не рассказывай!
— Ой, ведь я тебе уже разболтала, — испугалась я. — Но ты ведь не подняла меня на смех…
— Я — нет. Но лучше держи это, как сокровище, в глубине сердца, в тайне от всех.
— Мам, а может, это была я — та, «малейшая из дев»?
— Кто знает? Да так ли оно важно! Если таково твое призвание, ты обязательно обретёшь этот образ. Если будешь верной до конца.
Я ликую после нашего разговора! Значит, мамочка больше не будет тревожится из-за моих «фантазий», как она считала, и даст мне развиваться так, как свойственно именно мне!
19 октября. Четверг.
Я жадно перечитываю папино письмо, а за его книжечку взяться не решаюсь. Слишком много сил надо собрать! Пока достаточно и нескольких строк, написанных его рукой. Его слова могут показаться кому-то непонятными, холодноватыми, но не для меня! Я знаю их изнутри. Знаю всю предысторию. Они горят в сердце, как огненные печати. Они дают мне силы окончательно примириться с папиным выбором и с тем, что судил для папы Бог! А именно: чтобы «Героическая» симфония Бетховена повторилась в действительности, чтобы новый, живой мир возрождался из пепла после жертвы Героя. Получается, Бетховен запрограммировал судьбу папы, нашу судьбу? Внушил папе этот призыв, призвание?..
Кто-то скажет: какой ужас, какая манипуляция, какое рабство идее и фантазии, и т. д. Но можно понять и иначе! Что в веках всё взаимосвязано, что мир всякий раз возрождается из огня и распада только ради жертвенных, благородных душ героев. И так будет всегда, пока стоит мир. А папа увидел этот непреложный закон так же отчетливо, как и Бетховен; и оба они стали Героями, потому что постигли этот исконный закон. Даже если впереди наш народ ждёт не славная победа, а видимый позор, предательство и поражение, — обновление и возрождение свершится непременно. Таких, как папа, уже тысячи. Иди десятки тысяч.
* * *
Да не увидит человек
Под покрывалом косы!
Я обручу тебя навек
С Ответом на вопросы.
На свещнице святых имён
Твоё поставлю имя,
И в приношении всех времён
Твоё вино с другими
Солью, и горсть твоей муки
Смешаю с общим хлебом,
С елеем — дар твоей руки
В живом сосуде Неба.
20 октября. Пятница.
После таких вспышек мысли, как вчера, когда я делала последнюю запись, у меня наступает жуткое утомление и опустошение. И наутро сама не могу вместить собственных мыслей. Весь день мне было очень тяжело и одиноко. В школе хотела притвориться больной, чтобы сразу поехать домой, к своим находкам. Но мама пощупала мой лоб, заметила, что я темню, и повезла меня плавать. Сначала я была скучной и раздражённой, но в тёплой воде, среди бодрых пловцов и визжащий детей, немного забыла о себе и о своём мирке. Отвлеклась на здоровую реальность, когда мама растёрла меня пушистым полотенцем. Наша привычное «омоложение», обновление после купания и на сей раз неплохо отрезвило меня. Я благодарна маме за её методы борьбы с моими заездами! Она права: не по возрасту, не по статусу, не по своему месту в мире я ударяюсь в высокоумие и рискую низко пасть.
Меня мучит совесть за то, что я до сих пор не призналась ни маме, ни Лизе с Глебом, что вскрыла папин шкафчик. Даже вечером, когда приехали Ярославичи, не нашла в себе сил… Какой непреодолимый эгоцентризм заставляет меня оттягивать признание! Любовь пока не может его пересилить. Я уже и шутливую сценку подготовила, и слова подобрала для Глебки, в нашем стиле… Но смолчала. И вот — сейчас все укладываются спать. А я сижу у себя, открыв папину записную книжечку, и упиваюсь его словами как единственный самозванный правообладатель. Я должна это сохранить для себя.
Дневник папы.
23 марта 2016. Среда 2-й недели Великого поста.
Сегодня день нашей первой встречи с Верой 12-ть лет назад. Правда, узнал я мою Веру — услышал — чуть раньше. Но сегодня мы не пили шампанского: неожиданное событие изменило наши планы! Дело в том, что все у нас здоровы, кроме моей Веры. Уже несколько дней, как стал замечать её бледность и непривычные тени вокруг глаз. Приступил к ней с расспросами. Она призналась, что чувствует головокружение и слабость со времени воскресной службы, когда ей впервые стало не по себе. А сегодня её вырвало. Когда я уезжал на работу, она попросила купить ей в аптеке тест на беременность, потому что есть и другие симптомы. И я уехал не в тревоге, а в тихом изумлении. Вечером Вера была умиротворённой, точно носит сосуд со священным огнём. Весь вечер мы с ней играли сонату Моцарта для скрипки, не разговаривали ни о чём серьёзном. Держится Вера бодро, и ребятишки не замечают в маме ничего необычного. Утомившись к ночи, она заснула, как ребёнок, свернувшись калачиком у меня под боком. А мне не спится. Я поднялся к себе наверх. Дети шушукаются этажом ниже. Смотрю на огромные звёзды и молюсь всей душой, с такой силой, что слёзы льются из глаз, как в детстве.
25 марта. Пятница 2-й недели Великого поста.
Вчера утром Вера объявила мне: свершилось! Тест показал: нам надо ждать пополнения. Вера светится, словно над ней сбывается долгожданное обетование. «Думаю, это ещё один сын!» — сказала она. Её стремление к классическому равновесию и ещё какая-то внутренняя убеждённость заставляли её, иногда даже нетерпеливо, порой — тревожно, ждать исполнения её желания. Тихая радость Веры передаётся и мне. Я далеко не поэт, — но вижу свою возлюбленную в образе сияющей чаши, наполненной искристой радостью, благоговею перед ней.
Однако ночью, когда мы крепко спали, Вера вдруг встрепенулась, рванулась из моих рук с резким криком. Я зажег ночник и увидел, как она сидит и тяжело дышит, закрыв лицо руками. Она не сразу смогла заговорить. Долго пришлось утешать её, как дитя. Вере привиделся кошмар: два кровавых куска, которые она якобы родила. Тяжесть и ужас так и не оставили её, как я ни убеждал, что соние востающаго исчезают, что снам верить нельзя и тому подобное. На сей раз я не преуспел. Вера осталась при своём:
— Со мной никогда такого не было, даже в самые тяжёлые времена. Мне страшно!
Она затихла и не шевелилась. Однако в кромешной темноте комнаты я чувствовал, что Вера боится потревожить меня и лежит неподвижно, а сон бежит от неё. Я тоже не спал, лишь под утро удалось забыться. У ребятишек каникулы. Мы отвезли их к Лаврентовичам и — сразу в Москву, на приём к Сорокину. Но никому не сказали, зачем едем.
Пока Вере делали УЗИ, я ждал за дверью. Вера вышла из кабинета с лицом, напоминающим античную маску, будто только что встретила Судьбу лицом к лицу.
— Говорят: всё в порядке, — едва вымолвила она.
— Ну вот видишь! — нетерпеливо сказал я. — Кто, сын или дочка?
Она не могла сразу ответить.
— Пока неясно… Но их там… ДВОЕ.
Вера опустилась на банкетку, ещё сильнее побледнев. Я подал ей воды из кулера и попытался её подбодрить.
— Так это же двойная радость! Чего ты так испугалась? Вырастим. Бог послал их нам, а остальное приложится!
Однако дело было явно не в этом… И я прекрасно понимал — в чём. Вера сделала вид, что мои слова подействовали, но в машине, на полпути к дому, призналась, что ночной кошмар не идёт у неё из головы. Поэтому известие о том, что сыновей ДВОЕ, так ужаснуло её. Как я ни уговаривал, вижу, что какая-то тревожная мысль крепко засела Вере в голову. Когда мы подъехали к дому, она видимо успокоилась, повеселела, но попросила меня пока ничего не говорить детям.
1 апреля 2016. Пятница 3-й недели Великого поста.
Ровно месяц до Пасхи. Но свет Воскресения уже всё пронизывает, переполняет воздух весенней радостью. Озеро начинает дышать, медленно вскрываться, вырываться из зимних лат.
Сегодня обмазал стволы яблонь и вишен известью, раскутал розы: морозов уже не предвидится. Под лампами в южной гостевой комнате Вера выращивает петунии и бархатцы для подвесных кашпо и ящиков. Готовимся к новой жизни после зимней спячки. Вера держится на удивление спокойно, порой, кажется, совершенно забывает свою необъяснимую тревогу. Однако ночами ужас вновь настигает её, вырываясь из подсознания. Уже несколько раз повторялись её кошмары. Засыпает Вера мирной и радостной, но вдруг среди ночи с криком вскакивает и долго не может отдышаться. Кошмары на одну тему, говорит: какие-то наивные. То два венка, то два креста. Я уже и не пытаюсь её переубеждать. Ведь ничего подобного с ней прежде не случалось! Возможно, интуиция предостерегает её, предупреждает о возможном испытании.
……………………………………………………………………………………………………
13 апреля. Среда 5-й недели Великого поста.
Идёт неделя за неделей беременности Веры и Великого поста. Однако её состояние никак не стабилизируется. Бодрость, радость и покой вдруг сменяются упадком сил, дурнотой, головокружениями. И ночные кошмары не оставляют её, хотя о. Михаил благословил её причащаться каждую неделю и даже чаще. На неделе Вера ходит на Литургии Преждеосвященных Даров. Ночью она уже не вскрикивает и не вскакивает, но я чувствую, что просыпается в каком-то внутреннем холоде, так что руки и ноги у неё леденеют. Она пытается согреть их моим теплом, стараясь не разбудить меня. Но я даю ей понять, что я рядом и бодрствую с нею. Человек даже наедине так не одинок, как рядом со спокойно спящим. На мои расспросы она призналась:
— Это не предчувствия, не интуиция. Я знаю, что за мою душу началась борьба на погибель или на жизнь. Я вижу, надо мной идёт невидимая война. Никогда ещё враг так крепко не брался за меня, и я еще не знаю исхода.
— Как это не знаешь? — возразил я. — Твой Отец не допустит врагу погубить такое дивное творение.
— Это да. Но через что я пройду? Хватит ли у меня мудрости и веры? Боюсь, эта сила перехитрит меня… У меня так мало опыта.
Вера права в оценке своего состояния. На самом деле, я полностью верю ей, поэтому и начал всё сразу записывать. Ни минуты я не относился к этому как к пустым фантазиям. Я вижу её сердце, оно сейчас горит и истекает кровью. А значит, и моё тоже. Но что я могу сделать? Только поддерживать мужество в моей Вере и бодрствовать с нею.
15 апреля. Пятница 5-й недели Великого поста.
Целыми днями я занят. У нас начались ещё и весенние работы на участке. Уже несколько вечеров до темноты трудимся с ребятами в цветнике и в саду, облагораживаем территорию после таяния снега. Вере я не разрешаю заниматься такими работами. После наших бессонных, тревожных ночей ей и так приходится несладко.
Однако днём Вера берёт себя в руки. С Лизой она много занимается музыкой, и теорией, и практикой. Лиза мечтает поступить в ЦМШ и целеустремлённо идёт к исполнению своего желания. В свои почти двенадцать она ради высшего призвания уже готова покинуть родное гнездо, и даже согласна пять дней в неделю жить у «дяди Паши» в Москве. В отличие от нашей первоклашечки, которую из дома не выманишь никакими посулами. Поступление в первый класс далось Таюше очень тяжело! Впрочем, когда она пошла в школу, ей не было и семи лет. Можно было и подождать, но уж очень быстро она развивалась, да и продолжает непрерывно пить знания точно из воздуха. То и дело видим её за листом бумаги или за книжками. Пока растим детей, как в эпоху бумажных книг, чтобы привить им вкус к книжности и глубокомыслию. А Глебушек растёт очень гармоничным, уравновешенным человеком. Все его силы, и умственные, и физические, ищут применения в каком-то прекрасном равновесии. Ему интересно всё: и спорт, и музыка, и игры, и ручная работа в столярке, и сад, и чтение, и уединение, и друзья, и юмор, и серьёзные вопросы. Мы любуемся им. С ним меньше всего хлопот, да он и не требует к себе внимания. Напротив, любит помогать всем чем может. Его отзывчивость — одна из самых ярких его черт. А маленькая живет в каком-то своём детском мире, который сосредоточен прежде всего дома. Школу воспринимает болезненно, и это большая проблема…
…22 октября 2023. Воскресенье.
Вчера пришли бабушка и дед, и мы всей оравой резали кочаны капусты и тёрли морковку для засолки. Да… Должна сказать, приходится непросто среди моих родных делать вид, что для меня всё по-прежнему. Когда всё далеко не в порядке! Вчера и сегодня набирала папин дневник, то, что меня больше всего поражает, в чём хочется разобраться. Конечно, если судить со стороны, мне рановато соприкасаться с миром взрослых, в котором происходят такие серьёзные и страшные вещи! Но разве не случилось в моей жизни уже самое страшное, что только я могла представить? Вот то-то и оно. Мне, конечно, не по себе после прочитанного у папы. Сердце разрывается от жалости к маме. Иногда притворяюсь лялькой и дерзаю напомнить маме о том времени, когда с ней случилась та катастрофа. Мама спокойно и разумно отвечает мне, не избегает этого, и я ей благодарна.
— Если бы тогда мы вместе не пережила такого испытания, то сейчас, расставшись с папой, я не вынесла бы горя. Прежний опыт закалил меня.
А ведь правда. Я восхищаюсь мамой! Любуюсь её нежной красотой, особенно когда она играет. А играет она без гримас, вся сила её сердца — в руках. И нет, кажется, на земле более красивого человека, чем наша мама, когда она играет. Когда не вижу её, — постоянно думаю о ней и замечаю, что невольно подражаю её манерам, речи, интонациям, движениям, походке. Однако я хочу быть, хотя и очень похожим на неё существом, но всё-таки другим, неподдельным и отдельным. Говорят, у меня с ней «одно лицо». Но ведь у меня так много и от папы! От него у меня примечательная копна светлых кудрей, и большие кисти рук, не слишком виртуозно играющие на инструменте, однако любящие бумагу и ручку. Или длинные ступни, чтобы крепко стоять на земле и не отрываться от действительности, при всей нашей любви ко всему Божественному и прекрасному. К маме в том числе. Очень много у меня от дедушки и бабушки, умных и простосердечных старичков, таких чистых и не желающих соприкасаться ни с чем низким и пошлым.
Как хорошо нам было сегодня резать капусту — по-всякому, и крупно, и мелко, для разных рецептов засолки. Вшестером быстро управились. Так было тепло и радостно, что я даже забыла о муках совести. Которые наваливаются на меня, как только остаюсь одна. Я так и не призналась ни маме, ни Лизе с Глебкой, что смогла открыть папин шкафчик. Сначала хочется самой во всё вникнуть. Ведь никто не узнает, когда я туда залезла…
Правда, сегодня случайно услышала, как мама грустно сказала деду и бабушке, что до сих пор не получила выплат за папу! Они ответили, что нашли в бывшей папиной детской большую сумму, которую он им оставил с запиской…
— Поищи, Верочка, наверняка Слава и вам оставил. Пусть ребятишки поищут, — посоветовал дедушка.
Теперь мои мучения от нечистой совести ещё сильнее. Ведь у папы в шкафчике припасены два миллиона для нас. Если на неделе выплаты так и не будет, придётся обо всём рассказать маме. Кто знает, начнём ли мы когда-нибудь читать папины дневники.
Мама наблюдает за мной всё более пристально. Даже Лиза и Глеб заметили, что со мной творится неладное. А что именно? «Я вас, конечно, люблю, но скорей бы вы уехали, чтобы мне углубиться в папины записи! Времени у меня в обрез!» — эти задние мысли, эта раздвоенность в общении никуда не годятся! Но что поделаешь…
Дневник папы.
……………………………………………………………………………………
4 мая 2016 г. Среда Светлой седмицы.
Христос воскресе! Вот и встретили Пасху. Вера хорошо перенесла всю службу в Пасхальную ночь. Физически ей стало заметно лучше, и ведёт она себя уравновешенно, радостно. Тем более, врачи утверждают, что сыновья в утробе развиваются благополучно. Внешне Вера успокоилась. Однако во сне, когда сознание безвластно, когда она не может контролировать себя разумом, ее ночные кошмары как будто усугубились, брань после них усилилась. Она просыпается, задыхаясь, и потом ведёт долгую борьбу за душевный мир. И это меня очень беспокоит! Прежде я утешал её расхожими фразами о том, что, де, в Великий пост враг усиливается смущать своими огненными искушениями, вот, мол, наступит Пасха, и он отступит. Но всё не так. И я не могу относиться к Вере, как к пустой фантазёрке.
6 мая 2016 г. Пятница Светлой седмицы.
Сегодня отвез Веру к врачу. Снова она вышла из кабинета с покорным лицом человека, заглянувшего в глаза неумолимой Судьбы. Сообщили, что один из мальчиков умер в утробе. Обещали, однако, сохранить второго, но для этого срочно её госпитализировали. Я отвез Веру в нашу больницу, не в Москву. Расспрашивал врача: он даёт благоприятный прогноз. Однако во всех движениях, во взгляде, в интонациях Веры сквозит полная обречённость. Она вновь просила меня ничего не говорить детям, чтобы их никак не коснулось серьёзное горе, если всё обернётся плохо. Я обещал Вере, но мне не нравится её настрой на неизбежную катастрофу. Детям сказал, что мама легла на профилактическое обследование. Стараюсь держаться с ними как можно беззаботнее.
9 мая. Понедельник.
День Победы. Один из самых чтимых нами праздников. Возил детей в город, в парк Победы на народные гулянья. Ели гречневую кашу из полевой кухни. Как всегда, возложили цветы к мемориалу, где выгравировано среди прочих и имя их героического прадеда.
Не могу даже при детях сдерживать слёз (к счастью, праздник сегодня со слезами на глазах). Катастрофа у нас с Верой всё-таки произошла. Эти дни были ужасны. В субботу позвонили из больницы и сообщили, что у Веры начались непредвиденные осложнения, и её отправили на срочную операцию. Оба близнеца погибли. Жизни Веры ничто не угрожает, но врач полагает, что ещё одна беременность маловероятна. Родителям я всё рассказал, иначе не представляю, как бы я это пережил один, вынужденный беречь чувства ребятишек. Выплакался у мамы.
Завтра утром заберу Веру из больницы. Мне надо быть её светом, а смогу ли я?
13 мая. Пятница.
Прекрасная хозяйка дома давно вернулась в свои владения. И внешне у нас всё как обычно.
Я потрясён мужеством Веры. Ведь вижу, как растерзано её сердце, какие мучения в самой его глубине. Любая другая на месте Веры не стала бы себя пересиливать, свалилась бы в депрессию и лежала бы лицом к стене, не замечая ни детей, ни мужа. А Вера упрямо избегает уединения, старается отвлекаться, говорить и заниматься с детьми. Выходит в сад, где я высадил её цветочную рассаду, и где начинают распускаться нарциссы и тюльпаны. Яблони и вишни радуют сказочным цветением и ароматами. Вера играет с младшими детьми в буриме и в морской бой на белой скамейке под яблонями. А в доме с открытыми окнами Лиза играет Баха. Всё, кажется, как было. Только вижу: кровавый огонь в сердце Веры не унимается, она убита. Что мне делать? Эта боль оторвала её от меня. Вера считает, что она одна со своим горем. Её сердце, где она одолевает свои страдания, стало глубже моего. И чтобы снова встретиться с ней, мне придётся самому сойти в какие-то страшные для меня глубины…
…23 октября 2023. Понедельник.
Ярославичи уехали! Только и говорили о моём дне рождения, который будет в субботу, 28 октября. Решали, кого позвать. Никого мне не надо, кроме мамы, бабушки с дедом, Ярославичей, младших Лаврентовичей и Серафимы! Не то настроение. Готовят мне какие-то подарки. Господи, я ничего не заслужила. Я лукавая, скрытная, ужасная девица! Но я твёрдо решила в свой день рождения подарить всем нашим подарок — ключ от папиного шкафа и всё его содержимое. Я не в праве одна распоряжаться этим.
А пока у меня всего несколько дней, чтобы дочитать папину книжечку. Гимназия отнимает время! Пролистала несколько страниц, с мая до августа… Не могу успокоиться после этого. Реву! Вот что пишет папа.
Дневник папы.
8 августа 2016. Понедельник.
Вчера вернулись из однодневного похода на Сомино озеро. Утром были в церкви села Сомино на берегу, свернули палатки и пошли домой. Детям очень нравится собирать и разжигать костёр, варить уху, петь песни в темноте у костра. Задушевные разговоры при свете живого пламени разгораются сами собой.
Вера бодро шла рядом всю дорогу. Однако… Физически она совершенно окрепла, — время идёт. Но оно не лечит, вот в чём беда! В её глазах — всё та же фатальная обречённость, которую видел я у неё в больнице ещё в мае. Это так на неё не похоже! Лет пять назад, когда дети были еще малышами, моя Вера попала на операцию с аппендицитом. Я легко пережил подобное в раннем детстве и ничего не помню. А для Веры эта история была довольно опасной: дошло почти до перитонита. Но, придя в себя после наркоза, Вера шутила как никогда. Я и не подозревал в ней таких запасов искромётного юмора. Так она вознаграждала меня за мои страхи и переживания.
Не то теперь. Она успешно прячет от детей, от моих родителей и от друзей свою печаль. К счастью, со мной она откровенна. Часто, оставшись с ней наедине в полной темноте деревенской ночи, я как можно нежнее выпытываю у неё помыслы. И она признаёт, что утрата сыновей вызвала в ней потрясение настолько глубокое, что с ним не может справиться разум. Чтобы обрести разумную опору, первым её движением было — найти виноватых. И она нашла, конечно — себя! Недолго ей мнилось, что успей мы доехать до Москвы, всё сложилось бы иначе, чем в местной больнице, и второй мальчик имел бы шанс на жизнь. Однако ложность такого детерминированного хода мысли стала очевидна ей без чьей-либо помощи. Привычное благоговение перед Промыслом и свойственная Вере покорность Богу не позволили развиться в ней такого рода «материалистическим» представлениям. Но единственной виновницей трагедии Вера стала считать себя самоё. Она винит себя в том, что долго поддавалась вражьим страхам, была побеждена кошмарными нападениями, и так вконец расстроила свой организм. А осложнения при благоприятном прогнозе врача случились из-за её неверия врачу, из-за веры в катастрофу, якобы «предсказанную» лукавым.
Иногда мне удаётся в чём-то переубедить Веру и утешить. Но есть такие глубины, где любые мои слова обесценены, пусты. Пока я не добрался до этих глубин, и бессильна вся моя любовь, вся нежность. Что мне делать, чтобы проникнуть туда?
15 августа 2016. Понедельник.
Начался Успенский пост. Пост — самое спокойное для меня время, которое само по себе, своим смыслом утешает меня и гасит все истерические позывы. В иное время легко ли видеть Веру, смотреть, как расцветает её красота? Телом она совсем оправилась, однако в состоянии её духа пока не видно никаких изменений. Как-то перед сном она призналась мне, что, пока она носила в себе смерть, женское её существо умерло в ней. Она прониклась смертью, а токи жизненной силы иссякли. Отныне она не может породить жизнь, и такая любовь уже не имеет смысла. Так она думает теперь!
— Ведь врач сказал: новая беременность невозможна…
— Неправда, врач так не говорил, — уточняю я. — Не надо искажать. «Маловероятна» — не значит «невозможна».
Но моё слово исчезает в пустоте. Могу ли я словами переубедить её? Слышать о Промысле Божием она сейчас не может. И я молчу, сжав волю в стальной кулак: мои слова пусты и жалки против такой боли, которая касается меня сильно, но все-таки опосредованно. Моя задача — не допустить ни малейшего лишнего взгляда, слова или движения, которые могут погубить всё...
…24 октября 2023. Среда.
Папа, как больно это читать! Жаль: нет времени изучать твои записи подряд. Близится день моего 15-летия, когда я должна вернуть их на место и отдать всем. Поспешно пролистываю неделю за неделей, месяц за месяцем, выискиваю всё на одну тему — «про любовь». Ну такая я глупая девчонка! Что я могу с собой поделать?! Листаю книжечку, и вот уже весна 2017 года. А там всё то же!
Дневник папы.
23 марта 2017. Четверг 4-й недели Великого поста.
В этот день я впервые увидел мою Веру. Мы обычно пили с ней шампанское, 23-е число каждого месяца было для нас любимой датой. А нынче Вера предложила не пить шампанского: мол, Великий пост. Вижу: она вспоминает, что было в этот день год назад. Шампанского не пили, ведь уже понимали, что ожидаем пополнения. Как мы были счастливы! Обманчивым счастьем, как кажется теперь Вере.
Уже вторую неделю вместе разучиваем ту самую «Крейцерову» сонату. Вера уверяет, что давно не чувствует музыку, как прежде, что играет с окамененным нечувствием, только ради любимой публики. Но я бы так не сказал! Вера и прежде умела электризовать всех вокруг своей игрой, теперь же её внутренняя сила передаётся убедительнее, чем прежде.
А как она прекрасна! Это нежное, неуловимое лицо делается всё более выразительным и светлым. Страдания не искажают и не старят её черт. Но Вера думает иначе. Увы, чем больше я любуюсь ею украдкой, тем больше она замыкается, чувствуя это. Сопротивляется пробуждению жизни в сердце. Доверчиво, как дитя, она каждый вечер засыпает у меня на плече. И мне некому, кроме Бога, сказать, что всё больнее мне видеть её отчуждение, сознавать лишение её любви. Я вынужден молчать, давая выговориться только ей. Хотя сам болен не меньше. Какой из меня лекарь…
И всё-таки надежда не покидает меня. Её внушает то, что Вера только разумом отстраняет меня. Однако, когда Вера спит и разум не может остановить её, она, как и прежде, ищет меня во сне, притягивается всем существом, переплетается, как лоза, обнимает меня в глубоком сне. Какие отрадные часы! Но я никогда не воспользовался бы её неосознанной доверчивостью, зная, что дневная её сторона резко отторгнет меня, и ничего, кроме нового горя, я не дам ей. А я хочу только прежнего, абсолютно взаимного счастья. Не тёмного разлада, не боли. Нет, слишком бы это было сомнительно и беззаконно. Так можно всё разрушить непоправимо.
Я должен стать Человеком в высшем, благородном смысле этого слова.
……………………………………………………………………………………………….
27 августа 2017. Воскресенье.
Канун Успения Пресвятой Богородицы.
Завтра у меня выходной. Ещё одно лето жизни подошло к концу. Сладостное, вечернее дыхание осени уже ощутимо. А моя Вера всё ещё больна. Нет, время не лечит, лечит что-то другое. Время сумело лишь сменить тени обречённости в её глазах на выражение покорности своему долгу. Может, Время сможет и ещё что-нибудь? Гораздо большее…
Готовим детей к школе. Послезавтра отвезу Лизоньку к Паше в Москву и оставлю там. Стремление к музыке оторвало нашу старшую Ярославну от нас, но только пространственно. Сердце же нашей девочки с нами — теснее, чем когда бы то ни было.
Эти праздничные дни полны забот, занятий с детьми и привычных дружеских разговоров с Верой con brio. Днём мы избегаем говорить о сокровенном. Сердце раскрывается только в полной темноте. Уже год прошёл с тех пор, как Вера призналась, что в ней всё мертво. Но и теперь я вижу, что глубина её существа ещё заморожена.
30 августа 2017. Среда.
Итак, Успенский пост позади, и мне снова стало неспокойнее. Намного тяжелее сносить наше неестественное положение. Если посмотреть на всё это со стороны, а не изнутри, как я только и могу… Что получается? Едва не полтора года бессонницы. В густой тишине ночной деревенского дома, куда не проникает ни луча света извне, или когда летний свет не гаснет совсем, — все эти месяцы я утешал, расспрашивал и выслушивал Веру. Но ни в чём не преуспел: о Промысле Божием Вера сейчас не слышит. Не понимает. Она либо безрадостно покоряется, либо винит себя, но ни то, ни другое не приносит исцеления. Так она и засыпает у меня на плече. А я всё эти месяцы не мог тотчас заснуть, какой бы ни была дневная усталость. Сначала надо обуздывать боль, чтобы она не перерастала днём в злость или истерику, отложенную на потом. Ведь истерика — это тоже форма принуждения, шокирующее насилие над свободной волей любимого существа. Нет, как же мне претят и принуждение, и обольщение — затуманивание разума!
2 сентября 2017. Суббота.
Вчера я спросил у Веры, хотела бы она, чтобы вернулась взаимная любовь, единение, которые были все эти годы с самого начала. «Да!» — услышал в темноте, и в ответе Веры было столько всего: и надежды, и жажды, и горя. Уже ожило в ней желание жизни! Поэтому начинаю верить, что рано или поздно любовь её вернётся в изначальной непосредственности и полноте. Упиваюсь мечтами и воспоминаниями о том, какой она была. И даётся радость в сердце, точно я снова это обрёл!.. Но, увы, моё терпение пока не вознаграждено. А мне даже пожаловаться некому. Кроме Господа.
Как прекрасно, что Вера сохранила полную доверчивость и открытость! Я остался ей самым близким человеком на земле. Мне грех жаловаться. Ведь я по-прежнему знаю её мысли, вижу движения её сердца, и она не скрывается от меня. Я счастлив уже тем, что она всегда так близко. Я могу видеть её, обнимать её, слушать её без конца, делиться с ней мыслями.
…………………………………………………………………………………………….
28 октября 2017. Суббота.
Сегодня отмечали 9-летие нашей Маленькой, удивительной умницы Таисии. Она пригласила всю свою небольшую неподражаемую компанию, где она — звезда и генератор идей. Хотя по возрасту она там самая младшая. У нас все трое обладают яркими лидерскими дарованиями. Их нынешний мирок — пока общий для всех троих, дружная шайка детей не от мира сего, выращенных при храме и среди живой природы, на древних сказках и старомодных мультиках, на классической музыке и литературе. Сегодня было забавно слушать детскую болтовню и их необычные, ими самими изобретённые игры! Как мы смеялись! Юные гости довольно поздно разошлись. Мы все вместе навели порядок, все отправились отдыхать. Вера тоже заснула, а мне не спится.
Как я, однако, счастлив, несмотря на всё, что приходится преодолевать! Несмотря на страдания. Печаль становится светлой, как у Моцарта в минорных фрагментах. Всё чаще самая лютая боль замещается знакомой вечной радостью, которую я впервые вкусил, когда встретил мою Веру. Именно этот свет связал нас в Таинстве навеки, я узнаю его. Он снова со мной, в прежней силе и сиянии. Страдание приносит потоки упования, как весной.
Сердечная связь Веры со мной не прерывалась никогда. Надеюсь, что по закону сообщающихся сосудов эта благодать надежды передастся и ей. И Вера узнает в ней тихий свет Таинства. Когда мы встретились с Верой, мне, можно сказать, не пришлось завоёвывать её сердце. Она сама сразу привязалась ко мне, хотя и тогда скорби следовали за ней по пятам. Теперь моя задача — завоевать её сердце, как если бы она была моей невестой. Это удивительно! Потому что реальность перевёрнута. У нас трое невероятных детей, у нас созданные нашими трудами дом и сад, а просыпается Вера, держа меня в объятиях, — такова теперь моя Незнакомка. Я думаю только о ней. И это уже счастье…
…25 октября 2023. Среда.
Папа, ну как же так… Это было в 2016-м, 2017-м. Конечно, я ничего во всём этом не понимаю, а с недавнего времени — и не хочу понимать. Но в 15 лет кое-что доступно и моему разумению! Даже мне немного ясно, каково любить всем сердцем человека, который не в полной мере разделяет твои чувства. И при этом доверчиво засыпает на твоём плече, как пишет папа. Вот благородство! Папа, я тобой восхищаюсь и даже чуть-чуть обижаюсь на маму — за тебя. Ты, наверное, сейчас где-то рядом с Бетховеном. В моём представлении — вы неразлучны.
Папочка, дорогой! Мама тебя не любила? Не могу поверить! Ты описываешь поход на Сомино озеро. Мы каждый год ходили туда на майские праздники — впятером. Шли на пикник лесной тропой с рюкзаками. Вспоминается: было солнечно, тепло, — сказочно. Потому что зелень уже проклюнулась и блестела в полуденных лучах. Сосны и ели уже выпустили нежные светлые стрелы и смотрелись очень празднично. Помню, чудесно пахло, заливались птицы. Мы, Ярославичи, летели вперёд и веселились, как пьяные, дурачились и не заметили, что родители сильно отстали от нас. Они не окликали нас, как обычно, призывая не растрачивать силы, экономить их для дальнего пути.
Я вдруг вспомнила о них и оглянулась. Обнявшись, они шли далеко позади; пальцы их свободных рук переплелись. Глядя друг другу в глаза, мама с папой о чем-то переговаривались. Это было для меня необычно: почти никогда мы, дети, не удостаивались подобного зрелища. И оно было так красиво! Я застыла, удивленно глядя на родителей. Они заметили меня, и их объятия и сплетённые пальцы незаметно разомкнулись. Чинно пошли они рядом, совсем как подростки, застигнутые врасплох. Сейчас, вспоминая эту сценку, я что-то понимаю. А тогда я просто пожалела, что не успела наглядеться на их красоту, их взаимность.
Но когда это было? Неужели в том походе, о котором упомянул здесь папа, когда мама ещё была больна? Когда оба были так несчастны? Нет. Скорее всего, — это год спустя, когда мне было девять лет, через два года после несчастья с близнецами. Но об этом в записной книжке, которую я утащила, уже ничего нет. Надо взять следующую, а у меня нет времени. И совесть не позволяет, и любовь к маме, к Ярославичам больше не позволяет мне так поступать.
27 октября. Пятница.
Ну я и погрузилась туда, куда мне не следовало!.. Забываю, привычно дурачась, притворяться ребёнком. Мама, естественно, заметила, что я какая-то притихшая, начала расспрашивать. Сказала ей правду, но завуалированно:
— Спешу приготовить всем вам подарок на мой день рождения! — Потом спросила: — Мам, а папина выплата так и не поступила на счёт?
— Пока нет, — вздохнула мама.
Я тоже вздохнула: значит, свой секрет придётся завтра же раскрыть. Нечасто, однако, я интересуюсь денежными вопросами: я же «ляля». Мама заподозрила тут какую-то каверзу. И началось! Вчера:
— Ступай-ка, покатайся на лошадке. Эра по тебе соскучилась.
Сегодня — в бассейн. До приезда Ярославичей я едва успела подняться в папин кабинет и вернуть письмо и записную книжку в шкафчик. Положила всё как было, заперла дверцу. Правда, не сразу: несколько минут смотрела на стопки одинаковых по размеру книжечек. Папа разложил всё строго по хронологии, своими руками… Значит, папочка думал о нас, когда последний раз заглядывал сюда. И несколько чистых книжек — отдельно. Незаполненные страницы его жизни!
Мне вспомнилась его фраза: «Промысл Божий ясно виден во временной последовательности событий».
28 октября 2023. Суббота.
Ну вот мне и 15 лет. Этот день отшумел. Потому что наша шайка сегодня была довольно горластой. Серьёзность однажды внесла лишь Серафима. Подробности пока опущу. Кстати, я приглашала только свою компанию, но заглянули на огонёк и милая Мари Сайяр, и моя крёстная — тётя Катя с новым сарафаном для меня (чудесным, но куда мне их столько?!) Мама подарила мне тёплый подарок на зиму — длинное стёганое пальто-трапецию с закруглённым сзади подолом. Как оно красиво смотрится на мне! А мои Ярославичи меня несказанно удивили! Они скинулись и тайком издали мою новеллу об отшельнике и поэму «Крестница Смерти», тиражом в 50 экземпляров, чтобы я «могла дарить её всем своим друзьям и почитателям». Почитателей у меня, правда, пока гораздо меньше, чем 50. Можно сказать, почти нет… Но так непривычно видеть свою писанину в настоящей книге!
Сегодня Мари рассказала байку обо мне. Будто бы я всегда неожиданно удивляла взрослых смесью ребячества и ума. Однажды, когда мне было пять лет, на мамином концерте я подошла к Мари и показала батарейку, измятую зубами, как прессом:
— Это я погрызла. У меня зубы чешутся.
— Нельзя так делать! В батарейке яд! — испугалась Мари.
— Токсичный? — спросила я.
Мари с удивлением взглянула на пятилетнюю крошку.
— Нейро-токсичный? — уточнила я.
— Эта неразделимая смесь глупости и разума по-прежнему со мной, — сказала я сегодня. — Только всё стало ещё опаснее. И не столь безобидно!
Мари подарила мне, для развития разумной части моего существа, красивую записную книгу: внушительно толстую, в бархатистой зелёной обложке. Можно писать целый роман! Я расцеловала Мари, но призналась, что сейчас мне писать не благословляют, — до тех пор, пока хоть чуть-чуть не поумнею. Я жадно погладила бархатистую поверхность книги и её чистые страницы, чтобы Мари видела, что с подарком она угадала.
Мои друзья были у нас допоздна, но теперь описывать наше детское времяпрепровождение у меня нет сил. Когда ушли даже бабушка с дедом, и мы, Пшеницыны, остались в доме одни, всё убрали и сели у огня, я протянула Глебке ключ от столярки.
— Глеб, пришла пора передать тебе ключ.
Он, как обычно, принял насмешливый вид:
— Что, поэтесса, твой пророческий сон повторился трижды? Надо запирать столярку?
— Нет, сон не повторялся. Но всё-таки он был немного пророческим. И касался он не столярки, а всех нас! Прежде всего — мамы. Пойдёмте, я вам что-то покажу!
Я взяла маму за руку и повела всех в папин мансардный кабинет. Там я заставила Глебку открыть шкафчик. Понятное дело, все так и застыли, когда поняли, что там было спрятано.
— Мамочка, выплаты пока не поступали, но папа позаботился о нас!
Мама читала папино письмо, сев под настольную лампу. Потом брат прочитал его вслух: «…простите меня за мой жестокий выбор, против которого я был бессилен, как какая-нибудь комета…» (Ах, папа, папа! Не сомневайся!) Я побежала вниз за водой и валерьянкой: она понадобилась не только маме, но и Лизе.
Но какие же мы всё-таки хорошие! Мы, все трое, одновременно отдали маме свои пачки денег и сказали:
— Пусть всё будет общим. Папа не обидится! Он теперь знает, что мы ждём четвёртого Ярославича.
— Эти деньги всё равно будут вашими, — сказала мама, — если они вам срочно понадобятся, на учёбу или на поездки, рассчитывайте на них.
Потом мы обсуждали, что делать с записными книжками, разложенными для нас по порядку.
— Тайка, ты их всё это время читала? — строго спросил Глеб.
Я, если честно, юлила, как уж на сковородке. Прятала глаза и уверяла, что прочитать почти ничего не успела, потому как только что, вот только что нашла этот тайник. Глебка недоверчиво покачал головой. А мама и Лиза были так потрясены, что не обратили на это внимания. Глеб отдал маме ключ:
— Мам, эти дневники принадлежат тебе. Мы не можем их читать, пока ты не решишь, надо нам это или не надо, — брат строго оглянулся на нас с Лизой. — Пора нам исправить то, что мы совершили в детстве. И войти в дверь, а не лезть в окно…
— …Как Дима Липкин, — кивнула я.
Конечно, я согласна с Глебом. Пусть мама сама решает! Тем более, я её послушница, хоть и негодная.
Сейчас все уже спят. А я слышу, что мама в своей спальне ещё не заснула. Ходит. Или поклоны кладёт? Я слышу все её движения. Так хочется спуститься к ней, пошушукаться. Но мне совесть не позволяет. Придётся признаваться, что я засунула свой любопытный нос без маминого ведения в их с папой тайны.
29 октября 2023. Воскресенье.
Сегодня весь день мы только и думали о моей находке. Все были притихшими и молчаливыми, смотрели на маму с благоговением и боялись слово лишнее промолвить. Никогда не знаешь, чего от неё ждать, хотя мы прекрасно знаем маму. Но всегда ожидаешь от неё стандартной — человеческой, женской реакции, а видишь что-то совсем другое. Ни слёз, ни вздохов. Мама сегодня была спокойнее, чем прежде, даже какой-то радостной и вдохновенной.
После службы собрался квартет на репетицию, как теперь повелось — с Зоей Фотиадис в придачу. И, пока репетировали в «дедушкином кабинете», а Зоя готовила обед, мы немного помогли ей и скрылись наверху. Конечно, мы втроём хотели наедине обсудить мою находку. Пока внизу мама с Мишей играли «Лебедя» Сен-Санса, я увлечённо рассказывала Ярославичам, как сама догадалась вставить ключ от столярки в замок шкафчика, как всё это обнаружила. Я вошла в такой раж! Выболтала всё-всё, даже то, как несколько дней тайком от всех читала записную книжку за 2016-17 годы. И пересказала всё, что там вычитала: ведь я запомнила буквально всё, что папа написал о маме. Тут я заметила, что Ярославичи, которые слушали сначала с интересом, вдруг стали скучнеть и хмуриться. У Лизы слёзы выступили на глазах, она резко прервала меня:
— Хватит, мы не должны это слушать.
— Ну почему? Это же наш папа! Таким он был!
— Неужели ты сама не понимаешь? Надо же иметь какое-то целомудрие!
Я остолбенела: не ожидала такой реакции. Они пропесочили меня; сказали, что ребёнок должен оставаться ребёнком, девочка должна бы оставаться девочкой, а не лезть в сокровенные сердечные тайны родителей. Пристыдили меня: мол, я даже не чувствую, что внедряюсь куда не следует. Я пыталась возражать:
— Почему про сердечные тайны Анны Карениной или какой-нибудь мадам Бовари читать не стыдно? А тайну того, как папа сохранил сердечную привязанность к маме, пока она болела, — не положено знать? Не понимаю. Это же не выдумка писателя, а сущая правда. Причем она даёт возможность гораздо глубже узнать личность близкого человека, а не видеть только обыденную поверхность.
— На это надо хотя бы спрашивать разрешение, — только и ответили они на мои разумные аргументы. — Самое дурное, что ты даже не понимаешь, что сделала! Влезла в чужую жизнь, как тать. Как Хам!
Ну да, в этом я была неправа. Но мне показалось, что их бурная вспышка вызвана ревностью и завистью, — потому что именно я сделала такое открытие… Меня, однако, не успокоило это соображение. На душе было худо весь день. Я, получается, во всём виновата! Самая плохая… Хамка! У меня это унылое самоуничижение начиналось ещё вчера, в день рождения. Когда мы дурачились, Серафима вдруг серьёзно спросила:
— Ярославичи (она тоже с удовольствием подхватила наше прозвище), скажите, а вас дома заставляют молиться? Просто у нас дома мы все стоим перед иконами, по очереди вычитываем обязательное правило. А я так плохо молюсь, витаю в облаках, всё пролетает мимо ушей. Сплошное лицемерие.
Мы начали рассказывать, кто как молится. Папа у нас был приверженцем правил, а мама умеет молиться постоянно и в любой момент может подойти к иконе, из глубины души помолиться. Нас никогда не принуждали строго придерживаться правил. Разве что перед всеобщим причастием молились вместе, или перед иконами возносили молитвы о больных, или каждый о своих нуждах, — все вместе. Очень рано мы привыкли к этому.
Лиза сказала Симе:
— Люблю правило, ведь с детства я привыкла учить произведения по нотам. Вглядываться в музыку и проникаться ею, исходя из текста. Поэтому мне легко даётся молитва по книгам, она свободно движется в сердце вслед за словом. И в одни и те же часы суток… Да, мне это близко, я так и делаю.
Глеб признался:
— А вот у меня настроение не всегда бывает… Я иногда читаю правила, а иногда и просто хожу и молюсь своими словами или наизусть. Когда вырезаю из дерева, люблю петь молитвы. Это если я дома. А вот в «казарме» так устаю иногда, что только и успеваю лоб перекрестить да зевнуть, и сразу засыпаю. Так что нет у меня системы! Хотя я её и люблю, и соблюдаю, когда есть возможность.
А я… Мне пришлось признаться, что вообще не вычитываю положенных правил, и уже давно. Потому что я легкомысленная лентяйка. И не ощущаю искренности в чтении без сердца. Никто не заставляет, ну и ладно! Когда я в этом призналась, поняла, насколько я отстала в духовном отношении от всех. Конечно, я всегда разговариваю с Небесным Отцом, всегда чувствую Его присутствие, хожу и беседую с Ним. Иногда спорю, возмущаюсь. Жалуюсь, ропщу. Всякое бывает. Причем таким архаичным языком, к которому привыкла в церкви. Современный язык, на мой взгляд, не способен передать молитвенной мысли. Я помню наизусть все правила, почти все псалмы, и они сами приходят на память, когда надо. Но вот молиться по книгам я совсем отвыкла, внешнего благочестия не осталось. И это, на самом деле, очень плохо: я лишаю себя целительного «символического измерения жизни». Да… теперь я увидела, что нравственно не дотягиваю до Ярославичей. Они меня устыдили так, что я сижу совсем одна, но готова провалиться куда-нибудь…
30 октября. Понедельник.
В Москву уехала только Лиза. У братца каникулы, и он остался дома. Пропадает в мастерской, спешит вовремя отправить мебель, сделанную на заказ.
В каникулы без папиных дневников мне стало так пусто. Ведь я забыла всё на свете, пока держала у себя папину записную книжку. Теперь приходится выныривать на поверхность обыденной жизни. Сегодня в сумерках мама занималась со мной музыкой; мы разбирали нюансы в Адажио и в d-moll`ной Фантазии Моцарта. И мама поняла, что я по-прежнему не в ладах с собой; я не могла скрыть рассеянности, хотя мысли Моцарта всегда очень интересны. Мама стала расспрашивать, что у меня на уме, кроме Моцартовского минора, в любви к которому я недавно признавалась. Я отшучивалась, что мне исполнилось 15, — и, мол, инициация происходит в любом случае, знаешь ты о ней или нет, читала ты о ней или нет…
— Так… В чем же заключается твоя инициация? — с улыбкой продолжала мама.
И я рассказала всё: что тайник папин открыла не только что. И утаивала его, и читала одну записную книжку; выискивала папины записи на определённую тему, пропуская записи о его борьбе с городской администрацией против продажи заповедных земель у Озера, о его проектах и стройках, о музыке, и даже о бабушке с дедушкой.
— Мам, я так погрузилась в вашу историю, что забыла весь мир. Никогда никакие Ромео и Джульетты, Наташи Ростовы и Татьяны Ларины не смогут перевесить моего интереса к тебе и к папе… И той важности, которая для меня с детства — в вашей истории. Понимаешь?
Мама понимала и не судила меня так сурово, как мои старшие Ярославичи.
— Вот и инициация, — вздохнула я. — Ты же сама мне рассказала о том, как папа тебя вымолил, вытянул к жизни после потери близнецов. Конечно, мне стало… любопытно, как так могло произойти? Это же чудо! Сказка, как сказала ты. И я теперь в этом убедилась.
— Ну что ж, — ответила мама. — папа, действительно, совершил чудо. Как будто сказочный царевич спас меня от дракона. Потому что он терпением стяжал высокую благодать.
— Мам, расскажи, как это? Я пока не дочитала.
— Трудно это объяснить! Но вместо отчаяния я однажды получила какую-то невероятную радость. Белый, светлый огонь вечности. Я стала всё чаще чувствовать эту радость, но она была не моя: она исходила от папы, из его чистого сердца. Собственно, это был он сам. Да, таким он стал в нашем испытании: высота, неземной свет. И в этом свете я разглядела, где нахожусь сама, и ужаснулась. Собственно, эта чистота и открыла мне глаза на то, что я полностью во власти врага. И долго пришлось выплакивать, прогонять эту нечисть из сердца.
— А что было, когда смогла от неё освободиться?..
— О, тогда всё сердце захватила любовь, — мама улыбнулась. — Когда видишь самого близкого человека таким прекрасным, искренним, настоящим, невозможно наглядеться на него.
— И глазами, и сердцем?
— Именно так. На невидимую его красоту и на видимую. Мне тогда казалось, что прежняя моя любовь к папе была лишь ступенькой… порогом к настоящей, истинной… А теперь он стал для меня ещё выше, ещё прекрасней. Всё, что я рассказываю, знаешь только ты, кроме нас с папой. Ведь такое невозможно никому описать… Да никто и не поверит, что так бывает. Только потому, что обычно всё развивается совершенно иначе и заканчивается катастрофой для семьи. Ты знаешь… Поэтому любой сочтёт это сказкой для девочек.
— Как раз для меня. Я, между прочим, верю не потому, что я наивная простосердечная девочка, а потому, что знаю… Папа для меня тоже такой, сейчас он у меня в сердце, вроде иконы Победоносца или Архистратига. Ведь он отдал жизнь за нас и за весь народ, чтобы все мы не погибли окончательно! Правда?
Мама согласилась:
— Правда. Он видел, в какой опасности народ и весь мир, на грани гибели, если не сопротивляться злу, завладевшему миром. И всё это очень серьёзно. Невозможно отмахнуться от происходящего.
— Поэтому нам не за что его «прощать», как он просил в письме! — воскликнула я и расплакалась.
Так мы с мамой вместе поплакали, и нам стало радостно. Это как раз было то, о чём мне рассказала мама. Как будто папино присутствие! То, чего больше никому невозможно объяснить, чему никто не поверит. Скажет, что обе мы сошли с ума. Я так маме и сказала:
— Нам с тобой дано это разумное чувство другой личности. Знаешь, когда я это поняла? — тут я вытащила из кармана маленький портрет Бетховена, который всегда при мне. — Помнишь, я тебе призналась?.. Это он меня научил. Сначала поняла, что значит соприсутствие великого человека, благодаря Бетховену. А потом, когда оплакивала папу и тосковала, эта радость вытеснила слёзы. Папа у меня в сердце стал не прежним — родным, земным отцом, а таким же великим и высоким, неотделимым от моего сердца, неразлучным со мной, хотя и невидимым…
— Как хорошо ты это сказала, Таюша.
— Мам, а можно это записать?
— Конечно.
— А можно мне записывать всё, что со мной происходит, — невидимое, но настоящее?..
— Записывай. Только тогда блюди, како опасно ходишь …
— Знаю. Гордыня — причина глубоких падений, — радостно ответила я. У меня выросли крылья! И я призналась маме: — Честно говоря, давно всё записываю. Потому что не могу не писать! Ты же так и благословила мне…
Мама не упрекала меня. Я обещала как-нибудь почитать ей кое-что из этих записей. Правда, пока стесняюсь. Ещё спросила, стоит ли нам всем вместе читать обретённые папины дневники. Мама сказала, что записи, сделанные, когда появились мы, которые касаются нас, обязательно надо читать. Я сделала вид, что надулась:
— Значит, нам только детскую пищу можно? Когда появились мы… А про любовь нельзя?
Мама расхохоталась:
— Н-да, Таисия, ты девчонка… даже не в квадрате, а в кубе!
— А что, это очень плохо?
— Ни то и ни другое. Смотря куда тебя развернёт, — ответила мама.
Потом мы с мамой сидели у камина, потом из мастерской пришёл Глебка и уселся рядом. Фиделька внедрялась как костёр между нами на диване и мешала нам обниматься: ревнует! Боже, как мне было легко! Давно не припомню такой радости. Разговор снял камень с моей души. Целую гору! Я теперь как птица пою и летаю!
1 ноября 2023. Среда.
Скоро начнётся вторая четверть, а я уже давно спустила рукава и предалась привычному поэтическому блаженному безделью. Выезжаю только благодаря врождённым способностям, памяти и быстроте ума. Но после беседы с мамой у меня открылось второе дыхание, появилась жажда всё-таки исполнить своё предназначение, сдать этот дурацкий ОГЭ и получать самообразование. Моя мечта! Мама, однако, невысокого мнения о моей целеустремлённости, думает, что я развинчусь, когда буду учиться дома, совсем потеряю самодисциплину. Ну что ж, я её послушница… Придётся тянуть лямку. После каникул возьмусь за учёбу с наплывом вдохновения. Да, если бы я всегда так занималась, — что бы из меня вышло при таких способностях? Но этого не будет никогда! Слишком сильно во мне это художественное, или поэтическое начало! Оно влечёт неудержимо к другим целям, далёким от золотой медали, от науки, карьеры и преуспеяния. И я буду прислушиваться к нему, а не к банальным стереотипам современной жизни.
Вот смотрю на Серафиму. Это — универсальный гений. Она готовится к олимпиаде по физике в Китае. У неё всё очень неплохо и с высшей математикой. Чему, однако, она не придаёт значения. Её дух тоже стремится к чему-то высшему, нежели земные знания. Науки занимают её, конечно, но лишь постольку, поскольку они являются зеркалом Божественных законов, заложенных в творении. Так сегодня объяснила Сима, когда мы с подругами поехали в город, завтракать в пиццерии.
— Но чтобы всю жизнь заниматься только физикой?.. Или высшей математикой?.. А как же всё остальное? Где место химии, богословию и мировой литературе? И вот теперь — музыка, моя новая любовь… — сказала Сима. — Нет, мне нужно всё и сразу. Надо искать что-то, где ничему нет предпочтения, где все области знания равночестны и подчинены высшей цели познания. Но что это? Где это? Я пока не знаю.
Я тоже сказала, что конкретного пути для себя сейчас не вижу, из тех же соображений.
— Я выскажу крамольную мысль, которая может вам не понравиться. Можете закидать меня тапками, — предупредила Сима нас с Тоней. — Предназначение, которое нам сейчас кажется великим и необычайным, может оказаться очень даже простым и общим для всех времён.
— То есть? Ты имеешь в виду — домохозяйки? — воскликнула Тоня.
— Не совсем. Матери умных детей! Воспитание умных и добрых детей — великая задача, — уточнила Серафима.
Лицо Тони невольно приняло выражение скуки. Я тоже поспешно ответила:
— Мне это точно не светит… У меня призвание другое.
— Монастырь, что ли? — спросила Сима.
— Ну почему сразу монастырь?
— Ну как же, среди мира ведь невозможно...
— Сложно, но можно, — возразила я. Меня так и подмывало рассказать о своём призвании! Но я всё-таки героическим усилием воли сдержала язык. Ведь я же понимаю: всё, что ты расскажешь, тебе уже не принадлежит. Так Бетховен написал в одном из писем. А мне бы хотелось, чтобы моё бесценное достояние — призвание — оставалось при мне! Господи, тогда всё трагическое в моей жизни имеет смысл!
— Симка, ты из нас троих самая смиренная! — восхищенно сказала Тоня. — При твоих талантах так скромно мыслить — это дорогого стоит. Уважаю! Притом ты всегда вносишь в нашу бесшабашную компанию серьёзный тон.
— Ну что вы… По-моему, это не смиренномудрие, а только страх перед жизнью. Настолько много чуждого я вижу вовне, что не могу себе представить, что со мной будет, когда я выйду в эту жизнь. Отсюда и моё «смирение».
— Я буду играть в оркестрах на скрипке, как моя мама, — сказала Тоня. — Ничего в этом страшного нет. Временами очень даже интересно. Весь свет объездишь… А знаете, сколько в моих родителях энергии, какой адреналин после концертов!
— Ну-у, нам с Симой это не светит, — ответила я. — Мы с ней очень похожи, будем жить только милостью Божией. Она найдёт себе доброго, прекрасного и надёжного жениха… если уже не нашла. А я…
Тут я осеклась. И правильно сделала: всё внимание девчонки обратили на жениха Симы. Она простодушно призналась:
— Мне уже сделали предложение, и я согласилась. Это любовь с первого взгляда.
— Бедный мой братец, — притворно вздохнула я. — Он будет страдать.
— Наоборот! Это как раз он и был, — возразила Серафима.
Как же мы с Тоней радовались и смеялись над ней! Она такая простосердечная: не могла промолчать, выдала тайну, которой Глебка не поделился даже с родными сёстрами! Насчёт мамы не уверена, но от нас с Лизой он пытался всё скрывать. Сима на наш с Тоней хохот серьёзно отвечала:
— А что? Вы же признали меня названой сестрой, вот я и проболталась. Надеюсь, Глеб не рассердится на меня… Но вы уже знаете, в какой враждебной и чуждой среде пришлось мне расти, в каком плоском и примитивном идейном мирке. Там Церковь воспринимается не как обыденность, а как единственное убежище, ковчег в буквальном смысле. Я всем сердцем рвалась в Россию! Точно знала, что здесь найду живую воду. Но то, что теперь дано, превзошло все мои надежды! Это — вы, девчонки. Это ваши родители, ваши братья… Твой брат, Тая, в первую очередь. Он и ввёл меня в это чудесное пространство. В мир дружеской любви, которая связывает всех вас. Я вечно буду ему за это благодарна.
У меня хватило ума деликатно промолчать. Сима говорила так горячо, её трудно было остановить. Мы добирались из пиццерии на автобусе, потому что маме сегодня было некогда ехать за нами: она была у врача. Мы вышли на трассе у поворота в посёлок, но свернули в другую сторону: к конюшням и манежу. Сима отнекивалась: она никогда не садилась на лошадь и боялась лошадей. А мы с Тоней вскочили на своих фавориток — Эру и Эйду, и как начали гарцевать перед испуганной Серафимой! Потом мы посадили её на самую спокойную — Хлою, и повели её под уздцы вдоль загонов неспешным шагом. Серафима сначала трусила и противно визжала, как обыкновенная девчонка. Хлоя прядала ушками от резкого визга, но кротко следовала за нами.
— Я же полуслепая, — оправдывалась Серафима. — Земли не вижу даже в очках. Нет, девки, это не моё!
Но под конец ей так понравилось! Она не хотела слезать с Хлои. Мы уговаривали её:
— Тебя дома потеряли! Как ты будешь оправдываться?
— Расскажу, что нашла по соседству новую подружку Хлою и затусовалась, мне было интересно с ней.
Как же сегодня было хорошо! Золотая осень прошла, кругом серо, студёно, огромное небо давит тяжёлыми тучами, а в сердце такой весёлый огонь, как в печке.
3 ноября. Пятница.
Вечер. Приехала Лиза. Мы с мамой были бодрые и юные после бассейна. Брат, напившись с нами чаю, снова удалился в столярку, где спешит закончить заказ одного юноши, вернувшегося с войны, свадебный подарок его невесте. Мама пошла помогать Глебу, чтобы он не осрамился и не просрочил отправку мебели в Подмосковье. Серафима тоже проводит вечер пятницы там, помогает в компании своих любимых, к которым она относит Глеба и нашу маму. А нас с Лизой оставили следить за огнём в очаге. Сначала Лиза играла Баха, потом сказала:
— Таюшка, прости, мы тебя давеча отчитали за то, что ты не сразу нам отдала ключ, когда нашла папин «тайник».
— Это никакой не тайник. Папа точно знал, что я раскушу, как открыть этот шкаф, — возразила я. — В письме он так и написал.
— Конечно, конечно. Ты молодец! Я сама бы хотела его обнаружить, но мне и в голову не приходило. Потому так фальшиво и назидательно говорила с тобой… Но я, наоборот, хочу тебя благодарить за то, что ты такая! Любопытная, неравнодушная, проницательная… И, конечно, жутко умная. Даже страшно!
— Страшно? Я же добрая! — возмутилась я.
— Да, ты добрая… пока.
— Что значит — пока?
— Впереди у тебя переходный возраст. И тогда с этим начнутся проблемы, — грустно ответила Лиза.
— Почему впереди? Мне уже пятнадцать, и ничего! Я пока не стала ни наркоманкой, ни живодёркой, — рассмеялась я.
И тут Лиза разоткровенничалась. Надеюсь, не грех себе в назидание изложить её признания:
— Я в пятнадцать лет тоже была совсем ребёнком, по-прежнему чистосердечным и цельным, устремлённым к своему призванию, как я его видела. И это было истинно. Но вот мне исполнилось восемнадцать, — и меня одолели все симптомы переходного возраста. Я стала замечать, что страшная порча ворвалась в душу… Душа стала как больная. В ней не осталось ничего прежнего, детского, цельного и здорового. Обо всём и не стоит тебе рассказывать. Но об одном я тебе скажу… Потому что это касается не только меня или тебя, но и нашей мамули. Один из симптомов — обесценивание прежних авторитетов. Для меня родители всегда были святыней, безусловным авторитетом. А сейчас от этого ничего не осталось.
Я Лизе не поверила:
— Как? Такие родители теперь для тебя не авторитет? Не ориентир? Ерунда. Ты преувеличиваешь. Ты и сейчас отзываешься о них благоговейно. Учишь нас беречь маму и делать её счастливой, помогать друг другу, когда у нас такое горе. Память папы ты чтишь… Уважаешь батюшек и владыку, любишь бабушку и дедушку… Зачем на себя наговариваешь?
— Нет, я не придумываю! — горячо отозвалась Лиза. — Да и зачем? Просто я хочу, чтобы ты заранее знала, и это не было бы для тебя неожиданностью: когда проходит детство, даже самую чистую душу настигает личное изгнание из рая. Это время душевной болезни, живого места не остаётся. Такое ощущение, что все силы ада восстают на тебя. Начинается ежедневная, даже ежечасная брань с настоящим злом внутри. Надо сопротивляться! Если ты не будешь всё время начеку, мгновенно превратишься в жалкое, злое, блудное, грязное существо… И выбираться из этого болота очень трудно. Вот… А самое страшное — это когда враг клевещет на тех, кого ты чтишь и любишь, когда ниспровергает твои авторитеты, принуждает надмеваться над родителями и смеяться над семейным укладом, над нашими святынями… Это так ужасно, Тайка! Главное, не принимать эти мысли, гнать их, бороться за любовь. За чистоту любви.
— Да что же плохого можно думать про такую маму, как наша? — недоверчиво возмутилась я, хотя Лиза говорила искренне и пламенно.
— Именно! Чем добрее, выше и светлее образ родителей, тем сильнее враг нападает на него. Если б ты знала, как приходится воевать с этой напастью, когда враг говорит мне, что я — успешная столичная штучка, отличница, великая пианистка, а наша мамочка – всего-навсего неудачница, провинциальная отсталая домохозяйка, и того она не умеет, и этого… Да и чего только он не внушает!
— Может, это болезни города тебе передаются? — спросила я. — Виновата среда? Миллионы больных душ? Почему сразу враг?..
— Нет. Среду винить глупо. Это мои собственные болезни. Как будто осколок от зеркала тролля попал в сердце, искажает мысли и зрение, мучает и жжёт…
Я всё сильнее злилась на Лизку за её откровения, за маму. Но она делилась своей болью так сокрушённо, даже заплакала. Тогда вдруг мне стала понятна её борьба, её сопротивление, раны, страдания. Я обняла Лизу, прижала её голову к себе.
— Таюшка, я говорю это только для того, чтобы ты знала всё и была во всеоружии. Никто не избежал этого периода.
— А наша мама? Разве и она не избежала?
— Мама… У неё особая судьба. Как раз в этом возрасте на её плечи легла ответственность за жизнь матери, так она понимала. Ей было не до глупостей, как всем остальным в юности. И всё-таки мама меня понимает!
— А-а, так ты с ней делишься? Это правильно.
— Конечно. Иначе как я смогу победить? Мама говорит: весь вопрос в том, стать ли воином и победителем, или сдаться и сразу скатиться в бездну. Ведь непочтение к родителям, к своей семье — это только одна из огненных стрел, а их сотни, тысячи каждый день. И надо без конца молиться и сражаться. Чтобы снова стать чистым, добрым, свободным от зла ребёнком. Вот что такое на самом деле юность и молодость!
Как же меня это поразило, ну и ну! Я молча обдумывала, пока ворошила раскалённые угли кочергой. Потом спросила:
— А как же взаимная любовь? В смысле Эрос?.. В смысле, к суженому?.. Она мешает или помогает сохранить добродетель в этом возрасте?
— Сейчас я не готова с тобой это обсуждать, — поспешно отвечала Лиза. — Одно скажу: и да, и нет. То есть да, эта любовь — неземное веяние, напоминание о невозвратном райском детстве. Но и её надо отвоёвывать у тьмы каждый день и час. Даже сильнее, чем любую другую любовь и привязанность.
— И получается? — продолжала любопытствовать я.
— Нет, человеку это невозможно! Только Богу, — вздохнула Лиза, но воодушевилась: — И Он зримо защищает, очищает сердце, радует, прогоняет тьму! Поэтому молись, молись за меня горячо!
Лиза утешилась, поговорив со мной, и я обрадовалась: слава Богу! Значит, спокойствию мамы ничто не угрожает, и наш милый Яник Лаврентович по-прежнему любим. Всё на местах! Сейчас все легли спать. Но я слышу, что внизу мамочка ещё не спит, — наверное, читает папины дневники или молится. А Лиза у себя кладет поклоны, сражается.
4 ноября. Суббота.
Казанская икона Пресвятой Богородицы. Праздничный день, всё, кажется, как всегда. После службы и трапезы плели в трапезной маскировочные сети — белые и грязно-белые, для зимы. Пели хором Богородичные песнопения. Вот народное единство, — единство хотя бы той части народа, которая мысленно всецело с родными защитниками.
У меня из головы не идут признания Лизы. Они меня настолько поразили, что ночью видела Лизу во сне, как светлую воительницу, которая побеждает какой-то смрадный мрак. Теперь смотрю на нашу Лизу совсем другими глазами. У меня потрясающая старшая сестра, настоящий воин Христов. Как наш папа, как наша мама. Такая же мужественная, смелая, силой просвещённого разума обуздывающая тьму. Как я благодарна ей за доверие ко мне, глупому ребёнку. А после её искренних слёз я с теплотой молюсь за Лизу… и за Яна, чтобы никакие силы ада не смогли разлучить их с миром нашего детства и друг с другом. Да я жизнь готова отдать ради тебя, сестра! Любовь моя к тебе стала совсем новой.
Вечер. После заката, когда мама репетировала со своим квартетом, мы с Лизой пошли к брату в столярку, помочь ему красить мебель. Её пора отправлять заказчику. В мастерской уже была Серафима с кистью в руках, покрывала раму зеркала белой морилкой. Как мне нравится эта пахнущая сосной новенькая мебель, только что сделанная по папиным эскизам, — они до сих пор хранятся в папках под скатом крыши в мансарде. Кровать с резным изголовьем. Две маленькие тумбочки. Стеллажи для книг и мелочей. Необычная вешалка со штангой для одежды. Сундучок. Всё такое лёгкое на вид, воздушное, после нашего вмешательства с кистями и красками стало казаться еще невесомее.
Руки у меня устали ещё днём, когда плели сети. Но я забыла об этом: интересно находиться в такой компании. Хотя Сима начинает немного утомлять меня. Лиза молчалива, мы с Глебом довольно говорливы. Но Серафима уже обогнала нас вместе взятых, словно молчала много лет, и теперь обрела возможность для беседы. Я сегодня намекнула ей об этом, и она призналась:
— Мне не с кем было обсудить многие вещи. Не могла найти человека, чья мысль с той же интенсивностью рассматривает всё вокруг. Я умоляла Бога дать мне таких друзей. Кажется, Он меня услышал… Хотя мне до сих пор не верится. Знаете, я только что прочитала «Доктора Фаустуса»…
Удивительное дело! Серафима, умная сама по себе, принялась вдруг читать всё, что интересует Глеба в последнее время. Настоящая женская душа, полностью зависящая от своего избранника! Мне это непонятно, хотя само по себе неплохо, на мой взгляд. Для Глеба, во всяком случае. Он обрадовался, подхватил мысли своей суженой:
— Ну и как тебе этот Адриан Леверкюн, который продал душу чёрту?.. Заразил свой мозг ради вспышек гениальности?
Серафима пожала плечами и приготовилась слушать Глебку. Ну, он опять начал своё известное:
— А мне он мерзок! За некоторые его высказывания я готов… вызвать его на дуэль!
Сима сказала:
— Тогда и мне он — мерзок.
Мы расхохотались, даже Лиза, которая, казалось, думала о чём-то своём, вставила со смехом:
— Брат, в тебе говорит отроческий максимализм. Взрослые, как правило, жалеют Леверкюна, даже сочувствуют ему.
— Я знаю, — вздохнул Глеб, — некоторые даже восхищаются им! И говорят: «Как восхитительно он сделал, что продал душу дьяволу и заразил себе мозг! Какие великолепные цветы зла и плоды!» И именно поэтому так жестоки последние войны! Так стремителен интеллектуальный регресс!
Глеб развернул перед Симой свои представления о закате отрекшейся от Христа культуры. И она вдруг спросила:
— Слушайте, объясните-ка мне одну вещь… Мог ли такой гений, как Томас Манн, заниматься плагиатом? Я была огорошена, читая «Фаустуса» вскоре после романов Германа Гессе. Смерть маленького племянника Леверкюна от менингита вам ничего не напоминает? Если вы читали «Росхальде» Гессе, там умирает от менингита маленький Пьер, так же мучительно, с теми же подробностями. Что это значит? Неужели банальный плагиат?
— Да? Я не читал «Росхальде»… — у Глебушки даже уши порозовели от смущения. Как же! Сима так рьяно бросилась догонять его, что уже успела обогнать! Глеб воскликнул: — И всё-таки не думаю, что это плагиат… Не может быть! Скорее, это глубокая общая метафора. Смерть прекрасного, чистого, любимого ребенка от воспаления мозговых оболочек… Это диалог текстов. Надо только понять, что означает этот образ…
Сима заметила:
— Вот что интересно. Гессе писал «Росхальде» перед Первой Мировой войной, а Томас Манн завершал «Фаустуса» после Второй Мировой. Однако смерть обоих детей совершается в одну и ту же эпоху — перед Мировыми войнами. Пишут, что Непомука-Эхо Томас Манн срисовал со своего маленького внука Фридолина. И сам «умертвил» этот дивный образ таким страшным способом… Хотя его прототип, Фридолин Манн, жив до сих пор.
Лиза предположила:
— В великой музыке сознательное использование чужой темы — не плагиат, а творческая рецепция, углубление и переосмысление идеи, воспоминание, или рассмотрение её в другом ракурсе. Ведь музыка европейской христианской традиции — единый большой текст, единое древо. И тут можно рассматривать сюжет о смерти мальчика в подобном контексте.
— Что же символизирует и там и там внезапно умирающий от менингита ребёнок? — спросила я. — Ну-ка, Глебка, просвети нас.
— Неужели христианскую культуру? Христианскую мысль, искусство, литературу? Всё, что мы любим?.. Все высочайшие плоды некогда христианской цивилизации? Всё мертво?.. Как вам кажется? — сказал брат.
— Я бы сказала: «жизнь покажет». Но, кажется, она уже показала… — вздохнула Серафима.
Уф! Что-то я сегодня устала и от работ руками, и от разговоров.
7 ноября. Среда.
Глеб уехал в Москву на занятия. И у нас тут началась учёба. Днём мама пошла со мной в Манежный парк. Она сидела на скамейке на склоне холма, откуда сфумато — видны дали с тёмными перелесками, а за ними — купол церкви в Староселье и шар обсерватории ракетчиков. Я собрала Эру и гоняла у мамы на глазах. Мама просила быть поосторожнее, я же боялась, что мама замёрзнет. Но она уверяла, что тепло одета. Был очень тёмный день, а я любовалась мамой: из-под голубой вязаной шапочки золотистые локоны льются вокруг разрумянившегося лица, белое стёганое пальто оттеняет светлые глаза и тёмные брови. Яркая Снегурочка! Скоро, скоро выпадет снег… А вокруг мамы уже светло.
Однако, лучше ездить верхом не у неё на глазах, чтобы её не нервировать. Когда скачу на воле, мысли просветляются. А сегодня под мерный стук копыт мысли были ритмичными, напевными. Всё вокруг стало прекрасным, хотя, на самом деле, было блёклым и серым в ожидании зимы. Соскочив с лошади, я спросила:
— Мам, мне нельзя писать, когда могу не писать. А если в готовом виде вдруг слагается славословие, Божественный гимн, — можно его записать?
— Ну, если в готовом виде, как не записать! — улыбнулась мама.
Я ей пока ничего не показываю. Ну, если она благословила, сегодня спокойно записываю.
Славословие
Тебя не видел ближний херувим,
Дерзнувший ангел о Тебя разбился, —
А нас Ты ставишь пред лицем Своим
И как один из нас сюда явился.
И облака не утаят Тебя,
Хвощи и кедр Твои откроют тайны.
Глазами звёзд взираешь Ты любя.
Твои стопы бесследны и бескрайни.
Тебя узнав, мы не найдём конца:
Премудрости положена ли мера?
В одном луче Сияния Отца
Мы видим всё: как много может вера,
Как время превращается в кольцо,
Насквозь мы пролетаем, как кометы.
Тогда Ты с радостью посмотришь нам в лицо,
Его Своим воспламеняя светом.
Узнаешь всех, кто здесь Тебя искал,
По светочам в изделиях скудельных,
И встретишь так, как будто долго ждал,
Сжигая книги наших заблуждений.
10 ноября. Пятница.
Вчера я была счастлива, что ещё один запрет с меня снят! И могу спокойно записывать стишки, которые приходят в голову целиком, без всякого труда и исправлений. Они слишком отличаются от всего, что я способна была написать ещё полгода назад. Но ни за что я не отважилась бы показать их маме! Думаю, в них много такого, что может её сильно напугать. Ведь любая настоящая мама, какой бы премудрой и гениальной ни была, всё-таки остаётся наседкой, которая хочет укрыть своих птенцов крылом — от всего, даже от предначертанной им Небом сложной судьбы. А моя судьба, судя по некоторым признакам, лёгкой быть не обещает. Ну и пусть, сейчас мне почему-то не страшно.
Однако мне захотелось, чтобы эти стишки отразились ещё в чьём-нибудь сознании, чтобы кто-то разделил со мной мои мысли. Я, кажется, совершила очередную ошибку: собрала некоторые стишки, сочинённые этой осенью, и послала брату — те, которые мне больше нравятся, кажутся необычными, менее наивными и более умными. Он мне написал: «Поговорим вечером при встрече! Разговор серьёзный». Жду теперь своих старших с особым нетерпением. Что мне достанется от нашего пересмешника?
Вечер. Да, «нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся»! После ужина Глебка позвал меня:
— Зина, пойдём в столярку, поработаем?
— Что за Зина? — засмеялась я.
— Гиппиус, — ответил злой мальчик. И, когда мы остались вдвоём, начал:
— Прочитал я твои молитвы. Но уверена ли ты, что нашла подходящую форму для своих молитв? Конечно, такое бывает, — я сам слышал, как молитвы поют на какой-нибудь простенький мотивчик… Это, конечно, имеет право на существование.
Я остолбенела, не знала, что и сказать.
— Тебя смутила форма, что ли?
Глеб с сочувствием ответил:
— Не то что смутила! Ну да, признаться, я обратил внимание на засилье графоманских рифм, на монотонность ритмики… Всё на один расхожий мотивчик… Но раз тебе кажется, что это соответствует содержанию и достойно заключенных в такие формы мыслей… да ради Бога! Пусть будет.
Его слова резали меня, как ножи. Я, почти плача, ответила:
— Глебка, ты серьёзно? Неужели ты не заметил, о чём стихи? Смотрел только на примитивные рифмы, и всё? Опять судил, как чужой, посторонний человек? Не как единомысленный брат?
— Что ты! Наоборот. Содержание, в отличие от формы, совсем не смешит. Наоборот, пугает! Я испугался, не стала ли ты слепоглухонемой: потому что не нашел там ни одной метафоры, ни одного образа из видимого мира, из твоей жизни. Твоя мысль совсем не видит того, что дано тебе в ощущении. И это не может не пугать. Куда ты улетела? Почему там такой разреженный мысленный воздух, как в стратосфере?
— Никуда я не улетела! Наоборот, сильно плакала и погружалась в глубины сердца, — возразила я. Даже умолчала, что стихи о природе ему не показывала: они мне кажутся банальными.
— Глубина сердца и есть высота, если сердце чисто. Но можешь ли ты это сказать о себе? Вопрос не ко мне. Я бы посоветовал показать стихи людям, более сведущим именно в таких делах — религиозных. Но ни в коем случае не маме, её надо поберечь. Лучше о. Михаилу или о. Герману, у которых куча подросших дочерей. А ещё лучше – владыке Елисею. Он монах и живёт в лесу. Он-то знает, что духовная жизнь — штука страшная и серьёзная, а не забава, не игрушка, не предмет для… — Глеб осёкся, видимо, чтобы не убить меня словом. — В общем, владыка знает о молитве и трезвении, о разных духовных состояниях и о нападениях. Он поможет тебе разобраться, хороши твои стихи или не очень.
— Ладно. Так и сделаю. Уже понятно: я ошиблась, что обратилась к тебе! Ты мне брат, но не друг, я так скажу. От тебя мне благодать сочувствия никогда не даётся! Никогда и ничего, кроме отстранённой иронии! Да и сомневаюсь, что в стихах ты понимаешь больше, чем я! Лучше обращусь к тебе перед ОГЭ, с вопросами по динамике и кинематике. Тут ты далеко впереди…
Я не смогла договорить: слёзы меня душили, так было больно! Наконец, они хлынули наружу. Я выскочила из мастерской, надевая куртку на ходу, и пошла в свой лесок, чтобы никто не видел моего огорчения. Я успокоилась, даже смирилась с полным одиночеством. Потом и Глебушка, как всегда, понял, что перегнул палку, и сказал:
— Таюшка, я так строг с тобой потому только, что хочу тебя уберечь!
— От чего же?
— От того страшного, что ты сама себе можешь напророчить. Я ведь ощутил, что это написано не просто так. Ты знаешь: я не какой-то чёрствый солдафон! Когда читал стихи, на вид такие простенькие, у меня мурашки были, мороз по коже… Глас хлада тонка , как любил говорить папа. И стало жутко — за тебя. Я подумал: если это от Бога, никуда оно не денется, коли я предостерегу построже. А если не от Бога, — то уж лучше утратить такой дар, чем потом расхлёбывать ядовитые плоды.
Мы с Глебом сразу написали письмо владыке Елисею, вывели стихи на бумагу, запечатали в конверт вместе с письмом и отнесли к Осташковым, чтобы о. Герман на завтрашней службе передал конверт владыке.
11 ноября. Суббота.
Сегодня у мамы была репетиция квартета, перед завтрашним концертом в краеведческом музее. Приехали Опарины. И я, одержимая навязчивой идеей — отразиться в другой душе, — сунула стишки тёте Зое Фотиадис, когда провожали их после репетиции ночевать в папину бывшую «берлогу». А так мы с Глебом весь день до всенощной работали в столярке, да только и думали о нашем письме к владыке Елисею. Сходили к Осташковым и напросились на всенощную поехать с ними, чтобы увидеться в церкви с владыкой. На службе сначала оба мы были в тревоге. Все пять поповен — Германовны, как мы их прозвали, — пели на клиросе серафическими голосами 103-й псалом да «Блажен муж…», заслушаешься! (Мне не дано красиво петь, могу лишь тихо подпевать клиросу). Но и это меня не успокаивало: не видно владыки Елисея! Тут из алтаря прошмыгнул его келейник, о. Михей, и мы с Глебом слегка успокоились. А уж когда на полиелее владыка вышел со всем клиром, такой мир низошел на нас, что и словами не описать. Во время помазания, когда подошла к владыке, он начертал крест мне на лбу и произнёс:
— С праздником, Таисия, птица певчая!
И сердце у меня встрепенулось от радости, как птица. Потом опешила: владыка всё понял! Ведь наше письмо было написано с прозрачной хитростью! После службы он вышел к нам на солею и сказал:
— Прочитал я ваше послание со стихами, ребятки. Пишете, что одна ваша знакомая из гимназии, которая недавно пережила тяжёлую утрату, и которой пятнадцать лет, пишет молитвы в стихотворной форме. Но она сомневается в своём даре и боится, спрашивает совета... Ну что ж, передайте вашей знакомой, что пусть поёт, пока поётся, — в глазах владыки я заметила весёлые искры. Он говорил и как будто усмехался в бороду. — Почему же не записать то, что рождается само, без всякого труда? Она спрашивает: можно ли показывать стихи маме? А как же! Кто, как не мама, поймёт и оценит, помолится и убережёт от опасностей? Ну, и я всегда не прочь послушать пение Гамаюна, который тут у нас подрастает… Так что передайте ей моё благословение!
Владыка благословил нас и отпустил, мы не успели и рта раскрыть. Он ушёл в алтарь, а у нас с Глебом стало так весело и легко на душе, что хотелось петь.
— Видишь, я был прав! — воскликнул Глебка на улице. — Хорошо, что мы поделились с владыкой. Он за тебя помолился, и вся жуть отступила. Отныне он будет хранить тебя своими молитвами.
— Ну, может, и не было никакой жути, — радостно отвечала я. — Может, ты всё придумал!
Боже, Ты выпустил меня на свободу! Теперь душа, после страхов и сомнений, снова парит на воле, глядя на землю с лёгких облаков! В машине, пока ехали домой, я прочитала в телефоне, кто такая птица Гамаюн: «Гамаюн — в русской культуре мифологическая вещая птица, приносящая радостные вести, поющая людям Божественные гимны и предвещающая будущее тем, кто умеет слышать тайное... Её назначение — напоминать людям о высших ценностях бытия».
Глеб отозвался на это:
— Да. Получается, владыка после твоих стихов обрадовался, а не испугался. И мне это передал. Сейчас я тоже рад за тебя. Не понимаю, что меня так ужаснуло.
— А я это давно поняла. Я для тебя всё ещё пятилетняя девочка, которая несла всякую хулиганскую дурь и не могла умолкнуть. Думаешь, я всё ещё тот попугайчик. А владыка по-другому всё воспринимает. Видишь, каким облаком нас осенило? Но спасибо тебе за твою «жуть». Результат налицо.
Эта радость и теперь с нами!
12 ноября. Понедельник.
Вчера после обеда приехал грузовичок, и мы попрощались с нашим новоявленным спальным «гарнитуром», который уехал в Мытищи. Через несколько дней заказчик женится, и мы всё успели, общими усилиями! Следующий заказ Глебу — сделать фасады для маленькой кухни в том же стиле к Новому году — для той же молодой семьи. Глеб мгновенно загорелся, начал перебирать папины эскизы и придумывать что-то своё. Признался мне, что хотел бы стать основателем целого производства, но пока не знает, с какого конца взяться за это.
После проводов мебели мы с Серафимой сидели у него в столярке, и я попросила их позаниматься со мной физикой, иначе трояк мне обеспечен. Эти двое наперебой объясняли мне, как решать задачи, с применением теоремы Пифагора, — который очень мною любим, но за другое! Увы. Высокий пифагорейский дух мне чужд: я подобна флюсу. Так я им и сказала:
— Вы нашли друг друга! Даже отважились объяснять трёхсотпроцентному (тут они скуксились — с усмешкой нахмурились!) …трёхсотпроцентному гуманитарию нечто о равномерном ускорении? Ну-ну. Для меня это — как вспышка яркого света! На миг становится ясно до боли, ослепляет и тут же исчезает из сознания. Не могу сказать, что до меня ничего не доходит, но удержать не могу.
Я смотрела на Серафиму, на её толстые каштановые косы почти до колен, на ясные глаза за круглыми очками, и думала: «И над ней-то я надмевалась, стервочка? Над этим добрым и гениальным ангелом?» Да, сегодня меня посетил дух смиренномудрия и самокритики. Я даже забыла, что дала почитать свои стишки тёте Зое Фотиадис: эта тема вдруг стала мне неинтересна. Вечером были на концерте маминого квартета. Хотя Зоя пыталась несколько раз заговорить со мной, я избегала встречи с глазу на глаз. Так было стыдно! Что толку от моих поэтических слов, которые неизвестно откуда приходят, — при том, что придётся нанимать репетиторов, тратить на меня большие деньги… если только Глеб и Сима не научат меня решать задачи по физике, не переведут для меня язык механики в образы… Итак, после концерта Зоя сделала последнюю попытку что-то сказать мне, уже садясь в свой «лифан» рядом с Васей, но я постеснялась и уклонилась от её слов. Она понимающе кивнула на прощанье. А маме я так ничего и не показала: кажется, я переболела стихами.
16 ноября. Четверг.
Сегодня под вечер, гуляя с Фиделькой, увидела новую вывеску на «стеклянном» доме, что на соседней улице. В ранних сумерках сияли буквы: «Кофейня У Жар-птицы». Стеклянная студия ярко светилась панорамными окнами: гирляндами, каскадами огоньков и лампами над маленькими столиками. Я позвонила Тоне и Серафиме: сбылась наша мечта! В нашем медвежьем углу открыли кофейню! Отпросилась у мамы и побежала на встречу с подругами в новое место. Я знала, что необычный «стеклянный» дом, окрашенный в кофейный цвет, купила молодая семейная пара. На вид совсем юные и тонкие, они часто шли с этюдниками в сторону Озера, держась за руки.
Итак, едва стемнело, наша дружеская троица пожаловала на кофе в новое заведение. Погода была ужасная — густой снег с дождём, темнота и пронзительная сырость. А домик «У Жар-птицы» светился и мерцал в осенних сумерках, действительно, как сказочная птица. В студию вход открыт с просторной террасы; в доме очень тепло и светло, стены оживлены акварелями с видами нашего города и Озера. Звучала лёгкая музыка: что-то пели по-итальянски. У стены под пальмой я сразу заметила электронное пианино. Пахло сосновой смолой, новым домом и кофе, и яркий кофейный аромат и успокаивал, и бодрил. Мы купили эклеры и по чашке американо из кофемашины, уселись у панорамного окна за кофейный столик, на диванчики из эко-кожи. Кофе налила шапочно знакомая нам молодка с розовыми волосами, в домашних тапочках, в клетчатом жакете поверх широкой чёрной пижамы.
Мы сначала стеснялись и молчали. Вдруг после безликих песен из динамиков полились арии из «Свадьбы Фигаро» и из «Севильского цирюльника»! Мы с Тоней так и подскочили от неожиданности. Смущение исчезло, разговорились с хозяйкой. Она оказалась уроженкой Швейцарии по имени Эльке, которая решила перебраться в Россию, закончила здесь Строгановку, вышла замуж за однокурсника Федю и поселилась с ним в его родном живописном городе на Озере. Год они прожили, занимаясь живописью и продавая через интернет свои работы. Потом предприимчивая швейцарка решила: у нас есть большая студия для гостей со множеством кресел и диванчиков, кофемашина и большой холодильник. Почему бы не открыть кофейню для соседей? В густонаселённом, особенно в летние месяцы, посёлке явно не хватает кафе! Начали оформлять предприятие, но бюрократические проволочки продлились до начала ноября.
— Если мы не прогорим до будущего лета, — будет чудо, — вздохнула Эльке.
Мы воскликнули:
— А вдруг вы не прогорите, если у вас будет своя фишка в виде необычной музыки? Моцарта мы еще нигде не слышали…
— Разве что в кафе «Моцарт и Сальери» около московской Консерватории, — вставила я. — Даже Россини больше нигде не слышно…
— Что же заставило вас переселиться в нашу Гиперборею? — спросила я Эльке.
— Я с детства любила советский кинематограф, — отвечала та, — причем была не одинока! У нас просто мода вспыхнула на советское кино. И это заставило меня заняться языком. Так я ещё в школе прочитала Достоевского и Чехова и решила, что учиться буду только в Москве. А я — девушка очень волевая. Всё, что нафантазирую, непременно сделаю.
— Это видно! — воскликнула я. — Тут у нас есть такая же француженка!
— Я её знаю давно! — обрадовалась Эльке. — Еще на родине я читала блог Мари Сайяр по-французски, о её жизни в вашем городе. Меня интересовало всё, что касается России! Когда же на моём курсе оказался Федя из вашего городка, я поняла: о, это моя судьба! Так мы лично встретились и подружились с Мари Сайяр. Тут оказались еще две семьи из Швейцарии! У нас у всех одна и та же комическая сценка: когда мы открываем счета в отделении банка, местные клерки спрашивают: «Чего это швейцарцы зачастили открывать счета в нашем банке? Обычно бывает наоборот!»
Мы смеялись и чувствовали возрастающую симпатию к Эльке. Тоня сказала:
— Я — скрипачка, Тая играет на фортепиано. Мы можем иногда приходить и играть живую музыку, если у вас будет достаточно посетителей… Только мы не будем играть примитивщину. Если вас устроит популярная классика… — добавила она строго.
— Думаю, надо как-то дотянуть до лета, чтобы стало больше посетителей… — вздохнула Эльке. — Но если считаете, что Моцарт поможет нам выжить, то, конечно…
Из динамиков лилась знаменитая ария Розины из «Севильского цирюльника». Эльке подняла палец вверх:
— Слышите? Эту арию пела Фрося Бурлакова в моём любимом фильме!..
За стеклянной стеной раздался рёв скутера, и вошел молодой человек в мокром шлеме. Новый посетитель снял мокрую кожаную куртку и заказал капучино с круассаном. Сел за соседний столик, положив шлем рядом. Эльке пришлось отвлечься от разговора с нами, потом она и вовсе скрылась в жилой части дома. Мы с Тоней начали разговор о Моцарте и Гайдне, выбирая возможный репертуар. Парень не сводил с Тони глаз. Допив свой кофе, подошёл к нашему столику и робко спросил:
— Девушки, можно с вами по… по… по… познакомиться?
Ни секунды не раздумывая, Тоня сурово ответила:
— Нет! Все мы несовершеннолетние!
Молодой человек испуганно извинился и выбежал за стеклянную дверь. Когда рёв его скутера смолк, мы разразились смехом: «Па-па-па-па-па-па… Па-па-па-па-папагена!»
— Тонька, ты из нас троих — единственная красавица, которая внешне тянет на взрослую девицу, — сказала я, когда смех отпустил нас. — На нас он даже не обратил внимания, мы с Симкой — явные дети.
— Ну уж нет, — вспыхнула Тоня. — Я помню наши детские клятвы. Между прочим, хоть они и глупые, но уж очень полезные! Конечно, на всю жизнь меня не хватит… Зато я себя уберегу от ошибок, пока не встречу свою судьбу, — как наши с тобой родители. Мои, правда, с детства уже определились…
— Твоя судьба будет скрипачом, пианистом или виолончелистом, — сказала Серафима. — А не парнем с косичкой, в косухе и на скутере.
— Совсем не обязательно, — возразила Тоня.
— Как? Неужели фаготом или литаврами?
— Понимаешь, Симка, я всё детство прожила в доме Пшеницыных. Тайкины родители для нас с Яном — «мама Вера» и «папа Слава». Тайкин папа не был музыкантом по профессии. Но более гармоничного целого я не видела! Хотя мама Вера — музыкант от Бога.
Когда мы вышли из «Жар-птицы», крыши и дороги были покрыты свежим снегом. Потом я всё в подробностях рассказала маме. Такой необычный у нас выдался вечер.
17 ноября. Пятница.
Снег всё валит, валит и не тает. Земля преобразилась после осенней серости и тоски: возникла иллюзия, что и день увеличился, так стало светло в сумерках. После бассейна я долго гуляла с Фиделькой по полям, она рьяно радовалась свежему снегу, металась красной кометой, с космической скоростью ныряя в глубоком снегу. Я влюблена в красоту этой собаки! Смотрю на её изящество, и охватывает восторг. Охотничьи собаки — самые красивые и грациозные!
С минуты на минуту ждём приезда старших Ярославичей. Мама внизу играет Венявского, высекая огонь из-под пальцев. Голос скрипки заставляет вернуться к давним мыслям о поэтическом видении мира и о практическом применении этого дара. После последней встречи с владыкой Елисеем у меня возникло блаженное чувство безопасности. Я даже решила, что получила прививку от поэтического ража, мне стала безразличной эта тема. Однако критические высказывания Глеба не идут у меня из головы: графоманские рифмы, оторванные от житейской реальности метафоры и тому подобное… Да, брат, ты прав! Какое отвращение у меня к собственным стишкам… Как их теперь уничтожить? Никак: я ими поделилась.
У моего изголовья лежит шестой том Шиллера со статьями; этой осенью мы с мамой обсуждали кое-что оттуда. Мне читать его совершенно невозможно и явно рано, но пока не ставлю его на место. Сейчас наугад открыла его… И что же мне попалось на глаза? Вот это обличение для меня!..
«Никогда образованный человек не станет искать услады для ума и сердца у незрелого юнца… По праву требует он от поэта… чтобы тот в умственном и нравственном отношении стоял на одной с ним ступени… Недостаточно таким образом рисовать чувство возвышенными красками, надо и чувствовать возвышенно. Одного вдохновения недостаточно: требуется вдохновение развитого ума. Всё, что может нам дать поэт, это его индивидуальность. Она и должна, следовательно, быть достойной того, чтобы предстать пред светом и потомством. Возможно более облагородить эту индивидуальность, просветить её до чистейшей, прекраснейшей человечности, — такова первая и важнейшая задача поэта, прежде чем он решится взволновать лучшие умы. Высшее достоинство его стихотворения может заключаться только в том, что оно является чистым, совершенным отражением интересного состояния, переживаемого интересным человеком, совершенным духом… И напрасно тот, кто не стоит на этой высоте, будет пытаться скрыть мастерством этот существенный недостаток… Никакой великий талант не может сообщить отдельному художественному созданию того, чего нет у самого создателя…»
Как раз для меня! Как будто Шиллер стоит в дверях моей комнаты и честно высказывает своё мнение о моих литературных опытах. А он — гениальный поэт, хотя многими ныне забытый. Но это их беда, а не его вина.
Когда мама закончила играть своего Венявского, я побежала к ней и зачитала эти задевшие меня слова. Мама согласно кивнула:
— Внимательность к деталям, к мелочам надо постоянно развивать. Ведь в мельчайших штрихах таятся глубокие смыслы… Надо учиться читать бытие, как книгу, как текст — иногда поэтический, иногда и прозаический… и слушать, как музыку. И искать самые точные, самые подходящие к этой глубине слова.
— Мне ещё многому надо учиться, — вздохнула я. — Ещё никогда я по-настоящему не искала слова. Они приходят в готовом виде и обличают мою индивидуальность, по большому счёту равнодушную ко всему, что вне меня…
18 ноября. Суббота.
Слава Богу, сегодня не надо рано вставать и куда-то ехать! Перед рассветом проснулась от гулкого шума дождя по крыше. Вот как! А снег? Я вскочила и выглянула в окно: увы, от вчерашнего снега, который валил больше суток, остались только клочья. Его просто смыло. Гулять с Фиделькой было не так весело, но ходили мы очень долго. Фиделька понуро трусила рядом, хотя я спустила её с поводка. Мокрая шерсть её выглядела жалко: принцесса превратилась в клошара. Но, несмотря на внешнее неблагообразие мира, сегодня я пробудилась от бушующей в сердце огненной радости. И эта ликующая радость гоняла меня полтора часа под дождём, хотя Фиделька то и дело с недоумением оглядывалась: когда же домой?
Оттепель после снегопада
Иду по несжатым снегам,
Где след непреклонен и крут.
Но падают искры к ногам,
И дальше от дома влекут,
Где Слово снисходит ко мне,
И я повстречаю Его,
Подобного властной весне
В уделе Отца моего.
Вчера я, как дерзкая дочь,
Просила не трогать снега.
Но ливень врывается в ночь,
Куда не ступала нога.
Покровы с вершины текут
На сгорбленный сыростью склон
И в землю с собою несут
Негаданно прерванный сон.
19 ноября. Воскресенье.
Какой насыщенный был день! После Литургии повела маму с Ярославичами в «Жар-птицу» на чашку кофе. Нас встретила нарядная Эльке: выглядела она уже не так нелепо, как в прошлый раз. Чепчик, как у знаменитой Шоколадницы, фартук поверх уютного платья — глаз радуется.
— Я учла ваши замечания, — улыбнулась она мне.
Я уже освоилась с Эльке и смело похвалила её. А остальные поначалу были скованными. Но, выпив кофе, Лиза расхрабрилась и села за электронное пианино. Кроме нас, тут была ещё одна семья с нашей улицы, с тремя детьми. Вдруг в солнечный зал ворвались мазурки Шопена. Соседские дети от неожиданности перестали озорничать, подбежали к Лизе и глаз не сводили с её рук. Потом все дружно ей аплодировали. Соседи сказали:
— Конечно, в присутствии такого исполнителя и такой музыки невозможно продолжать болтовню. Даже кофе глотать стыдно… Зато какая неожиданная радость. Обычно мы слушаем вас издалека, — только то, что доносится до нас ветром… или когда идём мимо.
А я опять заявила маме, что буду иногда тут играть — понятное дело, пока безвозмездно, для привлечения клиентуры. Мама ничего не сказала, только на лице её появилось выражение усталости от моих бесконечных странных идей. Зато мой добрый братец не смог промолчать:
— А учиться когда собираешься? Мы с Симой заметили, что с физикой у тебя не очень…
Я отшутилась:
— Ты ведь знаешь, я могу что-то познать только через любовь. Законы Ньютона я смогла понять, только когда жутко влюбилась в Ньютона!
Лиза и Эльке засмеялись, соседи тоже не выдержали, даже малыши захохотали.
— Смешно? Ну да, физичка задала мне писать реферат о Ньютоне, а я влезла в его богословие. Однако там куча всего еретического, — конечно, ему не дано было постичь Ипостасность — тем более Божественную Троичность! Но его живая вера…
— И красивый портрет, где он с белокурыми локонами, — поддел Глебка.
— Ну да, и это тоже! — храбро ответила я, хотя и стала всеобщим посмешищем. — Всего вместе мне хватило, чтобы навсегда зафанатеть! После реферата я несколько недель внутренне спорила с Ньютоном о Боге, спрашивала его… по-английски, конечно. Но вот его законы классической механики оспорить не смогла… Я же в физике не очень. Зато я их поняла и запомнила.
В общем, хорошо я всех повеселила. Но меня поддерживала особенная теплота, исходящая от маминого сердца: я вижу, что мама меня любит всё сильнее после каждого моего слова. Мне кажется, мы с ней такие похожие, такие родственные души, и всё крепче прилепляемся друг к другу. Хотя мама испытывает за меня постоянное беспокойство и непрестанно молится за меня.
— Эльке, я буду играть у вас среди недели, — повторила я, глядя на маму.
Мама покачала головой:
— Ты еще слишком мала.
Эльке вступилась за меня:
— Я присмотрю за Таей, никто не посмеет её обидеть в наших стенах. Мы с Федей точно никому не позволим.
— Видишь, мам! Эльке уже двадцать шесть. И она за мной присмотрит. Или я зря столько лет учусь играть? Надо радовать людей.
После этого и мама беззаботно смеялась. Мы пришли домой весёлые. Потом с квартетом поехали в городской музей, где давали концерт камерной музыки. Там была приятная встреча с друзьями, и юными, и взрослыми. Но вечерний разговор пересилил для меня все дневные впечатления! Началось всё после вечернего чая. Лиза села репетировать 31-ю сонату Бетховена, а мы в «дедушкином кабинете» её слушали. Мама сказала, что в фугах финала, особенно во второй фуге, следующей за вторым проведением Arioso dolente, она всегда слышит пасхальный перезвон колоколов. После набата Страстной пятницы вдруг начинаются переборы и благовест — причем такой, как у нас на Руси, когда на всех сорока сороков начинают звонить: «Христос воскресе!» Для мамы это пасхальная музыка, утверждающая опыт вечной жизни, преображение мира. И Лиза так играла за стеной: точно благовестила со всех колоколен о Воскресении. Закончив финал, начинала снова.
— Да, похоже на то, — согласился Глеб. — Только вот где Бетховен мог слышать такой благовест мощных колоколов? Неужели в Бонне, или даже в Вене, именно так звонят на Пасху? Ведь это же как будто — наша музыка… Во всяком случае, наши колокола?
Мы с мамой согласились, что Бетховен мог слышать их только свыше, в тех сферах, которые ему «как солнце, озарял высший гений» . Как же нам было хорошо! Великая музыка за стеной, пусть в повторении — точно в размышлении, в подборе нюансов. А тут мы — вместе! И вдруг Глеб с тревогой сказал маме:
— Завтра я уеду, поэтому сейчас должен сказать всё, что меня беспокоит. Мам, у нас кое-кто просит для себя какой-то особенной участи. Кто-то уже решил податься если не в мученики, то в преподобные. И дерзает об этом молить Бога. Вот что меня волнует, даже когда уезжаю… Мам, ты должна это знать.
Мама, как и я, тотчас поняла, что это камень в мой огород, и обняла меня.
— Нет, мам! Ни о чём таком я не прошу. Прошу об одном: чтобы мне жить для Господа и для других, а не для себя! — прошептала я в своё оправдание. — И ещё прошу ниспослать мне Премудрость, которой мне не хватает. Разве нельзя?..
Но Глеб оставался непреклонным:
— По-моему, ты забиваешь себе голову именно потому, что хочешь жить для себя, всю жизнь как маленький ребёнок. Чтобы чувствовать себя такой вот безответственной маленькой девочкой. Я знаю, ты не хочешь получать образование, как прочие люди. Думаешь, что и без университета образуешь себя, даже без училища или колледжа? Если ты вздумала идти в монастырь, то и там нужны специалисты, а не болтушки… А если ты решила быть этакой Эмили Дикинсон, жить в глуши ради мамы, ради братика, или ради гипотетических племянников, — но среди мира… и быть только поэтом… Как ты будешь зарабатывать? Папа не оставил нам такого состояния, чтобы кто-то из нас стал рантье. Это эгоизм и инфантилизм. Склонность к dolce far niente!
Я сидела подавленная и молчала. Этот шестнадцатилетний старец был прав! Мама взяла меня под защиту:
— Глеб, хоть ты и глава семьи, но позволь и мне высказаться, как я это понимаю. Тая сейчас видит свой долг в том, чтобы быть здесь неотлучно, чтобы взять на себя большую часть забот о маленьком, когда он родится. Чтобы быть мне опорой. Её влечёт этот долг так, что ни о чём другом она и думать не может, даже не хочет. Потому что у нас у всех есть общая черта: склонность к долгу. Мы, все вместе, слишком любим красоту прекрасной души и руководствуемся именно этой красотой, которая ведёт нас, как сама судьба. Таисия так жаждет этого призвания не потому, что нафантазировала себе будущее, а потому, что красоту добродетели видит только в таком предназначении…
— Мамочка, ты одна меня можешь понять! — воскликнула я. Но мама с чувством продолжала:
— …И это не значит, что Тая ищет лёгких путей, Глеб! Как раз на её-то пути и могут быть огненные скорби. Но и несказанные радости тоже! Поэтому мне остаётся только поддержать Таю, как бы ни горько мне было такое её предназначение… как бы я ни переживала за неё.
Как же я обрадовалась! Вдохновилась, видя такую любовь мамы. Глеб же обычно только смущает мой дух.
— Мам, как ты думаешь, папа бы поддержал вас?.. — озадаченно спросил Глебка, уже более мирным тоном.
— Сейчас я вам кое-что почитаю, — сказала мама и вынесла из своей спальни папину записную книжечку — самую первую после их венчания. Лиза встала из-за рояля, пришла к нам, и мама приготовилась читать…
— Папа был твоим Эккерманом! — улыбнулась Лиза.
— Вовсе нет, — покачала мама головой. — Для нас это было обоюдное рождение мыслей в диалоге. Сначала поиск — Бетховен тоже любил делать такие вступления. Затем буря. И наконец, после шторма блужданий — заря разума, когда общая мысль обретала свои очертания, облекаясь в слова.
— И всё-таки сначала мысли основывались на твоих знаниях, — предположила Лиза.
— Может быть. Но папа слишком быстро догонял меня, натиском брал гуманитарные знания, с огромным энтузиазмом. А вот я папу так и не догнала — в его области…
Мама начала читать. Потом я попросила разрешения скопировать эту запись. Мама дала мне, но с условием, что за послушание я обуздаю своё любопытство и не буду читать в одиночестве прочие записи.
— Ага, понятно, там записи не для детей до восемнадцати! — вздохнула я. Однако взяла себя в руки и свой порок неукротимого любопытства загнала куда подальше.
20 ноября. Понедельник.
Канун дня св. Архистратига Михаила и всех Небесных Сил. Завтра дядя Миша Лаврентович — именинник. Поэтому Опарины не уехали домой, остались у нас в прежней папиной «берлоге».
Пользуясь маминым разрешением, выписываю место из папиной книжечки, вчера зачитанное вслух. Речь шла о целой записи, поэтому перепишу её полностью, а не только разворот, в который мама положила закладку. Эта запись сильно отличается от более поздних папиных записей. Речь влюблённого «неофита», многословная и восторженная! Похоже, таким был папа после женитьбы! Начало записи для меня не менее важно.
Папин дневник.
30 декабря 2004. Четверг.
28 декабря моя мама устроила для Веры концерт в музыкальной школе. В программе были «салонные» произведения Грибоедова, Глинки и Чайковского. Кроме нас, троих Пшеницыных, пришли несколько подростков из музыкальной школы — парнишки привели своих подружек провести ранний вечер. Да две мамы заглянули с детьми, которых забрали после занятий. Вера очень волновалась, я это видел. Однако тепло, увлечённо рассказывала о русской фортепианной музыке. Играла, как всегда, изнутри, вкладывая в музыку всё сердце. Но наша публика подкачала: подростки болтали о своём и хихикали, потом и вовсе покинули зал во время «Разлуки» Глинки. Вслед за ними ушли и мамаши с детьми, поэтому после концерта аплодировали Вере только я и мои родители. Я видел, как у Веры сердце кровью обливается. Дома она сказала:
— Твоя затея была неудачной. Лучше так не экспериментировать.
До позднего вечера ничем не мог утешить её. Понимал, что она не заснёт из-за расстройства. Когда она пришла спать, приникла ко мне, но я сказал:
— Надо залечить твою рану. Иначе — чувствуешь, целоваться нам не сладко, а горько? У тебя сердце — как сплошной ожог, из-за поведения нашей публики.
— Не надо их винить, — я одна виновата.
— В чём же? В том, что идёшь к людям с открытом душой? Все свои сокровища им щедро отдаёшь! А они их попирают ногами, как в притче Господа …
— Это моя ошибка, — с болью шептала Вера. — Что же делать, если так искренне нельзя?.. По-другому всё равно не умею. Я — человек-невидимка, не отражаюсь в других людях… Больше никаких концертов!
— Нет, Вера, так думать грех. Надо делать всё, что можем, и именно — всем сердцем. Ты же этого хочешь.
— Не просто хочу, такая невыносимая жажда — делиться с людьми, отдавать им! — шептала Вера. — Но, похоже, никому это не надо… Поэтому жажда выжгла сердце — дотла!
— Ведь ты хочешь во всём дойти до самой сути , — Бог таким всегда идёт навстречу. И пошлёт тебе таких же слушателей. Обязательно найдёшь людей, которые утолят твою жажду, — уверенно сказал я. — Иначе бы эта жажда не возникла. Она означает, что есть живая вода — совсем рядом. Только крылья не складывай! Терпение!
В ту минуту я говорил так твёрдо, точно знал и видел, как всё может, должно измениться... И Вера поверила мне, как дитя. Её сердце после моих слов засияло, как солнце, — чудо, к которому никак не могу привыкнуть.
А вчера после трудового дня заставил Веру «прогнать» вместе со мной Четвертую сонату для скрипки Бетховена.
Мне хотелось поделиться с ней мыслями, такими, которые обычно сообщаю ей, когда день позади, когда отложено всё обыденное, — всё, кроме нас двоих. Так мы «сверяем часы», ибо и я получаю сходные признания от неё. Я начинаю говорить о ней: Вот моя всеобъемлющая мысль и чувство — какое наслаждение может доставлять нам всё существо другого человека! Наслаждение от созерцания её красоты, от её присутствия рядом, её голоса, от всего строя мыслей, от всего, что она делает, её увлечений и устремлений. От слов, в которые она облекает неуловимые идеи, от её доверия. От сознания всецелого обладания ею, нерасторжимости этих уз перед Богом.
Радость, особенно когда Вера рядом, так несомненна, что я не страшусь её потерять, боюсь лишь оскорбить чем-нибудь. Но если случится так, что счастье отнимется, — верну его во что бы то ни стало! Только с ним я — настоящий. И ещё потому, что Вера испытывает то же самое по отношению ко мне. Единственное, что отличает её чувства — свойственная ей боязливость, испуг перед счастьем. Почти античное ожидание требования рока вернуть «долг за счастье». Ощущение вины перед счастьем. Но уж такова моя Вера! Переубедить её я не в силах. Однако не устаю говорить, что наш Господь Иисус Христос не наказывает за радость, не обвиняет в ней, не ставит её на весы. Но даже утраты и боль восполняет радостью.
Ещё говорю ей, что для меня она — проводник в мир идей и светильник разумного света. Она только смеётся над моей экзальтацией. Я отвечаю, что это не обыденное ощущение — скорее, озарение. И я был бы поэтом, если бы имел дар подчинять свои мысли метру и ритму…
В остальное же время суток напрямую мы о личном не говорим. Обходными путями облекаем свои ощущения в радость беседы и в обмен отвлечёнными идеями.
(Отсюда мама начала читать нам)
Вчера, после наших занятий над скрипичной сонатой Бетховена, Вера положила скрипку и села отдохнуть у рояля рядом со мной. Я не мог отвести взгляд от её руки, так тронула меня её красота, запястье совершенной формы, натруженные пальцы, которые невозможно поместить на слащавую картинку. Точно заколдованный, смотрел на её родную, знакомую руку. Сама мысль о Вере вознесла меня куда-то слишком высоко. Это же та, что стала для меня источником всех радостей, которых прежде, до неё, я не знал. Да и не нашёл бы их ни в ком и никогда! Это та, которая уже месяца полтора носит дитя — часть меня и, несомненно, очень похожее на неё. И, едва зародившись, это маленькое существо уже слышит нас, слышит живую музыку. С ума сойти! Возник поток каких-то сумбурных, неоформленных мыслей:
— Какая же появится на свет Красота! Искатели Премудрости возвестили, что существует прекрасная душа, — значит, они имели о ней представление. Они видели её? Или хотя бы в идее созерцали то, к чему стремится всякий ищущий мудрости? Невидимую красоту они видели в своих учителях, как ты думаешь? Платон знал и видел её, когда писал о Сократе, от лица Сократа?
— Возможно, — удивлённо ответила Вера. — О прекрасной душе знали и досократики. Калокагатия Пифагора — прекрасное и доброе, красота добродетели, к которой устремляет премудрость. Значит, о ней учил и Орфей.
— Ты хочешь сказать, что и Бетховен своё стремление ко всему прекрасному и благому получил не столько от мудрецов Просвещения… Не столько от Канта, Шиллера и Гёте… сколько из того самого источники, откуда черпали любовь к незримой красоте и Платон, и Пифагор, и Орфей?
— Правда, — кивнула Вера. — Проводником этого волевого устремления стала музыка. Знаешь, музыка имеет способность передавать Премудрость, потому что и музыка — дитя Логоса… Логос — Слово Божие, что это? Замысел, творящая сила. Святые Иустин Философ и Климент Александрийский видели Логос, разлитый в античной мудрости ещё до Боговоплощения. Он видел его в плодах духа, искренне взыскующего премудрости. Не мог же Источник премудрости и разума не отворить стучащим! Или протянуть камень вместо хлеба!
— Да уж. Он дал им и слово, чтобы облечь в него идеи, — согласился я. — И как же это пригодилось потом богословию.
— Мне кажется, именно через красоту легче всего можно дать ребёнку желание нравственного совершенства, — мечтательно сказала Вера. — Конечно, этой красоты не увидишь и не узнаешь без примеров. У нас с тобой была она перед глазами в наших семьях. И у наших детей должна быть.
— Мы видим эту красоту друг в друге. Остаётся только молиться, чтобы и маленьким она открывалась. Так что же это такое?
Вера сразу ответила:
— Гармоничная музыка. Гармония влечений и долга. Кант, наверное, имел вполне прекрасную душу, но отрицал возможность любви к долгу, влечения к велению долга. Он считал, что необходимо противостояние влечениям. Шиллер возражал: нет, есть влечение к долгу, есть любовь к нему, и в этом — красота. Да и в нашей традиции добродетель, совершаемая из любви к ней, а не ради каких-то других соображений, тоже вершина совершенства. Хочу в этой жизни увидеть, как наши дети устремляются с любовью к чему-то благому и прекрасному, и поддерживать их… Не принуждать, не ломать, не загонять в тень. Не ставить стены. Сбылось бы это!.. Помнишь, преподобного Серафима мать сама благословила на монашество. С пониманием и радостью. Конечно, это добрая традиция купеческого класса, однако в житиях чаще встречаем совсем другие примеры… А ведь преподобный Серафим – гений чистой невидимой красоты, избранный и сохранённый от рождения.
— Стоп, ты уже посвящаешь наше дитятко Богу? — спросил я.
— Если оно само посвятит себя… я буду только рада. Я решила помогать во всём, а не стоять на своём.
— Вот это да! — сказал я. — После поиска мы прошли сквозь вихрь идей, и вот стоим на вершине поверх туч и видим тихую, радостную умную зарю…
…Когда мама прочитала нам это, было понятно, что тогда речь шла не только о Лизе, которая уже дала знать родителям о своём существовании, но и о всех нас.
— Конечно, вы разглядели мои устремления, напряжение моей воли, и помогли мне пробираться к сокровищам музыки, — сказала Лиза.
А нам с Глебом стало понятно, что в тот предновогодний вечер в 2004 году наша мама уже знала даже обо мне и радовалась этому предчувствию.
22 ноября. Среда.
Интересные вещи я замечаю! Мама днём заглянула ко мне в комнату, чтобы, наконец, забрать папину записную книжку.
— Таюша, ты успела скопировать папину запись? — спросила она.
Было видно, что после воскресного разговора ей хочется быть со мной, как наседке, чтобы видеть, что я жива-здорова и разумна. Мы наговорились всласть, душа в душу. Мама призналась, что на самом деле она меня понимает с самого начала. Однако предвидит большие трудности, уготованные мне на пути, и молится за меня со слезами. Да, — я уточнила, и мама подтвердила, что эта молитва стоит ей покоя, я заставляю маму вымаливать меня со слезами… Однако Господь утешает маму и извещает, что за меня не стоит так волноваться: Он сохранит меня и умудрит, какой бы путь я ни избрала. Пользуясь моментом, спросила, почему мама через послушание ограничила мой круг чтения школьной программой. Разве это может утолить жажду? Втайне надеялась, что мама отменит это несуразное ограничение. Но она ответила:
— Таюшка, не волнуйся: это временная мера, и у неё есть своя разумная цель. Ведь ты глотаешь книги, поглощаешь информацию, как голодающий организм… У тебя отличная память, системное мышление, — легко анализируешь и систематизируешь новые знания. Однако в этом есть большая опасность, и ты знаешь о ней. Это болезнь нашего времени. Неограниченные объёмы информации ведут к плоскому, необъёмному типу мышления, к отмиранию глубины, и в результате — к расчеловечиванию мышления.
— А, ясно! Да, сама вижу это, и довольно часто. Но неужели такой книжный «пост» меня вылечит?
— При желании, это ограничение приведёт к тому, что твоя жажда будет направлена не вширь, а в глубину постижения. На что я и надеюсь: ведь у тебя есть этот дар, но его ещё нужно развивать. Вспомни: и простые люди, и гении, у которых не было возможности системно получать широкие гуманитарные знания, с жаждой углублялись в каждое слово, корпели над каждой крупицей знания.
Я вытащила из кармана портретик молодого Бетховена:
— Например — он? — (как же я обрадовалась!) — Я тебя поняла! Он ведь не имел системного образования, но безошибочно отличал образцы истинной поэзии от ремесленных поделок, проникая в суть слова…
— Точнее в то, что стоит за словом, — подхватила мама. — Что и составляет сущность поэзии. Так что, Таюша, не воспринимай своё нынешнее послушание как наказание. Оно предохранит тебя от болезней «романтического духа», воспитает глубокомысленность и основательность, научит внимательному чтению.
Вот это да! Теперь, когда вопрос с «наказанием» вполне для меня прояснился, стало легко слушаться маму.
Однако мне и стыдно за себя! Обычно мама заходит в мою комнату еще до рассвета, чтобы разбудить в школу. Сегодня же при свете дня она заметила, как я запустила свою комнату: слой пыли на мебели, клочья собачьей шерсти вдоль стен и по углам, под окном — золотые берёзовые листья и крылатки.
— Ай-яй-яй! Помощница, во всём доме помогаешь пылесосить, а у себя давненько не убирала? — мама указала на листья, — Со времени листопада, как минимум!
— Предательский листопад! — воскликнула я. — Не зря наша улица называется Листопадной! Если честно, подметала в последний раз ещё до листопада… почти летом…
Потом эти берёзовые «монетки» и акварельные кленовые листья я выметала из углов, и они врезались в память на весь день. Уже в сумерках, гуляя с Фиделькой, я смотрела на сырую серость вокруг и думала: будет ли снег? Так мрачно, промозгло и студёно целыми днями, а снег всё не ложится! Шла, уткнувшись носом в землю, — и вдруг заметила на дороге под коркой льда, как под стеклом, светящиеся, как лампочки в темноте, кленовые и берёзовые листья. Они ещё не померкли после нескольких снегопадов и сохранили своё золото. Как они меня поразили! Точно увидела светлячков. Долго стояла, размышляла, существует ли смерть, образом которой служат опавшие листья. А Фиделька носилась вокруг и тыкалась мокрым носом, увлекая вперёд.
Думаю, теперь-то Глебка не сможет поставить мне в вину то, что я не вижу ничего вокруг себя!
* * *
Опавший лист — обрывочек наряда,
Сиявшего всё лето в небесах,
Осколок поднебесного парада,
Свидетеля о Божьих чудесах.
Теперь намокший, смешанный с землёю
И намертво притоптанный к земле, —
Ты кто теперь? — Слеза, зерно святое,
Я след от капли на твоём стекле,
Я память плача горького по раю
И золота предутреннего весть,
Заката знак — взгляни — я умираю,
Одевшись в пурпур, золото и честь.
24 ноября. Пятница.
Приморозило. Со вчерашнего вечера метёт, и снег надёжно покрывает землю. Кажется, зима всё-таки пришла!
За ночь выпавший снег
Земля спала под снегом на ладони,
И не горели солнце и луна,
Когда в священнодейственной фелони
Престол земли светился из окна,
Как в первый День создавшегося света
И в самый первый год земной зимы —
Господской белой ризою одета
Была земля, изъятая из тьмы.
Вдруг ангелы застыли, как от страха,
Пред тайной, что скрывает этот век:
Живое сердце создано из праха,
Где повстречались Бог и Человек!
Надо ли говорить, что я стала более любовно относиться даже к школьным учебникам, даже когда со многим в них не согласна, даже если настроена на полемику с ними! — после того, как мама объяснила, почему следует поставить своё чтение в строгие рамки. Как спокойно, внимательно я стала читать дозволенное, без желания отделаться и хвататься за то, что мне интересно. Мама творит чудеса! Я спросила, почему же она сразу не разъяснила смысл этого послушания. Мама ответила вопросом на вопрос:
— Думаешь, это было ошибкой? А я-то надеялась, ты доверяешь мне и знаешь, что у меня есть на то причины и верные соображения.
— Ах, мам, я думала: так ты наказываешь меня за безделье, за пустую трату времени, за опасное высокоумие.
— И ты не ошиблась! — улыбнулась мама. — Всё это, действительно, одолевало тебя. Но смысл наказания не в бесплодном мучении, а в избавлении от ложных шагов.
Позже я думала о ложных шагах, ступая по глубокому снегу при свете фонарей, когда шла к Глебу в столярку. Он ещё не расчистил дорожки, и я старалась попасть точно в его следы, оставленные недавно. Ноги у него стали настолько длиннее моих! Пришлось по-заячьи прыгать по глубоким лункам следов. Метель почти замела их, когда мы возвращались в дом. Снова я шла за Глебом след в след и думала: так я должна следовать за теми, кто прошёл прежде меня, кто мудрее, — чтобы не провалиться в снег.
25 ноября. Суббота.
Зима пришла! Знакомое, детское праздничное чувство, и словно война мне только приснилась, словно ничего страшного в нашей жизни еще не было... Просыпаешься утром — даже если ещё не совсем рассвело, — а на всём лежит отсвет чистоты и обновления после долгого осеннего мрака. Бескрайние снега бросают отблеск на занавески, на дощатые стены и потолок, и на весь мир, на небо — на провисшие тучи. Деревья сказочно убраны инеем поверх ледяного хрусталя.
Едва проснувшись, сунула босые ноги в валенки, накинула новое тёплое пальто и выскочила на улицу. Спустившись с террасы, взвизгнула, зачерпнув валенком липкого скрипучего снега. И всё-таки застыла в нерешительности, на полпути к рощице: там перемело, снег был ещё глубже. Долго слушала непривычную зимнюю тишину: только изредка кто-то невидимый стряхивал с веток шелестящий иней.
Деревья в ноябре
Наш тихий лес в любое время года —
Наставник мой среди незримых волн.
Здесь учит молчаливая природа.
Деревья шепчут: «Ныне утлый чёлн
Направи в гавань, не спеши в святые,
Вздымая парус быстрого ума.
Взгляни на нас: какие мы нагие!
А впереди, как гроб, нас ждет зима.
Ты снова хочешь поспешить за нами
И, не одевшись в свадебный наряд,
Облечься в зиму, оковаться льдами:
Так мотыльки в смоле навеки спят.
Не торопись, душа! Сорвёшься с древа,
Ища на нём незрелого плода.
Лишишься жизни, пламени, напева,
Движения, потока и труда,
И будешь спать, как мы, в хрустальном гробе,
И будешь звать, не поднимая век, —
Так мы зовём, увязшие в сугробе,
Но подойти не может человек».
26 ноября. Воскресенье.
Вчера мы с Тоней пытались репетировать дуэтом, чтобы поиграть в «Жар-птице» обещанную популярную классику. Однако зашли в тупик: классический репертуар оказался нам не по зубам! У нас пока сносно получаются лишь песни периода раннего романтизма. Тоня со своей скрипкой доминирует и, по-моему, совсем не слушает меня, однако часто останавливается и ворчит:
— Ты меня не слышишь! Очнись, ты же играешь в ансамбле!
— Нет, это ты меня не слышишь!
Мы или раздражаемся, или хохочем. Оказывается, самим справиться с ансамблем не так-то просто. В конце концов пришлось позвать маму, и дело пошло. Мы подготовили «Матушку-голубушку», «Соловья», «Сурка» и кое-что из Шуберта. Сегодня днём уже играли. В «Жар-птице» было занято три столика, — всё знакомые лица с соседних улиц: две семьи с детьми и пожилая пара. Мы с Тоней сначала думали, как и что у нас получается, а потом разошлись и развеселились, глядя друг на друга. И только тогда стали чувствовать, как слушатели воодушевлены необычным сюрпризом, как наэлектризованы. Наш старинный репертуар не показался им неуместным и занудным: пожилые люди заверили, что всё им знакомо, когда-то они часто слышали эти мелодии; а молодым просто было приятно — «прикольно», что для них играют живую музыку. Потом Эльке угостила нас пирожными за счёт заведения, и мы не отказались.
— Если и на неделе будем играть, это может сильно отразиться на фигуре! — сказала Тоня, поскольку для неё это уже болезненный вопрос. Не то что для меня: все стараются подкормить меня, точно голодающую!
Мы с Тоней стали вспоминать моего папу, как он научился играть с мамой сложные вещи, не имея специального образования, — ничего, кроме музыкальной школы. Но он учился до конца — у мамы.
— А как она, тоже не закончив своего образования, могла и его учить, и играть с твоими родителями, профессионалами? Вот что непостижимо! — сказала я.
— Наши рассказывали, — (так Тоня и Ян называют родителей — своих и наших — «наши» и «ваши»), — что мама Вера уже в раннем детстве быстро, без труда преодолела всё, что касается техники и материальной стороны музыки. Она ведь была вундеркиндом: как будто и родилась со скрипкой, а рояль тем более не стоил ей усилий. И она могла уже всё внимание сосредоточить только на нюансах, на идеях, что ли, на содержании… Нашим же эта невидимая сторона музыки долгое время была не слишком интересна. Это ваша их зажгла.
— Мама сказала, что ваши тоже были очень горячи, — возразила я. — Они друг друга поджигали.
— Но, если бы не мама Вера, они бы эту профессию не выбрали. Они всегда тянулись к ней, поэтому мы все здесь! — сказала Тоня. — И Опарины тоже.
Я кивнула и призналась:
— Мама за меня боится. Опасается, что я могу отстать от нашего братского кружка, если не продолжу учиться. То есть потеряю всех вас: вы уйдёте в большой мир и утратите ко мне интерес и дружеское расположение. Но я ведь не собираюсь останавливаться, просто именно так мой дух ищет простора, а не оков. Я возражаю маме: ты не доучилась на музыканта?.. но твой детский дружеский круг всё-таки нерушим, ты смогла его сохранить. Все твои друзья с тобой, — теперь даже Зоя Фотиадис! И вы делаете одно дело. Так я аргументирую. Я вижу, каким образом нашим это удалось. И ешё… Йенские романтики считали, что гениальность — естественное состояние человека. Глядя на Шиллера и друг на друга, им легко было так думать…
— Понимаю, что ты имеешь в виду, — ответила Тоня. — Мы с тобой произносили глупые клятвы, когда были маленькими. Теперь мы не будем этого делать, но я все-таки слишком ценю нашу с тобой колыбель. И буду век ей верна! Или я буду не я. Даже в пространстве я не хочу никуда! Лишь бы судьба не закинула меня куда подальше…
29 ноября. Среда.
Второй день остаюсь дома. Ездить в гимназию больше нет никаких сил. После невероятного подъёма у меня и невероятный упадок. В понедельник ощутила на уроках такую тоску, что даже присутствие Тони и Серафимы не могло скрасить для меня сидение в классах. Навалилась знакомая скорбь, — вспомнила прошедшие несколько месяцев… наше сиротство, опустошение… Сразу невыносимо разболелась голова. Я отпросилась домой и умолила маму срочно приехать за мной. И физичке, и маме показалось, что я «бледненькая».
Итак, пару-тройку дней мне разрешили оставаться дома, и вот я просто сибаритствую, предаваясь dolce far niente. Валяюсь с Фиделькой на диване и смотрю лекции по музыке, гуляю до самого Озера по чистейшему снегу, вдыхаю сладостный морозный воздух, как волшебный напиток. Озеро ещё не встало целиком: лёд сковал прибрежные воды, а середина зеркала — грозного свинцового оттенка с белыми барашками.
Так и я. Полного исцеления и выздоровления для меня быть не может. Глаза видят красоту и обновление природы, а мысли крутятся вокруг прежнего: неужели сейчас продолжается война? Неужели всё ещё гибнут чьи-то папы и мужья, молоденькие братья и сыновья? Или мирные люди, застигнутые ракетами в своих домах и на дорогах? Папа отдал жизнь, чтобы этого не было, однако… Почему же всё продолжается, и зло не отступает и не слабеет? О папа, папа, что же ты наделал! Оставил нас одних, а зла меньше не стало.
Эти мысли слишком угнетают меня. Отдых на пользу мне явно не идёт. А маме боюсь признаться в своих мыслях: представляю, каково ей-то видеть то же самое… А на ней ещё и мы все, и дед с бабушкой, да и крошка Ярослав.
30 ноября. Четверг.
Вчера у нас с мамой всё-таки был большой разговор. От неё невозможно скрыть ничего, она буквально угадала мои мысли. Сказала, что это — не мои мысли, а помыслы уныния, которые лишают меня деятельной энергии и воли.
— Как это не мои? — удивилась я. — Ведь прекрасно вижу, какова реальность. И всё во мне восстаёт! Я возмущаюсь, что папа не пожалел себя ради бессмысленной борьбы.
Мама покачала головой, ничего не сказала: кажется, она бы расплакалась, если бы стала доказывать папину правоту и невиновность. И тут мне стало стыдно за свои «аффекты».
— Мам, поняла! Я выставляю виновником папу, а не врагов, которые хотят нас всех уничтожить, и нравственно, и физически! Прости! Тебе гораздо тяжелей справляться с помыслами, но ты и вида не показываешь.
И я дала выревку, как выражается баба Аня. Обнявшись, мы с мамой плакали вместе, а Фиделька лезла к нам, лизала нам щёки и руки, издавая высокий-высокий звук собачьего плача. Тут я рассказала маме всё-всё: как тяготит меня ежедневная учёба, какую мертвящую скуку навевает; как мучаюсь от запрета читать то, что вдруг становится важным и интересным; и как продолжаю записывать стихи, которые мне никакого труда не стоят. Мама попросила показать стихи, и я с радостью поделилась ими: так давно этого ждала! Как я могла так долго таиться от самого главного человека в жизни? Между прочим, мама одобрила, что в стихи стали проникать природные образы, которые я вижу перед глазами. Я ответила:
— А вот война ещё никак не проникает в моё сознание. Как будто для меня нет места среди этого огня во вселенной, среди хаоса, который хочет пожрать творение, — произнесла я фразу, давно заготовленную в своё оправдание. И добавила Глебкину мысль: — Да и форма слишком проста. Рифмы графоманские…
— Ах, Тая, оставь форму в покое! Пока не сосредотачивайся на ней, — посоветовала мама. — Твоё мастерство придёт из другого источника. Из глубины мысли, из развития вкуса оно придёт само, без твоих усилий. Ты ведь и не вольна сейчас менять форму по произволу, раз ты говоришь, что получаешь стихи целиком, уже готовыми. Порой кажущаяся простота уравновешивает чрезмерную сложность содержания. Помни: в слове, в метре и ритме, среди метафор — твоё самодержавное царство, там ты абсолютно свободна. Всегда слушай тон своего сердца и музыку мироздания, как сейчас. Оставайся музыкальным поэтом, — как Бетховен был поэтом звуков.
— Хорошо, мам. Знаешь, ведь я только недавно немного научилась отличать в музыке подлинных философов от софистов. Бетховен меня научил: он ведь не любил «экстерьер без интерьера».
Надо ли говорить, что мы с мамой пошли заниматься делами — окрылёнными! Снова она исцелила меня от подавляющих помыслов. Кажется, я тоже ей немного помогла и осчастливила её. Всё-таки Лиза придумала истинный способ осчастливить нашу маму: откровенно беседовать с ней, раскрывать сердце и изливаться до конца… Что-то у меня сильная слабость, пока прервусь.
* * *
Да будет жизнь, как тихая река,
Отбегшая теснин и водопадов,
Как зеркало, вбирая облака
И лучезарность солнечного взгляда.
В дороге раны тают до поры,
Как сновиденья у восставших рано,
Но от пути останутся дары:
Елей, вино и хлеб — от каждой раны.
4 декабря. Понедельник.
Введение во храм Пресвятой Богородицы.
Через какое испытание прошла я за последние дни! В четверг, когда делала последнюю запись, я всё ещё сидела дома. Мама работала в своём кабинете над Разговорными тетрадями, а я строчила в эркере свою запись и маленькое стихотворение. Бледное солнце проникало к земле, как сквозь тёплую ткань; чистый снег освещал всё пространство в доме. Так тихо было, весело на сердце, хотя кружилась голова и бил озноб. Помню, я целиком ушла в стихи, мысль напряжённо работала: я пыталась запомнить приходящие слова, — и только моё тело, а не я сама, растянулось на диване напротив печки и укрылось нежным флисовым пледом. Странное было состояние! Я как будто раздвоилась: в голове крутились рифмованные строки, я беседовала с Бетховеном, а когда приоткрывала глаза, видела его овальный портретик рядом, на полыхающей подушке. И морда Фидельки у изголовья — с испуганным взглядом, с напряженными надбровными дугами, с распластанными по дивану бархатистыми брылями.
Потом — помню мамину ладонь на лбу, нежные руки, протирающие мне лицо и руки какой-то живительной влагой. Помню Игоря и Катю Шпенёвых, хлопочущих вокруг меня вместе с мамой, помню, как дядя Игорь подхватил меня на руки и понёс в сторону лестницы. Казалось, я снова стала младенцем: разве так бывает? — спросила я, засыпая. Потом очнулась уже в своей комнате на горящей кровати. Здесь был и наш врач, и мама, которая оказывалась рядом всегда, когда я открывала глаза. Потом начиналась война, ракета разбирала крышу нашего дома, проламывая потолок. Папа в алом плаще наклонялся надо мной, брал меня на руки, закрывая от взрывов, и всё исчезало. Однажды я протянула руку вдоль подушки, но портретика Бетховена рядом не обнаружила, и стала нервно хныкать и искать его, проваливаясь в горячее молоко. Когда вынырнула, заветный портретик уже был на месте. Потом рядом были то бабушка, то дедушка, то Глебушек и Лиза с Яником. Оказалось, промчались и пятница, и суббота, наступило воскресенье — канун Введения во храм. Я проснулась мокрая как мышь, слабая, но с удивительно ясным умом. По обеим сторонам кровати сидели сонные Лиза и Ян. Когда я озиралась и улыбалась, Яник протёр очки и прошептал:
— Она пришла в себя!
Я обняла обоих за шеи, притянула к себе и, резко отстранившись, со смехом столкнула их лбами. Они «поцеловались» носами! У Яна чуть не слетели очки. Он мгновенно выскочил на лестницу и крикнул на весь дом:
— Ура, победа! Таюшка вернулась, Тайка с нами!
Запыхавшись, сбежались все, столпились в моей комнатке: мама, Глеб, бабушка с дедом, тётя Аня Лаврентович… Смотрели на меня с любопытством, как на экзотическую птицу, оказавшуюся в наших широтах. Улыбались. Бабушка, заливаясь слезами, целовала мне пальцы. Лиза вложила мне в руки мой «талисман» (Бетховена). И стали рассказывать, как три дня я пролежала в жару и в бреду; наш врач предположил, что моё нервное напряжение и плеврит дали такое кризисное состояние. Плеврит я подхватила на Озере, когда жадно вдыхала морозный ветер, чтобы охладить сердце… Так я теперь думаю. Я призналась, что врач, скорее всего, прав:
— Мамочка, но ведь со мной каждый год в Рождественский пост случаются такие опасные, огненные беды. А тут накрыло прямо с самого начала. Говорила же тебе: мне вредно ходить в гимназию! Она меня убьёт!
Когда, наконец, все вышли, Лиза с Яником рассказали, что в бреду я звала папу, разговаривала с ним, а ещё беседовала с Бетховеном, причем стихами.
— Ты уж извини, — признались они, — мы просто долгом сочли записать твои стихи. Они же не были бессвязными и хаотичными. Вот, сама посмотри.
И мне достался клочок бумаги с записанными рукой Лизы стишками. Мне осталось только поверить, что всё было так, как они рассказывают! Поэтому даю им название и набираю:
Beethoven
С тобой меня роднят и эти кроны,
И эти золотые облака,
И за деревней лес черно-зелёный,
И каждая рождённая строка,
Корявый дуб и ель, и бездна неба,
И смена двух сторожевых светил,
И даже вкус токая или хлеба:
И ты, как все, их на земле любил.
С тобой меня роднят болезнь и слёзы,
Не виданный тобой бескрайний снег,
И зимний путь, и лютые морозы,
И нас настигший двадцать первый век,
И ковш Большой Медведицы, и трижды —
Глаз Ориона с южной высоты,
И даже то, что я тебя не вижу,
Но видишь ты меня, и слышишь ты.
А я уже не сомневаюсь в этом:
Твои загадки — радость без конца.
Они как ночь, пронизанная светом,
Как ясный голос доброго отца.
Всё те же звёзды спят на наших крышах,
Когда ты другом входишь в поздний час
В наш дом, — за то, что ты тогда не слышал,
Теперь ты говоришь и слышишь нас.
Ещё вчера вечером зашли Тоня и Серафима. Глаза у Симки были на мокром месте при виде меня:
— Ой, какая бледная! Что за подглазины! Ты не представляешь, как всех перепугала! С тобой творилось что-то невероятное, — как в старых романах, где юные девицы чахнут неизвестно отчего… Мы с Тоней молились со слезами.
— Как же мы ревели, ты бы слышала! — подтвердила Тоня.
— А может, и слышала, — благодарно улыбнулась я.
Потом они рассказали новости последней недели в гимназии: …Директрису провожают на пенсию, на её место заступает преемник, которого она сама нашла где-то в Москве… — Нет, не так, Симка, — точнее, он переехал сюда из Москвы, только что, но уже нашёл себе такую работу. Ещё бы! Ведь его фамилия — Курциус! Иван Фёдорович Курциус! Директриса ухватилась за него, будто он кажется ей каким-то выпускником Марбурга или Гейдельберга… Хотя для православной гимназии это было бы странно! Мы его ещё не видели. Но на следующей неделе Семёнова попрощается со всеми и представит его. Однако ему придётся нелегко. Училки уже ревнуют и обижены на директрису за то, что она не стала выбирать преемницу из своей среды и призвала «варяга».
Так ворковали мои девицы, пока я, в белом слюнявчике сидя в постели, ела прозрачный бульон с кинзой и укропом. Я разомлела от еды, от тепла, от всеобщей любви, от внезапного облегчения, от блаженной слабости. Знали бы подруги, как далеко от меня всё, о чём они рассказывали! У меня рвалось наружу признание, что гимназия для меня — пытка, что моя мечта — заниматься самообразованием, самой себе определять вершины, которые нужно брать приступом… Но я молчала, делая вид, что возня за власть в школе представляет для меня интерес.
А сегодня утром в честь праздника Введения во храм Лиза и Глеб в Москву не поехали — отправились в церковь, чтобы привести батюшку Михаила — причастить меня. А мама осталась со мной. Она осунулась за эти дни, и так светилась, видя моё радостное настроение. Я спросила:
— Неужели меня так вам не хватало?
— Не то слово! — воскликнула мама. — Точно солнце померкло. Да и как мне не хватало главной моей помощницы! Пока не приехали Ярославичи, всё в два раза дольше: и готовила, и убирала. И с Фиделькой гуляла.
— И мусор вынести было некому, — добавила я. Это моё любимое дело, от которого становится легче на душе.
Чувствую себя прекрасно, только такая блаженная слабость! Ничего не болит, главное — и душа не болит, голова не кипит, и ум холоден. Мама довела меня под руку до душа, помогла помыться. Я краснела ужасно! Мама давно не видела меня в чём родила… Я готова была провалиться от отвращения к себе, и мама называла меня дикаркой и малышкой. Я призналась с горький усмешкой, что просто ненавижу в себе всё, что отличает меня от прежнего ребёнка. Мама понимающе улыбалась, однако, не обращая внимания на мою бурную реакцию, натирала мне спину душистой мочалкой. Повернуться к ней лицом я наотрез отказалась и справилась сама. Мама ловко завернула мои волосы в тюрбан, закутала меня в пушистый халат и уложила в свежую, чистую постель. После полудня пришел о. Михаил, исповедал и причастил меня.
Тогда устроили праздничный обед прямо в моей комнате. С моего длинного рабочего стола убрали все книги и тетради, ноутбук, настольную лампу, глобус, швейную машинку. Уставили яствами и уселись все: мама, Ярославичи и бабушка с дедом. Спели хором тропарь Введения. Я сидела, как именинница, в постели, с деревянным подносом. Ну что за чудесное выдалось Введение во храм!
— «Приведутся Царю девы вслед Ея, искренние Ея приведутся Тебе, в веселии и радовании введутся в храм Царев…» — произнесла я благоговейно свои любимые стихи из Псалтири. И даже Глеб не посмел ответить на это с привычной иронией. Ведь я не ходила сегодня в храм, но была вознаграждена…
Чуть позже снова явились Тоня и Серафима: после занятий они встретили в «Le Lac» милую Мари Сайяр, и она передала для меня свёрток с круассанами в честь праздника, с пожеланиями скорейшего выздоровления. А когда стемнело, забежала Эльке с какими-то необычными постными пирожными из «Жар-птицы»:
— Ты совсем исхудала! Давай отъедайся и приходи!
— Приду, как только ноги будут носить! Сыграю что-нибудь весёленькое из Моцарта, — обещала я.
Сейчас буду радостно засыпать под Бетховена. Скорей всего, под «Благодарственную песнь выздоравливающего Божеству в лидийском ладу» из 15-го Квартета!
7 декабря. Четверг.
День св. великомученицы Екатерины. Все минувшие дни выздоравливала
Гимн Пресвятой Богородице.
* * *
Ты там, куда не входит херувим.
Перед Царицей все престолы ниже.
Позволь пройти мне по стопам Твоим,
Чтобы в Чертоге быть к Тебе поближе!
Сотки мне ткань смиренного пути
И сделай Духу Божию покорной,
И от коварных татей защити
Под чистотою ризы неукорной.
Как Мать, не дозволяй мне падать вниз,
И в темноте храни от преткновений,
Расшей мне пояс и поверхность риз
Червленым золотом молитв и песнопений.
Как стала Ты невестою Отцу,
Готовишь дочерей в невесты Сыну,
Приводишь их в веселии к венцу,
Как Параскеву и Екатерину.
Какое удовольствие: пока по крыше и по стенам бьёт буран, — никуда не спешить, ни о чём не заботиться и только читать в тепле, в постели, услаждаться тем, что тебе разрешено!.. Ведь для меня законно перечитывать по программе свой любимый детектив «Преступление и наказание», — перечитывать точно впервые, забывая о сне и еде. Также позволительно в моём послушническом чине упиваться загадками «Фауста», романтическими перипетиями и метаморфозами в «Соборе Парижской Богоматери». Неспешно обдумывать, сопоставлять мысли, а когда устанешь, спускаться вниз и читать в кресле под гибискусом, слушая, как мама играет «Времена года» Чайковского — нарочно для меня... пока лютый ветер вплетается в музыку своим завыванием, доносит угрожающий прибой промороженных крон, но не достигает нас в натопленном доме. А потом за обедом разговаривать с мамой вдоволь! Я призналась:
— Мам, не ожидала я, что вольнодумство Гюго такое наивное! Как у Жорж Санд. Оно напоминает набор из школьных прописей. Один и тот же узнаваемый антиклерикальный набор. Сначала я была поражена этим и мысленно сопротивлялась, когда начала читать «Собор…» Но потом поэтичность текста меня затянула с головой, эта наивная революционность перестала так забавлять и занимать меня. Конечно, вольнодумство Гёте не настолько откровенное, куда более глубокомысленное.
— Интересное наблюдение, — кивнула мама. — Хотя они оба, как гении, гораздо больше собственного религиозного вольнодумства.
— Я заметила. Евангелие всё равно проникает их книги… как радиация…
— Свет Логоса, как считал Иустин Философ, разлит даже в языческой мудрости, — напомнила мама.
— Тем более в потомках стольких поколений христиан, — добавила я. — Немцы, конечно, хороши… Я так говорю не потому, что в нас есть и немецкая кровь, — этого я как раз не ощущаю. Как не думаю и о том, сколько в нас крови славян или саамских племён. И всё-таки наш Фёдор Михалыч мне понятнее, роднее и ближе! Хотя романтизма и фантастики у него не меньше, чем у Гюго. Мам, ну не бывает в жизни таких проституток, как Соня Мармеладова! — с видом бывалого знатока заявила я. — Кому вздумалось Фёдора Михалыча назвать «реалистом»? Это ведь романтизм, как у Гюго.
— Согласна, — снова кивнула мама, однако несколько округлила глаза на моё высказывание о Соне Мармеладовой. — Реализм художественного мира… в принципе, это понятие неуловимое, как веяние Духа. Им может повеять вдруг в античной трагедии или в рыцарском романе, ещё яснее — в Божественных гимнах святого Симеона, Нового Богослова. Или в строках романтиков. Это отражение природы, то есть Натуры, внутренней правды.
Мама говорила так, что мне было понятно.
— А! Ясно! В таком случае, Гретхен у Гёте куда более реалистична, чем Соня, — удивилась я. — Мне так понравилось, как несколькими штрихами Гёте изобразил благоуханную чистоту Гретхен, до того, как она доверилась Фаусту. Незабываемо! И тем ужаснее пропасть, в которую её толкнули. Да, вот это реализм! Наверно, именно так и бывает. А вот могла бы Соня в действительности оставаться святой при таком образе жизни?.. Сильно сомневаюсь. Чистейшей воды романтическая фантазия.
И я показала маме стишки, сочинённые с утра.
— Мам, ты знаешь: хочу, чтобы для меня поэзия и правда стали единым целым. Неужели то, что исходит из горящего, глубокого сердца, — лишь пустая, тающая фантазия?..
— Это путеводная нить, — сказала мама. — Или вершины, открывшиеся впереди, которые надо брать.
8 декабря. Пятница.
Утром наше с мамой плодотворное уединение завершилось суетой. Мы давно заметили, что вода у нас стала течь толчками, точно частое дыхание. С каждым днём оно всё учащалось, а насос щёлкал под лестницей каждую секунду. Рано утром приехал Игорь Шпенёв в своей камуфляжной куртке, чтобы посмотреть насосную систему. И почти одновременно во двор въехал знакомый маленький «лифан»: неожиданно прибыла Зоя Фотиадис, без своего Васи.
— Мы узнали, что Таечка сильно заболела, — пояснила Зоя, — и Вася отправил меня на помощь Вере. Как же она без помощницы? Да и хотелось поскорей увидеть мою умную девочку.
Пока дядя Игорь ставил диагноз опустевшему гидроаккумулятору и подкачивал его, как автомобильную шину, мы с Зоей поднялись ко мне в комнату. А мама то и дело бегала включать и выключать воду и смотрела, как Игорь подкачивает гидроаккумулятор,
Не знаю, сколько это длилось, но мы наверху успели побеседовать взахлёб. Зоя выспрашивала о моей внезапной болезни и выздоровлении, о моих мыслях и чтении. Я рассказала, что читаю сейчас всё о Паскале. Это надо по физике, но меня интересует другая сторона: Паскаль был человеком, узнавшим Личного Бога, — он Его свидетель, ещё один ангел западноевропейской мысли, зашивший в полу одежды своё духовное свидетельство-завещание.
С интересом ответила я на вопрос о моих мыслях: думаю о «личной встрече». То есть о Божественном добром влиянии одной личности на другую, о передаче мудрости и дара, искусства и ремесла.
— И что же думаешь об этом? — уточнила Зоя.
— Пока собираю материал, потом буду анализировать и синтезировать. Мама считает, что «личная встреча» с праведным человеком готовит дух человека к его высшему предназначению: к такой же встрече с личностью Господа Иисуса Христа. Мне не хватает личного опыта такого общения. Лучше вы поделитесь, пожалуйста, что вы знаете об этом, — хитро уклонилась я. Давно подозреваю, что у Зои есть опыт подобного рода.
— Хорошо, — кивнула Зоя. — Тогда представь себе человека рассудочного, который ничего не понимает в творениях человеческого гения, судит обо всём с плеча, с позиции вкусовщины, человека резкого и холодного… (тут я вспомнила отстранённое лицо Зои с надменно опущенными веками, — какой я видела её в детстве). Итак, как-то в трудные времена, один давным-давно живший абсолютный гений… которого наш гордец больше всех терпеть не мог, не ценил и не понимал… этот гений постепенно захватывает его душу и начинает открываться так, как ни один самый близкий человек на земле. И происходит взаимодействие, общение — такое обогащающее и опьяняющее радостью общение. Будто живой, великий человек отзывчиво объясняет все свои прежде непонятные и недоступные идеи. Делится сокровенным опытом. Расширяет горизонты, даёт свет уму и побуждает к действию. Никто до этого не оставлял такого следа в сердце — до полного его обновления. И этот великий гений становится самым родным, самым близким человеком. Конечно, удержать это на много лет трудно. Но даже когда это общение угасает, сама память о пережитом бесценна. Она не даёт скатиться к прежнему прозябанию ума, понуждает искать, жаждать, впитывать всё великое и доброе и дышать им. И гордец смиряется, видя свою настоящую мизерность, виной которой стала его гордость. Для этого жалкого человека теперь есть надежда, что радостное общение не прервётся уже никогда. Если он не сложит крылья, — оно вернётся. Если он не погрузится в ложные представления о себе. Так вижу я влияние одной личности на другую.
Я притворилась, что не совсем поняла, о ком идёт речь:
— Если бы речь шла не о надменном гордеце, я бы подумала, что вы описываете влияние Бетховена на мою маму. И да, он её с детства не покидает.
— Хотелось бы, чтобы и меня он не покидал. Карабкаюсь, как умею…
Мне так хотелось быть ироничной, как Глеб! Я села на кровати по-турецки и произнесла штампованную фразу, которую, на самом деле, терпеть не могу:
— Тёть Зой, а вот с этого места поподробнее.
Ведь я смотрела на неё, и странным образом мне становилась понятной её взволнованная речь: она невольно темнила, но ей хотелось, чтобы я поняла её до конца! Кажется, она становилась такой понятной именно потому, что сама того хотела, — хотела научиться раскрываться. Она, педагог, постарше мамы, встала со мной на одну доску. Снизошла до меня, хотя я сохраняла к ней прежнее отстранённое почтение. И пока она говорила, я видела такую глубокую боль в её сердце.
— Знала бы ты, Таечка, как некоторым людям может не хватать дружества и общения. Вот я — на подлинном уровне совсем не умею общаться.
— А как же моя мама? Она всегда вас считала своим другом, — возразила я. — И Лаврентовичи. Вы же с детства дружите.
— Всё так… Только вот у меня — идиотизм в самом прямом, исконном значении слова. Вера протягивала мне руку, звала за собой, а я предпочитала отталкивать её. Сводила всё к поверхностному общению. Правда, несколько лет назад твой папа стал говорить со мной по-дружески и дал мне надежду, что когда-нибудь и я стану способной к дружбе, как прочие люди. Но я столько лет потеряла, что и теперь не могу наверстать. Они все далеко ушли, оставили меня позади. Вера так выросла, а я, наоборот, всё время умалялась.
Её слова я запомнила буквально, хотя это запредельно непонятно. Смысл всё время то вспыхивал для меня, то исчезал.
— Но мама всегда хотела дружить с вами. Всегда была с вами. Она вас так любит. Неужели же и она вас не понимает?
Зоя ходила по комнате, останавливалась глазами на голых кронах берёз за окном и размеренно говорила. А я так была захвачена разговором, что совершенно забыла о существовании всего, что происходит за стенами комнаты, и так странно было, что Зоя туда выглядывает! До сих пор слышу её голос:
— Видишь, дружочек, в чём дело… Она-то меня понимает, а вот наоборот… как бы это объяснить… Друзья за многие годы выросли. Особенно ответственность за детей изменила их. Они повзрослели. А вот я!.. Я осталась ребёнком и забыла повзрослеть. Или мне это не суждено. Не зря мне не дано быть матерью.
Я начинала понимать её! Мне даже показалось, что кто-то внушает ей всё это говорить — специально для меня, на будущее. И мне вдруг открылось её глубинное одиночество, несмотря на наличие прекрасных друзей.
— И ты бы знала, дружок, как сильно я плачу и молюсь иногда. Но не как взрослая женщина, мать. Плачу о том же, о чём и подростки плачут. Хочу дружбы, хочу глубокого общения, но фатально не умею общаться.
— Как? Вот, мы же сейчас общаемся.
— Я же всё о себе да о себе, вещь в себе, — ухмыльнулась Зоя. — И умоляю Бога вывести меня из этих тесных стен, сделать достойной дружбы. Разве моё горе взрослое? Взрослая причина для слёз? Многого ли я прошу? Дружба дана всем прочим людям.
— А, понимаю, вы хотите дружбы, как у Шиллера и Гёте. С равным существом, когда оба способны изменять мир вокруг себя? Но считаете, что моя мама слишком выросла, а вы — нет?.. Неужели она такой стала из-за того, что родила нас? Из-за нас так внутренне отдалилась? — размышляла я вслух. — Если так, — может, я чем-то могу вам помочь?
— Дружок, твоя мама растёт естественно, идёт прямым, предначертанным ей путём. Вот и сейчас утрата вознесла её туда, куда мне хода нет. Я же всё ещё ничего не достигаю, после потери стольких лет. Спасибо тебе за дружбу. Такое утешение для меня. Если б не твои стихи, я бы так с тобой не говорила. Обе мы с тобой не взрослые…
Уж не знаю, почему я сказала Зое от сердца такие слова:
— Мне кажется… что это природа ваша такая. Хоть вы и похожи по виду на взрослую женщину, но природа ваша вечно детская, и вы не можете идти против неё… Значит, и не надо. Всё равно её не измените. А Бог особенно таких любит.
Зоя так смотрела на меня… как на милосердного ангела. Из глаз её выкатились крупные слёзы.
— Правду говоришь. Не способна повзрослеть… Да, когда я столкнулась с собственной роковой ошибкой, я не смогла действовать согласно своей взрослой, женской природе. Точно бы она не предъявляла своих прав… Я предпочла затаиться, бездействовать и терпеть — как ребёнок. Инстинктивно пыталась сохранить свою детскую природу. Потому что разумения у меня не хватало больше ни на что. Береги себя как зеницу ока, девочка моя…
Тут мы услышали, как мама проводила Игоря Шпенёва. Все работы на первом этаже были закончены, и мы спустились вниз. Зоя выгрузила из пакетов привезённые продукты, начала что-то готовить — то есть помогать маме. И меня привлекли к этому. Зоя была рядом, а я думала о ней откуда-то издалека: какая же она всё-таки странная! Таких тётенек в возрасте я никогда ещё не видела. Да и выглядит она молодо и как-то не по-взрослому. Такой девчачий голос и ужимки! Должна сказать, что многое мне так и осталось неясным. Вот же, она болтает с мамой, как ни в чём не бывало, совсем по-родственному. Так в чём же проблема?.. Хотелось бы взбрыкнуть против неё. Но сердцем вижу её глубокое сокрушение, — такое, когда «сердце кровью обливается». И тёплое чувство к ней сохраняется у меня до сих пор.
9 декабря. Суббота.
Днём к нам приезжал добрый владыка Елисей. Причиной его визита была я, точнее — моя болезнь. Вместе с о. Германом они молились за меня в храме, как только получили весть о моём опасном (как все думали) состоянии. Владыка спросил:
— Ну что, птица Гамаюн, продолжаешь ли петь?
Он попросил передавать для него мои «гимны» в бумажном виде, потому что у него нет и не будет интернета. Мы с Глебом подарили ему мою книжку, которую выпустили Ярославичи к моему дню рождения. В тот день я много раздала гостям книжечек с автографами. Вот и для владыки тоже написала дарственную надпись на титульном листе… Не помню точно, что именно, но что-то очень самоуничижительное. И вложила в книгу переписанные от руки последние стихи. Помню, владыка сказал мне:
— Птаха, твои гимны — твоё тайное сокровище. Береги его от посторонних, укрой во внутреннем святилище и открывай только самым близким, самым верным людям!
— Договорились, владыко, — отвечала я.
Между прочим, владыка напомнил:
— Скоро снова в школу?
Тут я стала жаловаться, как тяготит меня ежедневное посещение уроков, как обязаловка и система сковывают мысли. Между прочим, из-за этого я и заболела. После потери папы всё мне стало невыносимо! Подробно рассказала владыке, что чувствую. Он меня утешил, даже стало легче на душе:
— Потерпи, птица. В гимназии вас ждут добрые перемены.
Должно быть, владыка Елисей, хоть он и на покое, уже знает, что у нас новый директор.
И Глеб признался владыке, что у него душа не на месте, когда он в Москве. Просил совета: не лучше ли ему вернуться в гимназию? Чтобы в доме всегда был мужчина. Владыка согласился, что надо подумать, как со второго полугодия начать «новую старую жизнь». Владыка благословил! Мама будет хлопотать о переводе Глеба.
Был и забавный момент, пока владыка гостил у нас. Он разговаривал с мамой, а мы с Ярославичами играли у печки в буриме на заданную тему. Владыка Елисей услышал наш хохот и поинтересовался, почему мы так веселимся. Мы притихли, думали: владыка недоволен нашим смехом во время поста. Ничуть не бывало! Напротив, он захотел к нам присоединиться. Мы боялись признаваться в сути нашей игры, но он был твёрд. Нехотя я объяснила правила:
— Играем в буриме с внутренними рифмами, потому что нас больше двух. Пишем на заданную тему: «Досье на монастырь из архива епархиального управления».
— Вот так да!... Любопытные у вас темы! — заметил владыка.
— Может быть, ваше присутствие и навело нас на такие мысли, — смело ответил Глеб.
Владыка не сказал: «Какой же дурью вы маетесь!» Присоединился к нам — примерно с середины. Когда мы прочитали то, что у нас получилось, хохотали так, что чуть не надорвали животы. Такая несусветная чушь! И не у всех у нас есть способность справляться с рифмами. Но даже владыка смеялся. Вот этот шедевр:
Досье на монастырь
из архива епархиального управления
Отец Иона – находка шпиона.
Отец Петр попал в переплёт.
Отец Димитрий пьет по три литра.
Отец Гермоген ест гематоген.
Отец Герасим келью украсил.
Отец Алексий ездит в такси.
Отец Даниил купил себе ЗИЛ.
Отец Мисаил ему разрешил.
Отец Ельпидифор украл помидор.
Отец Никита дырявит корыта.
Отец Георгий обивает пороги.
Отец Филипп купил новый джип.
Отец Антипа завидует джипу.
Отец Валерий выломал двери.
Отец Арсений купается в Сене.
Отец Виталий хочет в Италию.
Отец Серафим уехал в Рим.
Отец Потапий отправился к Папе.
Отец Израиль уехал в Израиль.
Отец Херувим – в Иерусалим.
Отец Назарий подрался с Захарией.
Отец Захария простил Назария.
Отец Евгений – истинный гений.
Отец Лука глубок, как река.
Отец Василий исполнен силы.
Отец Зиновий исполнен любовью.
Отец Феодорит чудотворит.
Отец Хризостом вознёсся на столп.
Отец Авраамий подвизается в яме.
Отец Ремигий носит вериги.
Отец Тит никогда не спит.
Отец Глеб ест только хлеб.
Отец Феодот ничего не пьёт.
— Владыка, вы, действительно, влияете на наши мысли! — едва вымолвила Лиза от смеха. — Переход от грешников к праведникам произошёл, только когда вы к нам присоединились. А то мы так и дули бы в свою дуду пошлой сатиры.
— Картина получилась относительно уравновешенная, — усмехнулся владыка.
Потом мы с Ярославичами обсуждали, зачем владыка с нами играл. Похоже, не для того, чтобы развлечься или встать с нами на одну ступень. Просто он нас изучает как необычное природное явление.
10 декабря. Воскресенье.
Сегодня проснулась очень поздно, когда все ушли на Литургию. Мне как больной позволено отложить все «подвиги». Открыла глаза, — уже не просто рассвело: солнце стояло непривычно высоко, смотрело через морозный узор окна, как сквозь витраж, и удваивалось в высоком зеркале гардероба. Так красота ледяных арабесок причудливо запечатлелась на поверхности зеркала. А там, где узора не было, солнце отражалось без помех и теней и слепило меня невероятной радостью! В сердце как будто протекал поток живой воды. Не хотелось вставать. Так редко удаётся отлежаться вдоволь, когда никуда не надо спешить! Напряжённость моей жизни обессилила меня, покой — окрылил.
Солнце, отражённое зеркалом
Здесь Ты и я. И Ты недалеко.
И между нами нет густых сетей,
Ни огненной реки, ни облаков,
Ни скал крутых, ни льдов, ни пропастей,
И мы — одно, как зеркало и свет.
Стены стеклянной между нами нет,
Того, кто ищет зеркало разбить,
Когда Ты здесь, — уже не может быть.
И нас никто не в силах разлучить.
Вечер. У нас обедали бабушка с дедом. Потом все мы были очень грустными! Заметили у бабушки тревожные симптомы: она стала забываться! Перед обедом Глебка бесился с Фиделькой: хватал её, собака голосила сдавленным грубым голосом, он хохотал… Подняли шум. Бабушка велела Глебу:
— Славушка, не дозоряй собаку! Это всё-таки зверь!
Но Глеб не послушался и продолжал хулиганить.
— Слава, я кому сказала!
Я напомнила бабушке, что это Глеб, а не Слава, но она меня как будто и не слышала. У неё точно слух затворился! Так весь день она и называла Глеба Славой или Ярославом! В этот миг лицо у неё было не то что отсутствующее, а какое-то не совсем присутствующее, — как будто она и здесь, и в другом мире… Может быть, в её прошлом, — как потом сказала мама. Дедушка шепнул нам, что это с бабушкой не впервой. Он замечает изменения уже несколько месяцев, просто старался не придавать им значения, а теперь его это очень тревожит. Боже мой, не дай бабушке совсем потерять разум! Что нас ждёт? Бедная мама!
12 декабря. Вторник.
Безмятежная жизнь позади: болезнь прошла, вчера меня выписали. Две недели отсутствия на уроках! За послушание маме я выполнила все домашние задания. Как трудно ломать себя!
Впрочем, учебный день выдался необычный. Новый директор гимназии Курциус собрал всех в актовом зале и впервые явился пред наши очи. Он встал перед залом, но не поднялся на сцену. Седой, высокий старик в костюме, образ внушительный. Даже орущие дети быстро затихли, когда он начал говорить хорошо поставленным баритоном. Я смотрела на него: вроде что-то знакомое… Где-то я его видела в городе, но не могу вспомнить, где. Сима, со своей врождённой близорукостью, вообще ничего не помнила, зато Тоня сказала:
— Как не помните? Вы не годитесь в шпионы. Мы гуляли в центре вдоль Озера, у строительного забора, чуть ноги не переломали об эту их «реконструкцию пляжа». А за нами шла парочка туристов. Они же нас расспрашивали: где мы учимся… Мы их потом пригласили поселиться в нашем городе! Вот Курциус и явился по приглашению, как Каменный Гость!
Только тут я вспомнила, где его встречала. Не ожидала, что этот пожилой, благородного вида человек всерьёз мог принять наше шутливое «приглашение»! Как же так получилось? — я ломала голову, пока Курциус, представившись новым гражданином нашего города, рассказывал, что при нём порядки в гимназии резко меняться не будут, но он постепенно введет элементы самоорганизации и самоуправления. На двери своего кабинета он распорядился повесить почтовый ящик для предложений и идей. Каждый может бросать туда записки, однако кляузы и ябеды будут тотчас уничтожаться без рассмотрения. Спорные вопросы будут рассматриваться только очно, с обеими сторонами конфликта. И ещё одно новшество: каждый класс может выдвинуть делегатов в гимназический совет… Мне это было совсем не интересно! Все мои мысли не здесь, общественные мероприятия меня скорее тяготят, поэтому я слушала вполуха. Я-то точно не собираюсь выдвигать никаких идей, не собираюсь искать каких-то делегатов, и тем более делегатом становиться! Не моё это.
14 декабря. Четверг.
Днём, когда ученики выходили из гимназии после уроков, Курциус стоял у гардероба, наблюдая за нами. Иногда останавливал кого-нибудь и обменивался парой слов. Наша троица хотела улизнуть и скрыться незаметно, однако директор нас окликнул:
— Ну здравствуйте, старые знакомые! Узнал вас по вязаным чепцам. Давайте знакомиться.
Пришлось представиться. Думали, он нас сразу отпустит, но нет:
— Как видите, ваше приглашение мы приняли всерьёз, в полном смысле слова — приняли! Елена Павловна будет вести у вас английский, я — русский и литературу.
Мы безмолвствовали.
— Смотрите на меня, как на статую Командора, — воскликнул Курциус. (Мы удивились, что он прямо читает наши мысли! Хотя ничего сверхъестественного нет: он же преподаватель русской литературы). Он продолжил: — Между прочим, после встречи с вами на Озере мы с Еленой Павловной сразу зашли в вашу гимназию. И узнали, что учителей катастрофически не хватает. Даже место директора вот-вот должно было стать вакантным. После того, как владыка меня благословил, всё устроилось.
— А какой владыка? — спросила Сима. — Мы дружим с владыкой на покое…
— Вот так совпадение, и мы с ним в добрых отношениях, — улыбнулся Курциус. — Он-то мне и поведал, какая удивительная молодёжь есть в городе. Не одни мы с Еленой Павловной это заметили.
Я всё-таки робела и спешила удрать. Ведь я же не самая усердная ученица и не отличница, как Серафима. А Тоне всё равно! Она собирается поступать в музыкальное училище. Уже все вышли, на первом этаже стало тихо и безлюдно, а Курциус всё рассказывал нам, запросто, как они с женой оба преподавали в одном из московских университетов. Несколько раз он по полгода преподавал в Китае русскую литературу, заработал кучу денег, и они решили купить дом у Озера и уехать из Москвы.
Я кивнула:
— Мой дедушка двадцать лет назад решил сделать так же. Только, увы, успел купить дом и сразу умер. Зато мама осталась здесь — и не жалеет. А можно ли принять моего брата после нового года в десятый класс? — расхрабрившись, спросила я.
Вдруг вошла мама. Она приехала за нами и долго ждала в машине, недоумевая, почему все вышли, а мы не выходим. Так и мама познакомилась с новым директором. И они заговорили о Глебе. Кажется, она хочет обсудить и моё отношение к очному обучению, но уже без меня…
16 декабря. Суббота.
Сегодня, скорее всего, день рождения Бетховена. Поэтому в пятницу приехали Опарины, и сегодня днём мамин квартет давал концерт в Доме культуры. Опять слово переходило в музыку, музыка — в слово. Детство гения было изображено не беспросветно мрачным, как водится, а трудовым и полным открытий и даже откровений. Зоя Фотиадис исполнила его вторую детскую сонату «Курфюрст»; начало этой сонаты уже напоминает «Патетическую». В промежутках Глеб читал своим приятным юношеским голосом письмо шестнадцатилетнего Бетховена о смерти матери, где тот называет мать своим лучшим другом. Тут же Зоя прочла отрывок из дневника Фанни Джаннатазио дель Рио о том, как уже в 1816 году Бетховен со слезами рассказывал им о своих родителях, и снова мать называл своим другом. А об отце своём если и вспоминал, то только почтительно. Хамом он не был никогда.
Сегодня исполняли в основном ранние произведения, 1790-х годов. Но в честь дня рождения акцент сделали не на мощи и не на меланхолии, не на скорбях и невзгодах, отраженных в музыке, а на юморе, на простонародной весёлости Бетховена. Сыграли даже шутливые части из последних квартетов. Но, кажется, публике они не так понятны, как более ранние Бетховенские шутки, поэтому люди просили повторить сложные вещи, чтобы лучше понять. Удивительная у нас воспиталась публика!
После концерта пообедали у Лаврентовичей. Мы с Тоней «шпионили» за Яном и Лизой. Они учатся в разных заведениях и в Москве видятся редко. Только в дороге — в машине, или здесь, «на родине». Поэтому пользуются моментом, как могут. Ян стал другим человеком! Он целиком сосредоточен на нашей Лизе, и это заметно. Остальные члены нашего общества для него — только фон. Лиза, напротив, старается его при нас не замечать, демонстративно обращена к нам целиком. Тоня сегодня подбегала к Янику и подставляла «шоры» около глаз:
— Но-о! Смотри вперёд! Не оглядывайся! Сосредоточься! Скорость не снижай! В нашей упряжке ты старший.
Ян ничего толком не понял, хотя с чувством юмора у него гораздо лучше, чем у всех нас. Он только отшучивался:
— Не-ет. Мне часто кажется, я среди вас самый маленький.
— А Лизочек?
— О, Лизочек… Наш Лизочек велик.
Да, Лиза-счастливица сейчас готовится к международному конкурсу в Новосибирске.
17 декабря. Воскресенье.
День памяти св. великомученицы Варвары.
Снова горит пламя познания и удивления! Моя обыденная учёба опять превратилась в жажду. Но, наверно, ненадолго.
Сегодня после службы мы с мамой говорили о великомученице Варваре и о сердечной вере. Я призналась:
— Когда думаю о святой Варваре, — вспоминаю и твои рассказы, как в детстве ты узнала Бога. Получается, вы обе были созерцательными и умными девочками? И из удивления перед тайнами, из размышлений о видимом и невидимом мире родилась зрящая вера в Единого Бога. Я-то не понимаю, каково это — не знать Бога и вдруг узнать Его. Мам, помнишь, ты рассказывала, что с тобой было в десять лет?
И я начала цитировать запись папы, которую выучила дословно, потому что это красиво: «Он Сам открыл мне Себя. Я нашла подобное в житии великомученицы Варвары… Он открылся мне в размышлении: о законах музыки и гармонии, о физической природе звука, о тайне мажорных и минорных созвучий… об отклике сердца на различные тональности и гармонии... в созерцании смены светил, фаз луны, движения созвездий, на которые я смотрела в телескоп из окна, в размышлениях о смене времён года, света и тьмы... Даже детский разум привыкает то углубляться, то восходить, проникая в природу вещей видимых и умопостигаемых. Любое искреннее размышление и жажда познания получают ответ. Устремляясь к Первоисточнику всего, дух человека, пусть даже это ребёнок, — встречается с Первоисточником лично».
Мама удивилась моей памятливости. Но ведь для меня это жизненно важно! Куда важнее школьных формул, которые я зубрю и запоминаю чисто зрительно, не понимая… ведь они мне точно в жизни не пригодятся.
— Ты уверена? — спросила мама.
— Да!.. Если только я имею право сама выбрать свою судьбу! Твои слова я запомнила, как стихи. Но они для меня таинственны. Ведь я-то, кажется, всегда знала о Боге.
— Ты счастливица, — ответила мама. — Похоже, ты не только знала о Нём, — ты знала и Его. И никогда не знала пустоты и жажды, не глядела в сияющее летнее небо с болью, — как птица со сломанным крылом… когда ум ищет ответа в этой глубине, но не находит. А потом вдруг Ответ струится сам в световых лучах, когда ты уже и не надеешься Его найти. И эта радость…
— Вот этой радости первой встречи я и не знаю! — сказала я. — Хотя… встречи для меня стали осознаннее, когда мы потеряли папу.
Итак, сегодня мама снова рассказывала, как она, когда была маленькая, всё пыталась постичь тайны звёздного неба и тайны музыкальных законов, тональностей, связи их с сердцем человека, — и вдруг узнала Личного Трисветлого Бога.
И юная Варвара, созерцая творение, познала Личного Творца. А после крещения она чистым сердцем, как Богослов, узрела Триединого Бога и велела в терме сделать три окна, во славу Пресвятой Троицы. За что и пострадала от отца…. Поэтому святая Варвара так дорога мне! Поэтому я восхищаюсь и любуюсь ей. Бывают же такие гениальные девочки!
Юность св. Варвары
Я росла в этой башне без горя,
Далеко от печальной земли.
Мои дни до бескрайнего моря
По спокойному небу текли.
И порою небесные Силы
Как друзья говорили со мной.
Все созвездия были мне милы,
Распростёртые над головой,
Как растут благовонные травы
На земле, — я расслышать могла.
Я была сотворённой для славы,
Как зеркальное око стекла.
Не боялась я ночи глубокой,
Ибо видела в тайне ночной,
Как Твоё безначальное Око
Неусыпно горит надо мной.
Св. вмч. Варвара в темнице
Варвару святую почтим: вражия бо сети сокруши и, яко птица,
избавися от них, помощию и оружием Креста, всечестная. (Тропарь, гл.8)
Всегда со мной, а я слепая.
Но Ты во мне, и я жива.
В уме — рассеянная стая,
Неоживлённые слова.
Но Твоего достигли уха,
И Ты сказал: «Девица, встань!»
Рукой коснулся глаз и слуха,
А я Тебе: В такую рань?..
Враги незримы до рассвета,
Вокруг гудит печной огонь.
Ты, ради моего ответа,
Велел: «Дитя Моё не тронь!»
С тех пор я прохожу сквозь пламя
И как поток сквозь злую сеть,
И слышу: — Завтра будешь с нами!
Теперь не бойся умереть:
За словом уст Его ты встала.
Он сон со стоп твоих отряс.
Огонь Суда ты затоптала.
Идёшь, похожая на нас.
18 декабря. Понедельник.
Лиза и Глеб, как всегда, утром умчались в Москву. Однако и тут назревают перемены. Разговоры о намерении Глеба вернуться в гимназию ведутся всё более настойчиво. Вчера я слышала, как брат уверял маму:
— То, что я каждую неделю езжу домой, — это для них не норма, пойми. Они мне всё равно предложат отчислиться, рано или поздно. При всём их уважении!..
Заметив меня, брат замолчал и ушёл в столярку вырезать кухонные фасады для подмосковного заказчика. Мама послала меня позвать Глеба на чаепитие у печки. Я заглянула в мастерскую, где было плохо натоплено. Глеб работал в старой куртке и в отцовской вязаной шапке, отвернувшись от двери. Я неслышно вошла и села на стул, откуда в зеркале было видно отражение Глеба. Я как-то отстранённо смотрела на него, как на незнакомца, потому что сначала его как будто не узнала. Он и вправду стал незнакомцем: так повзрослел. Уже нет прежнего высокого мальчика с нежным, никогда не загорающим лицом. Передо мной был очень серьёзный юноша, и между его прямых бровей не расправлялась складка, пока он считал, что находится наедине со своими заботами и тяжёлыми размышлениями. Явно он думал не о резьбе по дереву! Я решила отвлечь его и кашлянула. Он поднял взгляд, увидел меня в отражении и улыбнулся своей прежней мальчишеской улыбкой.
— Что-то ты, хмурый Глебка, не похож на жениха! И на счастливо влюблённого тоже. А я-то знаю, что твоя первая любовь вполне взаимная.
— А! Наша сватья баба явилась.
Я сказала, что пора чай пить, но мы не сразу пошли: он не скоро бросил клюкарзу.
— Значит, ты решил вернуться домой? Я только рада!
— Да, другого выхода не вижу. Для моей психики это слишком, оставлять вас одних! — воскликнул брат с горячностью. — Твой плеврит был последней каплей! Слишком часто ты стала болеть. Мама тоже, видно, с тобой уже не справляется. Знала бы ты, сколько доставляешь ей переживаний! Маленькая эгоистка! Не пора ли повзрослеть и набраться разума?
Вот это поворот событий… А мне-то казалось, что я в полном послушании у мамы, что я — паинька. А мама, оказывается, в ужасе от меня? Глеб долго читал мне проповедь о моей фантастической натуре, — «между прочим, вполне предсказуемой в своей непредсказуемости!»
— Ты играешь в послушание, а между тем лелеешь свои фантазии и требуешь от мамы их осуществления. Выдумала себе какой-то небывалый и оригинальный путь: сидеть дома! Уйти от общества!
— Но не для безделья! — возражала я. — Я должна быть маме помощницей. А учиться буду самостоятельно. Это же можно теперь!..
— Ты хочешь стать нянькой Ярославу? Гувернанткой? А потом? Кому нужны будут твои обширные знания, если у тебя нет профессии? В общем, мама очень обеспокоена.
Я вспомнила мамины долгие взгляды, которыми она награждала меня, когда думала, что я её не замечаю. Неужели я так огорчаю мою бесценную мамочку?.. Я неуверенно отвечала:
— Нет, она меня понимает…
— Она понимает всех. И это не значит, что она безумно рада за тебя. Пойми, любые безудержные, страстные желания нарушают гармонию мироздания, вносят хаос, брань и разрушение. Надо учиться отказываться от них, терпеть, обуздывать свою волю. Дисциплинировать свою повседневность, — назидал меня Глеб.
— И для этого каждый день вынуждать маму возить меня в гимназию? Да ещё и забирать обратно? Она же не сможет это делать, когда родит братика.
— Будем вместе с девчонками ездить на школьном автобусе.
— Но это для меня ещё неудобнее! Я и так еле выдерживаю такую жизнь, она меня убьёт вконец! — ныла я. — Никогда ещё я так часто, так сильно не болела… Всему есть предел!
— Я тебя поддержу, — примирительно сказал Глеб. — Я для этого, в том числе, и собираюсь перевестись обратно.
— Нет, ты это делаешь, потому что очень хочешь.
— Хочу. Не для обломовского лежания на диване и философствования! Будем терпеть вместе! Будем помогать маме. Бабушка тоже явно заболевает: каково деду?.. А ещё, смотри, ради чего я должен быть здесь!
Глаза у него загорелись, он открыл папин самодельный шкафчик… И я увидела вполне мастерски выполненные деревянные статуэтки с локоть высотой: Николы «Можайского» и преподобного Нила Столобенского, который молится полусидя, опираясь на костыльки.
— Видишь, я смог! Учился на маленьких, — Глебка показал две маленькие, с палец высотой, фигурки. — Мне уже о. Михаил заказал для храма сделать Святителя Николая! А мечтаю я вырезать распятия. Только не решаюсь! Спасителя изображать пока боязно. Когда буду жить дома, начну ходить на занятия к Кокошину. Знаешь, кто это? Москвич, скульптор и художник. Живёт у нас в городе ещё с советских времён. Это его памятник Пришвину с гончей собакой у литературного музея. Я с этим Кокошиным уже обо всём договорился, он дорого не возьмёт.
Я обняла Глебку и сказала:
— Вот и ты тоже хочешь жить дома, чтобы было время для творчества. Я-то тебя понимаю как никто! А вот ты для меня всегда — просто репейник.
Он смягчился! И мы побежали в дом, где нас ждали у печки с горячим мятным чаем.
Всё-таки откровенные беседы с Глебкой позволяют мне взглянуть на всё с новой, более суровой точки зрения. Потом в каком-то ужасе от себя я глубоко молюсь и плачу. Так я утешаюсь и уверяюсь в своём пути. Надо думать, такие разговоры мне полезны…
20 декабря. Среда.
Уже видно приближение Нового года. Детское ожидание чудес, которые, действительно, совершались в нашей жизни под Новый год. Кругом уже ощущается ненормальная предпраздничная суета, какое-то массовое помешательство. Сам воздух переполнен нездоровыми мыслями!
Про контрольные и сочинения писать совсем не хочется. Думаю, это именно то, что я скоро навсегда забуду. Сегодня, гуляя с Фиделькой, снова дошла до Озера. Начинало темнеть, но мне хотелось оказаться на свободе, там, куда не доносится безумие мира. Фиделька исследовала местность своим гениальным носом, а я глядела на далёкие берега, через огромное заснеженное поле Озера. Только гул высокого ветра нарушал тишину, и тысячи замёрзших ветвей стучали друг о друга. Долго я слушала безмолвие, но не покой оно принесло мне: снова я стала думать, что безмолвие обманчиво, что на моей родной земле идёт страшная война, которую я боюсь представлять… Потому что не смогу жить дальше. Потому что эта война уже взяла у нас самое дорогое. Но при этом не могу сочинить о ней ни одного стихотворения, не могу стать подлинным поэтом и гражданином. Почему? Потому что сейчас, как только на фоне тишины предо мной предстала война, я почувствовала, что моя болезнь, которая тут и началась, снова возвращается. Меня стал бить знакомый озноб, ноги не держали, пока шла в гору, обратно. Еле дотянула до дома, когда стемнело: мама уже собиралась искать нас с Фиделькой. Мы уселись у печки — и у меня всё прошло. Но неужели я, как Шиллер, заболею и зачахну?..
Кстати, когда пришла в школу после болезни, мы с девчонками решили играть: Серафима у нас — Гёте, потому что она универсальный вундеркинд, у неё одинаковое влечение и к гуманитарным знаниям, и к естественнонаучным. А я — Шиллер. Мы хотим и писать совместно, если не эпиграммы, то хотя бы едкий плутовской роман.
— А кто же буду я? — спросила Тоня.
— Ну, раз я — Шиллер, ты — конечно, мой Штрайхер , — предложила я.
— Отлично. Значит, когда-нибудь я подружусь с Бетховеном. И научусь делать рояли! — воскликнула Тоня. — Только я не хочу, чтоб ты была Шиллером. Даже в игре! Не хочу, чтобы ты тоже заболела и рано умерла! Почему-то туда рано забирают самых лучших… А ты слишком хороша для этой земли.
(Эти слова Тони я вспоминала сегодня, когда плелась домой на ослабевших ногах. Но это наваждение прошло, мне снова стало весело от наших затей, — даже про себя засмеялась над нами и рассказала маме).
Теперь, когда мы с «Гёте» и «Штрайхером» сидим в «Жар-птице» или гуляем, наша ролевая игра начинается так: «Ваше превосходительство, друг мой…», или «Дорогой друг, господин Шиллер, как вы полагаете…» Следует обмен идеями, где наш музыкант Штрайхер имеет решающее слово. А «Гёте» у нас такой своеобразный! Он признаётся, что прежде больше преуспевал в точных науках, нежели в сфере поэзии и высокой литературы вообще:
— С тех пор, как я встретил вас, друзья, для меня открылись необозримые просторы знания. Я понял, что просто профанно глотал книги, усваивая лишь букву произведения… подобно искусственному интеллекту. Дух же книги оставался для меня тайной за семью печатями. Ибо буквальное понимание текста мало что даёт в плане приобретения внутреннего опыта… У такого читателя возникает много недоразумений и недопонимания, и даже пренебрежения к великим творениям! — тут Гёте оставлял свой выспренний тон и превращался в искреннюю маленькую Симу: — Летом, например, я читала «Детство» Толстого и думала: «Странный этот мальчик! Или сам Толстой?.. В этом возрасте я знала и понимала гораздо больше, чем он. Где тут правда?» И чтение ровным счётом ничего, кроме буквального запоминания, мне не принесло.
Я-то понимаю, что Серафима, говоря о новом восприятии всего, имеет в виду не наше с Тоней влияние, а свою любовь! Любовь к Глебу, к моей маме и к нам всем — её новое состояние, озарение, совсем другой уровень внутренней жизни, чем раньше. Этот опыт открывает всё в особенном свете.
— Как же, Ваше превосходительство, подобает понимать художественные тексты? — уточнил «Штрайхер» у нашего смешного, совершенно не надменного «Гёте».
— О, теперь-то я знаю… благодаря вам, любезные друзья мои… что, приступая читать, надо держать в уме не только собственный жалкий опыт, а Универсум, все времена и эпохи, отразившиеся в творении гения, мифологию, философию и религию. Особенно относящиеся в тому времени, когда написано произведение. Буквальное понимание просвещает разум лишь тоненьким лучиком. Чтобы к тебе заглянуло ясное солнце, нужно знать и помнить очень-очень много.
— Однако извлекать знания и использовать их по делу, а не абы как, друзья мои, — уточнил «Шиллер», то есть я.
На самом деле, однажды на прогулке мы уже обсуждали почти то же самое. Теперь Сима изложила от сердца то, что услышала от нас с Тоней, но уже поняв как бы изнутри. У меня возник полемический задор, часто одолевавший и моего папу. Так хотелось противоречить!
— Нет, я считаю, друзья: лучше мыслить самостоятельно! Нынешняя гуманитарная наука выхолащивает разумение чужого слова, — заявила я. — Не только школьная наука этим грешит. Вся в целом. Знание мифологии, психологии и тому подобного… привлечение одних и тех же авторитетов для толкования совершенно разных произведений… извините, приводит к штампованности мышления. Все начинают переливать из пустого в порожнее, — я из любопытства начиталась… начитался столько всяких статей, наслушался всяких лекций! — Авторы привлекают одни и те же чужие теории, одни и те же имена… как их там… Бахтина, Хайдеггера, Гуссерля, Барта, Фрейда и Юнга, и им подобных.
— Про некоторых я даже не слышала, — простодушно пискнул «Гёте». А я продолжала, как тетерев на току:
— И что же тогда получается? Междусобойчик «посвящённых», секта, утратившая способность мыслить без догм и авторитетов — самостоятельно. Я отказываюсь от авторитетов! Я за первичность собственного внутреннего опыта. Только он и может дать полезное времяпрепровождение за книгой.
Мой «Штрайхер» добавил:
— Помню, любезный Шиллер, вы говорили, что вам «герменевтика нужна только для экзегетики». Я даже и слов таких не знал… Но вы пояснили, что изучение способов интерпретации текста вам потребно лишь для толкования Священного Писания…
— Я такое говорил, друг мой? Возможно, я выразился не слишком ясно. Чтобы Божие слово становилось ясным, потребно этическое… нет, духовное возрастание от силы в силу . Читая Писание, всё остальное необходимо хорошо забыть. Все теории и имена. Кроме носителей Духа Святого, то есть духоносных толкователей. Опять же, не выбирая между антиохийской и александрийской школами, но предпочитая средний путь…
— О, а это я уже знаю! — обрадовался «Гёте».
Я, конечно, понимала, что меня несёт. Когда пересказывала маме этот разговор, — каялась, что начинаю вещать перед друзьями, как самовлюблённый софист, не заботясь об истинности сказанного: лишь бы возражать и доказывать своё, лишь бы взять верх. У меня даже уши горели, когда я об этом вспомнила. Мама посоветовала:
— Посмотри на нашего «Гёте», да и на «Штрайхера»! Бери с них пример. Старайся больше слушать других и спрашивать, а не отвечать. Тебе же станет интереснее общаться! И не будешь потом краснеть за себя, как сейчас.
Господи, прости меня, грешную! +
22 декабря. Пятница.
Сразу после уроков мама отвезла меня в бассейн. Потом перед вечерним чаем учила печь пышные хрустящие оладьи, — ведь мои получаются какими-то неаппетитными. Вижу, что мама стала радостной, окрылённой — тем, что перед сном она читает папины дневники, которые нам пока недоступны: она томит нас ожиданием. Есть и ещё причина для радости: Глеб переводится в нашу гимназию и перед Новым годом окончательно вернётся домой. Уже собрал свои вещи; все они поместятся в Лизином маленьком «пежо», маме не придётся ехать за ним на большой машине. Это Глебушка объявил нам по телефону. Первый Новый год без папы всё-таки будет не без утешения.
Когда мы с мамой пекли душистые оладьи, я думала: вот, мы пока не обеднели без папы. Не экономим на еде. Что же будет дальше? И спросила:
— Мам, кажется, ты совсем не боишься, как мы будем жить. В материальном смысле.
— Иногда бывает страшновато, — призналась она. — Но это быстро проходит. Я доверяю Господу. Знаешь, когда я была чуть постарше тебя, меня охватила сильная тревога. Тогда заболела мама, папа стал получать маленькую зарплату, всё кругом менялось и ветшало, разваливалось на глазах, делалось неузнаваемым и чужим… И я стала бояться жизни. Не знала, как вписаться в современную реальность — торгашескую, материальную и грубую, даже бандитскую. Как же я буду жить? Однажды горько плакала перед иконой Пресвятой Богородицы, из глубины души. Исповедала свою растерянность и страх перед этим миром. Призналась, что боюсь взрослеть… Я так умоляла Божию Матерь взять на Себя попечение о земной стороне моей жизни… «Ищите прежде Царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам» , — сказано. Я обещала всегда искать только нетленных благ. И вот, когда так слёзно молилась, получила радостное извещение, что так и будет, по слову Христову. Что Он будет печься обо мне до конца моей здешней жизни. Чтобы я была беспечальна .
— Пока так и было, — кивнула я.
— Да, так и было, — задумалась мама. — Даже несмотря на моё малодушие! Ведь, оставшись без нашего папы, я не раз впадала в панику: как растить вас? Как кормить малыша? Но опять Господь, раз и навсегда, заверил, что ничего не изменилось, Он неизменен и щедр. И я перестала сомневаться и паниковать.
(Как же я хочу, чтобы обо мне Божия Матерь так же позаботилась. Но как этого удостоиться? Наша мама — человек веры. Надеюсь, и меня, как её дитя, Господь не оставит в земной жизни).
Мы напекли оладьев, и как раз к чаепитию, когда и очаг разгорелся, прибыли наши «московские» Ярославичи. Мы убеждали маму начать читать папины записные книжки. Она обещала, но «в своё время». Всё-таки счастье есть!
23 декабря. Суббота.
Самые короткие, самые тёмные дни остаются позади. Дождались прибавления света! Тяжёлое выдалось время…
Молитва о бодрости
В глубокий час, когда устанут речи,
Когда нам просто нечего сказать,
Когда в окно мы видим только вечер,
А всё, что утром будут различать
Глаза окна, — покрыто темнотою
С проколами далёких фонарей,
И спящий город лёг перед Тобою
Под жёсткими затворами дверей, —
Где мы с Тобой? — На солнечной поляне,
В огне Светила, на ковре цветов.
Прошедший день, как отдохнувший странник,
Сидит у нас, — но он уже готов,
Чтоб завтра в путь пуститься очень рано,
Приветливых хозяев не будить.
Не уходи, мой день! Я так же странна,
Как Ты! — Мне негде голову склонить,
Как и Тебе! Коснусь — и отбегает,
Как сон в пути, подвижная земля.
Как девочка, со мною в мяч играет.
И почва — не опора для меня!
Не уходи, мой День, не попрощавшись,
И до рассвета властно разбуди.
А утром выйдешь радостно, — прокравшись
Ко мне из алтаря, — не уходи!..
24 декабря. Воскресенье.
Вчера Глебка не удержался и высмеял меня за новые стихи!
— Тебе негде голову склонить, странница? Вот как? Я и не догадывался.
— Это же не надо понимать буквально…
— А, очередная романтическая поза?
— Не поза. Я и вправду ещё не знаю своей судьбы. И на самом деле чувствую себя неприкаянной странницей!.. Вот буду точно знать, тогда…
— А когда будешь точно знать?
— Не знаю. Наверно, никогда…
Вот такие у нас пикировки! Ладно, я стараюсь не обижаться, хотя всплакнуть после этого не забываю.
А сегодня Сочельник Рождества по новому стилю. Мы уже нарядили большую ёлку, которую всегда ставим около рояля. На окнах горят семисвечники и большие звёзды. Под крышей мерцает опоясывающая гирлянда. Нам нравится вечером гулять по посёлку и любоваться украшенными светом дома и окнами: всегда появляется что-нибудь новенькое. Заснеженные крыши, уютно светящиеся окна, мерцание ёлок и звёзд. У нас же всё как обычно. Первый Новый год без папы… Точнее, уже второй, но тогда у нас ещё была надежда, что когда-нибудь будем вместе отмечать новые годы на земле.
И всё-таки ощущается приближение какого-то необыкновенного праздника, и это детское чувство ничем нельзя пересилить. Как всегда, Сочельник по новому стилю мы отметили просто по-домашнему, ужином при свечах и подарками под ёлкой. Бабушка связала мне, маме и Лизе пушистые рукавички с оленями и такой же шарф. Какая же она умница! Наша любительница Баха — Лиза для меня написала (с помощью Яна) фугетту на полстранички. Мама заказала для меня серебряный медальончик с портретом папы. Глеб подарил письменный прибор, чтобы у меня возникало желание садиться за стол и писать стихи по старинке, на бумаге. Ну а что я? Два дня сидела и шила для всех джинсовые чехлы для смартфонов с вышитыми инициалами, а бабушке с дедом — футляры для очков. На большее моей фантазии не хватило. Удивительно, но все умилялись и благодарили за такие пустяки! Ещё надо думать о предстоящей новогодней ночи. Намётанной рукой сшила футляры для тёти и кузины Маши: они, как всегда, приедут на Новый год. Все Пшеницыны собираются по традиции. Только наших пап не будет с нами!..
29 декабря. Пятница.
Всю неделю — сочинения, контрольные и прочая ерунда… Не было настроения писать здесь. Зато уже вчера Глеб и Лиза приехали из Москвы. Надеемся, потом Глеб всегда будет с нами! Я его ужасно люблю, хотя он для меня — сущее испытание.
Вчера вечером мы с Тоней играли в «Жар-птице» обработки народных песен, русских и не только. Публики было довольно много. Часов в восемь я вернулась, в дом зашла незаметно: Фиделька бросилась меня встречать, но никто на это не обратил внимания. Слышу: Ярославичи с мамой в «дедушкином кабинете» говорят обо мне, причём обсуждают самую важную и загадочную для меня тему. Глебка своим строгим голосом говорит:
— Нет, всё-таки она на опасном пути! По-моему, она возомнила, что никем не надо быть — «только поэтом». Типичная романтическая поза. Начнёт искать своё место в литературном процессе, но точно не найдёт, и — пиши пропало.
Мама мягко возражала:
— Я так не думаю. У Таюшки совсем нет внешних устремлений, она и не думает ни о каких «литературных процессах». Она подчиняется только своему дару, властному дару… который ни ты, ни я отрицать не можем, правда?
—Это сейчас так! Мало ли что придёт ей в голову потом?
— Глеб, не паникуй заранее. Её стихи по содержанию самобытны, без оглядки на готовые образцы. Как умеет, изображает погружение в созерцание, живой разговор с Богом и размышление. Это её собственная… свойственная только ей мудрость.
Да, мама так и сказала! Радость мгновенно обожгла меня. Лиза поддержала маму:
— Когда Тайка металась в жару и бормотала стихи, много раз повторяла строки, мы с Яником просто онемели. Думали, она откуда-то их взяла и выучила, вот они к ней и привязалось в бреду. Ан нет! Оказывается, её сознание ясно работало, когда тело вышло из строя. Так что будь с ней помягче, брат. Не убей этот дар ложным и грубым словом.
— Этот дар тонок, уязвим. Но он охватывает всю душу, — согласилась мама. — Еще раз повторю, Таюшка не преследует никаких посторонних целей. Она поёт только потому, что ей это дано, она не может не петь.
— И всё-таки за неё страшно, — настаивал Глеб. — Как с этим жить в земной юдоли? А вдруг хоть капля тайной гордыни и тщеславия незаметно отравит ей сердце… Вдруг у неё появится желание публиковать и распространять свои сокровенные молитвы… Среди кого, где? Нельзя же метать бисер. Кому нужна сейчас крайне субъективная поэзия? Без выхода к историческим реалиям?.. На уровень «национального поэта» Тайка никогда не поднимется: в ней ни капли нет чувства Всеобщего. Только частности, только отъединённость, только момент!
— Момент проблеска вечности, — поправила Лиза.
— Судьба этих гимнов — дело Божие, — сказала мама. — Владыка Елисей считает, что слово Божие для Таисии — не просто текст, Священное Писание живёт и говорит в ней, протекает в сердце, как река живой воды. Этот дар надо беречь и развивать. И Тая ведь растёт. Она ещё в начале пути. У неё пока небольшой, но глубокий опыт сердца. И невероятно развито то, что Гёте называл антиципацией. Предвосхищение опытного познания, интуитивное проникновение в бытие. Знаете, искреннее слово, которое опирается на подлинность частного переживания, всегда найдёт отклик родственного духа, во все века. Причём самый горячий отклик, самый сильный порыв любви…
Я запомнила не только мамины слова, но и её милый голос — её интонации, не просто тёплые, а пламенные! Умеет же Глеб поддать огоньку!
Тут я вспомнила, что стою у дверей и подслушиваю. Но для меня так важен, так интересен этот тайный совет о моей персоне. Я не могла себя заставить уйти или дать о себе знать. Потом все-таки нарочно хлопнула входной дверью и бросилась в объятия Ярославичей — здороваться. Но каждое слово подслушанного разговора врезалось в память.
30 декабря. Суббота.
Уже готовимся к новогодним праздникам, а я раздвоилась. Два дня гляжу в учебники, а думаю только об одном. Вчера ходила на уроки, писала контрольные, а думала только об одном. Гуляю с собакой у заснеженной рощи, смотрю на пустынную равнину Озера, а думаю только об одном. Болтаю с подругами на заумные темы, не размышляя, двигаю языком, — а думаю только об одном. Никому не признаюсь, что в четверг вечером подслушала разговор о себе самой, и он влил в меня опьяняющее зелье. Какая-то нездоровая эйфория мешает засыпать, а утром прорывается сквозь вялость недосыпания и снова опьяняет. Парение ума открывает мне так много!.. Но мешает понимать простейшие, обыденные вещи.
Протоптала тропинку в наш перелесок и убегаю туда, чтобы вдохнуть свежего, влажного воздуха и немного прийти в себя. Снег тяжёлый, мокрый, на глазах становится рыхлым. Внезапная оттепель затапливает деревья, обнажает клочки земли. До нового года снег может и вовсе растаять. А в начале следующего года обещают внезапное похолодание — мороз за –30… Стою в саду, гляжу на ожившие деревья, конечно, переживаю за них, — в первую очередь за вишни и яблони, и читаю на память своего любимого Фроста:
I don’t want it stirred by the heat of the sun.
(We made it secure against being, I hope,
By setting it out on a northerly slope.)
No orchard’s the worse for the wintriest storm;
But one thing about it, it mustn’t get warm.
How often already you’ve had to be told,
Keep cold, young orchard, Good-bye and keep cold.
Dream fifty above more than fifty below?
(И я не хочу, чтоб случайным теплом
Ты мог обмануться в январские дни.
(Поэтому ты и посажен в тени,
На северном склоне). И помни всегда,
Что оттепель пагубней, чем холода;
А буйные вьюги садам не страшны.
Прощай же! Стерпи – и застынь до весны!
(Роберт Фрост. «Застынь до весны»)
Но по привычке думаю только о себе, причём как нетрезвый человек. Мама признаёт за мной какую-то мудрость? Уважает мой дар? Значит, у меня есть самая нужная и ценная поддержка! Как тут не сойти с ума от радости? — Состояние неправильное, больное. Боюсь перечитать всё, что написала. Любая влюблённость в самоё себя не доведёт до добра, дар будет убит гордыней. Что греха таить, мне хочется делиться своим даром, открыть его всему миру. Якобы тогда любовь всего мира отзовётся и окрылит меня. А владыка Елисей считает иначе. Мама тоже советует «беречь своё сокровище». Глебушка и вовсе трясётся за меня. Трудно удержаться и таиться от всех.
Опасность оттепели
Бывает год, похожий на январь,
Когда теплом прельщённые деревья
Проснулись в час, в который души встарь
Во сне терпели тихие кочевья
В долинах роста из конца в конец,
От силы в силу и от славы в славу
Венцов незримых — внутренних колец,
Под мантией коры, как под оправой,
В неведении сна, до пробужденья —
(Создатель сном от нас скрывает рост) —
Но в этот час проснувшись, будет прост
Едва ли тот, кто уловил движенья
Нетленных токов в изменённой ткани,
Свой новый вид в заснеженной коре…
И распалившись гордостью от знаний,
Убит морозом будет на заре.
31 декабря. Воскресенье.
Ждём приезда тёти и кузины Маши из Москвы. Пока не начали готовить, я показала маме и Лизе «Опасность оттепели». Мама прочитала внимательно, позвала Глебушку и велела ему тоже прочитать стихи.
— Ну, что я тебе говорила? — спросила его мама. — Антиципация сама учит и оберегает дитя.
— Это больше её самой. Ну ладно, согласен, — вздохнул брат. — Маме, конечно, виднее.
Я притворилась, что не понимаю, о чём это они.
— Что такое антиципация? — спросила, как маленькая. Потом демонстративно открыла словарь и прочитала вслух, как у меня заведено: — «Антиципация — (от латинского anticipatio — предвосхищение) — способность человека предвосхищать события, различные действия или явления...»
Ах, знали бы они, что часто моя антиципация — это банальное любопытство и шпионские замашки! Хотя вчерашние стихи исцелили меня от многосуточной эйфории. Правда, состояние стало не столько спокойным, сколько угнетённым.
Вечер. Через три часа Новый год. Ещё в полдень продолжалась тревожная оттепель и шел ледяной дождь. Мы с трудом доехали до автостанции, чтобы встретить тётку Ирину с кузиной Машей. А после обеда Глеб заявил:
— Уже в эту ночь придут аномальные морозы. Помните, папа разжигал в саду костры в январе семнадцатого года? Я тоже буду жечь костры по ночам: надо сохранить папины яблони. И заодно включать зажигание у машин, чтобы потом не возиться с аккумуляторами. Ночами спать не придётся! Но для этого, девчонки, ваша помощь нужна уже сейчас. Пойдём в лес собирать хворост для костров. За эти часы надо собрать запас топлива. Дров-то жалко.
Как ни лень было идти в сырой лес в высоких сапогах, — пришлось! Мы, молодые Пшеницыны, включая и кузину Машу, шагали по нашему отсыревшему перелеску, вооружённые пилой на аккумуляторе и верёвками, чтобы делать вязанки хвороста, как в сказках братьев Гримм. В лесу много бурелома после штормов, и за какой-нибудь час мы набрали столько хвороста, что едва вчетвером унесли на себе. Но это ещё не всё: Глеб считает, что в первые дни года, в лютый мороз, нам снова придётся делать запасы топлива, чтобы хватило на все костры.
Когда собирали и увязывали валежник, уже ощутили, как Дед Мороз начал сковывать своей бронёй весь мир. На глазах сырость превращалась во что-то жёсткое и трескучее, воздух становился невыносимым. После +3 к вечеру стукнуло –25!
Одевшись потеплее, отправились на предновогодний молебен. Полутёмная церковь была полна нарядного люда. Было жарко натоплено, пришлось снять пуховики. Когда закончили читать первый час, зажглись все паникадила и начался молебен. Мама стояла в полутёмном приделе, я постоянно оглядывалась на неё и совсем не могла молиться о наступающем годе. Да и не молилась, честно говоря, — думала только о маме, боялась, что резкая смена погоды повлияет на её состояние. Ведь она едва ли не на сносях! Но мама простояла весь молебен на ногах. Как самозабвенно и тихо она плакала в своём укромном уголке! У меня сердце разрывалось, старалась не расплакаться сама. Но из церкви мама выходила в мире, лишь мокрые ресницы выдавали её. Бескрайнее небо раскинулось над Озером и над нами, горя всеми своими морозными лампадами, ничего не скрывая от нас.
Уже накрывают на стол. Пора заканчивать запись.
Гимн Пречистой Деве
Богоневеста — отражённый Свет,
Сиянья невечернего Зарница,
Милей Тебя во всем творении нет,
И Царь Тебя избрал Себе в Царицы.
Воздвиг Тебя над мысленным дворцом,
В служенье дал невидимые Силы.
И Ты склонилась царственным лицом
К Своей рабе, скорбящей и унылой,
И погасила мысленную печь,
Зажжённую рукою первой Евы.
Велела как сестру меня беречь
Вослед Тебе грядущим Божьим девам.
Ты девам искренним — дорога, мост и дверь
В покой высокий брачного чертога,
Присноблаженная Невеста, Мать и Дщерь
Отца и Сына и Святаго Духа Бога.
2024 год
1 января 2024. Понедельник.
Казалось бы, изменилась последняя цифра в дате, только и всего. Мы встретили год, как всегда — тепло и тихо. Наша мама под бой курантов пила с нами «детское шампанское», а настоящее пили только дед, Лиза с Машей и тётя Ирина.
Хотя в лютый мороз нам была сердечно-уютно всем вместе, чувствовалась ампутация и сильнейшее напряжение. Мама «нордически» скрывала свои мысли. Ирина то и дело бросала взгляд на телефон; ясно было, что мысленно она не с нами, а с дядей Пашей в аду войны. Я же… Что сказать обо мне? Разумом понимаю, что смена цифры ни на что не влияет. Но детское ожидание чуда, даже безумная вера в чудо заставляла постоянно смотреть на дверь, выглядывать в окна во внезапно замороженный мир, всматриваться в неподвижную калитку… Казалось: вот-вот дрогнет, откроется калитка или дверь, войдёт папа… Их движение несколько раз обмануло мои ожидания. Увы! То были соседи, зашедшие поздравить с наступающим, среди них и семья о. Германа Осташкова в полном составе... возможно, с будущей Пшеницыной в том числе. Серафима грустно сказала Глебу:
— Так хочется остаться у вас! Но нет, сейчас мы ляжем спать. Веселиться сегодня у нас не принято.
Однако мы хором уговорили принципиального о. Германа отдать нам Серафиму на эту ночь. Я постелила ей в «дедушкином кабинете». Тётя Ира и Маша тоже остались у нас, в гостевой комнате. А я, когда все поднялись к себе, осталась одна и долго не могла заснуть. Хотя ночью мороз упал ниже –30, салюты и петарды не затихали до утра.
После полуночи, когда началась пальба, охотничья(!) собака Фиделька тряслась и жалась к нам дрожащим задом. Потом и вовсе скрылась в спальне, поджав хвост. Ложась спать, мама нашла её у себя в постели под покрывалом. Строгая мама прогнала Фидельку на место, та удрала наверх, и я позволила ей улечься на моей кровати.
— Дружище, салют — это не война, — говорила я, обнимая Фидельку, но она не внимала и тряслась всё сильнее.
Долго-долго смотрела я на лунную, студёную долину Озера, на всполохи фейерверков до горизонта, но не они мешали мне спать. Отнюдь не радость приносило это привычное зрелище, —не раздражало оно меня и не оставляло равнодушной. Оно говорило о войне. Все мы в эту ночь, хотя и молчали, но думали только о войне, разлучившей нас с папой, с дядей, который слышит сейчас совсем другие взрывы… А сколько таких осиротевших, обездоленных и искалеченных?.. И сколько ещё будет?
Эти представления возвращают к реальности, и больно расставаться с безумной верой в чудо. Вчера мама сказала мне: «В основе смущения и боли чаще всего лежит бунт». Как же справляться с бунтом, когда не осталось земной надежды? «Бессмертна только высшая надежда», — любит говорить мама. Высшая надежда! Для меня это пока пустые слова. Я не понимаю, что они значат! — возмущённо кричала я про себя снежной равнине Озера. «Хватит быть капризным ребёнком, пора повзрослеть и уметь покоряться», — кто-то говорил у меня в уме. Но огонь сопротивляется мудрости, под утро эта борьба вылилась беззвучными слезами, горячими строками.
* * *
Когда дитя сражаться уходило,
А мать смотрела в поле не дыша, —
Так видел Я, как в битве победила
Твоя благоуханная душа,
Как напоялась тёмная пустыня
Твоей слезой до жаркой глубины,
И на неё стекала Благостыня,
Как струи серебристые луны.
И видели глаза твои победу,
Как поглотило озеро Огня
Врагов твоих и огненные беды,
С тобою разлучавшие Меня.
Утром встали довольно рано, часов в десять. Дом разбудил и меня своими обыденными шумами. Мороз за бортом был уже около сорока градусов. Глеб растопил печь и сварил кофе — мы обрадовались. Но пока мы расслабленно пили бодрящий напиток, брат строго заявил:
— Девчонки, одевайтесь теплее. Надо опять выйти за хворостом.
Хочешь не хочешь, пришлось надевать валенки, ушанки и пуховые рукавицы. Одели мы и Серафиму, а Машу оставили в тепле. Вышли к ручью у дома, где валежника хоть отбавляй. В земном мире была трескучая, нереальная тишина. Вся Россия крепко спала после ночного буйства, только мы по-муравьиному трудились, замотав лица шарфами, таская хворост на террасу. Глеб отнёс в сад кирпичей, сделал кострища, как папа лет шесть назад. На фоне промёрзшего неба были начертаны голые ветви яблонь, усыпанные, как новогодними шарами, крупными яблоками, — «для птичек».
Глеб вздохнул:
— Хорошо, что тогда я помогал папе, — было жутко интересно, и кое-что я запомнил.
Что ещё у нас нового со сменой даты? Вчера Маша, ласкаясь к бабушке, заявила, что хочет бежать из Москвы, как когда-то наша мама. Маша не прочь поселиться в бывшей детской комнате своего папы и помогать дедушке и бабе Ане. Чем жить? Дизайнеры, мол, и здесь нужны: вокруг Озера развитие не остановилось! Так Маша и сказала:
— Времена такие, что уже невмоготу трудиться над украшением жизни столичных нуворишей. Нет, когда твой дядя отдал жизнь в битве с мировым злом, а папа находится в пекле войны... невыносимо смотреть на мёртвый осадок обветшавшего мира.
Мы же, Ярославичи, только рады будем, если Маша переедет в родовое гнездо! Но пока она не хочет оставлять свою маму — одну в опустевшей квартире. Ведь Лиза живёт у них только в будни. Ничего, мы и Ирину привлечём на наш высокий берег!
З января 2024. Среда.
* * *
Как поседел мой лес за эти сутки!
Что пережил он, когда я спала?
И там, где прежде жили незабудки,
Простёрся саван, а под ним — зола.
До встречи, лес мой! Я сегодня еду.
Мороз меня не сможет удержать.
Следы оставлю (не пройду бесследно!), —
Часа на два, а может быть, на пять.
А буду утопать в далёком море, —
Тебя я вспомню, неподвижный лес.
Всё так же нарисован на просторе
Седой мудрец, на месте, не исчез.
Тебя не уловили злые волны,
Как на аркан горячего коня.
Зовёшь меня домой, покоя полный,
С глубокою молитвой за меня.
6 января. Суббота.
Сочельник Рождества Христова.
Всю неделю некогда было писать: эти дни провела в Москве, в гостях у тёти Ирины и Маши. На этом настоял Глеб: мол, Тайке полезно отдохнуть и сменить обстановку.
Несколько ночей брат не спал, жёг костры в саду, заводил двигатели машин, а днём мы его не видели. Я норовила помочь, — тоже вскакивала, одевалась и бежала к нему в сад, а днём спала. По утрам ровно в десять у нас отключалось электричество из-за сильного мороза. Глеб говорит, что в одно и то же время аварии происходят потому, что в пустом доме в нашем посёлке — чья-то майнинговая ферма, из-за которой перегружается сеть. К счастью, есть у нас доблестный штатный электрик, Николай Виноградов, который обслуживает посёлок. Он приезжал минут через двадцать и подключал нас. Иначе люди просто замёрзли бы: газ тоже подаётся слабо, и не у всех есть печное отопление.
В таких условиях третьего января наши родственники собрались возвращаться в Москву и стали звать меня в гости. Обещали меня развлекать, водить в театры, и исполнили свою угрозу.
Лиза перед моим отъездом выбрала для меня нарядное шерстяное платье цвета пудры, и в таком наряде я ходила в первый вечер на концерт Чайковского в Консерваторию, и на «Волшебную флейту» на следующий день. Провинциальная дикарка приобщалась к столичной культуре. К культуре, в которой на фоне тотально чёрной декорации Папагено одет, как клошар из помойки, а Тамино и Памина — как люди с улицы, в широченных модных джинсах и худи. Нет, всё-таки это не то, ради чего я могла бы поселиться здесь, вдали от дома и сада, от Озера и леса! Учиться здесь? Ради чего?!
Спала я на месте Лизы, в её нынешней комнате. Играла на «её» пианино. Тётя Ирина старше моей мамы лет на пять, — ровесница дяди Паши, они были неразлучны с детского сада. Из-за постоянных переживаний за него Ирина как будто постарела, стала такой мягкой и сердобольной, особенно ко мне… Маша тоже с любовью опекала меня.
Но вот что скажу. Несмотря на всё их гостеприимство, эти три дня показались мне пыткой. Меня точно вырвали из почвы с корнями. Лишь на время я забывалась в разговоре, или музыка Чайковского, Моцарта (и Вагнера) поглощала мои мысли. Оставаясь одна, я сразу тонула в тоске. Видеосвязь — лишь временное лекарство от ностальгии. Знакомые вещи Лизы, оставленные в комнате, напоминали о доме. Вот плед в серо-голубую клетку, который прежде висел на спинке дивана в нашей гостиной… Вот Лизин детский мешочек для сменной обуви, из желтого вельвета в цветочек… Всё это было там, дома!.. А теперь — почему-то здесь... Внутри всё начинало ныть от страха перед будущим. Я думала, что мама и Ярославичи решили отправить меня сюда, чтобы у меня появилось желание жить в Москве, пойти всеобщим путём, поехать сюда учиться и отказаться от привязанности к дому.
Я уже не считаю себя такой же свободной в выборе своего пути, как прочие подростки. Все эти дни думала: а что, если ради послушания меня, что называется, благословят учиться в другом городе? Как же я выживу, если придётся покориться?.. Нет слов описать, какую борьбу там пережила. Только теперь поняла, что быть послушной — это не игра, а страшная вещь. Это значит — быть глиной, принимать нужные формы, обжигаться в печах, терпеть боль сопротивления материала.
Да ещё эти морозы, которые там, у нас, приближаются к сорока, — а в Москве всегда чуть теплее. Воображение рисовало картины замёрзшего дома, без электричества… Я представляла, как все наши жмутся к печке среди ночи, при свечах: мне сообщали, что свет отключался даже ночью. Я мечтала оказаться с ними, и не радовало, что нахожусь в тепле. Когда тётя посадила меня в автобус и помахала на прощание рукой, жаль было расставаться с нею, но я счастлива была, что возвращаюсь к родным пенатам. Слёзы душили всю дорогу. Я сидела впереди, и знакомый водитель, земляк, то и дело протягивал мне упаковку с салфетками.
* * *
Вдруг, как Скудельник глиняный сосуд,
Ты смял меня и сжал в руке до боли,
В глухую печь поверг меня на суд
И обличил, как ученицу в школе.
Открой: за что? и какова вина,
Меня искоренившая из жизни?
Где в эту ночь владычица-луна,
И где тропа, ведущая к Отчизне,
И где теперь стоит Твоё крыльцо
И будут ли по силам мне ступени?
Открой, Отец, открой Свое лицо
На душные сгустившиеся тени
Над этой обречённой головой
Вернувшегося чада из неволи.
Узнал ли Ты меня? — узнал ли Свой
Сосуд скудельный, смявшийся от боли?..
Безблагодатное состояние бесследно исчезло дома. Только в объятиях мамы и Ярославичей поняла, что снова на своём месте — у родного очага. А эти ржаные коврижки, которые испекли Ярославичи к моему приезду?.. — тают во рту и возвращают вдохновение беззаботного детства. А гудение в печной трубе, когда пламя вовсю разойдётся?.. Оно рождает мечтания о древних-древних временах, особенно если мама прижимает твою голову к себе и ласково перебирает тебе волосы, кудряшка за кудряшкой…
Даже собака, увидев меня после разлуки, сошла с ума от радости и чуть не сбила с ног, когда лезла целоваться: чует, что именно моя идея спасла её из приюта! Всей оравой мы ненадолго выходили погулять. Сначала Фиделька как будто не замечала мороза в радостном движении, но, когда вышли в поле, — задрожала, стала поджимать лапы и оглядываться на нас: когда же домой, к печке? Мы почти бегом возвращались с прогулки под бесконечным небом, откуда сквозь немыслимую стужу струилась огненная радость.
* * *
И битва не пройдет бесследно,
Как угасает ночь в окне:
Твой шлем свидетелем победы
В сиянье вечном будет Мне,
За то, что пала ты на поле
И уронила в росы шлем,
И косы в травы, — и от боли
Узнала — почему, зачем
Враги копьём тебя пронзили
И властно сбросили с коня
На бренье из росы и пыли, —
Чтоб ты от ран звала Меня —
Пасхальный Свет, живую Воду,
Вино, целительный Елей,
Венец и царскую Свободу,
В награду взятую с полей.
7 января. Воскресенье.
Рождество Христово. Из-за мамы, которая уже на восьмом месяце, на ночную службу не пошли. Зато утром после Литургии мы с Тоней собрали в храме малышню, взяли звезду из золотой фольги, украсили себя мишурой и пошли славить Христа. Шли по морозным улицам, нестройно и невпопад пели тропарь Рождества и колядки. Когда дошли до дома Осташковых, к нам присоединились Серафима с младшими поповнами. Они все очень голосисты, и с этой минуты наше пение чудесным образом окрепло, приобрело ангельское сладкогласие. Соседи уже привыкли к нашим колядованиям. Нас впускали в жарко натопленные, уютные дома и постепенно наполняли нашу корзинку сладостями и ёлочными игрушками. А те, кто живёт по соседству первый год, умилялись и фотографировались на нашем фоне, чтобы выложить эту невидаль в своих блогах. Обойдя все улицы, мы отдали корзину с дарами малышне и разошлись.
За праздничным обедом дед рассказывал, как в детстве ходил славить Христа. Вспомнил случай вскоре после войны: на нём были чужие валенки и ватничек с чужого плеча. Он шёл и пел с мальчишками, как ему слышалось: «Рождество Твоё, Христе Боже наш! Воссиял миру высвет разума…» В какой-то избе дали ему пятак. Дедушка опустил пятак в карман, принёс маме с радостью… А пятака-то и нет: карман ватника оказался худой. Наш маленький дедушка расстроился и дал выревку.
8 января. Понедельник.
Утром Лиза уехала в Москву без Глеба, только с Яником Лаврентовичем. Дом опустел без её разумного света…
Вчера, Рождественским вечером, мама спросила:
— Ярославичи, хотите, почитаю вам папины дневники? О вас?
Это было весьма неожиданно, хотя и давно ожидаемо! Неужели мы возражали бы? Мама вышла из спальни с тремя записными книжками. Не сговариваясь, мы бросились к ней, как овцы.
— Хочу зачитать папины наблюдения за вашими склонностями и характерами, когда вы были маленькими. С кого начнём?
Конечно, все трое хотели быть первыми, но это невозможно, и Лиза сказала:
— Ну конечно, с Маленькой! Начни с самого нетерпеливого ребёнка.
После чтения я лисой крутилась вокруг мамы, и она позволила скопировать папины записи. Сейчас мама села играть мне волнующие экспромты Шуберта, а я в её присутствии держу дневники и целую странички, исписанные папиной рукой.
Дневник папы
28 октября 2020. Среда.
Нашей Маленькой исполнилось двенадцать. Отметили это событие в узком кругу, приходили только мои родители. А в субботу, 31-го, наша виновница торжества принимает гостей — всю свою компанию, включая младших Лаврентовичей и пареньков Шпенёвых. Среди них она самая маленькая, однако, что называется, первая среди равных, негласный лидер, общепризнанный авторитет. Что, конечно, удивительно. И по виду, и по интересам она ещё совершенный ребёнок, но от неё исходит какая-то активная солнечная энергия, и она властно затягивает в поле своих детских интересов всех вокруг.
Вижу в Маленькой много своих черт. Она не может без постоянной деятельности, — кажется, именно в непрерывной смене занятий она находит и опыт, и созерцание, всё новое и новое вдохновение. Мы не понимаем, когда она успевает столько читать, и, похоже, у неё фантастическая память. Она много болтает, — вещает, как мы говорим, — и как бы между прочим сыплет сложными цитатами, хотя неясно, насколько она их понимает. Но мы не хотели бы, чтобы в Маленькой развилось к великим текстам поверхностное отношение, каким порой отличаются эрудиты с цепкой памятью. Алчное поглощение книг иногда несовместимо с жаждой проникновения в глубину.
Рядом с Таей сам становлюсь ребёнком, погружаюсь в океан невинных волшебных фантазий и интересов. У нас столько «секретных» игр. Уже несколько лет она — заколдованная царевна-куница, а я — добрый волшебник, вроде Просперо или Зарастро. Куница живёт у нас под крыльцом, и только я знаю, кто она на самом деле. Тая рисует себя куницей в красивых пышных платьях, в забавном пёсьеголовом образе, — так древние изображали кинокефалов. Куница пишет изящные письма волшебнику Просперо, излагая все свои радости и невзгоды, и подписывается: «Почитающая Вас Матильда». Почему она избрала себе это имя? Когда ей было лет пять, ей рассказали о прабабушке Тильде, — Тильделяйн, то есть Матильде, — это прабабка с материнской стороны, которая приняла Православие и получила имя Таисии. В честь неё и назвали Маленькую. Узнав об этом, Тая сделалась куницей Матильдой, которая должна снова стать царевной Таисией. Развивать этот мифологический сюжет Таюшке пока не надоедает. Да и мне тоже!
Впервые в жизни ощущаю, как возрастает девочка, именно потому, что Тая так властно открыта нам своим детским миром. Лиза — более таинственная, молчаливая, закрытая. Лиза как будто никогда не желала задерживаться в детстве. Напротив, ничто детское не было ей важно и интересно: она стремилась к высотам взрослого искусства, музыка вытягивала её из детских грёз в свой мир. Вера считает, что этим Лиза напоминает её саму: и не раз говорила, что в детстве была «маленькой старушкой».
А Таюша, при всех своих фантазиях и нескончаемой игре, всё же не так проста, ей ещё предстоит удивлять нас. Сегодня, например, она вручила нам листок со своим стихотворением, написанным в честь дня рождения. Прочитав, мы не знали, что и думать. Называется:
28 октября 2008 года
В день моего 12-летия
В день рождества младенца царского
Молчали все колокола.
Но колыбель качала ласково
Земля — как комната, светла.
В тот день дороги многолюдные
Не дотянулись до меня.
Всё знали только звёзды чудные,
Что ходят над могилой дня.
Земля молчаньем не обидела,
Кружились листья у воды,
И даже мать моя не видела,
Как поклонились мне волхвы.
Не видела, как в дымке ладана
Мне подмигнул глазок звезды,
И как сиянье с неба падало,
Ложась кольцом и головы.
И как мне плечи ангел огненный
Крылом изогнутым обжёг,
И как мне в руку старец согбенный
Вложил напутственный клубок.
И старец на ухо поведал мне,
Когда, зачем и где мне быть.
Спугнув непослушанье бедами,
Велел до срока всё забыть.
С тех пор невестой неневестною
За тем клубочком, не дыша,
Идёт в слезах одна, безвестная,
Но безоглядная душа.
Вот такой нежданный сюрприз преподнесла нам доня сегодня. Мы с Верой решили, что за девочкой нужен глаз да глаз, чтобы она, как Икар, не улетела в заоблачные выси на крыльях фантазии. Хотя больше ничего в её ребяческом поведении не выдаёт склонности к пустым мечтаниям.
И ещё. У меня сердце теплеет, когда смотрю на нашу Маленькую: вижу в ней Веру в детстве! Эти обожаемые черты Веры, к которым я прилепился всем сердцем. У Таюшки то же живописное, чистое лицо, которое утончается с возрастом. Те же ясные-ясные, прозрачные саамские глаза с припухшими веками, тот же профиль — Верин нос, который мы в шутку прозвали «остзейским». Пока у Таи белые, очень выразительные брови, они должны потемнеть и придать её лицу необыкновенную красоту. Вырастет ещё одна саамская красавица с тевтонским профилем, но «русская душою». Однако у неё моя кучерявая шевелюра, доставшаяся нам от бабы Ани, а маме моей доставшаяся невесть от какой прабабушки…
…9 января. Вторник.
Сейчас печатаю это и плачу. Кое-что я успела забыть, как уже неважное (даже эти стихи), и теперь оно так ясно всплывает в памяти. А для папы мои детские игры были важны и интересны, он не отмахнулся от них как от полной глупости.
После прочтения этого отрывка Глеб сказал:
— Дальше читаем про Лизу. Дам надо пропускать вперёд. Дамы же всегда любопытны. Все, даже самые разумные.
— Эгоцентричны, хочешь сказать? — подхватила Лиза. — Но я с этим борюсь, потому и уступаю очередь тебе.
— Ну уж нет, я потерплю.
И мама прочитала следующий отрывок:
Дневник папы
12 июля 2010. Понедельник.
День Петра и Павла.
На прошлой неделе отметили пятилетие нашего первенца, «принцессы Елизаветы». А в субботу у нас собрались все друзья: и наши, и дочкины. Она особенно порадовала свою бабушку Анну и крёстную Мари Сайяр, бойко исполнив Инвенцию C-dur Баха. Вера уверяла гостей, что Лизу, собственно, начали учить музыке в конце мая, и все были поражены результатом. На самом деле полтора месяца назад начались систематические занятие в виде обязательного труда. Всё, что им предшествовало, была игра, — однако, похоже, отнюдь не баловство: для Лизы всё было всерьёз. Едва научившись ползать, она просилась на мамины руки, когда Вера играла. Сидя на коленях, Лиза с любопытством наблюдала за мамиными пальцами, бегающими по клавишам. И сама стала тянуться к клавиатуре, строить интервалы и внимательно прислушиваться. К скрипке никакого интереса не проявляла, зато клавиши её околдовывали.
В шутку Вера напевала для Лизы все извлекаемые ноты, и незаметно названия звуков связались в сознании малышки с клавишами. Это развлечение стало ежедневным, таким же желанным и увлекательным, как и прочие детские развлечения. Для нас это было так естественно, ведь Лиза, казалось, ничем не отличалась от других детей. Только долго молчала. Даже после двух лет она неохотно лепетала. И однажды, сидя у мамы на руках, отчетливо пропела: «Ми-бемоль».
— Я не ослышался?.. Она назвала черную клавишу? Не невпопад!.. — воскликнул я.
— Не невпопад, — подтвердила Вера. — Представляешь, её первое слово!.. И оно мне дороже других слов. Даже «мамы»!
Вера как на крыльях летала! Вообще, мы не могли на Лизу нарадоваться, когда она сосредоточенно играла в пианистку за роялем. Ей было около трёх, когда Вера показала ей нотную тетрадь для малышей. И незаметно знаки на линейках связались для Лизы с клавишами, — ноты она научилась читать гораздо раньше букв. Каким-то образом поняла и то, где записаны партии правой и левой руки. Если мы оставляли ноты на пульте рояля, Лиза сидела и медленно, но упорно «читала» их крепкими пальчиками, и никакие сложности не пугали её: любопытство побеждало. Только вот заговорила наша молчунья неохотно. Мы подозревали, что понимает она гораздо больше, чем может выразить. Но после трёх Лиза стала сразу высказываться правильно, разумно, словно и прежде болтала, только про себя, и скрывала от нас свои способности.
Больше беспокойства Лиза у нас не вызывала, наоборот! Вера особенно любила её тягу к роялю, но обучать систематически не решалась, чтобы не отбить желание... Чего пока не произошло. Любознательная испытательница жизни сейчас считает рояль самым чудесным явлением на свете. Только гаммы ей надоедают, как и большинству из нас…
…— Неужели было такое время? Тебе надоедали гаммы? — усмехнулся тут Глеб. — Не припомню.
— Когда ты начал что-то помнить, они меня уже весьма и весьма интересовали, — отвечала Лиза.
— Папа и об этом пишет! — подхватила мама и взяла следующую записную книжечку…
…20 октября 2013. Воскресенье.
Вернулись с Лизой из Москвы. Она, восьмилетняя, участвовала в многожанровом детском конкурсе искусств «Волшебные вечера» и получила второй приз. Первый достался 12-летнему пианисту из Мерзляковки. Небывалый педагогический успех бабушки Ани и Веры!
А началось всё с того, что в мае Вера играла нам Токкату Баха e-moll (BWV 914). Вера выразила сомнение, что Бетховен был знаком с этой Токкатой. Но именно она доказывает, что Бах, действительно, был праотцом его гармоний (слово Бетховена). Когда Вера играла Токкату, завершающая фуга горела мощным солнечным огнем, а перед этим из-за горизонта зримо выкатился гигантский солнечный диск, как во второй части «Авроры» Бетховена. Та же огненная энергия и та же высота разума.
И вот, когда мы слушали, Лиза влюбилась в фугу. Начала часами разбираться в ней, упорно учить. Вера сначала считала, что эта вещь слишком сложна для нашей крошки. Я смотрел на детские гримаски Лизы, от которых Вера старается отучить её во время игры раз и навсегда. Лиза, почувствовав мой взгляд, оглянулась: по щекам её текли слезки.
— Что случилось? — спросил я.
— Всё не то! Должно быть не так, как получается… Слышу-то по-другому. Если быстрее не получится, смысл будет не тот.
И снова начала заниматься. С помощью Веры ей, кажется, удалось технически справиться и с фугой. Как же она радовалась, — в фуге после солнечного восхода разгоралось пламя, я просто видел перед собой пляшущие языки яркого огня. Лиза кивнула:
— Ну да. Видишь? Это же огонь, — укрощённый огонь!
Мы с Верой остолбенели и разинули рты. Откуда?.. Давным-давно, когда мы ещё не были женаты, Вера так называла Бетховена, глядя на пламя в печи. Я решил, что Вера подсказала Лизе образные понятия, чтобы легче было играть сложное произведение. Но нет, Вера ответила:
— Насколько помню, я ей ничего не говорила. Она сама это нашла. Слушай, она стала такая удивительная последнее время! Похоже, мы вырастили настоящего друга.
Когда это началось, Вера решила, что учить Сокровище надо не только игре, а всерьёз, включая теорию музыки. Они с моей мамой всё глубже погружают Лизу в неведомый мне мир…
…— Теперь ты знаешь, мам, откуда я набралась этого! — воскликнула Лиза. — Всё просто и никакой мистики! Я тогда почти полгода тайком читала папин дневник и дословно запоминала записанные там разговоры.
— Но это ничего не меняет, — улыбнулась мама. — Думается, тем же объясняется ещё одна загадка, которую мы не могли разгадать. Слушай дальше.
…Да, последнее время наше Сокровище всё больше напоминает мне Веру. Хотя внешне она «папина дочка» с льняными косами, с моими серыми глазами, — однако я-то никогда не отличался разумным глубокомыслием, с которым крошка во всё вникает и формулирует вопросы. Когда я учился в музыкальной школе, не припомню, чтобы так любил гаммы. Раньше и Лиза не жаловала «скучные упражнения». А сейчас она гаммы гоняет не ради технического усовершенствования. Она задаёт вопросы, наивные только на первый взгляд:
— Мам, а что эта тональность значит? А почему она о другом, чем до-мажор? А почему es-moll самая страшная? Страшнее e-moll? А как так получается, что мажор такой спокойный и весёлый? Почему минор такой тёмный… что плакать хочется? И почему этот интервал такой радостный, а этот – ужасный?
Вера рассказывает, как тональности постепенно наделялись разными значениями, как композиторы и сами придавали им свой постоянный смысл. Приводит примеры из видимого мира — тёплые и холодные оттенки цвета и степень освещённости. Читает стихи с разным смыслом — якобы в разных тональностях. Но обе они пришли к выводу, что окраска тональностей и их значение — великая и несказанная тайна, которую наш дух может чувствовать и переживать, а словесно объяснить эту тайну можно лишь метафорически Лиза как-то слегка опечалилась: иносказательная речь даётся ей с трудом. Вера же успокаивает её:
— Зато у нас с тобой есть этот великий король инструментов, на котором можно и без всяких слов высказать всё, что ты чувствуешь в музыке.
Крошка стала заниматься просто запоем, чтобы научиться «разговаривать на рояле». Однако мы с Верой видим в ней такое прекрасное равновесие разума и желаний, что пока она нас только радует. Настолько огранённая драгоценность! Закрываю глаза — и вижу Лизу в сердце как какой-то переливающийся всеми цветами, сияющий самоцвет. Поистине Сокровище! Однако иногда сомневаюсь, что детская любовь к музыке может продлиться всю жизнь, и говорю:
— Пока не факт, что Лиза будет так же любить это дело, когда вырастет. И так же вникать в музыку, «до самой сути».
— А сохранит она свою любовь или нет, — зависит только от нас. Чья же ещё эта задача? — возразила Вера…
…— С задачей вы справились, — сказала я тогда маме. — Самая большая любовь в жизни до сих пор с Лизой.
10 января. Среда.
И вот, наконец, настала очередь брата.
Дневник папы
…10 сентября 2017. Воскресенье.
Пока стоят чудесные деньки, стараемся продлить ребятам ощущение лета, чтобы начало учебного года не показалось им слишком резким. Сегодня вернулись из похода вдоль речки, в сторону Захолмова. Идти пришлось долго, и девчонки изнывали и слегка роптали. Вера держалась мужественно, говоря, что и дочерям не мешает привыкать к трудностям:
— Чай, не принцессы... Хотя принцессам приходилось в жизни едва ли не труднее прочих.
А наш наследник порадовал — настоящий добрый молодец! За два дня — ни жалобного слова, ни вздоха. Добрались до места ночлега перед волшебным сиреневым закатом. Глеб повелительно усадил наших женщин и сам принялся устраивать «стоянку кочевников» с моей помощью. Он уже всё умеет, и поставить палатки, и сложить костерок. Когда солнце село, были готовы куриные шашлыки. Думаю, детям навсегда запомнятся наши беседы у костра, обсуждения и споры. Вчера говорили о псалмах царя Давида и о пляске Иродиады, потому что приближался день Усекновения главы св. Иоанна Предтечи. Дети сами пришли к выводу, что разделение искусства на высокое и низкое, священное и профанное, было искони.
— Я буду служить только Божественному искусству, — горячо обещала Лиза, глядя на языки огня.
— А мы будем служить тебе, — подхватил ироничный Глеб.
Однако вижу, что для него это не шутка. Он, конечно, любит поддразнивать обеих сестёр, — Таю за её порывистость и любопытство, достаётся даже безупречной Лизе — именно за разумную безупречность. Однако Глеб шагу не даёт им ступить без своей заботы. Сёстры уже — объект его мужской, братской опеки; а в походе это особенно заметно. Как забавно он выспрашивал, не голодны ли они, надели ли на ночь термобельё, тепло ли им в спальных мешках; к счастью, ночи ещё не холодные. А сейчас вижу из окна: он старательно раскачивает Маленькую на качелях, как в раннем детстве, — хотя мы вернулись домой всего два часа назад, и он нёс почти самый тяжёлый рюкзак.
Наблюдение за Глебом приносит благонадёжную радость. Мой десятилетний дружок всюду со мной: на прогулках, в мастерской, в командировках, даже на стройке. Как это непривычно, ведь девочки в повседневности более независимы от меня и самостоятельны. Поражает, что для сына-то я — непререкаемый авторитет, образец даже в мелочах. Пока это так, но прекрасно понимаю, что вскоре всё может измениться. Когда-нибудь увидит, что и отец — обыкновенный человек со слабостями… Хотя мой папа сумел сохранить для меня образ высокой нравственности и остаётся её мерилом до сих пор.
Наш мальчик очень счастливо устроен: любознательность его направлена на всё мироздание, его ничто не тяготит ни в школе, ни в домашних трудах. Ему приносит спокойную радость и езда верхом, и стамески, и дощечки в столярке, и грабли в саду, и боксёрская груша, и заучивание инвенций Баха, и стихи Тютчева, которые сами собой запоминаются, и томики «Жизни замечательных людей» (его любимое чтение). Однако и математика его завораживает не меньше, и наблюдение за птицами и ростом деревьев, за бабочками и жуками, — на всё он смотрит внимательно, как на чудо. Пока нельзя определённо сказать, к чему склонится сердце Глеба. И очень жаль, что пресловутое разделение труда в Новое время лишило личность того универсализма, в котором нуждался человек несколько сотен лет назад. Такому уравновешенному и разностороннему человеку, как сын, трудно будет от многого отказываться и посвящаться свои силы чему-то одному! Не хотелось бы для него такой участи.
На днях он нас очень повеселил и порадовал. Однажды вечером я пытался разговорить Веру на тему моего нынешнего горячего увлечения неклассической философией, особенно немецкой философией экзистенции. Только недавно открыл для себя хитросплетения Хайдеггера и Ясперса. Однако Вера об этом говорила без своего обычного энтузиазма к предмету беседы. Глеб слушал всё это молча, забавно хмурился и качал головой.
— Ну в чём дело, Вер? — спросил я. — Что это ты так сурова по отношению к немецким мудрецам?..
— А зачем они маме, если у неё есть Бетховен? — вдруг воскликнул Глеб. — Разве у Бетховена нет всего того, о чём ты тут говоришь?..
Вера радостно рассмеялась:
— Слышишь, папа? Устами младенца глаголет Истина! В нашем Бетховене есть всё, и вопрошание, и Несокрытость, и Прозрачность, и Заброшенность в мир, и Экзистенция, и Трансценденция, и чтение шифров Трансценденции, и Забота, и Бесконечная Коммуникация.
— И то, чего нет у этих твоих… — добавил Глебка, пока мы смеялись. — У Бетховена ещё есть благодать! А у этих твоих… её, кажется, нету.
До сих пор веселимся, когда вспоминаем этот разговор!..
…11 января. Четверг.
Пока делала выписки из дневника папы, закончились каникулы, и вот мы снова в гимназии. Время шло, прибавлялся световой день, жизнь вокруг нашего дома крутилась. Сразу после Рождества были у Мари Сайяр, — привезли ей праздничный обед и продукты, потому что она приболела и не может выходить в магазин. Как она обрадовалась, что Глеб всегда будет с нами! Так ей гораздо спокойнее за маму.
Мари, наконец, прочитала мои стихи. Как и Глеб, она весьма критически отнеслась к ним:
— Такое ощущение, что тебе не хватает лексического запаса для выражения чувств. По-моему, русский язык очень богат, и нет необходимости одними и теми же словами каждый день описывать происходящее: «боль», «слёзы», «радость»… Всегда одинаково! Можно всё это передавать и опосредованно, не напрямую, а в зримых образах.
Ценное замечание, потому что Мари одарённый поэт, родственный мне по языку и по духу, хотя и пишет по-французски. Но мне, естественно, было обидно, хотя Мари права! Я ответила, что пытаюсь в другом месте писать для себя, чтобы научиться точности и богатству выражений. Теперь же ясно вижу, что и здесь не замечаю, насколько скуден мой язык, насколько однообразно выражаю совершенно разные состояния. Слов и образов явно недостаёт…
И в тот же вечер к нам нагрянул профессор Т. с женой. Музицировали, говорили о музыке, дискутировали с мамой, — опять так, что перья летали. Спорили, как всегда, по замкнутому кругу — о религиозном содержании музыки Бетховена. Профессор с Еленой Евгеньевной думают, что мама «романтизирует» образ Бетховена. Конечно, превращать его в монстра, как делают нынешние, в основном англоязычные, исследователи, — это другая крайность, но… Мама отвечала, что все его человеческие недостатки искуплены страданиями и непревзойдёнными достоинствами, и судить тут нечего. Я молча слушала, но, видимо, у меня было такое напряжённое лицо, что Валерий Львович спросил:
— А вы что думаете, Таисия?
Конечно, я была солидарна с мамой!
— Мы все любим Бетховена, как живого. Как близкого друга семьи. Я думаю о нём так же, как… как Фанни Джаннатазио. Она писала в дневнике, что это человек высокого духа, напрямую связанный с Богом. Так думала их семья и все, кому Бетховен открывал прекрасные стороны своей натуры. Я считаю, именно этим объясняется сила воздействия его музыки на людей. И все мы здесь считаем так.
Потом профессор и Елена Евгеньевна опять агитировали меня подготовиться и поступить к ним в Консерваторию, якобы для теоретических дисциплин я просто рождена. Я отвечала:
— Нет, у меня недостаёт кое-каких качеств! Вот наш Ян Лаврентович учится в Гнесинке, он годится для аналитического музыковедения. Он прекрасный математик. И интеллект у него сочетается с огромной любовью к музыке вообще, он любит всякую настоящую музыку только за то, что она — музыка. А я до этого не доросла… может быть, и не дорасту. Меня не всякая музыка занимает и трогает. Иной истинной музыке я даже сопротивляюсь, иногда и терпеть не могу кое-что. А так нельзя, — тут нужна объективность.
Они убеждали, что это вовсе необязательно, но я эпатажно стояла на своём:
— Я лучше пойду работать на нашей конюшне. С навозом возиться мне нравится даже больше, чем с иной музыкой. Это, по крайней мере, чисто и естественно!
Я сказала всю правду, но причина моего им сопротивления гораздо глубже. Уж не сговорились ли они все рано или поздно вытянуть меня из родного гнезда в Москву, чтобы «сделать из меня человека»? И зачем им это надо? Снова вернулась ко мне навязчивая тревога первых дней Нового года, которая начала было забываться дома.
Неужели воля Божия говорит через этих людей, и мне надо будет покинуть дом?.. Когда не знаешь определённо, чего от тебя хочет Бог, и согласен ли Он с тобой, — это страшно. Такое со мной впервые. Детство проходит. И вот, оставаясь одна, стоя на церковной службе или гуляя с Фиделькой в сторону Озера, продолжаю думать: куда ведёт меня бегущее время? Неужели Небесный Отец не примет моего сокровенного желания? Тогда вынуждена буду отправиться в чуждый мне мир, оставить всё, что люблю, к чему привязана. И вдали мир переломает меня, сожжёт мне сердце… Господи! Неужели Тебе этого хотелось бы? Для всех — уехать учиться, жить новой жизнью — это и нормально, и желанно, а для меня — подобно смерти.
Умоляю, Боже, не отвергай моего стремления — жить ради других, ради тех, кого Ты дал мне и кого я полюбила, как себя. Дозволь жить здесь и не разлучаться с нашим миром. Не бросай в пекло неизвестности. А я здесь буду стараться быть полезной.
Поверь мне, Господи: это не только потому, что я боюсь внешнего мира, но потому, что слишком люблю наш, здешний мир. И хочу жить и действовать в нём и для него. + Аминь.
12 января. Пятница.
Когда переписывала кусочки из папиного дневника, поняла, что у меня, в отличие от папы, нет полифонического мышления. Папа мог прислушиваться с любовью к своим близким, писать о них, запоминать интересовавшие его разговоры с мамой. Я же, о чём бы ни писала, переключаю всё на свою особу. Принимаю решение наблюдать жизнь во всём её многообразии, но скатываюсь на прежние рельсы. А ведь именно таких поэтов я меньше всего люблю. Как же так получается? Надо, видимо, заставлять себя мыслить по-другому. Это подобно тому, как Царствие Божие нудится, и нуждницы восхищают его . Принуждение требуется мне и для приобретения искусства образного слова. Прежней искренней непосредственности явно мало: она способна породить лишь занудство и монотонность речи. Я не привыкла к насилию над собой, а естество оставляет желать лучшего.
Например, я опять занималась подслушиванием. Перед отъездом в Москву Лиза, как обычно, уединилась с мамой для «девичьих разговоров». Мама поднялась к ней в комнату, и я, выйдя на лестницу, невольно услышала мамины слова:
— Всё так. Взаимная любовь толкает друг к другу с непреодолимой силой, и тогда кажется, что сильней ничего нет на свете.
— Но ведь есть? Когда не время?..
— Есть. Требуется подвиг, привлекающий благодать, подвиг высшего начала в человеке, высшего начала, связанного с Богом. Это дух человека, разум и сердце в их нераспавшемся единстве.
«Подвиг высшего начала в человеке», — повторяла я про себя, спускаясь по лестнице, чтобы запомнить навсегда. Ведь и мне пригодится когда-нибудь! И мне не миновать в будущем такого рода проблем. И тогда даже спрашивать не придётся у мамы. Хотя… Перед этим, я слышала, мама сказала Лизе:
— Ты спрашиваешь, как понимать — «Дух совета и разума» ?.. В юности это просто, если есть возможность спросить. Когда уже нет её — всё сложнее. Но, знаешь, и юность, и чистота особенно беззащитны, не застрахованы от фатальных ошибок. Лишь разок стоит не послушать мать по сущему пустяку, — чтобы потом всю жизнь нести скорби за ничтожную оплошность.
Если наша разумная, безупречная Лиза выросла и теперь страдает из-за своих страстей, то что будет с такой, как я?.. Непонятно. Я перебираю все случаи своего непослушания и рассматриваю, будут ли они иметь последствия в далёкие годы. Испугалась всерьёз. Видела кошмарные сны. Если хочу, чтобы сбылось задуманное мною, чтобы мой путь стал призванием, я обязана стать гораздо осторожнее
* * *
Я слышала, что птица может плакать,
И плакать так, что невозможно петь,
Когда в чертог таинственного Брака
Не сможет за подругами влететь,
За то, что, как беспечное созданье,
В земных заботах облетая мир,
Она спешит к чертогу с опозданьем,
Когда чертог закрыт и начат пир.
Всю ночь она в раскаянии глубоком
Стучит крылом и бьётся о стекло,
Надеясь возвратить частицу срока,
Позвать обратно всё, что утекло.
А утром со слезами покаянья
Проснувшись, с тёплой раной на груди,
Увидит над собою очертанья
Открытого чертога — впереди! Аминь.
13 января. Суббота.
Вновь приехала наша старшая Ярославна. Какое счастье!
Опять мы с братом в одной гимназии. Глебка, в отличие от меня, уже погрузился в её жизнь, которую всколыхнул после застоя Курциус. Оказывается, во время зимних каникул были какие-то праздники и встречи учащихся, а я всё пропустила. И Тоне с Серафимой до этого не было дела; наша тройка тусовалась сама по себе, то в «Жар-птице», то по домам друг у друга. А на днях новый директор объявил открытие каких-то «факультативов», и Глебка сразу включился в эту затею. Учащиеся пишут объявления о создании собственного факультатива, преподают там всё, что их увлекает, чем они хотели бы поделиться с другими. Приходить на эти занятия могут дети любого возраста, из любого класса. Глеб сказал, когда мама везла нас домой после уроков:
— В принципе, я готов учить резьбе по дереву и уже вывесил объявление у гардероба.
Тоня заявила, что готова показывать желающим, как играть на скрипке. Благо, у неё две детские скрипочки ещё целы. Конечно, играть никто не научится, но представление получат, станут лучше разбираться в музыке. А то молодёжь настолько далека от музыкальной культуры… как от Марса.
Серафима спросила:
— Может, и мне открыть факультатив — по точным наукам? Рассказывать всё, что выходит за рамки программы?.. То, что мне страшно интересно?..
— Обязательно! —поддержал Глебка. — Учить детей… излучать свои мысли и знания! Что уж лучше? И ведь обязательно пригодится… потом.
Мама хвалила эти затеи. С какой нежностью она смотрела в зеркало заднего вида на Глеба и на наших подружек… Я сидела рядом с ней, впереди, и даже слегка ревновала. Потому что мне нечем поделиться с детьми. Что я знаю такого, чего никто не знает? Увидела себя серостью, погружённой в своё Я, в свой мирок! Но что я могу с этим поделать? В один миг такую патологию не исправишь.
14 января. Воскресенье.
Старый новый год. Ночью опять всюду взлетали петарды и салюты, опять несчастная Фиделька тряслась и лезла на кровати, но все её гоняли, кроме меня.
Брату заказали семь резных наличников, и он придумал такие невиданные, вроде присборенной ткани с узким ламбрекеном, в стиле модерн. Я восхищалась его идеей, а он сказал:
— Да не сам я это выдумал! Видел такие в одной деревне, когда мы были с папой, помнишь, в Костромской области. В той деревне несколько заброшенных домов с наличниками такого рода. Был, видать, у них мастер на все руки и с идеями. Мы с папой решили запомнить его идею и при случае — воплотить. По-моему, случай настал.
Конечно, Глебушка скромничает. У него получилась имитация струящейся ткани, да еще и с бахромой, модной в начале ХХ века. Серафима тоже сказала:
— Прохожие шеи свернут, любуясь твоими наличниками. Таких нигде больше нет!
Глеб так улыбался, вырезая эти бархатные складочки… Ясное дело, маленькая муза вдохновляет его, окрыляет и превращает его ремесленный труд в лёгкое дело, в полёт с Мусагетом.
15 января. Понедельник.
День преп. Серафима Саровского.
Именины у нашей маленькой Серафимы. Она пригласила нас с Глебом и Тоней на чаепитие. Мы поближе познакомились со всей семьёй о. Германа. Матушка — регент, знает наизусть много сказок и стихов, прирождённый глубокий кладезь древних сказаний, по словам Серафимы. Кроткая воспитательница, поэт, не пишущий стихов. Отец Герман очень прост в обращении, в поступках добр, хотя, по оговоркам Симы, весьма строг в воспитании. Представляю, каково было бы мне при таком раскладе. Здесь очень много ограничений для дочерей, хотя ничего удивительного: все пять девиц слишком разные. Старшая, та, что не снимает платочка, осенью уехала в Посад учиться иконописи. А вторая, как обычные подростки, уже выражает протест против всего сразу. Красит волосы в зеленый цвет, носит и слушает «запрещённое» (штаны и рэп). Хотя говорит, что в современной масс-культуре не особо разбирается. Уже отказывается читать совместные правила и ходит в церковь только по обязанности и с раздражением. Две младшие пока не представляют из себя чего-то определённого и из повиновения ещё не вышли. Серафима среди них — это, конечно, птица не от мира сего, гостья с другой планеты. Её разумная покорность отцу, погружённость в книги и алчность в приобретении знаний удивляют всех. Меня в том числе.
У Осташковых мы провели чудесный вечер, много веселились и смеялись. Потому что именинница и мой брат искрят друг от друга, излучают лёгкий, радостный, дружелюбный дух, который передаётся всем. Смешили и радовали милых «своячениц», особенно младших поповен. О. Герман с матушкой на нашего Глеба не налюбуются. Добрый молодец всем взял, и пригожестью, и разумом, и сердцем. Это мы так с Симой считаем, а как они — неизвестно.
Однако после буйного смеха наступает опустошение. Такое, что впору рыдать. Когда перед сном мама встала с нами перед иконами — опалённым огнём войны Спасителем и «Неувядаемым Цветом», — во мне разгорелась свежая рана. Эти образа возвращают к действительности. И как могу я так забываться, так хохотать? Точно глупый ребёнок! Новости о войне всё ужаснее, всё меньше земной надежды на победу, всё больше страданий и угроз для всех, где бы мы ни находились. Такой бессильный гнев на всё происходящее! Что я могу сделать?.. Если и есть надежда, то только высшая. Надежда на чудо, на Бога, Который обещал гибель этого мира, лежащего во зле … но Он не может желать гибели!
Неувядаемый Цвет
За то, что жизнь — как буря без конца,
За то, что я бессильна и убога,
Ты вдруг в изображении лица
Открыла мне, как Ты вместила Бога,
Как у Тебя воспламенился дух,
О Чудо купины неопалимой,
И перед тайной со смиреньем слуг
Немели пред Тобою серафимы.
И Ты сняла печать с бесплотных уст,
Первее всех узнав о Воскресении.
Но город на земле остался пуст,
Уснувший в полутьме законной сени.
А я к Тебе с ходатайством иду:
Ты избавляешь города и страны!
Отвороти грядущую беду
На этот город из открытой раны! Аминь.
16 января. Вторник.
Последние дни искала случая невзначай начать задушевный разговор с мамой. Но приезд Лизы на выходные, вездесущее присутствие Глеба, гости и школа мешали мне. А это было безотлагательно! С первых дней нового года не покидает страх, что я должна буду отправиться «учиться жизни» в Москву или в Ярославль. Подготовиться к такому испытанию я не в состоянии! И держать в себе страх не могу.
Глеб ушёл работать над своими наличниками, а мы с мамой пекли «муравьиную кучу». Мама крошила коржи, а я долго смешивала крем деревянной ложкой, вручную. Начала привычный с детства разговор о том и сём. И, наконец, меня понесло!
— Мамулечка, представляешь, что со мной произошло в Москве?.. Только не пугайся… Я не могла тебе открыться, духу не хватало. Да… наверно, ты не одобришь. Эта любовь совершенно запретная.
Я наблюдала, как мамино лицо становится непроницаемым, всё более напряжённым. Пусть как следует испугается, — думала я. Пусть боится ужасного отчуждения, которое грозит в случае изгнания меня в чужой город.
— Можно я тебе скажу? Боюсь, теперь мы будем по разные стороны баррикад. Хотя ты можешь меня переубеждать, запрещать… Но над моим сердцем даже ты не властна.
— Да что с тобой случилось? — наконец, проявила мама нетерпение.
— Ничего не могу с собой поделать, но, кажется… теперь я Вагнера люблю!
Мама на меня смотрела, как на шута. А меня всё несло:
— Не знаю, как это началось… Но там, у них в Москве, мы с Машей долго слушали «Лоэнгрина». Я просто прилепилась к увертюре, — слушаю и слушаю без конца, она как приворотный напиток. И не только «Лоэнгрина», но и «Летучего голландца», и «Мейстерзингеров», и всё остальное. Лизка с Яником Вагнера не слишком жалуют… А ты расстроилась? Похоже, наша германская кровь так меня свихнула.
Нет, кажется, мама просто изо всех сил сдерживалась, чтобы не расхохотаться во всё горло. Едва сдерживая смех, дрожащим голосом она отвечала:
— Германская кровь тут ни при чём. Скорее, это русская душа предназначена для того, чтобы стать очень отзывчивой сокровищницей, живым хранилищем всего гениально прекрасного, созданного человеческой культурой.
— Только не думай, что из-за этой напасти я разлюбила Бетховена, — убедительно продолжала я. — Наоборот! Мне даже в увертюре «Лоэнгрина» слышится его голос, его язык и его мысли… Но что теперь делать?
Тут уж мама не выдержала. Смех её был долгим и заразительным. Стало так легко! Я тоже хохотала, но не над собой, а просто было хорошо рядом с мамой. Она меня обнимала, целовала и называла ласковыми прозвищами: Доня, Маленькая, дитятко Таиска.
— Ах ты, глупенькая Таиска, какая же ты у меня забавная. Неужели я тебе когда-то что-то запрещала? Это же чудесно, что ты любишь великую музыку. Люби что хочешь, слушай на здоровье.
— Но ты же говорила, что как человек Вагнер — противоположность Бетховена? Разве можно любить его музыку?
— Почему нет? Во-первых, это же ярлык, я стараюсь их не использовать. Во-вторых, музыка — единый поток, с истоком в христианстве. Музыка больше гения как человека, она происходит из света Логоса, её рождает сила жертвенной любви и премудрости. Там, где предаётся и изгоняется христианство, исчезает и Божественное искусство. Остаётся пустая озвучка, утилитарная, коммерческая, продажная. Куда более выхолощенная и примитивная, чем музыка первобытных людей, несопоставимо!
Я была озадачена:
— Но вы с папой всегда сопротивлялись чарам романтизма, я так поняла?..
— Знаешь, мы все доселе в крепком плену у романтизма. И все его болезни до сих пор — наши болезни. Преодолеть их слишком сложно, находясь внутри этого облака.
— И что? Если я буду слушать Вагнера, я заболею?! Ну как… как Гитлер?
— Не говори ерунды! — нахмурилась мама. — Эти же бесы и Бетховена использовали в своих целях. В гораздо больших масштабах! Для их безумия годится всё: сказки братьев Гримм, Бетховен, Вагнер, вареники, вышиванки, борщ. Всё, что беззащитно и нуждается в защите.
— В защите разумных и человечных сил? А если бы Бетховен был жив? Он дал бы им сражение и победил бы этих бесов, правда? — спросила я с надеждой.
— Конечно, — улыбнулась мама. — Так же, как он желал победить завоевателя и тирана своей эпохи.
— И победил его!.. А Вагнер наказал бы их, если бы был жив?
— Думаю, да. Надеюсь. Он слишком любил Любовь, чтобы согласиться с ненавистью. У него же всё, всё о всеобъемлющей, возвышающей любви! Изучай сама, слушай, и ясно всё увидишь.
Я не была в этом уверена… Да и мама говорила не слишком твёрдо, как мне показалось: (забавно! — всё-таки она слегка остерегается романтиков, хотя и любит их). Но как мне стало легко! У нас никогда не было запретов. Почему я решила, что теперь они появятся?.. Однако убедительной причины не уезжать учиться я так и не предъявила.
18 января. Четверг.
Крещенский Сочельник.
Вчера ничего не записывала: днём у нас с Глебом было важное дело, можно сказать, — спасательная акция. В ночь на среду был небывалый снегопад. Под утро у нас по посёлку прошёл трактор и завалил выезды из ворот. Затемно мы с Глебом встали, чтобы расчистить дорожки, парковку и выезд. Так мы смогли спокойно выехать в гимназию. Был «короткий день», и, забирая нас домой, мама сказала:
— Отец Герман сообщил: владыка Елисей не может выбраться из леса. Машина застряла. Трактор до них пока так и не доехал. Служить на Крещение будут у себя. А съестных припасов у них осталось кот наплакал. Здесь уже купили для них продуктов, а как доставить их, пока не решили.
Глеб тут же заявил:
— Мам, так ты нас довезёшь до леса, а мы на лыжах добежим по лесной дороге. Тайку я с собой возьму.
— А если собьётесь с пути?
— Возьму бумажную карту. Так надёжнее! Меня же папа учил ориентироваться на местности.
— Нет, без взрослых я вас не отпущу, — твёрдо возразила мама.
И получилось так, что о. Герман, который всегда сам ищет, кому сделать добро, решил с нами на лыжах добраться до «Богомолья». Сима, естественно, увязалась за своими любимыми мужчинами. И так вчетвером, с рюкзаками, мы от трассы побежали по лесу, утонувшему в невиданных снегах. Бежали и говорили, что несёмся над уровнем земли выше, чем на метр, и это соображение нас подстёгивало и вдохновляло. Схимники — чёрные ели держали на себе снежную тяжесть, как атланты небо. Любоваться было некогда: спешили завершить свою миссию и вернуться до сумерек.
Мы с Серафимой шли по свежей лыжне за ее отцом и Глебом — с рюкзаками, набитыми мукой, кагором, консервами, хлебом и овощами. Подслеповатой Симе пришлось нелегко. Она пыхтела с непривычки, застревала и говорила, что даже в очках едва различает лыжню. Мы постарались, чтобы рюкзак у неё был самый лёгкий — чисто символический груз. Да и то он её обременял! Зато на сердце у неё было счастье: не так часто она попадала в такие приключения вместе с любимым папой. Да и чудесный добрый молодец рядом, любящий и внимательный! Так, между счастьем и телесным страданием, Сима следовала за нами.
Слава Богу, «Богомолье» недалеко от трассы, пара километров, и отдалённый гул дороги обычно доносится дотуда, — правда, не в такое глухое время. Не успели мы, сильные, запыхаться, появилась просека и ворота с аркой: «Богомолье». Несколько бревенчатых домиков, куполок с крестом, уже расчищенные дорожки. На крыльце появился владыка Елисей в тулупчике, приветствуя нас. Мы поздравили друг друга с наступающим навечерием Богоявления. Рассказали ему, что встретили по пути их застрявшую «ниву».
Меня же владыка огорошил вопросом:
— Ну что, Гамаюн, посвятили тебя в мейстерзингеры, или всё никак?..
Я остолбенела: сразу вспомнился разговор с мамой о Вагнере накануне. Но мама точно не могла сообщить владыке о теме нашей беседы. Как же он узнал? Неужели совпадение? Но каков шанс — услышать подобные слова из уст лесного русского епископа — здесь?.. Никакого! Значит, не совпадение… Я молчала, пытаясь разрешить эти вопросы, и владыка сказал:
— Ну, ладно, потом. Сначала чай с баранками.
Идя за ним, я ответила:
— Не посвятили пока: у меня всё на один мотив.
Нас провели в маленькую трапезную, где жарко топили печку. Несколько старых батюшек и их келейники пили горячий чай. Нам представили всех насельников «Богомолья», но я была так удивлена встречей с владыкой, так задумалась о своём, что и имён их толком не запомнила. Насельники остались для меня «типичными представителями» своего сословия, как бы на одно лицо, — не успела разглядеть индивидуальных черт каждого из них.
К сожалению, я совсем не слушала, о чём говорили за чаем. Мне захотелось рассказать владыке о всех своих страхах, о том, как боюсь и не хочу взрослеть. Он это понял, повёл нас в домовый храм, где было свежо и прохладно. Когда посторонние вышли, владыка помолился со мной перед низким резным иконостасом. Хотя мои мысли блуждали далеко! И начала я издалека. Зачем-то — опять с того, что слушаю Вагнера, но владыка не прерывал.
— И всё-таки, владыка, после разговора с мамой я поняла, что это не моё. Вагнер, конечно, удивительный гений. Но бесконечная мелодия, без пауз и классической риторики, слишком утомляет меня и наводит скуку. Мне кажется, она пытается меня затянуть и поработить. Никогда не избавлюсь от сопротивления Вагнеру и не доверюсь ему искренне, по-детски.
И вот тут я смогла продолжить о том, что может грозить мне в будущем. О своих подозрениях, что меня хотят рано или поздно выпроводить из родного дома, как всех. А я не выношу жизни вне дома. Не терплю системы, принуждения в приобретении знаний. И я нужна маме и братику, который вот-вот родится!.. Да много чего надо было сказать. Я даже прослезилась, голос ослаб и дрожал, сердце болело, когда я вспоминала свои опасения.
— Ишь, насочиняла себе страхов, — покачал головой владыка. — Ты, птица, живи одним днём. Сейчас будет у тебя братец — занимайся им, по мере возможности. А что будет через два года, одному Богу ведомо. Но никто против воли тебя не выгонит из дому.
— Да? Так мама не хочет, чтоб я уезжала?
— Конечно, нет! Откуда ты это взяла? А учиться ты сама найдёшь — как и чему. Ты будешь другим человеком к тому времени! Так что не смущайся сердцем, а радуйся тому, что есть. Помнишь, как пел твой учитель?.. Как какой? Давид Псалмопевец! «Тамо убояшася страха, идеже не бе страх» . Возмущение-то в душе от кого у нас, понимаешь?
Я всё поняла! Ведь никаких видимых признаков того, что я себе напридумывала, нет. Я пережила пустое приключение — страшную борьбу с пустотой. Но как обрадовалась, когда увидела это! Мы вышли из домовой церкви. Тут рядом маленькая деревянная звонница с несколькими колоколами. Владыка Елисей подвёл меня к ней, ударил в зазвонный колокол и благословил поддержать его на подзвонных. Мы так радостно вызванивали в притихшем лесу! А снег, казалось, как одеяло гасил ликующие звуки. Когда мы возвращались на лыжах, я, действительно, была вольной певчей птицей, бесстрашной и свободной. Нас подхватил о. Михаил у большой дороги и развёз по домам. Глебушек по пути язвил, что я не смогу стать, как папа, «маминым Эккерманом», да и вообще ничьим. Потому что сама хочу иметь своего Эккермана, такого же поклонника, и считаю себя гением! Серафима утверждала, что я достойна своего Эккермана. Я пыталась возражать обоим, да что толку?..
* * *
За то, что Я в тебе живу,
А ты об этом не молчала, —
Не потеряешь покрывала,
Роняя косы на траву,
С росою не смешаешь слёзы,
Не повредишься от огня.
И ночью в зимние морозы
Не закуёт тебя броня.
И не проснёшься крепче стали,
Весной отбрасывая сон.
Я на тебе, как на скрижали,
Хочу писать живой закон, —
Так в майском воздухе — и звуки,
И взмахи крыльев пишут гимн,
(И только снег, в лесные руки
Попав, становиться глухим).
Тебе же, как подруге ланей,
Как дар, даю носить Меня,
Как полное Светило знаний
И восхождения Огня.
Высокое живое пламя
В тебе затопчет ветхий лес,
Заглушит шум колоколами
В тебе, малейшей из Невест.
19 января. Пятница.
Богоявление.
Позавчерашний день несказанно вдохновил. До сих пор радость захлёстывает при одном воспоминании об этих событиях. Я рассказала маме о разговоре с владыкой, о моих страхах перед будущим. Она удивилась:
— А если бы я заверила, что тебе не грозит изгнание из дому, ты бы поверила мне?
— Поверила бы. Но у меня язык не поворачивался спросить тебя об этом, — честно ответила я. — Именно ты и казалась мне главным источником «послушания», которое будет мне не по силам. Я его выдумала, конечно, — якобы оно исходит от тебя одной.
Мама вздохнула:
— Хорошо, что мы познакомились с владыкой! Именно теперь, когда для вас мама перестаёт быть авторитетом.
У меня кровь прилила к сердцу, так мне стало жалко маму. Я говорила, что это вовсе не так, что это были просто вражьи происки, волки мысленные. Но мама покачала головой:
— С этого обычно всё и начинается. Я благодарна владыке. Его тебе Бог послал. Ты даже не представляешь, Таюшка, какая ты счастливая девчонка. При всех бедах многое в твоей жизни — именно так, как должно быть. Многие ищут, но почему-то не обретают.
Я стала думать об этом и, действительно, возрадовалась. Ведь что сказал мне владыка? Он назвал царя Псалмопевца Давида моим учителем! И это потрясающе, ведь последние дни я сама размышляла о земном источнике и основании стиля стихов, которые я записываю, почти не обрабатывая. На это творчество напрямую повлиял Бетховен, вот что несомненно. Конечно, неизбежно Пушкин, в смысле языка и размеров. Но у меня, конечно, и следа нет его лёгкой иронии, трезвой разумности, его классической риторичности. Романтиков я и не рассматриваю — не моя философия. Блок? Нет. Только дух музыки, который порождал его поэзию, идея, разлитая, как музыка, в простых формах во всех его текстах. И больше ни одно имя не могу поставить в список своих учителей. А вот Давид!.. Псалтирь я читаю каждый день, хоть по кафизме, хоть по одному псалму, и для меня это — вершина поэзии. Совершенная высота слова, первейшее его предназначение — общение и непрерывная связь с Личным Богом.
После беседы с вл. Елисеем, помимо славянской Псалтири, я стала перечитывать Книгу Царств о царе Давиде, и образ его захватил моё сердце. Он — живой для меня! Этот пастушок, невиданный — белокурый и миловидный, со сладкозвучной псалтирью в руках, с животворящим, целительным словом, — получил земное могущество и великую власть. Даже два его смертных греха, в которых он каялся так, что стал для нас образцом покаяния, — что это было?.. Я долго думала об этом. Не царская прихоть, не блажь. Это что-то вроде неотвратимого рока античной трагедии, фатальная Необходимость, Судьба, вставшая пред тобой лицом к лицу в образе Вирсавии, — против такой Судьбы не властны никакие силы, никакие молитвы и сопротивление. Ведь именно Вирсавии предназначено было стать в ряду праматерей Господа Иисуса Христа. Что мог сделать против этой необходимости человек Давид?.. Он — трагическая фигура. Горячее покаяние царя и терпение скорбей превратило его греховный брак в ступень Священной истории. Так я размышляла, читая 2-ю Книгу Царств.
Давид и Ионафан
(«детские стихи»)
Ты пел Отцу, а слушали ягнята, —
Чтоб их не растерзал коварный тать.
Ты принял с неба дар дороже злата —
Нечистых духов пеньем отгонять
И привлекать таинственным потоком
Свой царственный, пророческий Елей
От головы царя, что во пророка
В три дня попал за красоту кудрей.
Ты — тот, кто сам за свет и кротость вида
Поймал борца молитвой на аркан
Под меч его, — и верою Давида
Был обезглавлен лютый великан.
Ты у царя, томимого от Бога,
Под милостью неверной и слепой,
Стал как стрела и горная дорога
И как псалтирь под твердою рукой.
А царский сын, как собственную душу,
Узнав тебя, навеки полюбил.
Помазанника, клятвы не нарушив,
Как ангел, от тирана защитил.
Тебя, — дитя, он видел в чудной славе,
Когда ты песней злого духа пас,
Как верный брат, стрелою в путь направил
И верою тебя для Царства спас.
21 января. Воскресенье.
Все эти дни я будто солнце носила в себе. Начинала было делать запись, но тотчас стирала. Нет, надо одуматься, осмыслить свою радость, и только в трезвом состоянии писать. Ведь, собственно, что случилось? Всё — как всегда. Но я словно переродилась, получила свободу от прежних страхов.
Да, всё как всегда. Вот Лиза целыми днями занимает рояль, играет фуги из второго тома ХТК, готовится к конкурсу в Новосибирске. Мне приходится заниматься музыкой в столярке, иногда даже при Глебе. Приходит к нам и мама, чтобы помочь мне разобраться в Прелюдии Рахманинова до-диез минор. Я влюбилась в эту музыку и часами могу заниматься, вспоминая, как мы с владыкой Елисеем трезвонили на маленькой звоннице. А грозные колокола Рахманинова придают мне мужества смело смотреть в глаза Судьбы.
Вчера вечером я пришла пошушукаться с мамой об этом. И мы слушали, как взыграл младенец в мамином чреве. Положив голову на маму, я разглядывала снизу её родное, совсем молодое лицо и видела милый шрамик на её подбородке, — помню его с раннего детства. Года в три я упала и ушибла подбородок. Помню, как ревела и орала, а мамочка утешала меня и показывала на свой шрамик:
— У меня тоже такое было, видишь? Я в детстве упала с велосипеда.
— А ты умеешь кататься? — удивилась я.
— Умею, только с тех пор так и не каталась. Боялась, что руки переломаю и не смогу играть.
Всё время, пока заживала моя ранка, я просила маму ещё раз показать шрамик. И потом гордилась, что у нас с мамой одинаковые отметины. Вот и сейчас вспомнила об этом… Потому что у меня было такое же детское состояние, как прежде, давным-давно. Уже не хотелось наседать на маму, чтобы обиняками разрешить свои надуманные страхи.
Вскоре прибежала и старшая Ярославна, оторвалась от клавиш. Мы разговаривали с меньшим братцем, точно видели его перед собой. Он уже так властно о себе заявляет!
Потом и Глебушка спустился, присоединился к нам. Сказал, что ураган наверху бьёт по западному скату крыши, — как мощный кулак, удары ветра обрушиваются на окна и черепицу, точно это не воздух, а злая сила, желающая выломать рамы и сорвать крышу. Она так гремит и воет, что на втором этаже ощущаются колебания всего дома. Одному там не по себе… И весь вечер мы сидели у мамы, слушая гул урагана за стенами. Папа так построил дом, что мы не чувствовали ни малейшего сквозняка. Потом вдруг — раз — во всём посёлке погас свет. Свет нам вернули, когда дом ещё не успел остыть. Но часа два, пока остывали радиаторы, мы, завернувшись в пледы, беседовали при свечах, как в старину. О чём говорили? Вспоминали папу, ведь не раз он благодушно переносил подобные аварии и старался отвлечь наши гневные сердца от такого пустяка! Заводил захватывающие беседы, которые зажигали нас. В такие часы мы учились изъясняться так, чтобы наша мысль была ясна и понятна с первого раза, искать для этого наилучшие образы, избегать лишних слов (я так и не научилась).
А вчера самый маленький Ярославич, похоже, слушал наши воспоминания о папе и тоже, как мог, участвовал в беседе. И это нас веселило! Мама тихо излучала свет, как лампада. Все мы хотели, чтобы наш малыш и впредь испытывал радость тёплой, — нет, горячей, глубокой беседы. Всё это мы ему пообещали. И думали, как растить Ярослава так, чтобы ему было интересно с нами. Чтобы он отвечал нам взаимностью. Как мы размечтались! Мне показалось, что малыш уже здесь, и говорит наравне с нами. Было отчётливое чувство его присутствия… Сейчас думаю: так ведь оно и было! Кругом буря и мгла, и завывание ветра. А здесь — живой свет на старых подсвечниках, и мы, словно в коконе тишины и тепла, все вместе. Это и есть Любовь. Я вдруг увидела, что братец — уже личность для нас, а не какой-то невидимый брыкающийся комочек.
Боже мой, вот через какую призму я обязана смотреть в будущее! Вот что ждёт нас уже через несколько недель. Вот она, La Vita nuova! Лишь недавно по-настоящему я вспомнила о грядущей новой жизни, которая изменит меня, оживит всех нас. Что это будет?
Я вспомню о значении сердца, буду общаться с меньшим Ярославичем так, как велит сердце. Верю, что когда-нибудь между нами установится сердечная, не поверхностная связь.
26 января. Пятница.
Ничего не записывала: на нас свалилось горе. В понедельник Ирина и Маша сообщили, что дядя Паша получил ранение и находится в госпитале. Его жизни ничего не угрожает, но он, скорее всего, лишится правой стопы. Врачи делают всё возможное, чтобы ногу сохранить. Тётя, говоря это, даже радовалась, что теперь её Паша не в смертельной опасности, а в больничной палате. Пусть вернётся — какой угодно, хоть без ноги!
Дед с бабушкой как раз были у нас, когда мы получили это известие. Баба Аня пропустила многое мимо ушей, она как будто не вмещает ничего, что касается войны. Развивающееся слабоумие позволило ей уяснить одно: Пашенька в больнице и выйдет нескоро. Она стала причитать, плакать, накручивая себя, пока не дошла до истерики. Пока мы её приводили в чувство, совсем забыли о дедушке. А он, сам потрясённый известием, смотрел на бабушку с невыразимой тоской. Потом Глеб объяснил, что деду стало очень тяжело видеть в повседневности, как прогрессирует бабушкина болезнь. А я и не заметила, что дедушка теперь всегда в угнетённом состоянии, не только из-за утраты любимого первенца. Потеря памяти и разума у бабушки тяжело отражается на нём. Мы-то живём отдельно и видим это только со стороны.
Бабушке было так нехорошо после звонка из Москвы, что мы просили деда остаться ночевать у нас. Он было согласился. Глеб сбегал к ним за лекарствами и пижамами. Уже начали стелить им в мамином кабинете. Вдруг дедушка побледнел, глаза у него закатились и, если бы не Глеб, он упал бы с дивана. У бабушки снова началась истерика. Она сказала, что дед привык падать в обморок… Это не впервой.
Но это оказался не обморок, а кома. Скорая приехала через полчаса. Измерили сахар: больше двадцати! Надо было срочно везти деда в больницу. Глеб бегал по соседям — нашел трёх мужчин, и дедушку на шерстяном пледе вынесли в машину скорой. Там ему срочно поставили капельницу, чтобы снижать сахар, пока везут. Глеб с мамой поехали следом. Отпускать маму в её положении, одну, на ночь глядя?.. И никого из взрослых!
Меня оставили с невменяемой бабулей, которая вела себя беспокойно. Это было так страшно… Я плакала и молилась на ходу, потому что без конца бегала за бабушкой. Она всё порывалась уйти от меня — искать деда. Я заперла все двери, спрятала все ключи и следила, чтобы бабушка незаметно не вылезла в окно. Такого резкого обострения болезни я не ожидала и не узнавала её, мою родную: она внезапно изменилась даже внешне.
Мама с Глебом вернулись после полуночи. Деда взяли в реанимацию, пытались вывести его из комы несколько дней. И мы всё это время не могли ездить на занятия: беременная мама, и бабушка с нервным срывом... Приехали из Москвы Лиза с кузиной Машей, и стало легче. Как мы все молились, как просили вернуть нам деда! Наконец, сегодня он пришёл в себя. Можно было навестить его в палате. Милый, худой сероглазый дедушка уже оброс седой щетиной. Но как радостно он встретил нас, особенно бабушку! Она уже вполне пришла в себя. Целовала ему руки, согревала ладонями его ноги. Видя наш испуг и нашу радость, дед сказал:
— Ну что вы, что вы! У нас ведь ещё один внук на подходе. Пока не увижу вот этими глазами младшего Ярослава и Пашку, умирать не собираюсь!
Маша плакала:
— Дед, как же ты нас напугал! Всё, я переселяюсь к вам! Не гоните меня. Моё место теперь у вас! Пришло это время, я вижу.
Действительно, сегодня Маша съездила в местный художественный музей, поговорила с начальством. Её берут на работу. Недавно музей переехал в новые помещения и, конечно, Машин художественный и дизайнерский опыт там пригодится. Правда, зарплата смешная…
27 января. Суббота.
Деда всё ещё держат в больнице. Теперь он будет жить на инсулине, но всё-таки жить! Никогда ещё мы так за него не боялись… Бабушкино состояние пока не улучшается. Маша посмотрела на всё это и считает, что придётся обратиться к психиатру. Я хожу и беспрерывно молюсь об одном: чтобы Всемогущий Бог продлил дедушке жизнь и сохранил бабушке хоть частицу разума. Даже ночью моление не прекращается. Но всё кажется, что молитва в недро моё возвращается . Мне уже не до книг, не до развлечений, не до подруг и прогулок. Мама уговаривает меня пойти «развеяться с девочками», да разве я могу? Всё прежнее исчезло для меня. Музыку тоже забросила. Напряжение души требует полной концентрации сознания, собранности ума для молитвы. И для понимания того, что я должна делать — каждую минуту.
Лиза возила нас к деду. Он ходит по палате. Ещё раз утверждал, как бы в шутку:
— Вот, побывал там и получил обещание, что не умру, пока не увижу младшего внука.
Я ему верю! Но не хочу думать, что всё равно он скоро умрёт: ведь Ярослав вот-вот появится на свет! Счастье будет омрачено новой утратой? Отбрасываю такие мысли, чтобы не кричать, не плакать: не время. Потеря папы — это… это только начало распада чудесного мира, в котором я была создана. Для меня это ужасно, пока немыслимо. Но я создана ещё не до конца, и всё, что происходит, происходит ради этого. Смириться с надвигающейся бедой…
«Поими сына твоего возлюбленнаго, и иди на землю высоку и вознеси его тамо во всесожжение» (Быт. 22, 2).
«Душа Моя скорбит смертельно ...Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня, но не чего Я хочу, а чего Ты…» (Мк. 14; 34, 36).
Преддверие великой беды
Как серебро в Божественных печах,
Я за Тобой сквозь сети буду литься,
Как ночью льются слёзы сквозь ресницы
У тех, кто носит крылья на плечах.
На этот путь, задуманный так прямо,
Текущий, точно райская река,
Опустится Владычная рука,
Отвергнувшая жертву Авраама.
О мудрость приносящего Отца
И кротость закалаемого Сына!
В минуту страха на краю пучины
Коснитесь тайно моего лица:
Не в мысленном сиянии вершины
И не в зерцале тверди голубой,
Я буду знать, рождённая Тобой,
Как познана сама, — Отца и Сына.
28 января. Воскресенье.
Деда могут выписать завтра. А пока мы все пасём бабушку. Она нуждается в присмотре из-за своего нестабильного состояния. Мне некогда понаблюдать даже за собой, а это — нужно, как никогда. Замечаю, что моя сумасшедшая любовь к бабушке как будто исчезла! К той самой бабушке, с которой мы всегда жили душа в душу и не злились друг на друга ни разу в жизни. К бабушке, которая в детстве учила меня музыке и разным рукоделиям, которая рассказывала мне сказки! В этой высохшей беспокойной старушке с растерянным взглядом я уже не вижу своей бабули. Когда она повторяет сотни раз один и тот же вопрос, говорит невпопад, подыскивает простейшие слова… прости меня, Боже, как же это меня раздражает! Рядом с ней я теперь замыкаюсь, отгораживаюсь, чтобы защитить себя от безумия. Я холодно выполняю свой долг по отношению к ней, но нет уже никакого родственного, тёплого чувства, доверчивости, мне неинтересно с ней, я не желаю с ней общаться, как раньше… Да это и невозможно. Я замкнулась в эгоизме, и стало очень плохо. Мне плохо рядом с бабушкой! Не могла прежде и помыслить, что такое возможно. Лишь когда одёргиваю себя: «Что ты так бесишься? Это же твоя бабулечка! Просто она болеет», — только вспомнив об этом, я бываю тронута до слёз, обнимаю её и плачу. Но непрестанно помнить об этом я неспособна.
Мама видит, какой я стала с бабушкой холодной и надменной. Призналась маме, что уже не могу любить бабушку, как раньше, что я в раздвоении. Мама не стала упрекать, только сказала:
— Сейчас дам тебе кое-что почитать об этом.
Я думала: ну вот, сейчас даст какую-нибудь проповедь или подобное душеспасительное поучение… Мама взяла с полки один из первых томов «В поисках утраченного времени» (предмет моего любопытства, потому что это мама пока не рекомендует к прочтению), порылась в тексте и подала мне открытую книгу. Я стала читать… О том, как во время совместной прогулки у бабушки Марселя случился инсульт. Как страшно, как подробно и правдиво это описано… Я похолодела изнутри. Герой, который тоже обожал бабушку, вдруг отстранился от неё. От этих страниц веяло и состраданием, и ледяным ужасом эгоизма, я тогда впервые увидела своё собственное отражение, и только тогда до меня стало что-то доходить. Не знаю, что бы еще открыло мне глаза так, как эти страницы. Спасибо маме! Она не стала читать мне морали.
Кое-что хочу выписать из Пруста. «Я часто говорил о ней после ее смерти, думал о ней, но в моих мыслях и словах – словах и мыслях неблагодарного, эгоистического, черствого юноши – ничего не напоминало мою бабушку, так как в силу моего легкомыслия, охоты до развлечений, в силу привычки к ее болезни я лишь на дне души хранил воспоминание о той, какою она была».
Неужели со мной происходит то, о чём однажды рассказывала Лиза? Подростки теряют прежнюю любовь и выдумывают новые, призрачные. Надо бороться, чтобы почитать и любить родителей и родных, а не презирать их, не гордиться перед ними… Тогда я почти не поверила, что такие чувства могут затронуть и моё сердце. И что вижу теперь?..
Смотрю: ни Лиза, ни Глеб, ни Маша не насмехаются над бабушкой. И не злятся, как я, на её промахи и на зацикленность её мыслей. Мне далеко до них! Похоже, они от природы гораздо добрее. Я и себя всегда считала довольно добрым человеком. Но малейшие испытания показали, что это не так.
Пишу, а в это время мамин квартет в студии репетирует к следующей субботе «русские» квартеты Гайдна. Решительная мама собирается выйти на сцену! Мы смеёмся: как бы Ярослав Ярославич не появился на свет прямо на сцене! Мама говорит, что ему нравится музыка, она это чувствует. И он ни за что не прервёт прекрасную музыку и не сорвёт концерт!
30 января. Вторник.
Слава Богу, со вчерашнего дня дедушка дома! Кажется, жизнь налаживается и входит в прежнее русло. Бабуля стала спокойнее, и сознание её прояснилось. Маша говорит, что временно… что болезнь будет необратимо усугубляться. Но эта мысль слишком тяжела, и приходится жить одним днём. Сейчас все спокойны, все живы, и слава Богу. Есть и хорошие новости. Тётя была в госпитале: дядя Паша перенёс операцию хорошо, даже стопу ему сохранили, но его ждёт долгое восстановление. Кажется, дядя Паша рассказывает не всё. Но через несколько недель или месяцев он будет дома. Говорит, что обратно его не возьмут. И тогда он обязательно приедет к родителям, то есть к дедушке с бабушкой. Даже не верится.
31 января. Среда.
Под вечер после занятий в столярку к брату приехала стайка мальчишек из города. Однажды он провел в гимназии «факультатив» по художественной резьбе, несколько человек заинтересовались, и Глеб объявил, что следующее занятие нужно проводить в оборудованной мастерской. Самые любопытные дети согласились приехать сюда, чтобы углубить свои познания и навыки. Этим парням действительно интересно. Но за ними зачем-то увязались и две девицы из класса Глеба. Я тоже присутствовала на этом «факультативе». И вот что заметила: одноклассницы Глеба молчали, но то и дело глупо прыскали, когда Глеб показывал разные рабочие приёмы, — притворялись, что ничего не понимают, требовали к себе повышенного внимания. Брат хмуро и строго повторял и показывал приёмы специально для них, однако скоро раскусил девичью хитрость и вовсе перестал на них реагировать. Девицы недоумевали, почему Глебушек такой неприступный, и ещё больше старались вызвать в нём чувства — хотя бы раздражение. Напрасно! Они для Глеба — не больше, чем облака и дождь, цветы и деревья, привычные прекрасные явления природы. Сердце его занято целиком и навсегда!
Мама советует и мне не избегать этой затеи Курциуса с «факультативами». Считает, что мне надо вернуться к «детской» жизни и не замыкаться на скорбях, постигших нас в последние дни. Если уж не хочу сама проводить занятия, то для интереса следует посетить разные «факультативы», чтобы, с одной стороны, поддержать сверстников, с другой — получить новые впечатления, живой обмен знаниями. Конечно, я обязательно поддержу нашу Тоню и возьму у неё, так и быть, несколько уроков игры на скрипке. Ведь до сих пор я даже и не пыталась взять в руки скрипку, хотя возможность была всегда. Естественно, я поддержу и Серафиму, послушаю её лекции по популярной квантовой физике и астрофизике: она обещает рассказывать так, чтобы было понятно и первоклашкам. Но на большее тратить время не могу.
2 февраля. Пятница.
Вчера утром в гардеробе Тоня и Сима показали мне объявление о «факультативе», ни больше ни меньше, по истории философии! Ведёт его некто Алёша Ильчевский из 11-го А. Занятие начиналось сразу после пятого урока, и мои девчонки начали ныть:
— Ну позвони маме, попроси, чтобы приехала за нами попозже. Ну интересно же. Смотри, как прикольно лекция называется: «Гностики. Заря эры спасительного Знания».
Я фыркнула:
— Фи, какая претенциозная глупость! А Авраам? Это не заря эры спасительного Знания? А Иоанн Богослов? Или хотя бы досократики и платоники? Вы серьёзно, сестрёнки? Он вам такой вермишели накрутит, этот Ильчевский. И кто он такой? Первый раз слышу.
— Как? — удивилась Тоня. — А, ты же болела после каникул!.. Это новенький. Ходит слух — внук Курциусов. Родители его развелись, — и с ним сладу не стало там, в Москве. От рук отбился, строгостей не вынес. Его и отдали деду, перевели сюда на перевоспитание.
— Знакомая история, — вздохнула Серафима. — Он вроде нашей Глаши, как бы революционер. Тоже за три версты, уже по одному виду понятно, что он протестует. Маркированный неоромантик. Похоже, и догматическое богословие для него теперь, как ладан для рогатого.
— Как же Курциус позволил ему брать такие темы? — удивилась я. — Никакой цензуры?..
Сима убеждала:
— Пойдёмте! Нам со Штрайхером интересно ваше мнение, друг Шиллер. Ведь вы не чужды любви к философии, хоть вы и поэт.
— Я, скорее, приверженец истории философии, истории мысли. Ну, или метода критической философии, ради рациональной строгости её системы. А вторичная, искусственная мифология интересует меня постольку-поскольку… Как любое другое явление природы и культуры. Лично для меня она неприменима.
— Думаю, Шиллер, вы этого Ильчевского заткнёте за пояс, — подзадоривал меня «Гёте».
— Да больно мне это надо! — возражала я, но вынуждена была согласиться. Попросила маму приехать за нами на два часа позже, и мы пошли на лекцию Ильчевского.
Действительно, вид у него был говорящий: длинный выбеленный чуб вдоль лица, каштановые виски и затылок, чёрное худи с черепом на груди. И череп был наколот у него на правой кисти. Он выглядел посланцем из царства Кащея. Но не за внешний облик Ильчевский сразу вызвал у нас антипатию и сарказм. С ходу он заявил:
— В общем-то, возиться с малолетками у меня нет резона. И желания нет. Делаю это только по обязанности, — не удалось отвертеться. Говорят: невольник — не богомольник. Так что не обессудьте, получите и распишитесь.
Начал он вяло, то и дело перемежая вальяжную речь сленгом и словами-паразитами, нарочито снижая пафос своей речи «Вот, короче, в общем то есть как бы». Мы беззвучно хохотали, записывая в своей «разговорной тетради» едкие замечания, которые нас веселили всё сильнее. Ильчевский раздражался, начинал запинаться и терять мысль. Но постепенно это заставило его сконцентрироваться, собраться с мыслями всерьёз. И тут мы со смехом заметили, как он вошёл в раж, загорелся, сам был захвачен своей речью. Ильчевский пел, как соловей, о плероме и Софии, о гаденьком Ялдабаофе, об архонтах и их кознях. Видно было, что он упивается красивыми и непонятными словами элитарного учения, как запретным плодом. Именно эти слова погружали мальчика в эйфорию, он превращался в тетерева на току. Для меня это очень знакомое состояние, поэтому оно меня скорее забавляло, как лёгкая, наносная детская болезнь. Но слушатели были очарованы, загипнотизированы, опьянены рассказом Ильчевского — его интонациями, увлечённостью и жаром. И всё-таки ему не удалось до конца удержать пик внимания. Он начал выискивать рефлексии гностического мифа в литературе. Даже, прости Господи, в романах Достоевского! И это было так нелепо притянуто за уши, — мы язвили в «разговорной тетради» без удержу. Детям стало скучно. Вот один ушёл, потом ещё двое. Наши ряды редели. Мы тоже начали прятать «разговорную тетрадь» и ручки в рюкзаки. Тогда Ильчевский резко свернул лекцию, сухо попрощался и вышел из класса.
Мы направились к французской пекарне, чтобы у входа подождать мою маму. Занятие закончилось раньше, чем было намечено, и впереди ещё было время. Тут нас нагнал Ильчевский. Чтобы не оправдываться, сходу принялся нападать:
— Хоть ваша компания и ухмылялась всё время, вам было любопытно. Не отпирайтесь.
— Да, горячность лектора, увлечённость предметом всегда нравится аудитории, — снисходительно заметил наш «Гёте» с двумя косами.
— Конечно, — надменно отвечал Ильчевский. — Именно так! А по существу тут поговорить не с кем, к сожалению. Никто ни слова не понял.
Наш «Штрайхер» взорвался:
— А кто виноват? Настоящий лектор умеет сделать сложные вещи ясными для всех, кто его слушает.
— Я не настоящий лектор! — холодно отвечал уязвлённый Ильчевский. — Меня заставили.
— Зачем тогда расспрашивать нас о впечатлении? — продолжала Тоня.
Ильчевский так смотрел на неё, что мне стало ясно, зачем он нас догнал. До сих пор я молчала: мне было неинтересно обсуждать эту лекцию, и я бы никогда больше не вспомнила о ней. Однако Ильчевский стал выпытывать и моё мнение. Я ему так и сказала: не вспомнила бы! И добавила:
— Твоё мнимое герметическое знание, которого ты нахватался, которым так увлёкся, приведёт к гордыне и смерти, так считаю я. По-моему, это суррогат, по отношению к живому Преданию Церкви. Такой же вторичный и бесплодный, как искусственный интеллект по отношению к натуральному. Однако — что это я? Ведь нынче натуральный интеллект не в моде.
— Но почему ты думаешь, что это вторичная, искусственная мифология? — допрашивал он.
— Потому что первичная и живая мифология рождается иначе и бытует иначе. А это, извините, какой-то наряженный в богатые одежды бастард.
Он был возмущён:
— Да, это была плохая идея — метать бисер перед ограниченными ортодоксами! Кроме хулы, возразить по существу дела не могут.
— Разве? Хорошо. Оставим пока твои манихейские штучки в стороне. Просто скажу: да, я предпочитаю этому умствованию истинное и живое Богословие.
Ильчевский сделал скучную мину, но требовал продолжения. Я поняла, что сейчас придётся выкладывать перед ним самое дорогое, любимый предмет наших бесед и обсуждений. Но он жадно ждал, и я продолжала:
— Но не то богословие, которое преподают в богословских институтах, академиях или семинариях, да ещё и оценки ставят за выученные параграфы… Нет! И не то богословие, которое преподавали в средневековых университетах. Конечно, изучать это нужно, однако!.. Я чту только истинных Богословов. Как — каких? Тех святых, которых называли Богословами: Иоанна, Григория, Симеона и им подобных. Тех, которые видели Личного Бога. Которым Он открывал Себя в свете истины, и они видели Ипостаси Пресвятой Троицы в их тройственном единстве. Видели, как Бог вступает в общение с человеческой личностью. А их было много! И даже до Христа. Ты же явно читал Ветхий Завет, пророков. И только таких носителей Знания я люблю, только им верю. И их истина не сокрыта ни от кого, ни от старых, ни от малых, ни от мужей, ни от маленьких дев. А вы, элита, тешьте свою гордыню мнимой посвящённостью в тайны.
Алёша Ильчевский заметно злился на меня, — его глаза горели недобрым огнём, как у волчонка. Но не мог бросить спор. Признаться, я говорила пламенно, сама от себя не ожидала горячей апологии христианства. Мы дошли уже до пекарни «Le Lac» и стояли у её дверей, куда должна подъехать моя мама.
— Хорошо же! Все вы, православные, чтите Достоевского? — кричал Ильчевский. — А чем вы объясните, что большинство его сюжетов построены на гностическом мифе?..
Мы — все трое — улыбнулись снисходительно, точно услышали детский вопрос. Да так оно и было.
— Это, кстати, самая слабая часть лекции! — ответила я. — Если к истолкованию великой литературы применять только схему мифологии, тем более — какой-то одной мифологии, которая тебе сейчас больше всего по душе… Да даже мифологии вообще, мифологии всех времён и народов — ну что это даёт?.. Говоришь: Соня Мармеладова — это пленённая София. Что тебе и нам это даёт? Ведь ничего нового, ничего полезного. Ничего, кроме ущербного, однобокого, до смешного плоского понимания. Тем более, когда так читаешь Фёдора Михалыча…
— Ха! Кто ты, так презрительно говорящая о мифе?.. А если применять к толкованию литературы всегда один-единственный миф, христианский миф (он подчеркнул: «миф») — разве это даёт больше?
— Больше! Главное, чтобы это был твой собственный «миф. «Миф», дарованный тебе Промыслом, родной, врождённый, создавший тебя свыше, с малолетства. И продолжающий творить тебя как личность. А не кукушонок, подсунутый тебе невесть кем и откуда, измышленный и сконструированный.
Ильчевский собирался с мыслями, чтобы достойно ответить. И ответил бы, но не успел: подъехал наш белый «хавал». На прощание мы махнули перчатками и внезапно нырнули в тёплую машину. Там мы обрушили на маму красочный рассказ об Ильчевском и его нелепой лекции для детей. Мы смеялись и острили. Я заметила:
— Тонька, когда он спорил со мной, смотрел при этом только на тебя.
Серафима подтвердила моё наблюдение и заметила, что её саму он в упор не замечал.
— Нам понятна главная движущая сила этой сценки, — посмеялись мы.
Красавица Тоня искренне нахмурилась:
— Бросьте, Гёте и Шиллер! Не могу ручаться за своё сердце на всю жизнь. Но его может завоевать только полный наш единомышленник. Правда, мама Вера? Ты же меня знаешь.
Мама уверенно подтвердила. Она была благодарна нашей компании за то, что вытянули меня на это «факультативное занятие», чтобы моя зацикленность на семейных скорбях хоть на время разомкнулась.
3 февраля. Суббота.
Причастилась сегодня. Несказанная радость, радость! Ни с кем пока не общаюсь, по дому всё делаю молча — собираюсь с мыслями для значительной беседы с мамой. А через час поедем на концерт её квартета в Доме культуры. Будут играть Гайдна.
Вчера, после нашего известного веселья в машине, мама привезла меня домой и спросила как-то вскользь и обиняками, нет ли у меня зависти и ревности к кому-либо. Я так поняла: в основном это касалось красавицы Тони, привлекающей к себе все взгляды. Я мгновенно, ни секунды не задумываясь, отвечала:
— К счастью, наоборот, радуюсь любым чужим дарованиям, ведь у меня-то есть полнота всего, что мне нужно! Нет, я пока не Сальери, который пушкинский. Не вижу ни в чём недостатка, не чувствую никакой ущемлённости.
И это — сущая правда, по крайней мере, пока. Но это не вся правда. Знала бы мама, что есть одно, из-за чего я могу до боли взревновать и томиться. Точнее — из-за Кого! Это — Тот, Кого мне всегда недостаёт, Кого я ищу. И нельзя мне уклониться от Него: Он — моё Солнце, я живу как будто от рассвета до заката, от заката до рассвета. Но это моя тайна, не знаю, как о ней говорить вслух, и возможно ли это в принципе. Знаю, что будет нелепо, но попробую.
* * *
Душа прошла сквозь мертвенную сень
И, как душа Иосифа, – железо.
Её, как землю, одевает бездна,
А Ты соткал ей ризой вечный День.
С тех пор мои глаза забыли сон.
До дня Суда все раны перечисли
И, как елей, Божественные мысли
Возлей на них, — и перейду Кедрон,
Узнаю я, как падал алый пот
На боль Твою — на Гефсиманский камень,
И буду знать, откуда этот пламень,
Всю душу превращающий в восход.
Я видела Тебя, но как во сне,
А голоса и Лика не узнала.
Ты был со мной — как будто до начала,
В какой-то предрассветной глубине.
Я стала ждать, как дева Бога ждёт,
Как ждёт дитя в утробной тьме рожденья,
Как небо ожидало Воскресенья, —
И Ты давал вкушать мне дивный мёд,
И всё роднее становился Ты,
А голос Твой всё ближе и яснее,
Чтоб я сказала: вижу, разумею
Сияние Трисветлой простоты.
4 февраля. Воскресенье.
Вчера концерт Гайдна был таким тёплым и успешным, как никогда! Всегда-то мамины музыканты купаются в море любви, но вчерашний концерт превзошёл все прежние! Может быть, потому что люди знают: тут присутствует ещё один невидимый, нерождённый слушатель, ценитель музыки, который уже рвётся на белый свет, вдохновляет маму.
Она была в своём синем уютном платье с большим воротником из вологодских кружев, заколотым у ворота костяной камеей. Её стриженые волосы были уложены пышными волнами вокруг овала лица так, что напоминали бандо: она, казалась, сошла с акварельного портрета Гау. Я любовалась мамой. Слушая доброго Гайдна, размышляла о том, насколько же он изобретателен, особенно в «Русских» квартетах.
Рядом со мной были самые любимые люди: Глебушек, Сима и Тоня, Зоя Фотиадис и Мари Сайяр. Лиза ждала за кулисами: после квартетов она играла фантазию и фугу a-moll Баха в конце программы. В своей неподражаемой манере: сначала грозные волны с паузами, потом – то ли огонь, то ли водопад, несущийся по крутым уступам с головокружительной высоты, из верхних слоёв неба, обрушиваясь на нас из необозримых сфер, разгораясь, затихая. О Лиза, ты видишь эту музыку, когда играешь! Она такая живая, почти материальная в твоих руках! Народ был в восторге.
Конечно, такой концерт затянулся. Потом долго не отпускали, подходили, фотографировались с исполнителями. Уже затемно вернулись домой, все музыканты ужинали у нас. Ян и Тоня, конечно, тоже.
Зоя Фотиадис заглянула ко мне перед тем, как удалиться на ночлег в прежнюю папину «холостяцкую берлогу». Она всякий раз старается поговорить о моих творческих планах, как она их называет. Я напомнила Зое, что писать мне пока нежелательно, кроме того, чего не писать нельзя. Конечно, это обтекаемое определение, оно оставлено целиком на моё усмотрение, и тут мне надо иметь совесть… Я оставила для себя только дневниковые записи. И стихи, если они приходят сами собой, без отделки и трудов.
Призналась Зое, что мечтаю когда-нибудь написать балладу об Озёрном духе, который после сотворения мира редко появлялся на поверхности воды, а когда выныривал, видел сначала дикую первозданную природу, потом — курные хижины людей, потом деревянные города и крепости, потом каменные соборы, потом заводы и особняки. И всякий раз принимал вид какого-нибудь человека и нанимался работать или служить людям то в одном звании, то в другом. И такое исследование человечества через приём остранения хочется описать поподробнее, в ямбах и октавах, или гекзаметром, или еще как-нибудь — ритмично и красиво.
— Там будет и любовь, — увлечённо рассказывала я. — Дикая девушка из хижины согласилась выйти за Озёрного духа, потому что он принял облик пригожего молодца. Но не смогла его поцеловать после свадьбы — руки обнимали воздух. И в ту же минуту невеста бросила его и убежала в своё селение. И ещё через сотни лет дочь вождя из терема вышла за него замуж, промучилась с ним с полгода, но тоже покинула бесплотного Озёрного духа. А вот через триста лет его третья жена, княжна, жившая в палатах у собора за стеной крепости, осталась с ним до конца. И так Озёрный дух постепенно стал настоящим. живым человеком. Он обрёл плоть, но стал смертным.
— Отдалённо напоминает «Легенду о Рюбецале», — вдруг заметила Зоя. — Правда, твой замысел своеобразен…
Я не ожидала! И сразу утратила интерес к своей идее. Призналась Зое, что всегда зарекаюсь делиться своими планами, потому что всё, что ты рассказал, тебе уже не принадлежит. Так писал Бетховен. Зоя отнеслась к этой причуде уважительно. Дальше мы говорили о нынешней литературе в общих чертах. Потому что её-то я совсем пока не знаю. Мне запомнилось Зоино замечание:
— В литературном процессе действует прецедентное право, как в юриспруденции. Филологи тотчас укладывают новую вещь на нужную полку. Но если ты напишешь нечто ни на что не похожее, и корни с трудом будут искать в недрах столетий, — это не встретит понимания. Однако стоит лишь доказать, что такой-то или сякой-то писал о том же, или использовал тот же литературный приём, —как это сразу всех успокоит. Создавать и даже воспринимать что-либо без оглядки на предшествующие образцы и формы — словно бы заказано! А вот упоение автора чужой мыслью и творческое развитие её теперь нередко считается плагиатом.
Может быть, Зоя права. Тон её рассуждений напомнил мне переписку Шиллера. Я же пока не задумывалась об окололитературных вещах. Кажется, они имеют к Слову отношения гораздо меньше, чем им приписывают.
5 февраля. Понедельник.
Сегодня перед уроками поднималась из гардероба на второй этаж, а навстречу по лестнице бежит Ильчевский. Вид его уже не настолько «неформальный», в белой рубашке и чёрном кардигане — обычный школьник, если не считать крашеного чубчика. Лёшка кивнул мне, я в ответ тоже едва заметно кивнула, думая, что он всё ещё злится. Но он поднялся со мной наверх, отвёл в сторону и спросил, перекрикивая школьный шум и гам:
— Пшеницына! Тая, кажется? У меня следующая лекция по неоплатоникам. Твоя шайка придёт? Или вы окончательно разочаровались?
— Спрошу у шайки, пока не могу за всех сказать, — уклончиво отвечала я.
— А ты, Пшеницына, — опытная спорщица, — продолжал он, улыбаясь. — Так отважно защищалась… или нападала! Неужели вы, все трое, не заметили тонкой иронии в моей лекции? Всё слушали на полном серьёзе?
— Н-нет, не заметили, — честно призналась я. — Да и не могли заметить, где уж нам… Ведь никакой иронии тогда и не было. Она появилась только теперь.
— Я ведь не ожидал от вас… ничего подобного. Нигде такого не было. В Москве точно. Но, если честно, особо и не с кем это было обсуждать. А тут появилось, о чём подумать. И моё отношение к «ортодоксам» стало не таким строгим.
— Надменным, хочешь сказать?
— Не знаю… В общем, забейте. Это был эпатаж и стёб. Ирония. Не веришь? Хотя, признаться, мне всегда хотелось мыслить возвышенно. Я понял: того, кто возвышенно мыслит, невозможно не полюбить. Если хочешь, чтобы тебя любили, научись мыслить возвышенно. Гностицизм… это была одна из попыток. Может, не совсем удачная.
— Да уж! Но надо же! — посмеялась я. — Нынче это слово нечасто употребляется! «Возвышенно»? Откуда ты его взял?
— А ниоткуда. Только что пришло на ум. Я его нигде и не слышал ни разу — только читал! Даже такое ощущение, что я его выдумал. Нет? — и внезапно он перешёл к делу: — А как зовут твою подругу?
— Какую именно?
— Не малолетку, конечно, а другую.
— Среди моих подруг нет малолеток. Мы ровесницы.
— Ну ты же поняла! Не очкарика, а другую.
Без разрешения Тони я, конечно, не имела права называть её имя. Но мы учимся в одной школе, он всё равно узнал бы рано или поздно. И я назвала её почтительно: Антонина Михайловна Лаврентович. Он тотчас кивнул на прощание и побежал вниз по лестнице. Странный способ! Я бы и так назвала ему дорогое имя, раз уж оно не может остаться в тайне. Надо было вести этот заумный разговор перед самым звонком, среди шума и криков? В результате я слегка опоздала на физику. Когда написала Тоне и Серафиме в «разговорной тетради» — о сценке на лестничной площадке, мы изощрялись в письменных остротах и с трудом подавляли хохот. Когда открыто смеяться нельзя — как назло, невозможно сладить с приступами смеха.
7 февраля. Среда.
Наш братец всё не появляется на свет, и порой меня атакует очередная обойма страхов. Мне представляется, что мама умрёт в родах. Но эта мысль так невыносима, что я прогоняю её, как наваждение. Иногда намекаю маме на свои страхи, за что Глеб меня справедливо отругал сегодня. Но наша мама настолько благодушна! Настолько доверяет будущему! Настолько уверенно говорит о рождении Ярослава Ярославича, что и мне становится спокойно. Такой человек не может заблуждаться на этот счёт. И если бы мама что-нибудь предчувствовала плохое, она подготовила бы нас к новому испытанию.
Тем более, испытаний у нас предостаточно. Бабушка… Наше кроткое сокровище, наша учительница, наша мастерица, наша сказочница. Каждый день приносит новые свидетельства угасания её разума. Маша рассказывает не всё, но и этого достаточно, чтобы представить всю меру ответственности, которую она, такая молодая, на себя взяла. Дедушка один бы уже не справился. Ведь он не вполне осознаёт, что происходит с бабулей. Каждый раз он так удивляется на её странности, как будто сталкивается с ними впервые.
Это давит, как постоянный груз. Даже во сне, получается, думаю о бабушке с дедом! То я бегу за бабушкой по лесу, а она спешит «на войну», то я что-то доказываю и объясняю деду, а он меня не понимает, хотя всё, кажется, проще пареной репы. И я просыпаюсь в страхе, в слезах и переживаниях.
Чтобы не расстраивать маму своим убитым настроением, была сейчас в Манежном парке, навестила в деннике свою Эру, а заодно и кроткую Хлою с Эйдой. Зашла в тёплую конюшню. Родной, с младенчества, знакомый запах лошадок, навоза, сена, корма. Запах, напоминающий о Рождестве. Могучее дыхание, фырканье и хрупанье в стойлах. Мои любимицы узнали меня, закивали, изящно забили передними копытами по кирпичикам пола. Между денниками вилась стайка маленьких девочек из нашего посёлка, которые так же, как мы когда-то, прилепились к лошадкам, и живые лошадки заменили им кукол и прочие девчоночьи игры.
Я зашла к Эре, и девчонки, болтая и козыряя знанием жокейского жаргона, пошли к далёкому свету выхода. Свои люди! Поняли, что я хочу побыть наедине со своей подругой. Я тихо заговорила с Эрой, прижала лицо к её тёплой морде. Она шумно дышала мне в шею, за воротник пальто. Я плакала без звука, чтобы даже Эра не слышала меня. Но она видела моё горе: как жалко мне деда, бабушку. Бедные мои, осиротевшие старички! Я так долго не замечала их старости, не видела, насколько годы меняли их, отнимали силы, и насколько потеря нашего папы подкосила их обоих. Неужели придётся вскоре расстаться и с ними? В ту минуту я не представляла, как жить дальше, если мы потеряем и их. Казалось, рушится вся вселенная. Тёплое дыхание Эры смиряло меня, делало покорной. Лошадка смотрела из-под прекрасных ресниц умным глазом, похожим на спелую вишню. Она помнит меня еще малышкой лет четырех. Потом мне разрешалось садиться только на пони, но Эра уже привлекала меня своей холёной красотой, особой грациозностью, радостной, пасхальной мастью цвета искр. Сколько лет прошло! Целая вечность. А моя подруга ничуть не изменилась. Неужели и она состарится и умрёт?
Как научить себя принимать этот закон, Эра? Всё во мне сопротивляется ему. И всё-таки твоя молчаливая теплота сняла с меня высокое напряжение.
9 февраля. Пятница.
Пятница — наш любимый день. Потому что к вечеру этого дня мы всегда собираемся вместе. Вот и сегодня приехала Лиза. Мы сидели у очага — мама и все Ярославичи, и, как водится, разговаривали о маленьком Ярославе. Мы высказывали своё нетерпение. Мама заявила, что это зависит только от воли Неба, однако у неё уже давно готов так называемый «тревожный чемоданчик», если за ней приедет «воронок», то есть скорая. Всё необходимое собрано.
Какая же ты загадка, маленький Ярославич! Каким ты будешь, — на кого ты будешь похож? Будет ли у тебя сердце? Станешь ли ты нам своим-своим, и как это случится? Уже сотни раз мы обсуждали это в присутствии мамы, причём так почтительно, точно брат всё слышит и всё понимает. Лиза вспоминала, как ей хотелось ещё в детстве оправдать папины надежды на то, что дети его вырастут не просто киборгами с развитым мозгом, но будут обладать чутким, живым сердцем.
— Так и мама этого хотела, — кивнул Глеб. — Она всегда говорила, что только в сердце человек встречается с Личным Богом. Только в сердце встретит и узнает Его.
Я вспомнила:
— А! Насчет киборгов — папа восхищался способностями нынешних детей. Говорил с удивлением, что мы все теперь похожи на гаджеты с огромным объёмом памяти. Но это его и пугало! Меня он однажды назвал помесью Сыроежкина с Электроником. Мол, я такая же живая и ленивая к учёбе, как Сыроежкин, и, как Электроник, напичкана всевозможными знаниями, которые неизвестно откуда в меня попадают. А мне было лет девять… И я ещё не знала, кого это папа имеет в виду. Папа даже вскричал: «Как? Ты до сих пор не знаешь Сыроежкина с Электроником?.. Ну и ну! Эту лакуну надо срочно ликвидировать. Давайте сейчас же смотреть фильм моего детства. Мы ведь просто бредили Электроником в твоём возрасте!»
— Помню! — обрадовалась Лиза. — Папа позвал нас с Глебом и включил «Приключения Электроника», и родители смотрели вместе с нами, вспоминая свои детские впечатления. Я тогда ещё подумала: «Наконец-то они занимаются воспитанием нашего сердца!» Такая я была смешная!..
И маме запомнился тот день:
— Да, а я рассказывала вам, как поздно узнала о Сыроежкине, лет в четырнадцать. И то случайно! Однажды утром, когда я была у Зои Фотиадис, там работал телевизор — как раз показывали первую серию. Я была очарована и на каникулах ходила туда каждое утро смотреть «Электроника». Я-то росла без телевизора, и огромные культурные пласты прошли мимо меня. У нас стоял старенький «Рубин», но он давным-давно сломался, и чинить его не стали. Мой папа считал, что телевизор убивает время и отвлекает человека от истинного предназначения.
— Я считаю, дедушка был прав, — заметил Глеб. — Вы с папой держали в доме телевизор, но почти никогда его не включали. А мы не замечали его, точно его и не было. И как вам удалось сделать так, чтобы…
— Чтобы мы обожали запах бумажных книг, живые буквы на бумаге, шелест страниц? — продолжила я, угадав мысль брата. — Для меня до сих пор высшее земное наслаждение — это беззаботное чтение книги, когда можно полностью погрузиться в неё, ни о чём не переживать, никуда не торопиться и не стремиться. По-моему, кроме чтения, такой детской беззаботности уже никак не испытаешь… когда ты уже не ребёнок.
Все согласились со мной, хотя у всех были свои занятия, даже более полезные, чем простое чтение бумажных книг. В печке потрескивали берёзовые дрова, от огня теплели, разгорались сердца. Именно поэтому, думая о Ярославе Ярославиче, мы вспомнили вдруг о воспитании сердца.
10 февраля. Суббота.
Ох, каким позором кончился для меня нынешний день! А начинался он так прекрасно. С утра мы все вместе пекли торт и готовили праздничные зимние салаты. Мари Сайяр отмечала свой день рождения в подвале под сводами пекарни «Le Lac». Всего наготовили и поехали на двух машинах. Дед с бабушкой тоже были приглашены: Мари их и любит, и бесконечно уважает, за то, что они воспитали двух героев. За то, что они хранили древнее, христианское патриархальное простодушие и передали его свои потомкам. Под сводами собралось большое общество. Под конец все мы пели старинные русские песни и духовные стихи. Это на какое-то время делает Мари совершенно счастливым человеком, даже когда подолгу нет яркого солнца, даже когда «весна света» ещё в самом зачатке. И наша бабушка после сегодняшнего праздника была радостной и такой же, как раньше, без всяких странностей.
Я была счастлива, когда мы вернулись домой. Было восемь вечера, спать ещё рано. Лиза ушла с собакой, мы с Глебом — в столярку: завтра за его кухонными фасадами приедет грузовичок, чтобы отвезти их к заказчику. Последние штрихи перед расставанием с работой.
Меня там надолго не хватило: стало скучно, и я вернулась в дом. Сытая, довольная жизнью Фиделька спала на диване и даже не вскочила, чтобы меня поприветствовать. Я подошла к лестнице и опять случайно подслушала разговор! Мама с Лизой в спальне беседовали на интересные темы. Я села на ступеньку и, конечно, начала подслушивать, как это у меня заведено. Да и как я могла удержаться от греха, когда Лиза отчётливо произнесла:
— Я замуж выходить пока боюсь — ведь я не вышла из детства. Ужасно боюсь рожать детей. Честно-честно. В смысле, боюсь не только боли и мук рождения. Больше боюсь, что дети будут больными или странными, и я не смогу с ними справиться. Если не получится установить с ними внутреннюю связь, я их упущу и потеряю.
— Да, Лизочек, ты у нас не Василиса Премудрая! — я чувствовала, как мама улыбнулась. — Ты у нас умная Эльза! Которой явно чуждо было рациональное мышление, зато фантазии хоть отбавляй.
Лиза весело рассмеялась:
— Точно! А расскажи сказку!
И мама стала рассказывать Лизе, как когда-то в детстве, свои певучим голосом, о том, как к Эльзе пришёл свататься Ганс, и Эльза спустилась в погреб за пивом, а там на стене — кирка. И Эльзе представилось, как выйдет она за Ганса, родит ребенка, он вырастет, спустится в погреб, кирка упадёт со стены и убьёт его. Вот горе-то будет! И Эльза плачет в погребе, пока за ней не спускаются родители… И тоже плачут… Их разыскивает и разумный Ганс. Тогда все приходят в себя и празднуют помолвку. Но конец-то этой умной Эльзы каков? Ведь вскоре она совсем сошла с ума и потеряла себя. Весьма правдивая сказка.
— Да, это прямо про меня, — смеялась Лиза, но всё-таки как-то сквозь слёзы. Очень уж она эмоционально общалась. Вроде бы и шампанского не пила у Мари на дне рождения — была за рулём… Меня удивляла Лиза.
— И всё-таки эти страхи очень навязчивы! — продолжала она о своём. — Ведь мой Яник такой странный. Невероятно умный, проницательный до гениальности, но что-то в нём есть непостижимое… Оно мне нравится. Но оно непременно должно передаться и детям. Я так боюсь, что не буду понимать их так, как ты видишь и понимаешь нас.
— Не бойся. Я буду твоим переводчиком, — шутила мама. — Ведь внуки всегда ближе и понятнее, чем дети!
— Ма, скажи, а ты разве не боялась, когда поняла, что папа — это твоя судьба? — настойчиво выспрашивала Лиза.
— Боялась его потерять, боялась, что это сон, — отвечала мама. — А вот будущего с ним не боялась нисколько. Боялась будущего без него. Папа внушал невероятное доверие, как никто. Я была уверена, что с ним всё может быть только по воле Божией… Я знала своих удивительных, праведных родителей, — но впервые встретила настолько чистого, настолько цельного человека, каким был ваш папа. Он был такой настоящий! Нераздвоенный, открытый для меня! Владел моим сердцем совершенно и видел до дна. Я знала, что Бог с ним, да. Хотя, ты знаешь, после потери близнецов и у меня случился кризис веры. Но именно Ярослав меня вымолил, вернул на землю из этих подземелий.
Я сидела на ступеньке и прямо ощущала, как Лиза впивает мамины слова, уже давно известные ей, но такие нужные именно сейчас! Нужные и мне — не меньше, чем Лизе. Я так была поглощена их разговором, что ничего не слышала. Вдруг рядом распахнулась стеклянная дверь, и с террасы в дом ввалился брат.
— Чего сидишь тут, как птица на насесте? — спросил он.
Я замахала на него рукой, зашикала:
— Чего орёшь? Тихо.
— А то — что?
Тут выскочила Лиза. И Глеб мне на ухо прошипел:
— Опять шпионишь, любопытное созданье?
— Мам, Тайка подслушивает! Как всегда! — обиженно наябедничала Лиза. У неё тоже лицо горело, как от стыда. Такими мы уродились, не можем утаить смущения.
Мама выглянула из спальни. И так сочувственно на меня посмотрела! Я сидела на лестнице, как голая, уши пылали.
— Таюша, три к носу, — напомнила мама бабушкину присказку. — В следующий раз прямо заходи. У нас же нет заговоров и тёмных дел? Подслушивать нечего.
Под насмешки Глебки я ушла наверх. И до сих пор реву от стыда: даже делая запись, не сумела успокоиться. Подумаешь, случайно услышала какие-то «взрослые» разговоры! Но ведь никак иначе я не могу получить этих знаний, мыслей, представлений! В моём присутствии Лиза не стала бы спрашивать у мамы о таких вещах. Я и стыжусь, и одновременно не жалею, что всё это слышала.
11 февраля. Воскресенье.
Утром причастилась. Благословил о. Михаил, хотя я считала себя неготовой. Радость, радость! Потом надела сапоги с высокими голенищами и пошла благодарить Христа в нерукотворный храм, в нашу рощицу. Снова вспоминала последний приезд папы: пение птиц, оглушительное щёлканье вдохновенного соловья, свежие нежные листья. Наши прогулки с папой, определение птиц по голосам. А нынче — лес тихий, глухой, сумрачный даже в полдень, закутанный-замотанный в погребальные пелены. Но он уже дышит, вот-вот проснётся, гадательно приоткроет мне образ вечности. Я увидела: лес — говорящая книга. Банальная мысль, но ведь это так.
* * *
Минуло девять лун: на этой ветке,
Забыв себя, молился соловей, —
На той же самой, где молились предки,
Себе амвон создавшие на ней.
А я везде Премудрости искала
На узком и извилистом пути.
И мне она одно приоткрывала:
Как трудно мне теперь Тебя найти.
Просила я, чтоб знаками и в слове
Открыла мне глаза Твоя земля,
Надеясь, что в глотке Пречистой Крови
Когда-нибудь Тебя увижу я.
12 февраля. Понедельник.
Вчера в полдень к нашим воротам подкатил пикапчик. Туда погрузили свежие сосновые фасады кухни и резные стулья для очередного заказчика. Таким образом Глеб (не без нашей подмоги) заработал хорошенькую сумму. Мама потом сказала, что он всё перечислил ей! Правильно сделал: мы напряжённо ожидаем меньшого братца.
А днём в мастерской было очередное занятие резьбы по дереву. На сей раз пришли только пацаны: строгость Глеба лишила девиц и тени надежды. Да и мальчишеская компания заметно поредела. Ехать в такую даль из города в воскресенье, ради «галочки» о посещении факультатива?.. Только те, кому, действительно, интересно, — трое из разных классов — приехали на рейсовом автобусе, а четвёртый живёт в соседнем Задубравье. И не зря они приехали! Глеб увлечённо рассказывал о свойствах дерева, о древесном рисунке. Присутствовали и мы с Симой.
Кажется, как мастер Глеб на глазах растёт! Дважды в неделю берёт уроки, в том числе по рисунку, у московского скульптора, который уже сорок лет живёт у нас, в Кирюшкино. Этот наставник сказал нашей маме, что Глеб как будто вспоминает то, что всегда знал. Скульптор настоятельно советует ему учиться по-настоящему. Глеб пока думает. Говорит:
— Чувствую, я должен продолжить папино дело. Если не как строитель, то хотя бы как создатель мебели, резчик по дереву. Исчезает наша русская красота — деревянные кружева на домах, наличники и карнизы. В нашем городе ремесло не должно погибнуть! Ни на домах, ни в домах. И мои четыре парня со мной согласны. Попробую и их втянуть в своё дело, вместе много сможем. Не только у нас, но и по всей округе.
— Ишь, размечтался! — мстительно язвлю я, но на самом деле верю в него, как никто.
Да и что нам остаётся, как не создавать друг друга своей верой? Как Ионафан — Давида?.. В сумерках, когда ученики Глеба уехали, мы собрались на обед всей нашей старой дружеской компанией. Были и Лиза, и Ян с Тоней, и Серафима. Конечно, не хватало наших воинов — Шпенёвых. Это чувствовалось, как ампутация. И всё же нам было так светло и мирно вместе! Все были настроены благодушно друг к другу. Видимся часто, но давно вот так не собирались, и каждый из нас соскучился. У меня сердце горело; слушала привычную болтовню друзей, а в голове крутился финал 9-й Симфонии, «К Радости»:
Freude, sch;ner G;tterfunken,
Tochter aus Elysium,
Wir betreten feuertrunken,
Himmlische, den Heiligtum.
Deine Zauber binden wieder,
Was die Mode streng geteilt,
Alle Menschen werden Br;der,
Wo dein sanfter Fl;gel weilt.
Шиллеровский и Бетховенский энтузиазм в присутствии друзей посетил, кажется, не только меня. Мы все беседовали на подъёме. Мама находилась тут же, сначала молча канифолила смычок в эркере, но потом играть не стала, — тихо вязала чепчик за роялем. А мы говорили, как скальды на своём ристалище. Вина мы, естественно, не пили, но радость развязала нам языки.
— Я отражаюсь в вас — такой, какой должна быть. Благодаря вам я стану тем, кем меня задумал Бог! — выспренне, но искренне сказала Серафима.
— Непременно! — улыбнулся Ян. — Мы тут только и занимаемся созданием — если не гениев, то, на худой конец, людей на пределе их заданности. Все эти годы у нашей банды нет другой задачи.
— С нами на печи лежать не получится, — согласилась Тоня.
— Не получится. Вспомним тех, кто научил нас так дружить и забыть об эгоизме и тщеславии, — вставила Сима, а Тоня продолжала:
— О да! Почтенные друзья Гёте и Шиллер, благодаря вам мы видим опыт дружбы как Божественного явления! Да и я, смиренный Штрайхер, который не покидал Шиллера, а потом, как мог, послужил и Бетховену… Вместе мы воплотим то, что даёт нам понимать Евангельские слова…
Я подхватила:
— Вы — друзья Мои, если исполняете то, что Я заповедал вам ! Так будем же исполнять одно: Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас .
Когда я это произнесла вслух, все замолчали. И молчали не просто в задумчивости каждый о своём. Я видела ясно, что эти слова Господа полыхнули, как огонь, озаривший всех. Нет, слова эти не были просто словами, биением воздуха .
Глеб попросил:
— Тайка, давай, тоже напиши застольную оду об истинной дружбе!
— Такая ода уже написана, что я-то могу после неё?.. — возразила я. — Ода к Радости. Она родилась из пламени. Из стремления к высшему предназначению, из такого вдохновения, которое эти гениальные немцы называли «энтузиазмом».
Ян сказал:
— Ну и что, что мы родились под северным небом? И в нас полыхает тот же огонь. И потому что его зажигает Тот, Кто делает людей братьями, окрыляет радостью.
Я подхватила:
— Тот, Кто раскинул от края и до края землю, которую дал нам, и на которой повсюду звучит наша речь. И нам ли не вместить всё самое высокое, самое чистое, сотворённое человеческим гением!
— Ну вот и оду произнесли, — засмеялась Серафима. — В меру своего нынешнего разумения.
Когда мы слегка успокоились, Тоня вдруг смущённо спросила:
— Как вы считаете, наш круг может расширяться? Он ведь не замкнут?
— Конечно, может! Разве мы секта какая? — хором ответили мы.
И тогда Тоня призналась:
— На днях ко мне подошёл Ильчевский с одним странным предложением. Он предложил нам дружбу.
— Вот как? — усмехнулась я. Сразу вспомнила покойного Беляева, который старомодно предлагал мне дружбу, давным-давно. Вспомнила и рассказы папы о том, как в годы его юности парни предлагали девчонкам дружбу — в прямом смысле. Тоня выдала все подробности разговора с Ильчевским:
— На самом деле, он сначала решил спросить у меня, не против ли наша шайка иметь с ним дело «на дружеской ноге». Вы, мол, хоть и ортодоксы, но — живые, то есть не забубённые. Причём до такой степени, что подобных ему встречать пока нигде не доводилось…
— Да уж, а ведь он столько всего повидал! — засмеялась Серафима. — С чего же он это взял?
— Я так и спросила: «Откуда знаешь, забубённые мы или нет?» Представляете, что он сказал? «Да потому что с того дня всё только с вами и разговариваю, про себя спорю, думаю… Всё теперь только с вами и обсуждаю... Значит, вы — живые! Но что мешает всё обсуждать с вами не в мыслях только, а по-настоящему?»
— Так что ты в итоге ответила?
— Конечно, за всех решать я не стала. Ответила, что должна поговорить с вами. И открыла ему, что нас, фактически, не трое, а как минимум в два раза больше. И с этим придётся считаться. Ильчевский согласился «отнестись к этому с уважением». Я ещё спросила: чего это он так старорежимно делает предложение дружбы? И представляете?.. Он сказал, что это дед ему так посоветовал. Типа, предложение, от которого невозможно отказаться. Я возмутилась. И если бы сегодня мы не воспевали Божественную дружбу, даже не вспомнила бы никогда про Ильчевского.
Тут «проснулась» и наша молчунья Лиза:
— Дед, говоришь? Я так понимаю, это тот самый Курциус, который встретил вас однажды в городе — у Озера?
— Он самый. Шёл за нами со своей женой и слушал нашу болтовню.
Лиза восхитилась:
— Сколько совпадений! Такое ощущение, что именно ради вашей компании они переехал к нам и привезли сюда внучка! Смотрите, не возгордитесь.
Мы с Серафимой предположили, что Алёша Ильчевский, может быть, и не безнадёжен. А вдруг он возлюбил нашу Тоню, как Данте возлюбил Беатриче? Тогда он непременно и скоро станет тем, кем был задуман свыше! Да и видеться он будет со своей Беатриче гораздо чаще, чем Данте — со своей. Хотя он скоро закончит гимназию, но живёт-то он тут, в Задубравье, буквально в двух шагах от нашего посёлка. Тоня молча шлёпала нас полотенцем по голове. В конце концов, единогласно решили рассмотреть кандидатуру Ильчевского, раз уж он сумел увидеть в нас живых, а не мёртвых «ортодоксов».
Мама молча слушала нас из-под деревца гибискуса у рояля. А может быть, думала о своём, вывязывая чепчик Ярославичу. Но я сегодня поняла всё! Чудесный союз папы с мамой создал, вдохновил и наш дружеский союз. Их дух и дарования, их красота, их доброта сотворили и нашу сегодняшнюю радость. Которую мы, скорее всего, не нашли бы больше нигде.
14 февраля. Среда.
Канун Сретения Господня.
День, определённо, увеличивается. Незаметно, но в этом мире что-то меняется!.. По крайней мере, для меня. Для нас! Сегодня днём я вышла в сад. Глебовы новогодние кострища завалены одеялами снегов. Надо было ступать наощупь, чтобы не споткнуться, и так я добралась до яблони, под которой однажды мы с папой — тоже в канун Сретения, — обнаружили первый подснежник. Даже не верится, что тогда уже появились проталинки! Нынче снег по колена. Я присела на узкий пенёк от некогда спиленной яблони, — погибшей от того, что мыши подгрызли ей корни. Здесь я мысленно беседовала с папой: Папочка! Я счастлива! У тебя вот-вот будет второй сын. И я уже люблю его всем сердцем. И я знаю свой путь, и ничто мне не препятствует идти по желанному пути. А ещё у меня есть друзья, ты знаешь… и они передают мне какой-то вечный огонь — огонь бессмертия, который связывает нас Радостью! Я это отчётливо чувствую, знаю, как знают истину. Кругом заснеженный сад, но солнца становится больше, и сон деревьев не вечен! Снег по колено показался мне морем по колено: никакого страха, никакой тревоги. Смерть… что это такое, как не снег, которого не будет, папа?.. Ведь ты меня слышишь?.. Слышишь?
Тут мама позвала с террасы:
— Таюшка! Что ты делаешь по пояс в снегу? Простудишься! Иди, мы садимся обедать.
Так странно! Уютный, будничный голос мамы, зовущий на обед, — сквозь это погружение куда-то — между жизнью временной и вечной.
* * *
Как этот снег, застыну и засну,
И буду спать, как спит зимою сад.
Теперь Ты не найдешь меня одну.
Вздохну к Тебе — и все меня простят.
Моих друзей восстанет стройный хор,
Напомнить голос мой и добрый взгляд, —
Всё, что забыто было до сих пор, —
Чтоб Ты меня простил, как этот сад,
И навестил меня в глубоком сне,
И растопил лучами долгий плен,
И дал движенье сокам... — По весне
Идёшь Ты сад раскутать от пелен.
Придя к цветам, забудешь ли меня?
Подснежник навестишь Ты прежде всех.
Он саван разорвёт над корнем пня
И голову поднимет без помех.
15 февраля. Четверг.
Сретение Господне.
Не учебный, праздничный день. Мы с братом были на службе без мамы. Она ждёт наше сокровище и днём и ночью, а он всё медлит. Чего он ждёт?..
Сегодня звонила Серафима, приглашала нас с Глебом на обед. Но Глеб ходил к ним один, я осталась с мамой, и мы занимались музыкой. Мол, заметила, что почти не продвигаюсь вперёд, довольствуюсь уровнем тапёра в «Жар-птице». Так я объяснила Глебу и Серафиме, почему мне надо остаться дома. На самом деле не пошла к Осташковым, потому что мне там за себя неловко. Так и кажется, что все меня видят насквозь: что я ленивая молитвенница, — просто никакая, и насколько всё плохо у меня с правилами и благочестием. Ничего не могу с собой поделать! Скатываюсь до нуля всякий раз, когда пытаюсь стать благочестивой.
Когда вечером Глеб удалился в мастерскую, я пошла ему помогать. Любовно шлифовала наличники в виде рельефной жаккардовой ткани, обрамляющей верхнюю часть окна. Глеб постарался даже наметить тончайший объёмный рисунок на этих деревянных «гардинах». Мастер от Бога! И есть в кого.
Но не об этом я хочу сегодня поведать, а о нашем разговоре в мастерской. Я чувствовала, что брат после обеда в семье «невесты» был молчалив, берёг сокровенную радость. Я тоже молчала, чтобы не разрушить его благодушное настроение. Но он сам его не сберёг. Нахмурившись, он вдруг спросил:
— Тайка, скоро ли ты отстанешь от своей детской привычки всё вынюхивать, подслушивать, подсматривать? Когда я застал тебя на лестнице, я…
— Слушай, чуть не неделя прошла, а ты всё меня осуждаешь! — оборвала я его, и даже бросила резную доску на пол. — Хотя я тебя понимаю, чужие грехи покоя не дают. Действительно, грешна: когда надо в чём-то одолеть себя, я всегда, всегда проигрываю. Остаюсь такой же грешницей. Ни разу не было случая, чтобы я отстала от греха. Но тут… я не жалею, что кое-что услышала. Не буду тебе рассказывать, о чём Лизка говорила с мамой. Но и для меня ответ мамы был нужен не меньше.
— Ну скажи тогда, на какую тему…
— А ты что, тоже любопытная девчонка?.. На тему страха перед будущим. Ну, и косвенно — на тему замужества.
— Вот как? А тебя разве касается тема замужества? — улыбнулся Глеб. — Ты же у нас решила пойти другим путём.
— Это так! Но, знаешь, чтобы идти своим путём, нельзя быть по разуму младенцем, — и я стала искренне объяснять Глебу, почему мне всё надо знать. — Ты думаешь, я ещё ребёнок? Для всех я выгляжу как лягушонок, но силы-то невидимые не дремлют. Ведь и я — живой человек. Смотри на наших ровесниц: это же взрослые женщины, их так и несёт куда-то. Они уже совсем другие люди!.. Мне тоже пора понимать, что с людьми происходит. Иначе как выжить?..
Глебушек примиряюще ответил:
— Ладно, сеструша, я всё понимаю. Хотя внешне это похоже на порочное любопытство. Слушай-ка, чтоб ты меня нигде не подслушивала, я сам тебе всё расскажу, что я на этот счёт думаю и как вижу. Тем более, я последнее время для себя выработал железобетонные принципы относительно любви и брака. Не представляю, что меня может с них сдвинуть.
— Давай! Делись! И мне нужны принципы, чтоб и меня нельзя было ни сдвинуть, ни провести, ни обольстить, — попросила я.
— Думаю, это и сейчас сделать нелегко, — улыбнулся брат. — И ничего нового тебе по этой части не сообщу. Просто на равных могу поделиться кое-какими соображениями. Чтоб ты не мучилась любопытством, иначе всегда буду ходить под прицелом! Знаешь, у меня настроение апокалиптическое. Род человеческий идёт ко дну, и в первую очередь та его часть, что прежде веровала во Христа. И этот род прелюбодейный попрал всё святое, всё человечное. Таинство брака смешали с грязью, эту святыню выбросили в самые скверные места. Назвали совсем другими словами — бесчеловечными, механическими, мёртвыми. В результате люди уже и рождаются в холодный, бесчеловечный мрак. А у Бога ведь нет того, что они называют своими грязными словами. У Него есть только брак. Всё остальное –— прелюбодеяние. Сказать, что род человеческий стал жить жизнью животных? Нельзя. Потому что мир животных не отменял брака, а высокоразвитые виды даже несут ответственность за воспитание потомства и за семью! То есть человеки опустили себя ещё ниже. И это при том, что нам дана возможность развить в себе высшее, Божественное начало. Личностная, высокая любовь! Это и дар, и дорога к недосягаемому пределу предназначения. Можно не только совершить природный брак, но подняться на высшую ступень совершенной человечности. Благородная любовь должна вырасти в человеке, как растут деревья. Брак, к которому теперь никто не принуждает, который в наше время стал личным выбором, мог бы стать плодом на дереве истинной любви. Я для себя решил так. А если попросту, то… Бог послал мне Серафиму, и я буду делать всё, чтобы вырастить с ней такую любовь, такое дерево. Я настолько этого хочу, что не могу и думать уклониться куда-нибудь — в чуждые дебри. Готов хоть полжизни ждать её! Хоть всю жизнь! Расти с ней вместе. Не знаю, понятно ли объяснил… Но этот язык мы усвоили с детства, и ты должна понять. Теперь ты всё знаешь.
— А с Симой об этом уже говорил?
— Что ты! Не время. Зачем смущать её душу? Я вижу, расхождений у нас не возникнет. Она будет на всё смотреть с точки зрения вечности. Но специально воспитывать её я не должен. Хотя она ещё дитя. Если можно так сказать, даже в большей степени, чем ты! Ведь её ум не задерживался на «взрослых вещах», не привык рассуждать о них, как привыкла делать ты. Пусть она сначала повзрослеет, и с ней вместе — её чувства ко мне. Если она не передумает.
— Ой! Передумает?.. И ты ничего не сделаешь, чтоб это предотвратить?
— Разве это возможно? Она должна выбирать свободно… Нет, если слишком торопиться, мы не справимся с чувствами. Добродетель станет не по силам, и наломаем дров. А один я справлюсь, — верю, что получу помощи столько, сколько потребуется.
«Вот это да! — подумала я. — Какая красота! Вырос настоящий сын своего отца. Такое прекрасное равновесие огня, силы и высокого разума». Но вслух я этого не сказала, чтобы брат не задрал нос. Наоборот, снизила пафос его речей: мол, мудёр… всё знает! Но Глеб оставался серьёзным:
— На самом-то деле ничего я не знаю. И сам по себе поступал бы, как принято в мире сём. Развращенном и грешном. Но как будто кто-то во мне говорит утешительными словами. Даже не словами, а безмолвными образами или силами. Какие-то непрерывные потоки проходят через меня, то возмущаются, то сталкиваются не на жизнь, а на смерть, то проясняются — проникаются светом и красотой. Идёт борьба без конца и передышки. И часто кажется, мне помогает папа. Как будто он заботливо следит за мной. Думаешь, я чокнутый и у меня кукуха улетела?
— Не думаю. Ты не чокнутый, — успокоила я его, — или мы с тобой чокнуты одинаково. Со мной всё происходит так же. Не то же самое и на другую тему, но — так же. Заметь, я твоя сестра. Мы от одних родителей, из одного гнезда, но ещё я родная твоя во Христе.
Глеб отозвался:
— Ну вот, ты теперь всё услышала от меня самого. Лучше спрашивай напрямую, а не вызнавай окольными путями. Беседы в таком гнезде… Помнишь, мы в детстве любили встать у зеркального шкафа с зеркалом в руках и смотреть в бесконечную анфиладу отражений. Жалкий, неточный образ бесконечных вещей, но дух захватывало от изумления. Вот и обмен идеями — такая же настройка сердечных зеркал. И когда они отразятся друг в друге, это восхищает дух. Кажется, что истина приоткрывает себя.
— Да, когда двое или трое ищут её , — согласилась я.
Мы стали думать, как Истина являет себя: в слове и в книге природы, в природных образах. Я так гордилась, что наконец-то Глеб говорит со мной серьёзно: последнее время нечасто он удостаивал меня разговором на равных. Хотя повод для нынешней беседы был так себе! Брат почему-то решил, что я сгораю от любопытства насчёт него и Серафимы, что мне покоя не даёт какая-то конкретика: «а они уже целовались или нет?» И он так ответил, чтобы я поняла: тут мне любопытствовать не о чем. Ни сейчас, ни потом. Хорошего же он обо мне мнения!.. такой чудесный человек — о моём поведении… Но, кроме меня, кто в этом виноват?
17 февраля. Суббота.
Лиза не приехала. Улетела на конкурс молодых пианистов в Новосибирск. Говорили с ней по видеосвязи. Она кажется такой спокойной. Почти не рассказывает, каково ей там, точно это нечто обыденное. Я переживаю за неё гораздо сильнее, чем она — за себя. Лизу больше интересует рассада бархатцев и петуний, которой заставлены все окна у нас на втором этаже: попросила показать ей, как растут всходы. Удивительно скрытная барышня, наша Лиза. Обещает всё подробно рассказать после конкурса, когда прилетит «в Европу». К папиному дню рождения — 23 февраля — она вряд ли успеет домой.
Лизы нет, зато вчера вечером приехали Опарины. Но не на репетицию очередного концерта, а просто — чтобы помочь нам с Глебом, если маму заберут в больницу. Все, все ждут Ярославчика, а он не спешит! Пока даже не объявлена дата следующего концерта. Мама в «декрете».
Вечером мы гуляли с собакой вместе с Зоей Фотиадис. В прошлый приезд Зоя поделилась со мной своими мыслями о творческих методах, и я очень ждала продолжения нашего разговора.
— Тётя Зоя, в тот раз вы говорили о «прецедентном праве» в литературном процессе. Ваши слова заставила призадуматься. Я заглянула в словарь и узнала, что такое прецедентное право. Теперь всё думаю: а ведь правда. В европейской литературе существует столько методов, всё уже изобретено. Казалось бы, должна быть полная свобода: пользуйся чем хочешь, комбинируй, изобретай и свои методы, если можешь... Но на деле… нужно быть в общем потоке своего дня! Или не быть вообще. Со мной произойдёт второе. Я чувствую ужасную усталость форм, которые используются сейчас. Одно требование натурализма чего стоит. А усталость содержания — после ужасающего двадцатого века?.. Ведь многие сейчас весьма хорошо пишут. После расцвета форм это, может быть, и немудрено?.. Однако всем нам не хватает содержания и внутренней силы. А где свежее дыхание прежних веков? Ведь давние времена не были гуманнее или свежее… Хватало всего, и добра, и зла. Но тогда в слове дышала сила.
— Согласна с тобой, — кивнула тётя Зоя, — я тоже давно не ощущаю силы слова, ни письменного, ни устного. Гниение, опустошение, выветривание силы из форм, из содержания… Усталость, ты правильно сказала, — и формы, и особенно содержательности текстов. Это как с музыкой. Классическая музыка задыхается вне той культуры, которая её породила и развила. Вне христианского духа. Вот и литературное слово… Благочестивых и нравоучительных брошюр недостаточно: они имеют свою цель, они не самоценны. Должен дышать живой Дух, Он должен захотеть дышать в слове.
— Как же это исправить? — спросила я с волнением. — И кому это по силам?
— Пока не знаю, кому, — вздохнула Зоя.
— Уж не мне, это точно, — ужаснулась я: увидела на фоне нынешнего мира свою малость и незначительность, — можно сказать, полное своё отсутствие. Мне хотелось поделиться этим переживанием с Зоей: — Знаете, когда я слышу музыку прежних веков или… когда я ещё много читала поэзии и литературы прежних веков, до маминого «моратория школьной программы»… Мне так отрадно было впитывать эти тексты, и так сладко слышать эти звуки. Такая наивность, такое простодушие и в музыке, при всей сложности её развитого языка… И в поэзии, и в прозе — та же ясность языка и идей. А вот то, что началось уже в девятнадцатом, в двадцатом веке, убило всё, — болезнь как будто поразила и медленно задушила человечные идеи. И с этим грузом невозможно вернуться — туда, к ясности разума и простосердечной цельности. Кажется: ах, как мне легко было бы сочинять в те века! И не только сочинять, но и делиться этим с людьми. А что теперь? Я сочиняю для Бога и для нескольких человек, и голос в недро моё возвращается . Эту метафору из псалма слишком часто прямо на себе чувствую. Я всегда буду человеком-невидимкой.
— Пиши то, что не от мира сего ! — горячо сказала Зоя Фотиадис. — Твоя задача — только быть собой и не оглядываться, как Орфей в Аиде. Пиши для Вечности и доверься ей. Она позаботится о тебе и о твоём голосе. Вставай перед ней и говори о самом дорогом, самом святом для тебя. И не оглядывайся! Оставь века позади, их формы, их отступнические идеи. Смотри только на то, что свято, что дорого тебе.
Примерно так наставляла Зоя. Перед тем как уйти с Васей на ночлег в папину «берлогу», она несколько раз повторила: «не оглядывайся!» Это глубоко проникло мне в сердце. Я думала об этом, засыпая. Проснулась сегодня перед рассветом, — а мысль живёт, движется в сердце: вставай и говори о самом святом, самом дорогом для тебя. И я встала. Слышала, как начинает просыпаться дом, как Глеб плещется в ванной, одевается и уходит с Фиделькой. Луна тускнела, убегала от преддверия солнца. Цветочная рассада молча смотрела сквозь стёкла на предрассветное небо. В этом небе не было пустоты и одиночества, напротив. Стоя у окна, я следила, как разгоралась за берёзами заря, пока из-за размытого края земли не выкатилось акварельное солнце и не ослепило меня.
* * *
Превысшая небесных Сил!
Моя душа — под покрывалом.
А Ты — в огне бесплотных крыл,
И мой поток — Твоё зерцало.
О Кладезь страшного Потока,
Для дев среди ночей Луна,
Светильник для очей пророков,
Божественная Глубина!
Твой вечный путь необычаен.
Поставь на мне Твою печать,
И напои из бездны Таин,
Ко мне склоняясь, точно Мать.
Моя душа — огонь в пещере,
Во Светлости вошедший Три
Через Твои святые двери,
Как входят взоры в ткань зари.
18 февраля. Воскресенье.
Сегодня из Задубравья пришёл Ильчевский. Это было, когда мы с Тоней после обеда играли в «Жар-птице». Вдобавок к русским городским песням, мы разучили очаровательные песенки Моцарта. И певучая скрипка Тони под мой неискусный аккомпанемент искусно брала за душу уже привычную публику, с соседних улиц и из Задубравья.
Как раз сегодня Эльке объявила нам, что среди посетителей пока ни разу не попадались уголовные элементы. Это удивительное везение, ведь в Швейцарии все говорили ей, что у нас невозможно средь бела дня пройти по улице, чтобы тебя тут же не ограбили у всех на виду. Что же говорить о бизнесе?.. Мы с Тоней согласились: конечно, прожить несколько месяцев без разбойного налёта — это невероятное чудо. Даже охранников из будки на окраине посёлка ни разу не вызывали тревожной кнопкой! Это похоже на сон.
И вот сегодня явился молодой человек с длинной выбеленной чёлкой, с черепом на запястье. Этот знак насторожил Эльке: она так и замерла за своей стойкой. Я с любопытством наблюдала за её лицом, почти забыв о клавишах. Ильчевский уселся за столик у стеклянного выхода. Бросал на нас беглые, острые взгляды из-под низко надвинутого на лоб капюшона черного худи. Имел он вид бравого ковбоя в салуне. Казалось, под курткой у него скрываются кобуры с заряженными кольтами. Ничто в его облике не говорило о том, что это философ, идеалист, романтик и внук директора православной гимназии. Самые мрачные взгляды он бросал на Тоню, которая пока не заметила его присутствия, увлечённая песенкой Моцарта «Митше, Матше, Мотше, Ми».
Эльке подошла в Ильчевскому с картой десертов. Пока он заказывал кофе, она стояла так, чтобы скрыть от него Тоню. Он же, как заправский ковбой, делал заказ, словно игнорируя Эльке, зато выглядывая из-за неё, чтобы перехватить взгляд Тони. Эльке заметно испугалась за нас, занервничала и уже озиралась в сторону тревожной кнопки.
Мы закончили песенку с простенькими вариациями, я кивнула Тоне на Ильчевского. Тоня отложила скрипку, и мы присели за его столик, чтобы успокоить Эльке.
— Есть разговор, — довольно громко заявил нам Ильчевский. — Да, и вы ещё ничего не ответили на предложение. Я давно жду, не дождусь.
— Сначала закончим программу, — ответила Тоня. — Тогда и поговорим.
— Конечно, я подожду.
Этот краткий диалог не способствовал успокоению хозяйки заведения. Её страшные подозрения только усилились. «Всё ли в порядке?» — спрашивала она нас взглядом, стоя возле тревожной кнопки. «Всё под контролем!» — безмолвно отвечали мы. Вернулись к своим инструментам, чтобы сыграть несколько переложений для скрипки и фортепиано, сделанных Яником специально для нас. Ильчевский же сидел с авторитетным видом в углу у выхода и, отхлёбывая кофе, слушал попурри на темы, которые ему явно были чужды — пока. «Что ты жадно глядишь на дорогу», «Хуторок», «Матушка-голубушка», «На заре ты её не буди» и тому подобное.
— Для «Жар-птицы» сойдёт, — сказал он нам потом. — Клюква развесистая должна быть выдержана до конца! Мне ещё не хватило балалаек, чучела медведя… дубовых столов и лавок, жбанов с брагой… и свиньи, запечённой в яблоках, вместе с пятачком и копытами. Швейцария подкачала!
— Чтобы мы приняли твоё предложение, с Эльке надо считаться, — возразила Тоня. — Она — наш человек.
Заметив, что мы уходим с развязным ковбоем, Эльке спросила — уже вслух, — не проводить ли нас домой. Она уже хорошо знала нас и наших родителей, и ей не приходилось видеть нас в обществе подобных молодых людей. Тоня шёпотом объяснила, что это наш гимназист, отец у него — доцент и псаломщик, дед — наш директор. Просто мальчик слегка протестует.
— Протестует… — повторила Эльке. — Насколько глубоко?
— Весьма поверхностно, — ответили мы, — чисто визуально.
И Эльке успокоилась.
По дороге рассказали Ильчевскому, какое страшное впечатление он произвёл на швейцарку, запуганную ещё на родине. Мол, ей уже мерещились перевёрнутые столы, разбитые стёкла, потоки крови в заведении. И конец покойной, размеренной жизни в любимом городе.
— Я так угрожающе выгляжу? — удивился Ильчевский.
— На нашем фоне, наверно, — отшутилась Тоня.
Он как-то погрустнел. Видимо, решал: что ему дороже, имидж или новое знакомство. Выбрал он второе, потому что перешёл к делу.
— Что надо сделать, чтобы войти в ваше общество?
Мы пожали плечами:
— Никаких обрядов посвящения у нас нет. Должно быть только желание дружбы и единомыслия.
— Единомыслия в каком плане? И до какой степени?
— В степени уважения к чужому мнению.
— Односторонне. Мои взгляды для вас не слишком почтенны, — бросил он.
Нам ещё никогда не приходилось формулировать негласные законы нашей компании, благодаря которым она существует и не разваливается столько лет. На самом деле никаких «законов» у нас и не было — не оказалось, как мы ни искали их. Собственно говоря, нам нечего было сказать «кандидату». Мы нашли самые общие принципы из кодекса Бетховена: дружба — священна, её надо выращивать, как драгоценное дерево, возделывая почву. Нас объединяет только всецелое стремление ко всему благому, прекрасному, высокому и великому. И живая вера в Творца всего благого, великого и прекрасного. Подающего всякий дар свыше . Только это у нас и есть общее, каждый свободен в своих увлечениях. И ещё одно. Любовь к России тоже обязательна. Ведь всё ради неё, в том числе, у нас и совершается. Не думаю, что с нами бы ужился тот, кто мысленно на стороне её врагов.
— На этот счёт можете не сомневаться. И кстати… Дружба священна! — повторил Ильчевский. — Неплохо. Мне это нравится. А как у вас насчет любви?
— Любовь тоже надо выращивать! — воскликнула Тоня. — Даже ещё более благоговейно. Без резких скачков, без принуждения личности. Всему свое время: листьям, цветам и плодам чувства. Как-то так.
— Принято, — ответил «кандидат». — Ну а сверхцель всего этого объединения?
Снова нам нечего было ответить. Кажется, цель дружбы и братской любви и есть — сама эта дружба и любовь, а уж прочее подаётся свыше, как дар, как благодатная радость. Но определённая задача у нас всё-таки есть: помогать друг другу жить на пределе данных от природы дарований, выращивать дарования до возможных высот. Только маленькие дети в постижении мира гениально проницательны, внимательны и восприимчивы, когда им всё ново. И мы все хотим сохранить эту детскую интенсивность восприятия, чтобы с возрастом её не заглушили материальные заботы, суета и грязная пыль.
— Принято, — повторил «кандидат». — Вы мне подходите. Остаётся только узнать, подхожу ли я вам.
— Это мы можем понять только в общении. Когда соберёмся вместе, позовём и тебя. Если ты нам родной, это сразу всем станет ясно.
Наш новый друг разволновался! Видно было, как он напряжённо сглатывает, голос у него был слабым. Мы дошли до ворот дома Лаврентовичей и, когда Тоня исчезла за калиткой, Ильчевский довёл меня до наших ворот.
— Странно! Как будто вижу её пред собой постоянно. А мысленно разговариваю с тобой! Даже лица твоего толком запомнить не могу, но всегда с тобой спорю. И представляешь, впервые понимаю, что мне не хватает словарного запаса! А вижу Антонину, странно, да? — признался Ильчевский.
— И правильно. Ты сделал верный выбор — сердцем, а не головой. Так это и оставь навсегда.
— Но почему? — напряжённо спросил Ильчевский. — Позволь уж сразу узнать… Как спрашивали в позапрошлом веке: «твоё сердце уже занято»?
— Да. Да! — радостно ответила я. И не успела скрыть вспышки сияния, которую ощутила внезапно, нечаянно. Да, оно занято – целиком, без остатка! Ильчевский это заметил и вздохнул, когда я затворила калитку, оставив его на улице.
* * *
Я — радостный играющий олень
На пастбищах незримой красоты.
В моих глазах — незаходимый день,
Святой восток, когда приходишь Ты.
Высокою десницею Отца
Меня Ты ставишь на высокий путь,
Как оленёнка — в детство без конца,
Где я смогу от боли отдохнуть.
Я стану чадом, дочерью Ему,
Рождённой из огня и вечных книг
И обручённой Слову одному,
Которую хранит Архистратиг
От зависти и стрел клеветника
И от дыханий тягостной земли.
Моя душа — как струи ледника,
Которые с вершины снизошли,
Трисолнечный увидевшие свет,
Проникшись теплотой Его лучей,
Узнавшие таинственный совет,
Исшедший от Отеческих очей.
21 февраля. Среда.
Напряжённые дни! Мы ездим с Глебом и с нашей шайкой на школьном автобусе — в гимназию и обратно (это, конечно, жутко неудобно!), потому что переживаем за маму. Ей пришло время родить, но пока ничего не происходит! С мамой всегда остаются дед и бабушка, когда нас нет рядом. И мы звоним ей на каждой перемене, чтобы узнать, где она: дома ли? Или её уже увезли в роддом? Все мысли только о маме! Боюсь за неё. Фантазия рисует страшные картины. Воображаю, как мы вернёмся из школы, а дома — пустота. Не пахнет кофе и пирогом, Фиделька сходит с ума от одиночества… А если мама уже не вернётся?.. Иногда таким образом доведёшь себя до паники, только тогда вспомнишь, что всё это вымысел, — и придёшь в разум. А мама при этом спокойна, как будто радостна. Приходим с уроков — пахнет кофе, обед ждёт, в печи гудит огонь. Здесь всё — как всегда, воображение мучило напрасно. Но тяжело, тяжело… без папы…
И при этом надо много тупо учить, зазубривать, применять насилие к своему мозгу, принуждать его вникать в то, что сейчас тебе чуждо и неважно. Серафима говорит, что проще полюбить всякое знание одинаково: законы чисел и природы, органическую химию и тому подобное — как музыку. Она права, права. Но пока это удаётся ей одной. Среди нас нет подобного ей универсального человека, разве отчасти — её суженый, наш брат. Но и Глеб признаёт её превосходство.
Однако пора вернуться к своим экзаменационным баранам. Писать для себя совсем некогда. А за стихи мне стало совсем стыдно. Я дошла до какого-то предела, — пора идти новым путём. Последние стихи не могу показать никому: ни владыке Елисею, ни Зое, ни Глебу, ни даже маме.
23 февраля. Пятница.
День рождения папы. Итак, этот день стал и днём рождения меньшого Ярославича! Наконец-то мы его дождались! Он весит 4 кг 100 г. Витязь! Как будто мы так долго ждали его, а он не спешил и рос, ожидая папиного памятного дня — сегодняшнего дня. Это — то, что я называю «рифмами», а Лиза — «контрапунктом». И второе понятие, конечно, куда богаче и глубже. Какое сладостное противосложение!
Счастья я пока не ощутила, изменение жизни — да! Потому что мамы с нами нет сегодня. Ещё вчера все вместе готовились к сегодняшнему памятному обеду; дед и бабушка тоже не уходили до вечера. Напекли пирогов на дрожжевом тесте. Собирались укладываться спать, но мама вызвала скорую и уехала в больницу. Ярославич появился на свет к пяти часам утра. Мы с Глебом сегодня не спали, вместе пытались читать молитвы перед образом Спасителя и перед Богородицей «Неувядаемый Цвет». Я падала ниц и тайком от брата выжимала из себя слёзы, надеясь, что слёзная молитва уж точно дойдёт до Бога. Но на самом деле не было ни страшно, ни тревожно. Одетые, мы дремали на первом этаже на диване, положив рядом телефоны. И в восьмом часу нам позвонили с благой вестью. Мы отплясывали с криками, как дикари, потом стали благовестить всем родным и друзьям. Получилось, что к обеду собрался полон дом гостей, приехали даже Опарины из своего Подмосковья. (Только Лиза из Сибири прилетит послезавтра). Таким образом, день рождения папы стал не только поминальным днём, но и праздником Ярослава Ярославича.
По видеосвязи мама казалась светящейся, нежной и радостной, а братец — пока невнятный. Мне кажется, отличить одного младенца от другого в первые дни довольно сложно.
25 февраля. Воскресенье.
Неделя о мытаре и фарисее.
Утро. После заката, когда идёшь на вечернюю службу, — видишь нарастание света в мире. Солнце уходит всё неохотней, предвещает Великий пост. Весна дышит каждый миг и во всём. Когда выхожу с собакой в поля, идём до раскидистой древней сосны на пологом склоне кургана, — Фиделька малиновым факелом носится во тяжёлому, влажному снегу, — всполохи красной шерсти словно поджигают его, растапливают на глазах. Чёрные ели в спящем лесу как будто уже бдят среди берёз и замшелых дубов. Но до настоящей весны ещё жить и жить.
* * *
Под воспарившими лучами
Весной в лесах проснётся снег.
Лес рано встанет, как ночами
Встаёт молиться человек.
Тепло Великого поста
Сугробы превращает в реки.
На елях — та же красота,
Что мантия на человеке.
И снег не пропадёт бесследно,
Оставив чистоту берёз.
И лес, еще одетый бедно,
Весь обольётся соком слёз.
Вечер. Сегодня во второй раз видели нашего Ярославчика, правда, издалека. После ковида в роддом никого не пускают, воспользовались предлогом… Мама подходит с маленьким к окну, и пока мы видим его очень смутно. Внешне он ещё лишён индивидуальных черт, но я так давно сроднилась с ним сердцем, что вижу его — как какое-то сияние в руках мамы. Понимаю, что это моя романтическая натура воспринимает всё таким странным образом. Хотя тётя Зоя Фотиадис говорит, что так оно и есть на самом деле, мои внутренние глаза не обманывают. Да. Опарины сейчас у нас. Зоя помогает готовить на всю ораву. Сейчас делали с ней «греческий» салат, — хотя она утверждает, что никакой он не греческий. Беседовали о моих творческих планах. Я призналась, что в голове у меня складывается новелла «Шрекенбург» — «Ужасный город» двести лет назад, — о старинных немецких филистерах, которые считают себя праведниками, но встают на сторону зла. Хочу исследовать этот острый исторический вопрос. Зоя всплеснула руками:
— Весьма любопытно! Но о подробностях выспрашивать не стану. Удачи тебе — справиться с такой задачей…
Потом я взялась наводить чистоту на первом этаже, потому что мама сообщила: если завтра всё будет в порядке, её с малышом выпишут. Я протирала пыль, мыла зеркала и подоконники, чистила раковину и ванну, особенно тщательно убирала спальню родителей… то есть мамину спальню, где будет жить и наш маленький. Где его ждёт украшенная новым пологом родная резная колыбель. Я водила тряпкой по мебели, покрытой тонким призрачным налётом пыли, — по поверхностям, ставшим размытыми за эти дни, без мамы. И думала: какая же я эгоистка и лентяйка. Только сейчас, когда мама в больнице, увидела, что за груз постоянно лежит на нашей маме. Ведь мои мысли почему-то (почему?) всегда в мире, далёком от повседневности. Я так мало включалась в домашние дела, так мало брала на себя каждый день, — не думая, сколько достаётся маме! Ведь окружающим этого не видно. Мама встаёт раньше всех и позже всех ложится. Дом всегда убран, бельё чистое, продуктов в доме всегда достаточно — с запасом, всё вовремя приготовлено. Без мамы же всё не так!
Что это значит? Теперь моя главная задача — снять с мамы хоть часть этих обязанностей, переложить их на себя, если она мне благословит. Уговорю её! Всё равно так продолжаться дальше не может.
Неужели и эта борьба — борьба с ленью — сойдёт на нет, и закончится для меня поражением?
26 февраля. Понедельник.
О Радость! Радость! Когда мы с Глебом вернулись с уроков, мамочка и малый Ярославич уже были дома! Наконец, мы могли его видеть и осязать. Он лежал в колыбели среди множества гостей, но не обращал ни на кого внимания, точно маленький принц, наследник престола. Возникло ощущение, что я попала в сказку, в предание, когда чудесному младенцу приносят дары.
А ещё, увидев малыша, мы точно нырнули в прохладные воды Озера на рассвете: дыхание перехватило от восторга. Я даже говорить не могла, только глупо смеялась и восклицала. Сдержанная, замкнутая Лиза тоже всё время как-то бессмысленно хихикала, глядя на Ярослава. Когда он проснулся, нам разрешили его подержать. Как же было странно и страшно! Он показался слишком лёгким — легче куклы, хотя это не так. Думаю, мне всегда с ним будет легко! Но в первый раз было боязно: одно неосторожное движение — и причинишь вред любимцу. Однако тёплое чувство осталось в памяти, хотелось повторения. Только об этом и думала. А во второй и третий раз я была уверенней: оказалось, брать его — это просто и естественно.
Все ворковали, разглядывали маленького, обсуждали, на кого он похож. Я в этом не участвовала. Бесполезно обсуждать такие неопределённые черты. Пока он не похож ни на кого, только на любого новорожденного сына человеческого. Черты его проявятся в своё время.
Бабушка называет его «Славушка», но, кажется, она не понимает, что это её внук, а не сын. Для неё Ярослав старший возвратился к ней в прежнем облике новорождённого. Страшные события как будто стёрлись из памяти несчастной бабушки. Но не совсем! Случаются внезапные прояснения. Например, сегодня все смотрели новости культуры, где показывали нашу Лизу. У неё брали интервью после победы в конкурсе молодых пианистов. И в эту минуту бабушка как первая учительница Лизы вспомнила всё. Она так радовалась за внучку! И повторяла, держа на руках Ярославчика:
— Видишь, какая у тебя старшая сестрёнка? Папа бы ей гордился.
Непостижима природа человека. Свет разума как будто мерцает, и бабушка становится прежней в минуты наибольшей радости. Как сделать так, чтобы эти минуты были у неё постоянно? Я мечтаю об этом, но понимаю, что болезнь её нельзя остановить, тем более развернуть обратно.
Да, я согласна, что папа гордился бы нашей Лизой. Когда все ушли, она показала нам запись своего выступления в финале конкурса. Там она превзошла самоё себя. Если закрыть глаза и отрешиться от того, что это наша сестра и, наконец, начать вслушиваться в баховские прелюдии и фуги, — начинаешь слышать такой внятный и понятный язык! Правильную, разумную речь из глубины сердца. Нет, это не стихия музыки, это пламенная проповедь в свете разума. Возвышенная, тёплая, сердечная риторика. Мама согласилась со мной, и Лиза подтвердила, что для неё музыка, которую она берётся исполнять, — не стихия, а ясно изреченная мысль. И когда Лиза играет, от неё исходит какое-то огненное… спокойствие!
— Мам, кому из великих пианистов ты её уподобишь? Ведь она явно не Глен Гульд. Но кто же? — спросил со смехом Глеб.
— Есть такой! — не задумываясь, ответила мама. — Маэстро Баренбойм.
Сама Лиза грустит, что не всё ей удалось на конкурсе так, как было задумано. Результат — это далеко не всё! Мы спрашиваем, чувствует ли она, что её жизнь изменилась, что она себе после этого, может быть, уже не принадлежит.
— Пока не чувствую, — говорит Лиза. — Ведь выбор всё равно за мной. Никто не может отнять у меня свободу!
Да, интересно, как у неё получится встроиться в систему? Сохрани её, Господи!
27 февраля. Вторник.
Морозы, знатные последние морозы. Все наши гости уехали, и возить нас в город некому, кроме школьного автобуса. Закутанные, как белые медведи, добираемся до остановки на юру. После мягкой пасмурной хмари начались солнечные кусачие морозы.
Власьевские морозы
Вода и в полдень почивает в белом,
Закутанная в берега и льды.
Суровый день нахмурился, как дева
Перед лицом прельстительной беды.
В борьбе со светом солнечных приливов
Февраль насупился вчера в последний раз.
А утро, веки разомкнув стыдливо,
Зарделось вдруг, морозом разразясь.
На розовом рассвете едем мимо Озера. Мятежная позёмка вьётся над спящим Озером, налетает на дорогу, ведущую в город. Сквозь дрёму мечтается: вот бы автобус не смог проехать через заносы и вернул нас домой… Но чуда не происходит, и надо большую часть дня проводить вдали от мамы и братца. А сердце все-таки бьётся вокруг его колыбели.
Радость эта всё ещё не укладывается в голове. Чем-то она напоминает первые недели после того, как мы притащили в дом нашу Фидельку: полная зацикленность ответственности на беспомощном создании. Только сейчас всё намного интенсивнее, глубже, полностью поглощает и подчиняет себе. В принципе, это и сравнивать между собой неверно.
Я уже научилась менять меньшому подгузник. Правда, не совсем ловко у меня получается, но скоро я догоню в этом нехитром деле опытную маму. Долго же я её умоляла — разрешить мне спать с ней рядом, чтобы ночью вставать в маленькому, если он закричит. Увы, она благословила «дежурить» в её спальне только в ночи на выходные дни. Мол, я должна хорошо высыпаться перед учёбой.
— А ты не должна высыпаться? — возмущалась я. Как ни канючила, ни в чём не преуспела. Мама строго сказала:
— Так… послушай-ка, послушница, давай мы лишим тебя этого статуса и переведём в другой. Отныне ты — неслух.
Да и так понимаю, что я — неслух. Пришлось покориться.
4 марта. Понедельник.
Сегодня совершается память св. князя Ярослава Мудрого. Поэтому днём были крестины нашего Ярослава Ярославича! Крестил о. Михаил, а крёстным был сам владыка Елисей. Гостей набралось так много! Даже о. Герман присоединился. Я шла вместе со всеми — ни о чём не думала. Мы спустились в подклет храма, где крестят под сводами. Там всегда тепло. Стоим, ждём Таинства. Потом думаю: ведь среди нас нет мамочки! Она же там одна, в холодном притворе, ждёт нас, волнуется. Ну как я могла оставить её одну? Пошла наверх: мама сидит на скамейке, сжавшись от холода, такая одинокая. Сыночка у неё забрали и ушли! Как жалко стало маму… Я обняла её и обещала никогда, никогда не оставлять её одну. Так мы вместе и просидели всё Таинство, грели друг друга. Всё слышали, но не видели. Это и есть для меня самое сильное впечатление минувшего дня. Хотя потом был многолюдный праздничный обед в трапезной. Наш новый член Церкви вёл себя молодцом. На удивление мирный парень, не любит привлекать к себе внимание.
6 марта. Среда.
Кажется, сегодня я перенесла сильнейший удар с неожиданной стороны. Боюсь не встать уже никогда. Я брошу писать, сочинять… Но сначала попытаюсь понять, что произошло, чтобы поделиться с мамой.
На фоне нашего семейного счастья и забот не успевала записывать и обдумывать, что происходит со мной в гимназии. А я несколько недель посещала «факультативный» семинар по литературному творчеству. Его взялась вести для «галочки» Авдотья Знаменская из 10 Б. Я всегда восхищалась ей, но только издалека. Мы с ней из разных кругов, у нас свои компании, которые до последних дней никак и нигде в нашем маленьком городке не пересекались. Я была бы не против этого, но Авдотья обо мне ничего и не знала. Я же многое знала о ней, — впрочем, её знают все в нашем городе и не только. Она — внучка советского поэта и драматурга Акинфия Знаменского и поздняя дочь писателя Павла Знаменского, тоже известного в советские времена. Они дружили с Пришвиным. Писательская дача их была не в Переделкино, а у нас на Озере. В конце прошлого века Знаменский совсем поселился здесь и перестал интересоваться Москвой. Женился на местной женщине, которая вела хозяйство у него на даче. Так появилась на свет Авдотья. Необыкновенно красивая, своеобразная, одарённая. С первого класса она декламировала на школьных праздниках собственные стихи — уже настоящие, добротные. А когда подросла, читала сильные и прекрасные стихи серьёзного содержания. Их публиковали. Когда началась война, стихи Авдотьи прониклись и болью, и пламенными гражданскими чувствами. Авдотью много раз приглашали в Москву на телевидение, — и на детские, и на взрослые передачи, на концерты под открытым небом, даже в прифронтовые города. Она восхищает всех и своей чистой детской красотой, и нежным голосом, и искренним чтением, и, конечно, мастерскими стихами с сильными образами. Журналисты называют её новой Жанной д‘Арк, вдохновительницей бойцов. Я тоже всегда восхищалась и восхищаюсь ей всем сердцем, только на расстоянии. Мне и в голову не приходило навязывать ей своё общество. Она всегда сама избирала себе окружение.
Когда Авдотья, как и многие, написала объявление о собственном факультативе, я, никому не сказав, стала ходить к ней одна, без своей компании. И не пожалела. Мне, действительно было интересно, когда Авдотья рассказывала о стихотворных размерах и строфах, о метафорах, о практической поэтике. Может быть, и я найду всему этому применение, — думала я. Приходя на занятия, я оказывалась среди одноклассников Авдотьи, и среди одиннадцатиклассников — её поклонников и поклонниц.
У Авдотьи есть одна интересная привычка — называть людей не по именам и даже не по фамилиям, а по прозвищам, которые она даёт им сама: «Гусли», «Питбуль», «Кофейник» и т. п. Меня она назвала «Чинарой». Не самый худший вариант! Но я спросила, — не у Авдотьи, а у её одноклассниц, «Гончей» и «Волынки», почему у поэтессы при виде меня возник такой образ.
— Ну, она сказала: у тебя копна кудрей великовата, даже по отношению к такому высокому росту. Настоящая чинара.
Я, конечно, ничуть не обиделась. Глупо было бы обижаться на такую ерунду.
На третьем занятии по литературному творчеству Авдотья сказала:
— Итак, друзья мои, одних лекций с вас достаточно. Пришла пора попробовать свои знания на практике. Давайте выполнять поэтические упражнения, экспромты на заданную тему. Я буду каждому из вас задавать тему, и через десять минут проверим, что у вас получилось.
А я как раз не мастер писать на заданные темы. То есть я могу, конечно, зарифмовать какие-то мысли, но никогда не считала это своими стихами, никогда не запоминала, не сохраняла. Такие вирши были как будто не моими. Однако тут пришлось подчиниться правилам семинара. Каждый получил от Авдотьи тему и принялся творить. Кто-то получил более-менее интересные задания: «Мой любимый ушёл на войну, от него давно нет вестей», «Раненый юный воин на поле брани думает о своей девушке».
— Скорее всего, на эти темы у вас точно нет заготовок! — улыбнулась Авдотья.
Мне она дала тему: «Мой парень не звонит, он стал мне как чужой: почему?» Видно, догадалась, что такого рода заготовки у меня точно быть не может. Ну, я что-то зарифмовала в двух вариантах: сверхсерьёзном и юмористическом. Мы не читали свои экспромты вслух, — сдали их своей «учительнице», и она заявила, что проверит и в следующий раз зачитает нам самые удачные. Это был сильный педагогический ход! На семинаре через неделю явка была на прежнем уровне, хотя обычно — у других — бывает заметный отсев. Авдотья начала читать экспромты, разбирать их литературные недостатки или достоинства. Хотя… я думала: разве это поэзия? Впрочем, менестрели и миннезингеры, поэты Возрождения обязаны были обслуживать нужды заказчиков. Это были ремесленные цеха. Мои два экспромта Авдотья разбирать не стала. Я подумала: они, наверно, настолько плохи, что не стоят и разговора. Оказалось, что стоят! Потому что в конце разбора полётов Авдотья сказала:
— Но есть и те, кто не справился с заданием совершенно. Имя называть не буду. Но тут даже обсуждать нечего! Вы только послушайте!
И зачитала несколько строк из моего юмористического «опуса» — которых я, к счастью, даже не помню. Мы все в семье сильно краснеем, когда нам стыдно. Я вспыхнула так, что ощущала огонь в корнях волос, в кончиках ушей. Никто на меня не смотрел, все оглядывались друг на друга с недоумением. И я сразу успокоилась: никто не понимал, почему это так плохо. «Питбуль» — коренастый крепыш из 11-го «А» — вдруг спросил:
— Народ, а чем это хуже?.. Прикольно.
— Когда прослушаете мой курс о поэтическом мастерстве, поймёте, почему это так бездарно. У вас появится вкус, — назидательным тоном Мальвины ответила Авдотья.
— Но ведь остроумно же, — заступился за мою поделку и «Кащей».
Авдотья не стала спорить и быстро перешла к лекции на тему связи размеров, ритмов и полифонического содержания стихотворения. Мне было интересно. Ещё подумала: какие мы с ней всё-таки единомысленные, несмотря на то что такие разные!
Я пришла и в следующий раз — постаралась не обижаться, настолько мало придаю значения своей ремесленной поделке. Ведь я же искренне люблю Авдотью Знаменскую, она для меня высокая звезда. На прошлой неделе мы опять получили тему, уже для короткого рассказа и, пока Авдотья сидела в телефоне, мы писали свои рассказы прямо на занятии.
— Чтобы вы дома не воспользовались чужой помощью, — недоверчиво пояснила она.
Собрав наши рассказы, Авдотья задержала меня, мы поговорили с ней. Она была такой простой и ласковой! А я была такой доверчивой с нею! Она спросила меня, пишу ли я что-нибудь?
— Наверняка пишешь, ведь сейчас все пишут, больше, чем читают, — сказала она.
Я в тон ей посмеялась, что и я такая, больше пишу, чем читаю. Но Авдотья убедительно попросила меня показать ей что-нибудь. В ту минуту мне и вспомнить бы предостережение владыки Елисея: не показывать никому свои молитвы, свои гимны, кроме самых-самых близких людей. Но это у меня почему-то стёрлось из памяти, и я послала Авдотье то, что называю своими «стихами», а владыка — «молитвами».
Потом меня внутри так и корёжило, жгло чёрным огнём. Я не понимала, что происходит. Дома так радостно, так покойно, так уютно. Малыш такой ароматный, такой сладкий. А у меня нутро плавится: почему? Что я натворила? До сегодняшнего дня так и не могла понять!
И вот сегодня зачем-то снова пошла на семинар Авдотьи. Лучше бы я поспешила с Глебкой домой, к нашей маме, к нашему меньшому! Понесла же меня нелёгкая… Лучше бы я исчезла из жизни Авдотьи! Меня должно было насторожить уже то, что все участники семинара при встрече стали воротить от меня нос, а Авдотья — игнорировала и обдавала льдом. После блистательной лекции о символах и архетипах она отпустила всех, кроме меня. Я осталась, и она сказала мне:
— Я просмотрела плоды твоего творчества. Особо глубоко, конечно, времени не было вникать во всё это. Не скажу, чтобы я упивалась этими примитивными, неразвитыми ритмами и рифмами. Но что более всего неприятно поразило — это содержание. Советую никогда и никому это не показывать. Такой гордыни я даже представить себе не могла! Духовная прелесть высшей пробы! Смотри, Чинара, не грохнись с небес на землю. Убьёшься. Я тебе плохого не посоветую.
Потом как ни в чём не бывало она распрощалась со мной и вышла из класса. Я сначала ничего не почувствовала: слишком долго до меня доходят жестокие слова. На самом деле, никогда ещё не слышала ничего подобного по силе неприязни. Какая-то внутренняя анестезия — прежней восторженной симпатии к Авдотье — позволила добраться до дома, бесчувственно пообедать, так, чтобы маме не слишком бросилась в глаза моя отрешённость. Я забросила все уроки, все интересы. Пишу и пишу, чтобы понять, что же произошло со мной и почему.
* * *
Я верила, что послана Тобой
Земле благовестить и петь о свете,
Но где слова, и слух, и голос мой?
И кто меня в молчании заметит?
Я не звала Тебя, и за Тобой,
Как дети, с плачем, сразу не стремилась.
Прости меня за всё, Учитель мой,
За то, что лира под рукой разбилась,
Ослабли струны и распался звук,
Как под рукой неопытного чада.
Но я её не выпущу из рук,
И верю, это будет мне наградой.
7 марта. Четверг.
Утром я не смогла встать, — ночью просыпалась в ужасе. Плавились внутренности. Ночь была ясная, луна бросала в комнату беспокоящие косые отсветы. Чёрный ужас навалился на меня в темноте со всех сторон. Я долго противостояла безнадёжности, пока, к счастью, лунный свет не упал на портретик Бетховена на тумбочке. И подумалось: «Что же это со мной стряслось? Я выложила людям (так, во множественном числе!) всё своё сердце, но его не заметили и наступили на него. Поэтому оно так болит». Бетховен не сводил с меня проницательного взгляда, говоря: «Вот и посмотрим, выдержишь ли ты. Ведь и мне приходилось читать несообразнейшие отзывы о моей музыке. Ты радуйся, что можешь их слышать!» Я же отвечала:
— Ах, Людвиг, тебя сразу разглядели как величайшего гения. Любая критика была для тебя всё равно что комариные укусы: ты знал, что будешь бессмертным и творишь бессмертное. Но что такое я? Зачем я-то стараюсь?.. Мне суждено всю жизнь провести в безвестности, под спудом. Быть человеком-невидимкой. Это уже понятно. А теперь как бы мне и вовсе не замолчать… Бессмысленно петь, когда твой голос так противен кому-то.
Удивительное дело! Бетховена я ощущала в это время как доброго, мужественного брата, или как отца. Мне кажется, ему можно рассказывать всё! Не то чтобы я вызывала в памяти его качества и черты, одна за другой, — он точно присутствовал рядом и утешал меня. На сердце становилось всё теплее, и я незаметно заснула. Однако при пробуждении новое, прежде не знакомое состояние страха осталось в памяти.
Мамочка пришла будить меня утром, когда я едва-едва задремала. Увидев, что я опять почти больна, мама оставила меня дома и позвонила в гимназию.
Боль
Я просыпаюсь, как ночная птица,
Встревоженная светом полнолунья,
Когда собратья певчие уснули,
Земля ещё к рассвету не стремится,
Когда молчат усталые дороги,
Застывший лес и замершее поле.
Глаза я открываю по тревоге
И слушаю в тиши приливы боли,
И бьюсь в сетях полуночного света,
И спрашиваю я у Птицелова:
«Пройдет ли боль? Взойдет ли солнце снова?»
Я вопрошаю, но боюсь ответа.
После бессонницы состояние расслабленное и подавленное. Но рьяно берусь за работу по дому, чтобы мысли приняли доброе направление, пока руки заняты полезным делом. Мне надо понять, что произошло. Я нарушила запрещающий совет мудрого человека. Это раз. Я доверила (ради любви) самые сокровенные высказывания сердца человеку, которого мало знаю. Точнее, знаю только с внешней стороны. Зачем я так поступила? Необъяснимо. Если рассчитывала на взаимную любовь и понимание, зачем оно мне понадобилось? Разве мне не хватает?.. Вот это самый интересный вопрос. Ведь есть у меня и свой «Гёте», и свой «Штрайхер», для которых дружба священна и ведёт к Богу. Есть проницательная Зоя Фотиадис, есть светлый владыка Елисей, есть суровый, но любящий критик — старший брат. И тем более — мой лучший друг, моя путеводная звезда — мама. Но я скрыла от всех свои посещения факультатива Знаменской, как что-то тайное и неправильное. Продолжала ходить к ней «за премудростью» даже после рождения братика, когда надо бы изменить свою жизнь и выполнять своё предназначение, свой долг. И ни у кого не спросив совета, я поделилась с ней…
Ах, да что теперь голову ломать. Никто, кроме меня, не виноват, что получила по носу! Теперь моя задача — восстановить равновесие духа, чтобы из-за гордыни не утратить своего маленького дарования, которое обязана выращивать, а не хоронить. Но как встать?.. Думаю, для начала надо обо всём рассказать маме.
Вечер. Всё-таки рассказала маме даже подробнее, чем написала тут. Начала как бы дурачась, как бы между прочим, — о семинаре Авдотьи. Конечно, мама знает всю её семью и её самоё. Их знает весь наш город и не только: Знаменских много раз показывали по центральным каналам. Но за все двадцать лет наша семья почему-то никак не пересекалась с семьёй Знаменских. В таком-то маленьком городке!
Я сначала обрисовала перед мамой своё восхищение талантом этой юной поэтессы, ну и всю свою злосчастную историю. Всё представила в таком свете, что я, мол, ослушалась запрета владыки Елисея, за что и была наказана. Но мама успокоила:
— Не надо мистифицировать. Надо включить разум. Причина твоей неудачи не в том, что ты ослушалась предостережения умудрённого человека. Он и посоветовал-то тебе быть осторожней, чтобы избежать этого недопонимания от незнакомых людей.
Я ответила:
— Значит, дело не в факте ослушания… Тогда я ещё больше запуталась. Значит, дело в самих стихах, которые я зачем-то пишу? Один Бог знает — зачем и почему! Может, мне перестать писать? Объясни, мам, что со мной не так?
— Запомни: ты свободна. Никто не может запретить тебе творить, тем более, если ты не можешь не творить. А вот как распорядиться этим даром… это уже другой вопрос. У всякого творения — своя судьба. Сейчас владыка советует тебе удержать слово в узком кругу? Да. На то есть причины.
— А! Он называет это моими молитвами, да так оно и есть. Наверно, поэтому!..
Мама подтвердила:
— Вот, это самое главное. Ты не владыки ослушалась, получается, — а слов Господа. Ты их знаешь: «Ты же, егда молишися, вниди в клеть твою и, затворив двери твоя, помолися Отцу твоему, Иже в тайне, и Отец твой, видяй в тайне, воздаст тебе яве» . Думаю, вот к чему в нужный момент надо было применить рассуждение.
Я хлопнула себя по лбу:
— Всё же ясно как день… в свете разума! Но почему я-то поступила неразумно? Наверно, разума мне пока не хватает.
— Его всегда не хватает, — улыбнулась мама. — Это же одно из Божественных свойств, и разум надо стяжать, как благодать.
Я ещё подумала: о, если бы мне был дан свет разума! Мне кажется, в разуме и премудрости столько радости. Тогда я могла бы заранее видеть пределы, за которые не должна переходить. Однако любовь иногда чуждается разума и излишне доверчива.
— Я всё равно не перестала любить Знаменскую, — призналась я маме. — Это не изменило моего отношения к её дарованию.
Мама напомнила, сколько лет Шиллер любил Гёте, преклонялся перед его даром и смирялся с его игнорированием. Как он трудился на пределе всех своих возможностей, чтобы возрасти в меру своего гения. И тогда Гёте разглядел его, понял его, полюбил его дар — столь не похожий на свой собственный. И одарил его дружбой. Люблю я излагать эту счастливую историю!
— Знаю, что эта история дружбы для тебя очень важна. Но не надо тебе тянуться ради кого-то. Иди своим путём, — справедливо заметила мама.
— Да уж! — согласилась я. — Ради Гёте, может, и стоило бы, но на земле сейчас не те времена. Хотя здесь, вокруг меня — те!..
— Конечно, — обрадовалась мама. — Пой для нас, Жар-птица. Будь нашей домашней Жар-птицей.
— Домашней птицей, вроде курицы? или индюшки? или павлина? — уже смеялась я. Снова вернулась в детство.
Мама посоветовала рассказать о моём приключении и владыке Елисею, чтобы инцидент был исчерпан.
— А можно и Глебу? — спросила я. — Он так за меня переживает. И Лизе? И больше никому!
Мама кивнула. И Ярославушка, спавший у неё на руках, подал голос.
8 марта. Пятница.
Слава Богу, праздничный день. Никуда не надо было выходить. Я ещё не совсем в форме, чтобы показываться одноклассникам и даже своей шайке.
Вчера вечером приехала Лиза, играли с мамой Ярославчику Первую сонату Бетховена для скрипки и фортепиано. Мама разрешила мне сегодня лечь рядом с ней, чтобы ночью вставать на плач маленького. Она с ним удалилась в спальню, а мы втроём ещё посидели, подождали, когда угли в печке прогорят, чтобы закрыть шибер. И я рассказала Лизе и Глебу своё приключение со стихами, уже с юмором, без боли. Лиза заметила:
— Не всё так безнадёжно. Авдотья насчёт тебя кое-что сразу поняла. Не думаю, что прозвище «Чинара» она тебе придумала только за внешний вид. Это же тенистое древо мудрых.
Глеб же выслушал с относительным юмором:
— Что там сказано насчет трагедии? Которая во второй раз повторяется в виде фарса?.. У нас намечается маленькая комедия «Моцарт и Сальери-2», тоже с рабочим названием «Зависть».
Я было возмутилась, но Глеб не унимался:
— Ну конечно, нет. У Сальери хотя бы была своя правда, рациональное обоснование своего поступка. А тут… судя по всему, абсолютно тёмное, иррациональное. Девицу несёт… «Чёрт ли сладит с бабой гневной..»
Тут я не выдержала:
— Ничего не говори про Авдотью, не суди. Никакой зависти! Она пишет гораздо лучше меня. Всё не так, как тебе кажется на первый взгляд.
— Ну хорошо, сеструша. Тогда посмотрим на дело с другой стороны. Это всё — для тебя. Проверка, годишься ли ты для того пути, который себе наметила. Ведь чтобы снискать помощь для ангельской жизни, нужно иметь в себе ангельские задатки. Надо быть как вечное дитя и ни на минуту не изменять себе. Простая стервозная женщина по твоему пути не пройдёт и версты, сорвётся, и падение её будет великим . Нет ли и у тебя, чадо моё, обидчивости, ревности? Одним словом, стервозности?
— Как же нет? Поначалу мне всё хотелось взять верх над Серафимой, пустить ей пыль в глаза, — потому что она кроткая, потому что — ангел и дитя. Теперь не тот случай, тут только я виновата…
— Тогда всё нормально. Иди дальше. Значит, твой выбор был не пустым мечтанием о себе.
— Правда? Ты меня поддержишь?
— Почему нет? Но таких испытаний будет тебе немало, — больше, чем нам всем. И гораздо жёстче. Будь же всегда на высоте своего призвания. То бишь — смиренной и кроткой. А я всегда рядом и всегда за тебя.
9 марта. Суббота.
Маленький на удивление спокойно спит. Не каждую ночь приходится вставать. Правда, возможен и такой вариант: я настолько крепко сплю, что ничего не слышу, и вместо меня встаёт мама. Правда, мне она ничего подобного не говорила.
Удивительное у меня отношение к этому спящему-кричащему комочку. Еще до его появления я общалась с ним в мыслях, как будто он уже что-то понимает. И сейчас это не изменилось! То, что он пока — беспомощный червячок, кажется странным. Не получается с ним сюсюкаться, умиляться на его крошечность… Для меня это уже серьёзная личность, а не предмет умиления, его мизерность — скорее, временный недостаток, который быстро пройдёт. Он уже давно мой друг и собеседник, а не лялечка и не пупсик. Даже странно видеть его пока таким маленьким, подобным новорождённым котятам и щенкам… Бедный! Да не обидится он на меня за это, когда подрастёт… Мама ведь не обиделась за него, когда я ей в этом призналась. Может быть, и сама она разделяет моё недоумение?
Утром я взяла Фидельку и пошла по полям, туда, где на кургане стоит древняя раскидистая сосна. Когда я была ребёнком, в неё или около неё попала молния, но сосна выжила после катастрофы. Ей расщепило верхушку, и сосна начала расти вширь в поисках новой вершины.
На фоне пасмурно-белесого неба фантастическая сосна казалась начертанной гениальным тщательным рисовальщиком. Точно Дюрер из своих таинственных времён перенёс её на наши берега. Когда подошли к сосне, штормовой ветер трепал нас с Фиделькой, гнул и гнал прочь. А сосна неподвижно сопротивлялась ударам ветра: мол, что они мне? Мол, на своём веку я видела грады и молнии, мороз и зной, и дым пожаров… Такая непробиваемая гордость! Хотя причудливый вид дерева внушает невольное почтение. Долго я простояла там, читая по облику историю этой сосны. Как она не похожа на стройные лесные сосны, хранящие друг друга от бед!
Днём ветер затих — и прояснилось. С крыши мелкими алмазиками летят частые капли, — прозрачный, подвижный, сверкающий занавес.
Исповедь после непогоды
Ко мне от незримого Лика
С вопросом струится покой:
Когда же я сделаюсь тихой,
Смиренной, безмолвной? — такой,
Как в рощице нашей берёзы,
И лиственниц правильный ряд,
Когда многоглавые грозы,
Взвиваясь, над ними гремят, —
Но молча они переносят
И гневного грома раскат,
И ливня жестокие космы,
И хлещущих молний разряд,
Теряют зелёные сучья,
Под ветром смиряясь с бедой,
И радуют Солнце над тучей
Своей терпеливой мольбой.
А я не такая: как будто
Училась у сосен степных,
Которые гордо и круто
Возносят надменный свой лик,
А в буре – как дикие кони,
Они не покорны Тебе,
И скоро под копьями молний
До корня сгорают в борьбе.
10 марта. Воскресенье.
Неделя о Страшном Суде.
Поистине, Страшный Суд… случилось то, чего я так боялась. Ещё один внезапный удар. Сегодня почил дедушка. Какой ничтожной ерундой оказались мои глупые переживания последних дней!
Смотрю на дедушкины вещи и думаю: какой во всём смысл? Зачем всё это было?.. Зачем эти горы таблеток, трость, пояса из собачьей шерсти?.. Ушанка из волчьей шкуры? Ведь ещё сегодня после Литургии дедушка пришёл к нам обедать. Держал на руках маленького Славушку. Рассказывал нам с мамой о его крещении — ведь мы только слышали, но не видели само Таинство. Вдруг дед побледнел, глаза у него закатились, сознание спуталось. Это было так страшно, что описать я не в силах. Когда мама подставила ему плечо и усадила на диван, мне сразу вспомнилось описание смерти другого нашего деда, её отца. Папа рассказал в дневнике то же самое, на удивление. Придя после причастия, умер и дед Володя.
Лиза вызвала скорую. Оказалось, подскочил сахар, наступила кома. Дедушку под капельницей увезли в больницу, Маша с Лизой ехали за ним. Увы, спасти его не удалось! Так быстро всё произошло. А он предупреждал нас, как он уйдёт: вскоре после того, как своими глазами увидит маленького Ярослава. Дед увидел его рождение по плоти, его рождение по духу, и вот пришло время уйти. Не могу ни плакать, ни вместить случившегося. Кажется, добрый дедушка всё ещё прижимает меня к груди и не разрешает плакать и скорбеть по нему.
Ещё невозможно плакать из-за того, что бабушка никак не может понять, что произошло. Она спрашивает каждую минуту: «Где Серёжа?» Отвечаем: в больнице, но она в тот же миг забывает, спрашивает снова и снова. Когда ей сказали, что он умер, она сначала заголосила, но и эта весть вылетела у неё из головы. Специальные же препараты для бабушки просто убийственны! У неё начинают отниматься ноги, и тоже поднимается сахар. Получается страшный выбор — успокоить её всё равно, что убить физически. Маша и Лиза постоянно при ней.
12 марта. Вторник.
Сегодня хоронили дедушку. Приехали дядя Паша и Ирина. Дядя Паша какой-то весь изломанный, на костылях; и лицо ещё не совсем зажило. Слишком рано он вынужден был выехать на похороны. Но — тем более мы рады его видеть! Знать, что он больше туда не уйдёт.
Во время отпевания мы подпевали клиросным тётенькам, чтобы прочувствовать каждое слово службы. И как, оказывается, деда уважали в городе! Сколько народу было в церкви! Сколько цветов и венков — от бывших учеников, от коллег-педагогов и даже от администрации города. На кладбище тоже было достаточно много людей, а на поминках в «Жар-птице» — уже узкий круг, только свои. Все ближайшие друзья пришли нас поддержать. Пришёл даже Ильчевский со своим дедом — Курциусом, чтобы выразить соболезнование. Спасибо всем…
Когда сидели за столом и поминали деда, бабушка вела себя кротко и, кажется, всё понимала, крестилась и повторяла с надеждой «Царствие Небесное!» Но я заметила, что все забыли о Фидельке, сидящей дома взаперти — в полном одиночестве целый день. Я незаметно вышла из-за стола, кивнула маме и бросилась домой. Фиделька кубарем вылетела мне навстречу, и мы пошли по промокшим, осевшим снежным полям. Ярое солнце закатывалось за Озеро — спокойное, величественное. И казалось мне, что в глубине, в безмолвии дедушка тоже это видит вместе со мной и разделяет моё изумление. Ощущение его присутствия было так сильно, что я позвала его: «Дедуль, ты здесь?» Конечно, он проник мне в сердце, — теперь он может… Он был ближе, чем рядом… Это опускание в могильную щель… Это бросание горсти земли на крышку гроба! Не слишком ли часто оно повторяется в моей короткой жизни? Я видела весенние поля под тяжёлым снегом, всё так страстно готовилось ожить, освободиться… Ах, дедушка, а ты покинул эту воскресающую землю именно сейчас!
Поле под снегом
Я — прах земной под толстым слоем снега.
Во мне огонь и свет погребены.
Я жду, когда по стебелькам побегов
Как искры потеку на зов весны.
И буду укрываться вечным небом.
И много раз поднимется заря,
Доколе прах не станет чистым хлебом
И не забьется в сердце алтаря.
14 марта. Четверг.
Нет, всё-таки отношение мамы к маленькому совершенно иное, чем у меня. Её-то не смущает его мизерность и беспомощность. Она любит его не только как воображаемую личность, с которой можно общаться в мечтах (как я). Мама любит всё его существо — целиком. Его личность для неё неотделима от его возраста, от его писка и грязных подгузников, его голода и прерванного сна. Мама души не чает во всём этом, упивается его младенчеством. Мне этого не дано. Но не только его младенчество любит она! Порой, когда Ярославушка спит у мамы на руках, я тайком вглядываюсь в её лицо: как серьёзно она созерцает его. И кажется, я вижу облаки мыслей, осеняющие ясный лоб. И я знаю, о чём эти мысли… вернее — о ком. О Ярославах. О них обоих. И вот тут, как ни странно, я больше понимаю её и смогу быть ей полезной.
Я уже приступила к этому заданию. Когда маленький спит, вызываюсь посидеть с ним, и в эти часы, потихоньку от мамы, я начала читать ему дневник папы, — с того места, где записи становятся содержательными. То есть, когда появилась мама, когда папа влюбился в неё и стал интересоваться всем, что касается Бетховена. Конечно, Ярославушка спит и ровно ничего не понимает. Но я верю, что какая-то сила уже исходит к нему от папиных слов и от моего голоса. Я просто чувствую это!
Как-то мама застукала нас за этим занятием, но ничего не сказала. Так что продолжаем! Конечно, хочется выпросить у неё и поздние папины дневники, которые нашла я методом дедукции и интуитивно. Хочется почитать папины слова любви. Я краем глаза заметила, когда держала книжечки, что там очень много сказано о любви к маме, да так потрясающе!
15 марта. Пятница.
С бабушкой осталась одна Маша. Она выбрала себе нелёгкую долю, ради старичков покинув Москву, бросив «престижную работу». Именно на Маше лежит вся ответственность за бабушку, по крайней мере, до тех пор, пока дядя Павел не реабилитируется и не приедет ей на помощь. К счастью, Маше удаётся здесь удалённо работать, бабушка находится под постоянным присмотром. Но Маше всё-таки необходимо ездить и в музей, и по частным объектам в строящиеся посёлки, в строительные и мебельные магазины. Вчера она уехала в Пушкино за красками для интерьера, вернулась, — а бабушки нет. Добрые люди привезли беглянку из города, и то — только потому, что адрес врезался ей в память и пока не стёрся.
— Что ты делала в городе? Зачем поехала одна? — спрашивала Маша.
Бабуля молчала с суровым видом, как партизан.
А тут надо было срочно найти документы на имущество. Мы перерыли всё! Нигде нет. Кое-что нашлось сегодня под ванной. Кое-что — под половицей на веранде. В поисках Маша заглянула и в бабушкину дамскую сумочку. Нашла там длинный чек банковской операции о снятии всех средств со счёта. Большая сумма была снята как раз в те часы, что бабушка находилась в городе! Маша поехала в банк, и выяснилось, что старушка, действительно, сняла всё, отказать ей в этом клерки не могли. Где же восемьдесят тысяч с лишним, которые бабушка взяла из банка? Она ничего не помнит. Денег нигде нет. Мы подозреваем, что она их не довезла до дома и кому-нибудь отдала… да хорошо, если добровольно!
В общем, стало понятно, что бабушку одну оставлять нельзя. Маша обещала, уезжая, приводить её к нам. Тем более, в присутствии Ярославушки сознание у бабули немного проясняется. Она становится прежней бабушкой, с прибаутками, ладушками, песенками, сказочками, — этого она помнит много-много, наверно, с младенчества. Ещё от своей бабушки или прабабушки.
На фоне семейных событий та глупая история с Авдотьей Знаменской, конечно, меркнет, как будто это произошло давным-давно. Хотя Авдотья время от времени напоминает о себе. Мы же встречаемся в гардеробе и рекреациях, и Авдотья кивает мне подчеркнуто вежливо, как безнадёжно больному человеку. Хотя какая стужа исходит от этих приветствий: превратит в камень любого… Впрочем, такая «счастливица» только я. Другим членам поэтического кружка везёт больше. В приветственных кивках «Гончей» и «Волынки», даже простодушного «Кофейника» читается та же отстранённость, как от заразного больного. «Питбуль», который храбро защищал меня однажды на семинаре, как-то подошёл ко мне вместе с «Кащеем» и спросил:
— Чинара, тебя не видно. Неужели Авдотья тебя выгнала?
Я пожала плечами.
— И правильно, не ходи. Она пытается внушить нам, что ты в духовной прелести.
— Да не в прелести, а в ереси, — поправил «Кащей».
— Не, всё-таки в прелести, я помню.
— А может, и в том и в другом, — усмехнулся «Кащей».
Я отвечала с деланным смехом:
— Спасибо, что хотя бы вам смешно… на эти издержки современных православных гимназий! Но, наверно, в бурсах было не легче…
— Ну… по-своему… Держись, Чинара! Прорвёмся! — добродушно улыбнулись они.
В тот момент я ещё не почувствовала боли. Мне не хотелось показывать этим незлобивым парням свой ужас от того, что я узнала. Уже дома, медленно, по мере того как до меня доходили переданные мне слова, нарастали и боль, и изумление. Изумление ужаса, а не радости. И я нашла выход в слезах. Я ревела как сумасшедшая, уткнувшись в подушку, думая, что меня не слышат. Глеб, однако, услышал, поднялся ко мне. Я ревела, прижавшись к его плечу, он же говорил:
— Ну не плачь, маленькая. Дедушка смотрит и печалится, что ты так по нему убиваешься.
— Ах. Глеб, если бы по дедушке я так убивалась!
— Из-за бабушки?
— Если бы из-за бабушки! Нет, Глебка, я по себе родимой убиваюсь. Такой уж я солипсист! Ты знаешь, я в духовной прелести?
Тут уж брат принял свой лёгкий иронический тон:
— Солипсизм — это не просто прелесть. Это страшная ересь. Где тут место Богу и ближнему? Остаётся одно: смиренное служение ближним, иначе — катастрофа!
Я стала реветь ещё горше! И рассказала о слухах, пущенных Авдотьей.
— Тайка всегда остаётся Тайкой! Из-за этого я так и боялся за тебя! — воскликнул Глеб. — Береги своё сердце, своё слово, своё сокровище… я не знаю… Ну как угораздило тебя так поступить? Надо быть целомудреннее.
Уже не впервой слышу, что «надо быть целомудреннее»! То я лезу своим носом куда не следует, то ещё что-нибудь.
— Как меня угораздило, сама не пойму, — размышляла я вслух. — Одно могу сказать: не пустое тщеславие меня угораздило, а любовь. Желание общения с творческим человеком.
Брат ворчал: неужели, мол, не хватает вокруг творческих людей…
— А я так рада, когда вижу дары в другом человеке! — засмеялась я. — Мне казалось, нет никаких средостений.
— Опыт научит видеть внутреннее человека, — авторитетно заметил Глеб. — Частенько придётся жить с ударами и с болью. Пока не научишься предвидеть средостения и страсти. Думаю, в таком «творческом общении» тебе надо быть одинаково острожной и с мужским полом, и с женским.
— Что?! — возмутилась я. — Ты к чему всё сводишь, брат?
— Тут дело вот в чём. Тебе это покажется странным, но далеко не всем дано одинаково любить всех людей. Представь себе. Вот ты откроешь свой дар какому-нибудь человеку мужского пола, он его разглядит, да так тебя возлюбит, что сама рада не будешь. И не будешь знать, как выкрутиться.
— А если буду рада? — притворно спросила я.
— Да пожалуйста. Но тогда — тю! — и нет дара. Именно такого, как сейчас. Променяешь на другой крест. А мне тебя жаль .
— И с женским полом надо поосторожнее?
— Конечно! Увидишь, что не всякая может искренне восхищаться другой женщиной и радоваться её дарованиям, видимым и невидимым. Ревность, неосознанное соперничество, месть, интриги, лицемерие… Всё это очень мешает дружбе.
— Пф! Кого ты учишь? У нас в шайке такого нет!
Лицо Глеба просияло. Ещё бы, перед ним возник милый образ Серафимы.
— Ну, в твоей шайке… Твоя шайка создана на том же фундаменте, что и наш дом. Суть та же, дух тот же, — только поэтому... А сделай шаг в сторону, и увидишь… Да ты уж увидела, бедная! Это урок. Радуйся, что первый урок дан и усвоен.
Потом брат рассмеялся, бросив корчить из себя наставника, и продолжил по-братски:
— Однако я не тебя учу, а себя! Мне пришёл в голову один афоризм. Как тебе?.. Если те, кто наломал дров, расплачиваются за то, что наломали дров, то те, кто не наломал дров, расплачиваются за то, что не наломали дров.
— А, ну зимой, да? — наивно спросила я. Потом до меня дошёл смысл анекдота, и мы смеялись. Впрочем, Глеб подпустил и назидательную нотку: мол, все-все, даже прирождённые праведники, всё равно несут тяжёлый крест. Именно за то, что «не наломали дров». За это спрос повышается.
Спасибо тебе, брат, ты исцелил мою призрачную — мечтательную, ничего не стоящую боль!
16 марта. Суббота.
Сегодня попросила маму расчесать мне щёткой волосы после мытья — так, чтобы они хоть немного распрямились. Мол, неудобно! Нормальные косы толком не заплетёшь, или заплетёшь, но как у первоклашки. Мама не знает, что прозвище «Чинара» прилипло ко мне в гимназии за слишком выдающуюся копну кудрей. Расчёсывая, мама приговаривала:
— Что за загадка такая: все красавицы не любят свою красоту! Недовольны тем, что дано. Девицы с прямыми волосами завивают их, кудрявые девицы, наоборот, хотели бы выпрямить свои кудри. Зачем? Это же так прекрасно.
— Мам, тебе легко судить со стороны о нашем женском роде, — усмехнулась я. — Тебе же повезло иметь и то, и другое. У тебя волосы так чудесно вьются: нет этой бараньей кучерявости…
— Что ты, что ты!... — мама нежно прижалась лицом к моим мокрым волосам и застыла. — Не протестуй против того, что от папы! Кудри очень украшают… Они так украшали папу, — я просто с ума сходила.
Я хотела было сказать, что мне-то вовсе не надо, чтобы по мне сходили с ума. Но мама почти прослезилась, вспомнила всё. Я замолчала; тут шутки кончились. Мама остригла свои длинные солнечные волны перед самым уходом папы на войну. Это был не протест: это было посвящение себя, переход к новой жизни — без прежней опоры, с новой ответственностью. Так объяснила мама.
А у маленького Ярославчика волосики золотистые, но пока, на мой взгляд, не совсем понятно, будут ли они виться, как у нас с папой. Мама утверждает, что он будет кудряшом. Она уже видит.
Завтра у нас Прощёное воскресенье.
Неделя об изгнании Адама из рая
Пока дыханье есть в моих устах,
Пока душа томится в смертном теле,
Подай мне голос и священный страх
Сказать о том, о чём молчу доселе:
О том, что и меня коварный враг,
Прельстив, лишил сияющего рая,
Что Ангел встал, грозя и ни на шаг
От райских врат с мечом не отступая.
А я стояла там, у внешних врат,
В смертельной скорби, как праматерь Ева,
Как за ограду выбившийся сад,
Как яблоко, сорвавшееся с древа
И как осколок чистого стекла,
Попавший в воды мутного потока.
Я за Тобой слезами потекла
По руслу в берегах земного срока,
Чтоб я была как быстрая река,
Исток души ввергающая в море,
Как голос Твой и правая рука,
У скорбных душ отъемлющая горе.
17 марта. Прощёное воскресенье
Гуляла по лесу до упавшего дерева, благодарила Господа за Святые Тайны. Но ничего я не ощущала, кроме внимания всему, что вокруг. Трещат сороки, звенят синицы. Северный лес ещё спит, но таким тонким сном! Уже дрожат его ресницы, уже неровно дышит снег. По тому, что птицы щебечут повсюду с невидимой высоты, как из космоса, — ясно, что всё пришло в сокрытое от нас движение.
А о Тебе, Господи, причастница сегодня почти и не вспоминала! Вот ведь как бывает…
Часть третья
Кода. Рассвет
19 марта. Вторник.
Первая неделя Великого поста. Увидела Огонь. Вчера был девятый день дедушки… Не хотелось читать ничего мирского. Спросила у мамы, можно ли взять почитать что-нибудь душеполезное? Выбрала я поэзию — Божественные гимны святого Симеона Нового Богослова. Села с книгой у себя на подоконнике, вдохнула аромат страниц в приятном предвкушении… но прочитала лишь несколько гимнов. Всё! Со мной что-то произошло. Сердце забилось, — нет, моему сердцу это не по силам! Каждое слово — Огонь, за каждым словом стоит видение высокой Божественной реальности, никаких общих мест. И в то же время какое смирение во всём, простая, благородная человечность. Нет, помногу читать я такого пока не могу, сердце разорвётся. Однако… вот какой должна быть настоящая поэзия! Вот какой должна быть высокая — гимническая поэзия! Вот что она может отразить в зеркале образов… Да, и вот что такое истинное Богословие. Какая радость!
Гимн 2, Кто есть монах, и какое его делание.
«Среди обилья вод — томлюсь я жаждой.;
Кто даст мне то, что я уже имею?
И где найду Того, Кого я вижу?
Как удержу Того, Кто в сердце дышит,
Но вне всего, Незримый, пребывает?»
Когда прочитала это, вдруг просто увидела огненную Любовь, которая родила такие слова. Мне стало так страшно! Я захлопнула книгу и побежала вниз, к маленькому. Взяла его из колыбельки и прижала к себе, вдыхая его чистое благоухание. Маленький открыл блестящие глазёнки, но не заплакал: по-моему, он уже меня узнаёт! Я долго пела ему про серого волчка и про гулей. И так сильно плакала, потому что внутри всё жгло. Что же случилось? Какая-то страшная Любовь меня опалила, как из огромной печи. Как ветром выдуло пламя прямо на меня. Что за книга! Она написана не словами! И мою радость описать невозможно. Имён Того, Кто даёт людям такую любовь, — сколько их? Так я думала и долго держала братика на руках… Пока он, казавшийся поначалу таким лёгким, не стал вдруг довольно тяжёлым и как будто большим.
Потом пыталась что-то выразить. Не знаю, можно ли это назвать подражанием Преподобному Симеону. Ведь получилось оно само собой.
Славословие
О чистые Глаза и ясный День,
Живой Адам, не познававший злого,
Ходатай, Воин, победивший тень,
Зиждителя Отца живое Слово,
О Ты, Стрела, поранившая дух,
Умру ли я от живоносной раны?
Но Ты — и Меч, и доблестный Пастух,
Мы для Тебя, пронзённые, желанны.
Я от Тебя не прятала лица,
Войдя к Тебе не в боготканном платье.
Сияние, Уста, Печать Отца,
Ты узнаёшь следы Своей печати
И образ на монете золотой,
И отблески таинственного дара
В своих рабах, поникших головой,
Окраденных потопом и пожаром.
В наказанных Отеческим жезлом
Твои глаза не различают тени, —
И тьма бежит, гонимая Лучом,
Как талый снег перед лицом цветенья.
Перед сном я отнесла книгу на место и сказала маме:
— Мне ещё рано.
Рассказала, как хотела получить удовольствие от книги, подумав, что это обычное душеспасительное чтение, устроилась покомфортнее… а оттуда языки Огня. Мама ответила, что силу Слова не всем даётся увидеть и познать. И если мне было дано, — значит, для чего-то мне это надо. Однако теперь я должна думать только о смиренномудрии. Человек не может долго находиться в таком состоянии, сразу надо себя смирить. Сразу напомнить себе, что человек — это земля, а не ангел….
Братик мой, златовласый комочек, получается, сегодня ты меня спас! Не то — не знаю, что бы со мной было.
21 марта. Четверг.
Как же мама была права! Случай с Гимнами в дедушкин девятый день ранил мне сердце. Погас прекрасный Свет, и сердце кровью обливается. Как я тоскую по Нему! Как будто заболела. Никогда ещё вспышки радости не превращались в страдание. Мне страшно, потому что всё, что раньше любила, отдалилось и кажется хрупким, — как будто туман рассеется, и весь мой мир растает. Я не могу жить без этого Солнца, но даже думать боюсь вновь пережить то же самое. Если бы не тонкие ручейки живой прохлады иногда, — сердце обуглилось бы. А что, собственно, случилось? Описать не смогу. Заметила, что разнообразные явления всегда описываю одними и теми же словами. Нет, не хватает слов и образов в скудной душе. Лучше молчать. Кажется, в те минуты, что я носила Ярославушку и пела ему «Баюшки-баю», чтобы потушить своё горящее сердце, — в те минуты у меня кончилось детство, я стала взрослой девушкой. Нет, маленькие девочки не могут чувствовать Любовь как страдание. Но мне приходится притворяться девочкой. Зачем, зачем я взяла в руки эту книгу без спроса? Мне бы в куклы играть!
И так жалко всех моих. Так хочется вернуть радость общения с ними, прежнюю беззаботную лёгкость. Если бы не наш малыш, не его ароматное тепло, смешные покряхтывания, хныканья, отрыжечки… я бы слегла! Он — якорь, удержавший меня у края, за который я невольно заглянула.
Маме я боялась признаться. Думала: скажет: «Доня, не майся дурью. Срочно в Манежный парк! Лучше убери навоз в денниках у Эры и Эйды!» — как говорит она обычно. Когда мама кормила грудью Славушку, я вдруг сказала ей, что прежней маленькой Тайки, этой стрекозы, больше нет. Как в песне «Матушка-голубушка». Мама оторвала от маленького личика взгляд, туманный от нежности, и так долго смотрела на меня, пока её глаза не прояснились. Объяснить я ничего не могла, но мама увидела моё сердце.
— Ах, рано, рано, Таюшка. Ты, как акробатка, — одни сальто-мортале. Всегда всё вверх ногами, не с того конца. Не поверила мне, что читать надо осторожнее? Для тебя слово — не просто слово. Ну что ж теперь делать будем? Остаётся одно: забота о всех, кто вокруг тебя. И учёба, экзамены. Надо пригнуться к земле, понять, куда попала. Я так думаю.
Потом глаза мамы потемнели, и она предостерегла:
— Если с головы на ноги не встанем, враг так за нас возьмётся!.. И вместо Жар-птицы в доме у нас заведётся шаровая молния. Ты поняла, донюшка? А давай-ка мы с тобой в воскресенье, на праздник торжества Православия, владыку Елисея пригласим? Мне с маленьким в храм пока рано. Может, владыка согласится крестника навестить. Сообразим с тобой постный обед?..
Мы стали вспоминать всякие постные блюда: приготовим, если владыка согласится приехать. Чтобы перед ним не осрамиться!
И вот стараюсь не оставаться одна. Даже с Фиделькой выхожу не наедине: зову своих «Гёте» и «Штрайхера» и изображаю веселье. Может быть, и эти записи мне помогут.
22 марта. Пятница.
Конечно, в этом году гимназия стала чуть поинтереснее, чем прежнее болото. Курциус — лучший директор! Своим распоряжением — учиться друг у друга — сразу обнаружил, сколько у нас народа с талантами, с энтузиазмом к разным знаниям. А раньше все сидели на своих кочках и не видели друг друга на болоте, — только самые яркие огоньки мерцали над общей массой. Я, однако, никак себя не проявила. И мои попытки ходить на чужие «факультативы» не всегда удачны. Не из гордости я так залегла на дно. Просто мне ещё рано. Мне нечего передать другим людям, я не вру.
Нашу «шайку» в эти выходные ждёт пополнение. Приехали Ян и Лиза. Мы решили собраться в полном составе, кроме Тёмы и Тима, наших воинов, и пойти к Озеру. Если будет тепло — выпить на природе чаю из термоса с чем-нибудь вкусненьким. Придёт Ильчевский, чтобы к нашему обществу «присмотреться».
23 марта. Суббота.
Маленькому Ярославу исполнился месяц. И по совпадению — сегодня день, в который мама и папа впервые увидели друг друга — ровно двадцать лет назад. Веха нашего существования. С утра все вместе рассматривали альбомы с фотографиями родителей. Они объединили свои детские фотографии в одном альбоме. Так бросается в глаза, что мама там — либо совсем без улыбки, либо с полуулыбкой. Папа же почти везде открыто, лучезарно улыбается. Так и видно, что на сердце у него всегда светло. Он был счастливчиком! Не знал ни скуки, ни безделья. В отрочестве он был ужасно милый, но ещё неопределённый. А потом стал таким прекрасным… Но это добрая красота, не слащавая, не «опасная». Теперь я понимаю, что она непорочная. Такие прекрасные лица я видела только на старинных фотографиях.
Мама разглядывала альбом вместе с нами. Славушку она с рук не спускает! Он всегда у маминого сердца. Он пока не разглядывал, но присутствовал и слушал нашу беседу. Может быть, поэтому и мама не была грустной, глядя на папины образы. Такой спокойной, мирной она была!..
Сегодня днём и до самой всенощной мы всей оравой гуляли до Озера. Правда, оно ещё не вскрылось, ничего интересного. Зато дорога к нему хороша. Всё, о чём разговаривали, не упомнишь: слишком много нас было. Пришёл и Ильчевский, как обещал. Увидев нашу Лизу, он почтительно заметил:
— Кажется, я в новостях Культуры видел, как вы играли…
Лиза только махнула рукой:
— Здесь мы все на «ты».
Сначала мы грелись на весеннем солнце, слушали синиц и трясогузок. Но новости такие ужасные, такие тяжёлые… Все мы думали об одном. Яник сказал:
— Птицы так громко поют, — а такая тишина… Кажется: всё как прежде. До того… Но это не так!
Как музыкант Яник среди мартовского леса будто слышал бесконечный рёв ракет, взрывы снарядов. Мы молчали. Потом Глеб оглянулся вокруг и спросил:
— Неужели всё это должно быть уничтожено? Или отнято и отдано тем, кто страшнее древних варваров?..
— Я в это не верю! — горячо отозвался Ильчевский. — Раньше, может, и поверил бы. Но сейчас, на вас глядя… узнав вас — не могу поверить в такой исход — что ад победит на нашей земле! На планете! Это было бы дико несправедливо, немыслимо.
— Слушайте! Господь хотел пощадить город, если в нём найдётся десять праведников, — заметила Сима. — Может, если постараемся и станем праведниками, Господь пощадит Русь?
Мы стали оглядываться и считать друг друга: Лиза и Ян, Тая и Глеб, Серафима, Тоня, Ильчевский, ещё двое наших на фронте… Нет, не хватает, — всего девять.
— И меня вы уже включили! — польщённо заметил Ильчевский.
— Но всё равно одного не хватает, — грустно сказал Ян.
— Да как же? Десятый спит в колыбели, — напомнила я. И все как-то приободрились. Стали решать: раз нас десять, что теперь делать?
— Остаётся стать праведными, — сказала наша молчунья Лиза. — Чтобы у нас никакого интереса не было даже взглянуть в сторону греха. Чтобы греху некуда было просочиться. Даже тончайшему греху — гордыне.
Тоня, мой «Штрайхер», глядя на меня, сказала:
— А для этого нужен огонь энтузиазма к величию мироздания, ко всему, что в нём есть прекрасного, доброго и высокого. Что скажете, друг Шиллер?
Я в разговорах не участвовала — слушала друзей. Предложила налить горячего чайку из большого термоса, который нёс Глеб. У Серафимы с собой были пирожки с капустой, которые пекли поповны вместе с матушкой. Мы налили сладкий горячий чай в колпачок термоса и пили по очереди, как из братины. Когда передавали чашу из рук в руки, так странно здесь смотрелось запястье Ильчевского с татуировкой черепа! Он это заметил и спрятал руку, но было уже поздно.
— Это голова Адама Кадмона, или просто Адама? — спросила Серафима. По-моему, даже без иронии, простосердечно: она у нас такая. Гностик ничего не ответил, только дёрнул головой, будто его ударили. Но и ему, и всем так было хорошо — пирожки были такие вкусные, чай такой душистый, хоть и на ходу! Так спокойно… После того, что со мной случилось на днях, я посмотрела на всех наших новыми глазами. И увидела, что все они разные, но как прекрасен каждый по-своему. Особенно чудесными были Лиза и Ян. Совсем не похожи на влюблённые парочки, которые уединяются, держась за руки, и шушукаются в компании. Но их взгляды были лучами далёких планет, крепко связанных облаком звёздного света. Не знаю, как объяснить это впечатление.
Я молчала и как будто издали смотрела на красоту друзей. Ильчевский заметил:
— Почему-то Таисия сегодня молчалива.
— Изреки, — велел Глеб.
Пришлось рассказать, как они прекрасны в моих глазах. Все стали оглядываться друг на друга, смеяться от радости: и правда, почему вдруг мы стали такими прекрасными? Мы что, нечаянно в рай попали и не заметили? Долго ли, коротко ли это длилось, но солнце в этом раю имело свойство клониться к закату, и стало холодать в этом раю. Золотые лучи зари задержались на кронах старых черёмух и дубов, на тонко прорисованных ветвях с напряжёнными почками. Пора было собираться на всенощную. Мы потянулись по размытой крутой дороге на высокий берег, и Тоня спросила Ильчевского:
— Ну как, гностик? Ортодоксы тебе подходят в качестве компании?
— Гностик?! — надулся Ильчевский. — У меня всё-таки имя есть! В честь Алексия, человека Божия.
— Ну ладно, — Алексей, бывший гностик…
— Кающийся гностик.
— Так подходим мы тебе?
— Вопрос неуместный, — отвечал Алёша. — Лучше спросить: подхожу ли я вам?
— А ты сам как видишь? — спросили мы.
— Если сейчас и не подхожу, то всё для этого сделаю! — с надеждой ответил он.
Позже мы с Тоней смеялись, что наш Лёшка-гностик, кажется, раздвоился между Афродитой Уранией и Афродитой Пандемос: Любовь небесная или любовь земная? И теперь, бедный, раздирается и не знает, как с этим справиться.
— Но мы с тобой, как разумные девы, постепенно всё ему проясним и поможем выйти из положения, — смеялась Тоня.
— Это не моя задача, — возразила я.
Тоня, такая чудесная, всегда радостная, приветливая, всегда с сияющими глазами, с доброй улыбкой. Умница с фантастической памятью. Рассудительная, крепко стоящая на ногах. Музыка сделала её такой. Да, в оркестре ей будет хорошо, она счастлива быть голосом в великом сонме.
24 марта. Воскресенье.
Торжество Православия. Вот уж, поистине, для меня торжественнейший день! Какая небесная радость! Кажется, именно сегодня я навеки, перед лицом архиерея Церкви, нерушимо обручилась своему Трисолнечному Свету. Теперь я точно знаю: никто и никогда не посмеет разлучить нас! Я буду только Твоей, никакая вражия сила не сможет разорвать это единство!
Но расскажу по порядку. Сегодня после Литургии у нас обедал владыка Елисей, крёстный Ярославушки. Владыка добрый, такая радость от него на душе! После трапезы беседовал с мамой, а потом мне и говорит:
— Ну что, птица, хочу твоих новых песен послушать.
Мы с ним прошли в «дедушкин» (мамин) кабинет, где я показала последние стихи. Он внимательно читал, а я всё думала: «Надо ему рассказать, что со мной случилось, как я Божественные гимны читала. Наверно, опять какое-нибудь послушание нарушила, вот и страдаю с тех пор». Но как высказать, что на сердце? Слова должны сами прийти. И я сначала спросила владыку:
— А как вы стали монахом?
Ведь раньше я никогда в жизни с монахами коротко не общалась. Владыка запросто стал мне рассказывать, как он с детства в безбожное время в Бога веровал, дедушка ему рассказывал всё, учил молитвам, приучил Евангелие читать.
— Как это в детстве влекло, приносило отраду! Особенно в храм тянуло. Ну, а подростком — как-то забросил всё Божественное. В комсомол, как все, вступил. Трудиться много приходилось. В армии попал в железнодорожные войска, выучился на машиниста паровоза. Успехи были такие, что и «салаг» обучал на машине ездить, и у командиров был на хорошем счету. Так что замполит и комсорг меня всё подталкивали подать заявление — стать кандидатом в партию. А тут в городе, во время увольнения, познакомился с милой девушкой, привязался к ней сердцем. Всё мечтал ей предложение сделать. И вот решился: был в увольнении, и мы с ней на свидании долго-долго гуляли. Признался ей в своих чувствах, — и она мне призналась во взаимной любви, согласилась моей невестой стать. Ну, вроде как теперь я мог её и поцеловать… Так мы и гуляли, а ночью у меня было дежурство на машине. Возвращаюсь я, влюблённый по уши, в совершенной эйфории, иду на дежурство. Ночь, темно — мы с ребятами на паровозе, всё как обычно. Только я не в себе, не с ними. Всё ещё любовью переполнен, как вином. Вдруг что-то из темноты метнулось впереди — нас ка-ак толкнёт! Авария! Что-то на рельсах. Ребята выскочили смотреть… Женщина, — кричат, — разорвана! Это я, как старший машинист, получается, её убил! То была обходчица наша, Нюра. И вот, пока милицию ждали, я в кустах лежал, и за эти минуты, часы прожил целые годы. Вся моя вина предо мной предстала: Бог-Ревнитель, Огнь Поядающий предо мной стоял, жёг меня, обличал меня. Я виноват, я убил! Я был пьяный от любви! Ах, птица, как же я тогда молился! Как плакал! Никогда ни до, ни после так молиться мне не приходилось. Тут расследование началось, — вот, думаю, теперь в тюрьме буду сидеть… Страх мне всё преувеличивал, — мол, всю жизнь буду заключенным, или — вдруг меня расстреляют? Тогда ведь была смертная казнь, но не за такое, конечно. А я-то всё себе надумывал: жизнь кончена. Вот следствие прошло, и не только меня не посадили, — все обвинения сняли. Ещё и убитую Нюру во всём обвинили. А дело в том, что она была сильно выпимши и сама под паровоз кинулась. Перед этим написала прощальную записку своему возлюбленному: «Теперь вовек меня не забудешь!» Сначала-то она от мужа к нему ушла, и муж ей ребёнка не отдавал. Потом стало ей казаться, что и новый возлюбленный к ней охладел. Нюра отчаялась, сильно пить стала. Вот и решила изменника так проучить… как новая Анна Каренина. И оказалась же она в этом месте, именно в этот час!.. А я даже поверить не мог, когда меня от всех подозрений полностью освободили. Я-то готовился к худшему за свои грехи, и обещал: если, Господи, Ты меня простишь, буду всю жизнь Тебе единому служить и Тебя единого всем сердцем любить! И вот снял с меня бремя Господь, утешил несказанно. Стал я дальше служить до дембеля. Меня всё в кандидаты партийные замполит подталкивает. А я Евангелие читаю каждый день! И ребята от скуки просят им почитать. Донесли сослуживцы замполиту: мол, кандидат Евангелие читает, да ещё и вслух! Вызывает замполит. Ты, говорит, у нас на хорошем счету, и такое творишь. Неужели всерьёз в эти бабкины сказки веруешь? Никак нет, говорю, в сказки не верую. А во что же ты тогда веруешь? Ну, я медленно так перекрестился и говорю: Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, в Троицу Святую, Животворящую и Нераздельную. Тот только рукой махнул: дурачок, мол, блаженный. Меня в покое оставили. А я, как только демобилизовали, сразу в семинарию подал заявление. И потом там же, в обители Преподобного Сергия, у Пресвятой Троицы, принял постриг, обручился с Животворящей Троицей навеки, — с великой радостью, без сомнения. Потом и в иеромонаха меня рукоположили, сочли, что не виновен я в смерти человека. А я всё-таки с той поры плачу и плачу кипящими слезами.
— Вам всё кажется, что виновны?
— Ну как же не виновен? Я же сам был как будто пьяный… Не забывается тот день, когда не соблюл сердечного девства, — а это всё равно что и на деле невинность потерять… Ведь Господь меня Одному Себе избрал, а я любовью прилепился к женщине. Вот и отнял жизнь у другой женщины. И это уже не изменишь! Не случись такого, совсем другая жизнь была бы у меня, — как у дитяти.
Так мне, девчонке, владыка доверчиво всё рассказал! И тогда моё сердце тоже полностью раскрылось. Поведала ему, что и я теперь уже не прежнее дитя. И обо всём, что со мной на днях было, когда почитала Божественные гимны: увидела вдруг такое… Раньше я знала Его, — но в отражениях, в образах. А в тот день вдруг как будто вбежала без стука в келью, где — Он Сам. Он не рассердился на меня… но как будто нежно отпугнул. И даёт иногда надежду, что укажет дорогу к Нему. А ведь я после такого не изменилась ничуть! Серьёзней и благочестивей не стала. Строптивый нрав не усмирила. Да что далеко ходить? Вот даже вчера вечером с Глебом кричали друг на друга около стиральной машины, спорили, кому бельё развешивать, чьих вещей в барабане больше — его или моих. Обзывали друг друга лентяями, неряхами… Я даже Глебку толкнула со злости… И что теперь делать, как справиться с любовью, которая мне не по силам? И ничего не могу сочинить с того дня! Неужели и дар отнял Он у меня за преслушание? Как теперь моё сердце горит и страдает! Я разделилась между внешней жизнью и этим горением. То роса и прохлада, то тёмный огонь гудит. Никому вида не показываю, а сама, как одна останусь, так и плачу:
— Господи, прости меня, ворвалась к Тебе нагло, увидела Твой неприступный Свет…
— Так теперь, Таисия, будет всегда, — сказал владыка. — Господь в твоём сердце непрерывно живёт и его для Себя очищает, пережигает, как золото. (Да! Наш папа это называл возгонкой). Твоё сердце теперь навеки всецело Одному Ему принадлежит. Если будешь Ему сердцем верна, не узнаешь того горя, какое я узнал.
(Помню, и от Зои Фотиадис слышала о каком-то тяжёлом кресте за измену призванию). Владыка так по сердцу говорил мне! Так сладко! Так понятно! И видел, что я его понимаю.
— Люби всех, но ровно, — одинаково, но каждого по-своему, как любишь сестру и брата. Без жара, без ревности и желаний. Всем делай добро. И Господь тебя сохранит от непосильных искушений, от порочных людей. А я буду крепко за тебя молиться, чтоб никогда к тебе не приближались люди недобрые, которые могли бы твоё сердце смутить и изранить. Но помни: что бы с тобой ни случилось, твой Отец, твой Спаситель, твой Утешитель тебя и исцелит, и восставит, и оживит. И Он всегда Тот же, всегда в тебе. Да ты это уже и без меня знаешь, судя по твоим песням. Ничего не бойся, только молись и будь стойким воином Христовым. Учись прилежно. Ум упражняй во всех нужных науках, а сердце береги только для Господа.
Вот так владыка укрепил и утешил! Потом мама спросила, как мы с владыкой поговорили. Я ответила:
— Душа в душу! И всё только про любовь!
27 марта. Среда.
Великое дело — душевный мир! Тогда всё идёт тебе навстречу. Даже учёба, которая прежде казалась невыносимой, проходит легко. Ты можешь погружаться в занятия без скуки и тяготы. Душевный мир упорядочивает ум, и знания легко укладываются в стройные здания, даже физика, алгебра и геометрия, химия и биология вливаются в общий хор без диссонансов. Однако в современной научной мифологии есть много такого, с чем я не могу согласиться. К этой картине мира у меня много вопросов: похоже, она куда менее долговечная, чем космогонии шумеров или крито-микенской цивилизации. Вся же душа моя рвётся к зерну незыблемого, вечного знания.
Я очень спокойна теперь. Только замечаю, что мама стала смотреть на меня не прежними глазами. Изучает меня, как незнакомку, изумляется и до конца не может избавиться от тревоги. Я хотела утешить её. Стала было спрашивать:
— Мам, слушай, в девятый дедушкин день…
— Да. Я тоже всё видела, — призналась мама. — Ведь сердцем мы связаны, как два сосуда с общей частью. И в ту минуту показалось, что девочку мою, родную мою взяли у меня, восхитили на горящей колеснице, оторвали от меня. И с того дня, знаешь, я — как мать солдата. Представь, что чувствует мать, когда сына забрали на войну?.. Родного, любимого, обласканного? Всё, что прежде могла сделать для него, стало невозможным. Она отдала его другим… Мама уже не может позаботиться о нём, накормить его, защитить его, уберечь его. За этой гранью — только власть Судьбы. И это — навсегда. Даже если сын вернётся, прежним он уже не будет никогда. То, куда его взяли, теперь владеет им целиком! И ничего поделать нельзя. Вот и моя Таюшка теперь такой солдат. На огненном фронте, куда маме хода нет.
— Ну что ты, мамулечка! Я же здесь! Всё равно рядом!
— И рядом, и не рядом, донюшка. На ту войну, куда тебя взяли, твоей маме путь заказан.
— Почему так думаешь? Нет! Ты и сама — стойкий воин Христов. И знаешь… какие бы битвы ни разгорелись за мою душу, я вернусь с победой, Потому что за меня воюет Тот, Кто никогда не отступает!
Мама даже повеселела, в ней зажглась радость. И опять мы с ней — в одном духе, даже ближе, чем прежде. Теперь и моя очередь укреплять её душу.
Крестобогородичен
Кто на закате так по солнцу плакал,
Как Ты, увидев Сына на кресте?
Ища следов таинственного Знака,
Припав к Его поникшей красоте,
Не веря, что погаснет от мучений
Во тьме Сиянье Отчего лица,
Не веря, что обступят землю тени,
Что Сын Твой отлучится от Отца.
28 марта. Четверг.
Всё понятно: контрольные и тому подобное. Но ведь стоят такие ясные дни, всё устремилось к свету, теплу и жизни! И вообще — «мы маленькие дети, нам хочется гулять», как пел Серёжка Сыроежкин! Наша тройка после занятий решила пройтись по городу до Озера, порадоваться жизни. Конечно, пробираться по улочкам сейчас неимоверно трудно: огромные горы тёмного снега превращаются в океаны воды.
Идём мы сегодня, щебечем на интересную тему: на все ли сто процентов научное мировоззрение соответствует действительности? Или девяносто процентов истины оно оставляет за бортом? Мы не спорим, удивительно согласно поём на заданную тему. Серафима располагает естественнонаучными фактами, в отличие от нас, поэтому она у нас на сей раз — председатель. Обсуждаем, какое учение о цвете ближе к истине — учение Гёте или Ньютона?..
Смотрим: навстречу нам пробирается элегантная пожилая дама, изящно огибая бескрайние мартовские лужи. Впереди уверенно трусит крохотная собачка. Сомнений быть не может, это наша Мари Сайяр со своей Марго! Тоже вышли порадоваться солнышку. Заметив нас, Мари помахала рукой в замшевой перчатке:
— Моя Марго уводит меня далеко от дома — бедные мои суставы!.. Но она, как всегда, тащит меня в своё любимое место, в «Le Lac». Там волшебные запахи! И там её всегда угощают вкусненьким.
— Правильно делает Марго!
— Девочки, давно не виделись! Приглашаю вас на чашечку кофе со мной! Если у вас есть время. Понимаю, у вас почти выпускной класс — некогда...
Мы с радостью приняли приглашение Мари. И там, за столиком у окна с видом на речку, мы беседовали о её здоровье и настроении. Весной Мари стало легче, чем зимой, когда тьма угнетала её, как обычно. Но ещё больше угнетают её невыносимые известия со всего мира. Особенно о войне. Целыми сутками Мари подключена к информации, которая всегда подтверждает её мрачные предчувствия о закате французской нации, о наступлении страшного конца прежних эпох. Для Мари мир неуклонно тонет во мраке варварства и самоуничтожения. Скорее всего, она права. Если бы я была погружена в потоки новостей, — думала бы так же. Но, когда папа попал на фронт, мы дома решили: нет, эта гора нас расплющит и не даст жить и действовать! Надо постараться жить так, как наши бабушки и прабабушки во время войны. Кроме скупых сводок Совинформбюро, они почти ничего не слышали. А были места, куда доходили лишь слухи о том, что происходит на фронте. Но бабушки трудились в поте лица, растили детей, находили силы на всё. Так надо жить и нам, — решили мы все. Глеб, конечно, поступает по-своему, но не нагнетает паники в доме.
Бедная Мари! Конечно, ей трудно одной среди нас. Среди народа, который она страстно любит, но не всегда до конца понимает. Мари говорила нам, чуть не плача, как тяжело переживает она разрушение в городе старых деревянных домов, таких самобытных и красивых, и замещение их пластиковыми бездарными уродами за глухими страшными заборами. Знала бы она, как и я с детства грущу об этом! Но что я могу поделать? Мой папа столько лет трудился над сохранением русской красоты. Но папа принес себя в жертву…
— Трудно видеть осколки Святой Руси сквозь это уродство, сквозь шум, сквозь несущуюся отовсюду дебильную псевдо-музыку! — горячо жаловалась Мари. — Зачем уничтожают такое достояние? Оглушают природу?.. Русские в основном очень хорошие. Но я вас, русских, не понимаю… Впрочем, французов понимаю ещё меньше. Что они творят со страной, с духом народа?.. Самоубийцы!..
Выпив кофе с круассаном, Мари повеселела, и разговор принял более положительное направление, о древних духовных стихах.
Милая Мари, я полностью разделяю вашу скорбь! Но мне она пока не по зубам. Рассматривать всё это я не в силах, иначе заболею и уже не встану.
Перед закатом, гуляя с Фиделькой, я добралась до Озера и созерцала животворящее светило. Миллионы лет оно озаряет планету. Неужели Земле приходит конец? Боже, Боже! Смогу ли я достойно пережить то, что нам суждено, и встретить Тебя? В эти минуты здесь, перед долговечным простором Озера, еще закованного льдами, с далёкими фигурками отчаянных рыбаков, — Святая Русь была со мной. Точнее — внутри меня. Все её битвы, её унижения и возвышение, её неровная, библейская судьба. Святая Русь жива! Она во мне. В тех, кого я люблю. В самой земле, полной, полной неизвестных святых мощей, излучающих силу.
С берега от ресторана пошлым мелким бесом доносился грохот той самой дебильной «музыки». Но как он был далёк! Сердце полыхало рядом с теми, кто был тут тысячу, полтысячи, сто лет назад.
29 марта. Пятница.
Лиза вечером не приедет: завтра у неё сольный концерт в подмосковной усадьбе. Будет играть Баха и Бетховена на белом рояле в роскошном зале. Победа в конкурсе сделала её «востребованной концертирующей пианисткой». Ян, конечно, тоже не приедет: как может он пропустить такое событие и не поддержать Лизу! Мы бы тоже поехали в эту усадьбу, если бы не наш меньшой Ярославич. Он ещё слишком мал для таких путешествий и мероприятий.
А пока он слушает концерты дома. Вот даже сейчас: он лежит в студии, в своей колыбельке под васильковым пологом, а мама играет ему сольную партию из Первого концерта для скрипки Макса Бруха. Мама репетирует, потому что завтра приедут Опарины, и Зоя Фотиадис будет играть за весь оркестр — клавираусцуг оркестровой партии. После полудня придут все желающие послушать. Мои друзья тоже: Тоня, Серафима, Лёшка-гностик. Хочет приехать и Мари Сайяр на своём «рено», — вчера мы её пригласили, — хотя дороги у нас в посёлке сейчас ужасно размыты и еще не подправлены. Будут и другие друзья родителей. Я в предвкушении!.. Мешаю тесто для коржей и слушаю мамину выразительную и сильную игру, — вся её горящая душа в голосе скрипки.
Вижу через стеклянные двери, как Глебка на террасе подтягивается на турнике, машет гантелями, тягает гири — красавец! И в то же время прислушивается к музыке, это заметно. Потом пойдёт в мастерскую: храм заказал ему резные стеллажи для свечного ящика. Он придумал кружевные-воздушные, — таких я ещё нигде не видела. Он вываривает тонкие реечки в кипятке не менее часа, изгибает горячее дерево чурбачками. А когда рейки высохнут, — изгиб причудливый остаётся с ними навек, изгиб лука. Я спросила брата: как это выдумал? И ответил брат: прочитал в «Разговорах с Гёте», Эккерман рассказывал своему любознательному кумиру, как он сам научился луки делать, подбирая для них древесину и способ выделки. Вот так Гёте своим интересом и энтузиазмом к мирозданию повлиял на искусство моего брата! О брат, моя радость. Гармоничная личность!
Всё-таки сколько тихого счастья и небудничной красоты проникает в обыденные моменты!
30 марта. Суббота.
Сегодня был домашний концерт: В полдень мама с Зоей Фотиадис исполнили Первый концерт для скрипки М. Бруха. К нам приехали мамины поклонники и друзья, человек пятнадцать, включая молодёжь. Это было что-то феерическое, как теперь говорят. Все были наэлектризованы музыкой и мощным исполнением. Потому что мама с Зоей играли, воодушевляя друг друга, и соревнуясь, и общаясь, и сорадуясь. Всех одарили своей радостью. После концерта мама была озарённой и счастливой, какой я давно её не видела
Потом все пили чай с огромным тортом «Муравьиная куча», который я соорудила вчера почти в одиночку. Он получился — сойдёт за неимением лучшего. Но всем показался вкуснейшим! Чудеса.
Вечером тётя Зоя, как обычно, спросила, что у меня новенького в творческом плане. Я призналась, что почему-то почти ничего не могу написать — теперь. Показала Зое всё недавно написанное и дожидалась её честного мнения. Она подумала и сказала:
— В стихах у тебя сильный и чистый голос, исходящий из глубин сердца. Я довольно плохо запоминаю слова стихов и не сразу понимаю их на рассудочном уровне. Но энергию текста улавливаю сразу, излучение того источника, из которого рождается текст. О своём источнике ты и так всё знаешь. Но слышишь ли ты сама свой внутренний голос? У тебя хорошо развит от природы высокий регистр, и уже неплохой средний регистр, но ещё совершенно не слышно низкого регистра. От природы он у тебя слаб, поэтому нуждается в особом внимании и разработке. Тогда у тебя будет огромный, уникального диапазона голос. Впрочем, ты ещё такая юная! И голос у тебя юный, высокий Нелепо ждать от тебя низких, приземлённых нот! Оставайся такой, какая есть, певчей райской птицей.
Я сначала не очень поняла, что Зоя имеет в виду.
— Под высотой голоса вы имеете в виду степень восхождения мысли?
— Да. Сейчас тебе слишком легко в созерцании парить на неприступных высотах. В среднем регистре — в природных метафорах — ты уже начинаешь делать успехи. Но пока твоего юного голоса не хватает для повседневности. Разве твоя повседневность не поэтична, не прекрасна, не благодатна? Думаю, это — то, что тебе в своё время придётся возделывать и воспитывать, чтобы твоя поэзия не переродилась в пародию на самоё себя. Этот нижний регистр появится у тебя сам собой, по мере взросления.
Говорила она со мной как учительница пения — педагог по вокалу. Благодаря этому она очень верно, хотя и слишком снисходительно, по-доброму меня видит. Я в точности запомнила слова Зои. Ценное замечание. О том, что я каждый день упражняю «нижний регистр» голоса в этих записях — я умолчала.
1 апреля. Понедельник 3-й недели Великого поста.
Надо же… С того дня, девятого дня дедушки, почти ничего не сочиняла. Думала: взял у меня Отец дарование, оказалась недостойной. Но вот махала шваброй на кухне после обеда, и опять потоки ритмичной речи размеренно полились в уме, до тех пор, пока сердечное русло не умиротворилось.
* * *
Я видел, как ты от купели
На Чей-то голос шла и шла.
И вот — стоишь среди апреля
Беззвучно, точно умерла
В тебе струна, елей разлился,
Погас засохший фитилёк.
Уже ли о фонарь разбился,
Перегорел Мой мотылёк?
За то, что кланялась лампадам,
От Солнца правды заблудясь,
Когда мерцающей наградой
Тебя прельщал воздушный князь —
Лежишь в пыли, сомкнувши крылья,
В апреле, как среди зимы.
Твои источники застыли,
Иссякли плачи и псалмы.
Но это — плевелы земные
Горят во временном огне,
Чтоб ты от Солнца правды крылья
Навеки не сожгла во Мне.
2 апреля. Вторник.
Нашему малышу сегодня ровно сорок дней! Что только в моих силах, стараюсь делать для него и для мамы. Но мама уже не благословляет меня спать рядом с его колыбелькой, даже в ночь на выходные. Моя обязанность сейчас — только экзамены. Я обещала маме сконцентрировать ум на «нужных науках», и только когда пролетит месяц, обрести свободу действий, чтения и творчества. Таково моё послушание. Удивительно, теперь оно меня не пугает: эти «нужные науки» стали мне как море по колено, — детской забавой. Так прояснилась моя голова после беседы с благодатным епископом! Всё непонятное в науках стало прозрачным и легко уложилось в общую картину, как в кирпичную кладку. Чудеса!
И у меня есть замысел прозаической вещи на немецкую тему — «Шрекенбург, или Витражные стёкла». Ужасный город. Действие переносится в эпоху вскоре после Наполеоновских войн. Это будет моя разработка нижнего голосового регистра. В поэзии мне пока недоступны низкие частоты, и там я не вольна применять их по своему усмотрению. А в прозе — моя воля! И у меня уже всё зажглось внутри, всё ожило, заговорило. Попробую исследовать филистерскую ограниченную, мёртвую, рабскую и злую суть как идею. Как она тщится победить живой, гениальный, свободный нравственный склад. Это будет сверхзадачей. Странно? Казалось бы: добренькая Таюшка вдруг поставила себе такую цель. Но мне хочется понимать, что произошло, что разожглось в ХХ веке и не затихает до сих пор. Почему мы снова горим, как жертвы, в том же огне? Для чего? Куда это приведёт? Конечно, Глеб меня озадачил.
Да, впереди лето, и столько всего интересного!
* * *
Ты приходил зимой, а я не знала,
И, как река под коркою, спала,
Пока Твоя нога по ней ступала,
Пока Твоя весна над ней текла.
И, подходя к дверям уснувшей кельи,
Ты наблюдал мой беспокойный сон
И говорил: Душа! Дождись апреля,
Когда ледник низринется под склон.
И всё же я, вставая после ночи,
Твержу одно: Владыко мой, прости,
Теперь я эти дерзостные очи
К престолу не посмею возвести.
4 апреля. Четверг.
Какая радость излучается от мамы, невозможно описать. С того дня, как мама успокоилась насчёт меня, она стала для меня ещё более крепкой стеной. Даже когда мамы нет рядом, вижу её необыкновенную, высокую красоту. Я связана с мамой воедино и навсегда, и даже плачу сладкими слезами, когда чувствую это!
Мама стала больше доверять мне во всём, что касается братца. Он на удивление смышлёный! Умом понимаю, что такой эпитет кажется неуместным по отношению к младенцу, которому нет и пятидесяти дней от роду. Но он определённо узнаёт меня, не только маму! Перестаёт голосить или хныкать, когда я приближаюсь к нему. Ужасно любит улыбаться, так беззубо-простодушно, — и тут уже думаешь, что он как будто что-то смыслит, — так сказочно у него блестят глазёнки! Он, конечно, не запомнит это время, но оно отложится в глубинах его сердца. И время покажет, пустая я фантазёрка или не совсем.
Дни стоят почти летние, — кратковременный привет от июня. Днём бывает до +18-20. Я ставлю Ярославкину переноску на специальную тележку и катаю его по бревенчатым спилам дорожек. Но за ворота нам выходить мама не разрешает, — только вместе с ней. Пока её доверие к несовершеннолетней поэтессе так далеко не распространяется. Наверное, боится, что я зазеваюсь, отвлекусь на что-нибудь, забуду о братике, потеряю его или не замечу какую-нибудь сумасшедшую машину. Ну ладно, в саду хватает места, чтобы свободно возить Ярослава, петь ему все песни, какие знаю (хотя тут я не мастер!), рассказывать бабушкины сказки, беседовать с ним. Когда тележка трясётся по «мостовой» из бревенчатых спилов, Ярослав успокаивается и быстро засыпает. И мама пока не даёт мне сделать малышу массаж животика, когда его беспокоят газы. Ну и ладно! И что ж? — мне радостно подчиняться ей, потому что от мамы исходит благодать.
* * *
Как тучи слёз от звука слова «Ты»,
Как воздух Слова в церкви пренебесной,
Как в алтаре от Херувимской песни
Сияние Сионской красоты —
Откуда взялся наш незримый груз,
Рождённый в сердце словно из пожара?
На сохранение таинственного дара
Пошли нам ангелов воинственный союз,
Палящей силой Солнца огради
От клеветы и лести нечестивых.
Чтоб напоить трудящуюся ниву,
Ниспосылай ко времени дожди.
В пути как посох этот тайный груз,
Как соты мёда, как елей и манна,
Или как плод земли обетованной,
Похищенный пришельцами на вкус,
Как свет окна в покое вечных дев,
Исшедший от Трисолнечного трона,
Как щедрый дар от сердца Симеона –
Мой тонкий луч, единственный напев.
6 апреля. Суббота.
Канун Благовещения Пресвятой Богородицы.
Вчера, наконец, приехала Лиза. Как мы по ней соскучились! Я не могла от неё оторваться, пока она играла для нас свою программу с рабочим названием «Предшественники Баха». Объясняла мне распространённые в ту эпоху риторические фигуры. Это ужасно интересно! Но мои уши пока слабо различают большинство из этих фигур. Лиза говорит, что для неё они — как языки пламени. Могу себе представить, как своеобразно она читает музыку…
Сегодня мы уложили меньшого Ярославича в перевозку и все вместе в мамином «хавале» направились в «Богомолье», на Благовещенскую всенощную. Владыка Елисей вышел на исповедь. Много у меня накопилось грехов, ведь я всё та же взрывная, крикливая и капризная девчонка. Хотя и понимаю, что со мной, да и со всеми вокруг, происходят сейчас серьёзные события! Много у меня накопилось и вопросов по «духовной жизни», но все они оказались надуманными — мыльными пузырями. Например, спросила на исповеди:
— С правилом у меня совсем плохо. Просто на ходу без конца молюсь и молюсь, а каждый день выполнять одно и то же правило не в состоянии. Может быть, если вы дадите мне правило, оно мне само собой будет даваться?
Но владыка сказал, что моя задача сейчас — учиться, учиться и учиться. И слушаться маму, помогать ей. Правило, если получу, — сначала возьмусь за него с усердием, а потом заброшу, и это будет худо! Велел мне ничего на этот счёт не сочинять, а по-прежнему всюду молиться, и хотя бы десять Иисусовых молитв перед сном и по дороге в школу по возможности прочитывать. Но это касается только меня, как предупредил владыка, — не надо рассказывать о своём правиле никому, тем более – кому-то рекомендовать. Такое «правило» — самое слабое из всех возможных, — молочная пища для младенца! Как самой духовно немощной.
Потом спросила у владыки: должна ли я что-то делать, если замечу, что на меня обращают внимание? Потому что, случайно заглянув в зеркало, иногда сама себя не узнаю, стала изумляться незнакомой красоте. Откуда она вдруг взялась?.. Надо ли прятать её, одеваться по-другому? Но владыка рассеял и этот мыльный пузырь. Сказал, что какие-нибудь рубища выдадут меня с потрохами: не скроют красоту, а начнут привлекать ко мне все взгляды. Сквозь лохмотья красота сияет ярче. Не надо примерять на себя личины, не моё это. Ничего вообще не надо делать, только для всех оставаться такой, как прежде. А в сердце хранить твёрдость и верность своей любви, держаться естественно, быть такой, какая есть. Тогда Господь меня сохранит от стрел лукавого, и даже если вдруг я сделаюсь прекрасней Елены Троянской, — дух Асмодей тут будет бессилен. Если буду хранить в сердце сокровище любви Божией и пребывать умом внутри, рядом с Ним, — то никто и помыслить не посмеет обо мне и посягнуть на меня.
Так что ничего мне не надо выдумывать и резко меняться!
7 апреля. Воскресенье.
Благовещение Пресвятой Богородицы.
Сижу в своей неодетой чаще на опрокинутом стволе. Как всегда, ушла сюда ради благодарственных молитв за Святые Тайны. Синицы и горихвостки вторят мне, сливают свои голоса с моими словами. Сквозь прозрачный обнажённый лес хорошо виден наш дом, — великолепный перевёрнутый корабль. Появится листва и занавесит моё тайное место от посторонних глаз.
Сейчас дома накроют обед, станут звать меня, шутливо стуча в «рынду» на террасе. Придётся уносить домой переполняющее меня Солнце, пытаться светить тем, кто мне дороже всего на этой земле.
* * *
Святой Огонь, живый на небесех,
К Которому восходим мы желаньем!
Скажи, как Ты, невидимый для всех,
Внутри меня становишься сияньем?
И я стою то в тихой глубине
Незримого горящего потока,
То восхожу к бездонной тишине,
Дающей слово посланным пророкам.
Божественный Огонь неуловим,
Не создан, неприступен и невидим.
О, если бы открыл мне серафим
О Том, Кого и он не может видеть!..
Но что это? Ты Сам, сама Любовь,
Ко мне спешишь навстречу всех желаний,
Снисходишь до меня, как Плоть и Кровь,
Возводишь, как Восток, из недр Таин.
9 апреля. Вторник.
Под вечер мы с Глебом работаем в саду и в цветнике. Остались только жалкие тёмные клочья снега с северной стороны ограды. Мы убрали следы зимних кострищ, покрыли известью стволы вишен и яблонь, вымели прошлогодние листья. Розы ещё не раскрывали. Глеб как прирождённый садовник утверждает, что, по всем приметам, тепло стоит временное, май ещё себя покажет! А мне не верится — теперь, когда воздух по-летнему тёплый, даже жаркий, когда осы, бабочки и жуки оживили его, когда трава на глазах стремительно тянется к свету… Всё уже исполнено Пасхальной силой. Так удивительно, что всё ещё Великий пост, — Пасха нынче очень поздняя, до неё почти целый месяц.
Сима и Глеб занимаются со мной и с Тоней геометрией. Мы обе недалёкие до смешного: всё понимаем, но это длится лишь несколько минут. Я погорячилась, когда сочла, что теперь мне все науки — как море по колено. Это не совсем так. После занятия всё стирается из нашего ума, ну что ты будешь делать?.. Серафима и Глеб преуспевают не только в точных науках. Гуманитарное знание даётся им едва ли не лучше, чем нам. О, как ограниченны способности так называемых «гуманитариев»!
11 апреля. Четверг.
Сейчас все мои силы брошены на экзамены. Ведь ещё в феврале наша «шайка» решила сдать их в досрочный период, чтобы в мае быть вольными птицами. 23 апреля — математика, причём хотя бы два задания придётся решить по геометрии. 27-го — русский язык. В начале мая — всё остальное. И, надеюсь, вожделенная свобода!
Конечно, житейские терния, как гигантские борщевики, забили всю мою сердечную жизнь. Опустошение такое… даже не верится, что совсем недавно со мной произошло нечто важное: всё кажется сновидением. Куда это я невольно забиралась? И было ли это?.. Иногда проснусь ночью в тёмной пустоте и думаю: наверно, Авдотья была права на мой счёт… Что-то со мной не так. Однако с мамой я связана одним духом, а уж она-то у меня вне подозрений. Да и, вспомнив добрые глаза владыки Елисея, несказанный мир, исходящий от всего его существа, совершенно успокаиваюсь. Он молится за меня. Я не одна. Так после страхов сладко поплачешь и засыпаешь.
* * *
На заливном лугу, на ткани,
Улёгся предзакатный день
И отдыхает, точно странник,
Усевшийся на свежий пень.
Но не умолк — собрались птицы
На хоры сосен и берёз.
И ты не уставай молиться
До утренних рассветных слёз.
Там, где ты встретишься со Мною,
Как невидимка ходишь ты
Пустой дорогой луговою,
Рассекшей тёмные кусты.
И в час — не поздно и не рано,
Как бы на дне глубоких вод,
Увидишь мысленного храма
Над сердцем вознесённый свод,
А в нём — устроенные хоры,
Где ты должна Меня воспеть,
Чтоб за ночь ледяные горы
Могли зацвесть и запестреть.
Прекрасная природа учит мириться с тем, что бывает день, но бывает и ночь, и лето сменяется зимою. Надо терпеть любое опустошение. Пока стоят тёплые дни, пользуюсь ими, всё свободное время провожу либо на террасе, либо в перелеске у дома, на поваленном дереве. Там всё учу. Или иду по полю в сторону Озера и просто думаю, не делая ничего. Ведь мама почти не благословляет меня — до конца экзаменов — тратить время на работу по дому!
— Чтобы ты успела как следует соскучиться по ней за эти недели… и по дому, — смеётся она.
Возможно, так и будет: когда убираешь дом, вешаешь бельё, готовишь, топишь печь,— дом становится как будто намного ближе, он сугубо твой. Я уже заметила: всё время пребываешь словно в его объятиях! А когда за тебя всё делают другие, — то и дом слегка отдаляется. Становится просто кровом. Это правда! Лентяйкам на заметку.
13 апреля. Суббота.
Поскольку сейчас слишком тепло для апреля, часто бывают сильнейшие шторма. Тогда мы сидим в доме и слушаем удары и завывание ветра. Его потоки иногда прямиком врываются в вентиляционные окошки под крышей и издают смешной, прямо-таки неприличный звук. Мы с Глебом глупо хохочем. А Фиделька, охотница-трусиха, боится внешних звуков, дрожит и жмётся ко мне. Ведь она знает, что это я придумала её спасти, и именно меня избирает защитницей во время страхований.
Но штормовые налёты сменяются штилем и теплом. И вновь бегу в свой лесок, ещё нагой, подёрнутый зеленоватой дымкой миллионов набухших почек. Больно вам, деревья? Или радостно одеваться к летнему пиршеству Натуры? Всё проникнуто мысленно видимым, прозрачным и прекрасным Духом премудрости. Как хорошо мне здесь, среди птиц! Мыслям так привольно, так легко запоминается самая недоступная информация! Не то что в многолюдном классе, или под скатом крыши в тесной комнате. Там сама себе кажешься тупой и несмышлёной. А тут оторвёшься от книги бумажной, от математики, царицы наук, — и читаешь книгу Природы, слушаешь её музыку и её шумы. Невольно думаешь о природе на фронте… Там смерть для всех, для солдат, для животных и птиц! Но вот сквозь эти мысли — громкий треск наяву, шуршание и грохот падения. Я бегу смотреть. Это дерево после шторма не выдержало ударов и прекратило своё земное существование… И вновь «тишина» — то есть лесное многоголосье, которое после такого разрушительного вторжения кажется тишиной. И думаешь о Бетховене: как глубоко он со своим гениальным предвосхищением проникал в жизнь птиц, деревьев, ветра и трав, зверей и охотничьих собак… Даже когда оглох, он вписывал эти энергии в свою музыку, точно переживая изнутри!
Дерево, упавшее поперёк дороги
(с натуры)
Ты с книгами не зря уходишь в чащу
Сидеть на опрокинутом стволе.
Ты будешь здесь, как в книге говорящей,
Читать и знать о сущем на земле.
Сквозь тишину прорвётся треск и шорох,
Разрывы тканей и беззвучный крик.
Тогда отстань от размышлений скорых
И оторвись от самых мудрых книг,
И ты увидишь: поперёк дороги
Уж дерево столетнее лежит.
Из почвы с корнем вырванные ноги,
Земные недра подняты на вид.
Не осияет солнце эту крону,
В ночи не посетит её луна.
Она уже сродни земному лону,
За столь короткий миг, — как мысль одна.
И не пройдет ни дня в глуши звенящей,
Чтоб что-то не упало тут и там.
Но ты не плачь: не оскудеет чаща
С воздетыми руками к облакам.
14 апреля. Воскресенье.
Сегодня на обеде у нас были Маша и бабушка. В мае из госпиталя выпишут дядю Пашу, и вместе они проведут несколько месяцев здесь, у бабушки. Какое счастье!
Мой любимый «репетитор» — братец сегодня за обедом не вышучивал, а, наоборот, хвалил меня. Признался, что в математике я становлюсь асом, любые манёвры стали мне вдруг по плечу. Мама отметила, что просто я сконцентрировалась, отложила общение и развлечения, собрала ум, — вот и результат. Мол, этот опыт мне пригодится. Я же поделилась своими наблюдениями, что учёба в лесу, на свежем воздухе, среди оживающей природы, весьма «расширяет сознание».
— Похоже, ты в лесу, как Амето у Боккаччо, общаешься с нимфами, — улыбнулась Лиза. — И они открывают тебе недоступные пласты знаний.
— Вот так-то, Тайка. Значит, и у тебя есть шанс из полного дикаря превратиться в истинного поэта! — подхватил Глеб.
— Воспевающего и Творца, и благородную человечность одновременно, — добавила я. — Не разрывая Божественного единства Творца и разумного творения!
Маша слушала нас и только качала головой. Она с детства привыкла к нашим чудачествам. У них дома, скорее, принято другое правило: «Не поминай имя Господа твоего всуе» . Однако она нас не осуждает: ну, раз вам так легче… значит, так и надо.
Обедали мы на террасе, правда, в куртках. Сегодня так тихо и ясно! Бабуля сидела в плетёном кресле и, глядя на гряды берёз и дубов в нежной дымке, говорила:
— Пойдёмте лучше домой! Тут, конечно, хорошо, но, наверно, всё дорого!
Думала, что её привели на террасу ресторана с кремовыми занавесями от солнца. Когда мы ставили перед ней новое блюдо, она сначала спрашивала:
— А сколько это стоит? У нас денег хватит?
Ей говорили, что это бесплатно, за счёт заведения, — она успокаивалась и только тогда соглашалась отведать блюдо. После смерти дедушки «финансовый страх» преследует её. Ведь десятки лет она не заботилась о денежных вопросах: этим занимался только дед.
Когда убрали со стола, мы осталась с бабушкой наедине. Я долго читала ей свои стихи, чтобы порадовать и отвлечь от страхов. Она улыбалась, убаюканная их ритмом и музыкой. Вряд ли она что-то понимала, но вполне разумно приговаривала:
— Вот какая у нас внученька, оказывается! Ай да Таюшечка! Ай да Маленькая!..
Вечером Лёшка-гностик вызвал Тоню на прогулку. Они зашли за Глебом и за мной. Лиза с Яном играли в четыре руки и остались дома. Глеб и тут начал расхваливать мои успехи в математике, вспоминая Амето и нимф. Ильчевский воскликнул:
— Я тоже мог бы стать вашим репетитором. Только вот по какому?.. По русскому и по истории вы лучше меня всё знаете. А в математике и в информатике я не копенгаген.
— Не переживай, у нас отличные репетиторы, — отвечала Тоня. — В том числе великий айтишник — Серафима. За информатику и ИКТ мы спокойны. А Тая, вон, нашла себе ещё и нимф каких-то в качестве репетиторов.
— И где же водятся твои нимфы? — допрашивал Лёшка-гностик, пытаясь выведать у меня потайное место, где бьёт Кастальский ключ. Я молчала, как партизан. Тоня смеялась:
— И наш гностик, как Амето у Боккаччо, будет гонять по лесам в поисках своей Лии… верней — Софии.
— Больно надо, клещей собирать, — злился Лёшка-гностик. — Я лучше почитаю Боккаччо, чтоб узнать, что у вас за образец такой — Амето. И вообще, я тоже досрочно сдаю ЕГЭ. А потом: прощайте навек. Меня ждёт Москва.
Тоня ответила, что тогда и «Амето» ему читать не обязательно. В столице, вдали от лесов, этот сюжет ему останется чужим.
— Это мы ещё посмотрим, — бурчал Ильчевский.
Он у нас пока самый растерзанный и неспокойный. Но на то есть давние причины.
— Таисия, лучше расскажи, откуда вы всего этого набрались и зачем это вам? В смысле, махровым ортодоксам — этот секуляризованный гуманизм в одеждах античного язычества?
— Откуда мы этого набрались? Из воздуха. Узнаешь поближе нашу маму… Она всегда хотела, чтобы мы читали всё, что относится к вершинам мировой словесности. Чтобы наш вкус уже не мог нас обмануть и привести к чему-то недостойному. А для этого надо иметь в уме целое, как невидимое мысленное здание… или город. Вот что такое музыка, поэзия и науки в мамином понимании. А вера — это фундамент разумного познания, цемент, так сказать, всякого изучения. Тогда всё, что относится к области нуминозного, становится…
— Что-что?.. Блин, хватит ругаться! — захохотал Лёшка-гностик. — Твоя моя не понимай, говори по-русски. Я тебя спросил: зачем вам-то этот Ренессанс с его гуманизмом?
— С некоторой поры «православные ортодоксы», — подражая ему, отвечала я, — взяли моду ругать ренессансный гуманизм и приписывать именно ему вред, причиненный простоте христианского мировоззрения в последующие века… туда же причисляют и Просвещение.
— Ну да! Я о том и спрашиваю.
— Но в нынешнее время, когда даже тени гуманизма не осталось в постхристианской цивилизации… когда трансгуманизм и всякого рода античеловеческая деятельная сила берёт верх, неужели можно гуманизм Возрождения считать врагом? Из-за какого-то сомнительного клише — о том, что тогда человек якобы стал в центре на место Бога.
— А вы тут, значит, считаете по-другому?
— Можно сказать и так. Человек Ренессанса не вытеснил Бога, он стал предметом познания в Божественных лучах. В конце концов, высокая, благородная человеческая природа Сына Человеческого тоже нуждалась в понимании и любовном изучении. Это естественный этап в жизни христианских народов.
— Значит, по-твоему, и Просвещение — естественный этап?
— Думаю, — да. Ведь и Разум — одно из Божественных свойств, и свойство образа и подобия Божия. Бесконечно держать разум где-то на задворках бессознательного — для христианского рода было бы непростительно. Ведь даже древние чтили разум и высокий самоконтроль в образе Афины, рождённой из головы Зевса. Но, как ты знаешь, в конце концов и разум нами… то есть людьми, был отвергнут…
Как-то так я ответила нашему гностику, который, похоже, перестал уважать род человеческий в свои семнадцать лет и принял мятежную романтическую позу.
Поздний вечер. Как только я сделала запись, Глеб так меня отделал, что я не знаю, как прийти в себя. Он заглянул ко мне и шёпотом, чтобы Лиза за стенкой не расслышала, спросил:
— Сеструша, надеюсь, ты не собираешься «гностику» показывать свои стихи? Не забывай, что тебе говорил владыка!
— У меня и в мыслях не было! — заверила я. — С чего ты это вообще взял?
— Мне показалось… Зело надеюсь, что это не так!.. Что в тебе появилось какое-то интеллектуальное кокетство в его присутствии.
— Правда? — ужаснулась я. — А что это? Как это?
— Думаю, это мне показалось. Не хочу тебя обвинять в том, чего нет в твоем сердце. Но считаю своим долгом предупредить: тут что-то нечисто. Непросто. Всё, что ты говоришь, в уме этого Ильчевского становится каким-то двусмысленным, приобретает для него совершенно иной смысл, чем тебе хотелось бы. И это может привести тебя, тебя к катастрофе, даже если ты совершенно неповинна в этом. Если ты его прельстишь, якобы духовно, ты за это получишь огненное воздаяние. Господь тебя так смирит, что мне уже страшно за тебя. Ты даже можешь утратить свои дарования и умственные способности.
— Ну что ты преувеличиваешь! — удивилась я. — Мне уже нельзя дружить с пацанами?
— Представь себе, нет. Я бы на твоём месте сто раз подумал, что тут стоит на кону. Как всё теперь серьёзно. Ты должна молчать и быть смиренной, а не прельщать своих поклонников никому не нужной болтовнёй. А он, считай, не местный, неизвестный. И, видно, не настолько «патриархально простодушен», как ты привыкла здесь… И сердцем он не настолько чист, чтобы дружить с тобой. Я его насквозь вижу. Прошёл Крым и Рым. Тоня пусть сама решает, но ты, как третий лишний, срочно должна стушеваться. Надеюсь, ты меня поняла, Маленькая?
Я просто убита! Глеб увидел, как ранил меня. Обнял меня, поцеловал в лоб. Я обещала прислушаться к его словам. Но, едва он вышел, огонь обжёг мне нутро. Как я опасно хожу ! Всё лукавство ситуации прояснилось. Брат не ошибается насчет Ильчевского, всё правильно ему открыто. Когда тот вызывал меня на дискуссию, когда жадно слушал меня, — мне передавалось какое-то кровяное разгорячение, которое только выглядит «духовным». Это что-то пока слишком чуждое мне… Стыдно за себя, щёки и уши полыхают от мук совести. Ведь видела же сразу, что пацан ко мне неравнодушен; мы с Тоней даже насмешничали насчёт любви земной и любви небесной, — что он заблудился в двух соснах.
Но, похоже, это детское «тили-тили-тесто» мне уже не пристало. Неужели мне суждено превратиться из горящей, естественной девочки с суровую, злую тётку?.. О нет, Господи, только не это! Это так противно моей природе, так не вяжется с моим устроением! Сотвори, чтобы никто и никогда не питал ко мне пристрастной любви, сохрани от этого!
Я вышла на балкон и беззвучно плачу. Прощаюсь с детством, и будто вижу пред собой уединённый, кроткий образ маленькой девы, освящённой Богу, безмолвной, до старости хранящей сокровище в молчании и безвестности. Никакого празднословия, никакой псевдоинтеллектуальной болтовни. Ведь прельщать можно не только внешним обликом. Довести другого человека до пристрастия, с которым он не умеет справляться, можно и ложными беседами. Враг извращает в сознании каждое сказанное слово, плетёт сеть из двусмысленностей, — чтобы погубить сокровище. Боже, как страшно!
Только воспоминания о маме и о владыке утешают меня. Завтра же обо всём поведаю маме! Её материнская молитва избавит меня от этой сети.
Архистратиг небесных Сил Михаил
Стрела врага с отравой на груди
Горит, как раскалённая верига.
Сквозь дым и слёзы вижу впереди
Бесплотной сенью рать Архистратига.
И в эту ночь в горниле всех путей
Со мной Екатерина и Варвара.
Как узнице, целительный елей
Взольют они на раны от пожара.
И, исцелев, я буду видеть меч
Над головой во брани, как Светило.
Затем мой путь польётся, точно речь,
И сердце — по пути от силы в силу,
Как солнце, проходящее с восток
До запад, набирающее разум.
Архистратиг напоминает срок:
— До нас дойдёшь, но как земля –— не сразу.
Куда спешишь? Ведь ты еще вчера
Была сырым изделием из глины!
Тебя возьмёт Скудельник из костра,
Как верную сестру Екатерины.
17 апреля. Среда.
Наутро после ратной ночи мои переживания показались такими пустяками, что я совершенно успокоилась. Решила ничего не рассказывать маме, чтобы лишний раз не тревожить её всякими глупостями. Два дня прошло мирно, в трудах и учении. Но сегодня всё обострилось. В гимназии меня подловил Ильчевский, когда рядом не было ни Тони, ни Серафимы.
— Прочитал я вашего «Амето», — сказал он. — Удивляюсь, как маленьким православным девочкам — пичужкам — родители позволяют читать такие фривольные вещи! Даже мне было неудобно, а я-то —тёртый калач.
Он как будто с трудом подобрал это старинное выражение, — недавно признался, что нынешние «мемы» кажутся ему остроумными, но заранее выхолощенными. И теперь говорил, сильно волнуясь, так что и «тёртый калач» прозвучал фальшиво. Опять я увидела, что в этом человеке ум горит нездоровым огнём. Вопрос его показался провокационным, и я вырвала свой рукав из его цепких пальцев:
— Извини, некогда. В другой раз.
«Другой раз» Лёшка-гностик устроил мне сразу после наших занятий, когда мы выходили с Тоней и Серафимой на улицу. Мы ждали Глеба, чтобы ехать домой. Ильчевский подошёл с тем же вопросом. Я решила молчать: пусть дискутируют Тоня и Сима.
— Ну это же аллегория! — веселились они. — Такой старый морской волк, как ты, должен знать в этом толк. (На сей раз тёртый калач стал морским волком).
— Разъясните, что за аллегория, — не унимался гностик. — Что доброе могу я почерпнуть для себя из подобных текстов?
— Любовь созидает полноценного человека! — начала Серафима.
— Под воздействием любви раскрываются все возможности личности, она становится сама собой! И даже превосходит себя, открывая сокровища мироздания, познавая Бога, — просто объясняла Тоня. Ей легко с этим человеком, он не оказывает на неё никакого тяжёлого воздействия. Хотя я благоразумно молчала, напор горящей энергии, пытавшийся и меня втянуть в сомнительную беседу, был очень силён. Не буду даже вспоминать, о чём они говорили… Каждое слово моего единорога, моего брата-хранителя врезалось мне в память, я как за якорь держалась за его предостережения. Наконец, пришёл Глеб, и Ильчевский сразу стушевался. Без него мы поехали домой. Однако мои мысли, как я ни отмалчивалась, всё-таки подверглись какой-то чуждой силе. Прежде ясное и цельное бытие треснуло, и в возникшую щель врывается что-то смертоносное. Я не согласна!
Вечером заглянула в наш храм. О. Михаил в полумраке при свете лампад читал молитву преподобного Ефрема Сирина. Слезами я вызволяла, спасала свои мысли, делая поклоны вслед за батюшкой. Как только удастся собрать ум, обязательно поговорю с мамой начистоту.
* * *
Зови и плачь: Отец тебя услышит.
Моя душа — как колокол в глуши.
Как стая птиц, сорвавшаяся с крыши,
Да не рассеются сокровища души!
Сюда и я пришла путём болезни
И закричала, видя свет земной.
Но кто-то пел тогда мне: «Не исчезни!»
И Ты, Отец, склонялся надо мной, —
Пока я с молоком пила напевы,
Пока я помнила о том, где мой Отец!..
Но враг сказал: «Она не дочь ли Евы?» –
И возложил терновый свой венец.
Я наклонилась на ступенях храма
Под тяжестью венца над головой.
Мой плач рассеялся, как тело фимиама,
С алтарной растворился тишиной.
Ты дашь мне всё, что я хотела видеть,
Как будто враг не рвался в колыбель,
Когда я не могла Тебя обидеть
И шум земли не просочился в щель.
Крестом и Кровию сними с меня личины,
Вдохни Своё подобие в меня
И сотвори меня, но не из глины,
Посланницей из духа и Огня!
18 апреля. Четверг.
Ещё одна бессонная ночь! Всё-таки сильно я виновата пред Господом, никак не вернёт Он мне жизнь и силу. Пришлось среди ночи вставать и записывать исходящие строчки.
* * *
В смиренной и невольной нищете
Смоковница пустая предо Мной.
Твои глаза не видят в темноте,
Но вижу Я, — и Я всегда с тобой.
На мысленном нетвёрдом берегу
И в эту ночь ты встала предо Мной.
Ты слышишь, как тебя Я берегу?..
Как тонкий хлад разлит над головой?..
Но где же свет без пламени – Любовь?
Твоя беда – и Мне в запястье гвоздь,
Твоя слеза — и Мне из раны Кровь.
И на кресте не сокрушится кость,
И голос твой вольётся в вечный хор.
Терпение твоё — покорный конь.
Ты в недрах вздоха обретаешь взор —
Утешитель, чистительный Огонь.
К рассвету ты забудешь о слезах
За то, что в полночь ищешь Жениха.
Его дыханье погребает страх
Во гробе новом этого стиха.
А утром мама не могла меня добудиться. Я упросила её позвонить в гимназию и оставить меня дома, потом продолжала отсыпаться. До обеда внимательно занималась, а после — опять взяла учебник геометрии с тетрадкой и пошла в перелесок на своё дерево. Просидела тут почти до вечерней зари, но вместо геометрии из меня с силой бьёт поток, как музыка. Остаётся только записывать.
* * *
От ропота, от города земного
Я прихожу на псалмопенье птиц.
В древесном храме у иконы Слова
Я нищим сердцем повергаюсь ниц:
— Отец мой, почему же я не вижу
В вечернем сердце Света Твоего?
Восток Твой никогда не станет ближе,
Как на земле ни настигай Его.
Ты брал меня в высокие селенья,
Где, как родной, мне слёзы осушал,
А в темноту и холод смертной сени
Хранителей на помощь посылал.
Но для меня и в чистом поле стены,
А если полечу — на небе сеть.
Из-за богатой ризы песнопений,
Спаситель мой, не дай мне умереть!
Аминь.
Я ожидала, что теперь Тот, Кто раздаёт дарования, отнимет у меня мой дар за то, что я провинилась. Но нет. Я даже устала от этого дара. Не могу остановить потоки размеренной речи. Вот, например, сегодня думала о святых девах, великомученицах Екатерине и Варваре. Их возвышенная красота — мой якорь — вдохновляет и утешает, поддерживает и исцеляет. И вот что прочитала в житии великомученицы Варвары: «Перед смертью она молилась: Господи Боже мой Иисусе Христе! Приими меня, яко непорочную жертву, и всем, кто будет вспоминать на земле мои страдания, всегда подавай избавление от всех бед, скорбей и болезней, и даруй им непостыдную кончину, причастную Святых Таин Твоих». Разве мог Он отвергнуть такую мольбу? Какой источник силы для меня. Непобедимой силы. Во время пыток, перед смертью, святая Варвара пророчески думала о других — о любящих Христа… В том числе и обо мне! О дивная мученица, я тоже думала о тебе, желая воспеть твою вечную красоту. И вот что вдруг получилось:
Святая великомученица Варвара
Уже ли я умру, Тебя увидев?
— Не бойся, не умрёшь: к земле нагнись
И стань руном, куда Смиренье снидет,
Куда с небес Роса стекает вниз.
А на рассвете вся вода живая
В глубокой чаше соберётся вновь,
Оставив в сердце след от силы рая
И освятив на жертвеннике кровь.
Я положу печать на сердце этом,
Я на тебе отпечатлею Свет,
Чтоб стала ты светящимся поэтом
От Солнца Правды, ибо Я – Поэт.
Я Сам тебя задумал, как поэму,
Когда тебя качала колыбель,
Когда Мой враг искал тебя, как тему,
За то, что голубь осенил купель.
А ты, как хворост для морозной ночи,
Шла собирать в лесу чужую боль,
На жертвенник слагая кровь пророчу,
Премудрость, голос, зрение и Соль.
19 апреля Пятница.
Вчера вечером эти потоки стихов, наконец, так меня вымотали, что я пошла «ябедничать маме». Мама сидела на террасе. Замешивала тесто для драников. ногой качая в коляске меньшого Ярославича. Надо было рассказать ей всё, в чем обличил меня Глебушка и в чём я сама себя обличила. Но как начать? Взяла у мамы чашку с тестом и стала мешать сама. Перед ней же положила бархатную записную книжку, подаренную мне на день рождения Мари Сайяр. Открыла на той странице, где начинается обойма последних стихов.
— Мам, помоги справиться. По-моему, пора как-то заткнуть этот фонтан — хоть ненадолго!
Мама читала, укачивая меньшого в ритме стихов. И вся история, в которую я попала, сразу стала ясна ей изнутри: ведь мама улавливает не столько слово, сколько дух, порождающий его. Мне оставалось только пересказать сюжетную канву о неудачной попытке дружбы с Ильчевским, о необъяснимой двусмысленности всех, казалось бы, невинных разговоров с ним, точно какой-то бес превращает каждое моё слово в кокетливую сеть, прилепляющую ко мне этого молодого человека и разжигающую его сердце. Никогда ещё со мной такого не было! Мама ответила:
— Таюшка, ты же сама знаешь, что перестаёшь быть ребёнком. С тебя и спрос теперь по новой мерке. Господь призвал тебя — и тотчас испытал твоё намерение. Чтобы заодно в искушении выковать в тебе новую мудрость. Знаешь, это ведь только начало. Впереди может быть много подобных искушений, когда ты должна показать верность своему пути и призванию. Они будут даже возрастать, по мере твоего взросления.
— Вот я и боюсь превратиться из-за таких искушений в злобную воблу!
— Я бы тоже не хотела тебя такой увидеть, — ласково улыбнулась мама. — Надеюсь, до этого не дойдёт! Научишься всему, чтобы сохранить любовь, в которой нет страха . Вот ты уже увидела бездну, в которую приводит даже мысленный, тонкий грех…
— Адскую бездну!..
— Только смирение сохранит тебя. И не надо бояться! Свыше сил не будет ничего . Но нельзя ни искать искушений, ни нарываться на них. Мудрость в том, чтобы бегать от них, удаляться.
— Ха, бегать от Лёшки-гностика! Это что-то новенькое! — воскликнула я, притворяясь дитятком.
— Конечно, новенькое! Ты теперь — новый человек. Там, где уже нельзя быть ребёнком, не будь им. Ни в коем случае. Будь рассудительным, взрослым человеком. И не печалься, если придётся от чего-то отказываться. У тебя же хватает тех, с кем ты можешь быть по-прежнему сама собой. Открытой, простодушной девочкой.
— Ясно! Мам, отвези меня в воскресенье на службу к владыке. — попросила я. — Мне надо на исповедь.
После маминого разъяснения всё улеглось. Я почти вернула себе равновесие, радость и мир. Таинство покаяния исцелит окончательно.
Потом были на любимой службе с Акафистом Пресвятой Богородице (завтра уже Суббота Акафиста). Везде война, у каждого своя война. Всё-таки благоуханные древние песнопения Пречистой Деве — животворящая роса. И молилась я о покрове над нашим народом… Дурные предчувствия одолевают меня! Война разрастается и перемалывает народ.
20 апреля. Суббота Акафиста.
Вчера приехала Лиза. Узнав, что я пропустила школу и хожу сонная, с подглазинами, она испугалась, — не заболела ли я в третий раз в этом учебном году. Они с мамой при мне решали, стоит ли поговорить с Курциусом, чтобы перевести меня на домашнее обучение. О, это же мечта! Буду дисциплинировать себя всеми способами, соблюдать режим дня, как оловянный солдатик, — но дома! Только бы избавили меня от ежедневного неуклонного сидения в классе от свистка до свистка!.. Неужели мечта сбудется?
Нынешней ночью, после беседы с мамой, я, наконец, выспалась, как младенец. Правда, в четыре часа проснулась и смотрела, как поднимается кумачовое солнце. Оно отбрасывало на доски скошенной стены причудливый вишнёво-оранжевый блик. Он светлел, золотился, становился не пугающим, а радостным, как предзнаменование нового дня. А из сердца мощными толчками — всё тот же ритм, те же образы… одна и та же длинная баллада, с бесконечным диалогом Творца с малейшим творением.
* * *
Дитя, невеста, след святого знака!
За то, что трудно Сущего искать,
Отныне ты уже не будешь плакать,
К засовам тяжким руки простирать.
Я отнимаю слёзы и поклоны
И синеву недремлющих очей.
Теперь ты — лань, бегущая по склону,
Рождённая в пещерах, из ночей.
Отныне Солнце мысленное щедро
К тебе, текущей, устремит лучи,
И силу даст, как выспреннему кедру,
Как отрокам, поющим из печи.
И Слово оросит тебя дарами,
Развеет вихрем временный огонь.
Вступай в горнило лёгкими ногами,
Как сокол на простёртую ладонь.
Утром проснулась поздно — здоровая и бодрая. Наблюдаю за Лизой: как на ней сказывается любовь? Условно говоря, становится ли она, как Амето, новым человеком? Смотрю, смотрю, — но ничего не замечаю. Такая же ровная, такая же благоразумная, немногословная и трудолюбивая. А сколько она занимается! А вот тут — стоп: тут только и видна разница между Лизой нынешней и Лизой прежней. Настоящая речь её сердца — это её игра. Мне и раньше казалось, что мало кто способен через музыку высоту разума сделать зримой, прохладный огонь сердца – ощутимым. Но что всё прежнее в сравнении с сегодняшним её искусством?.. Вот настоящая мамина ученица. Ах, сестра, только поэтому я и решила, что никогда не буду пианисткой! Слыша тебя, понимаю, что никогда мне не достичь такой внутренней силы, никогда не овладеть голосом инструмента так, как дано тебе. Лиза и нескольких клавиш, даже в шутку, не может нажать, чтобы они не пели, не говорили всерьёз!
Приехали Вася Опарин и Зоя Фотиадис. Мамин квартет репетирует на террасе, а тётя Зоя, как обычно, попросила у меня дать «испить» новых песен. Такие у неё выражения! Я дала ей последние стихи, и по ним она угадала всю историю моих последних дней. Конечно, в общих чертах, но очень точно.
— У тебя всё будет хорошо! Ничего не бойся и будь твёрдой. Из такой нерушимой крепости никакие враги тебя не похитят! Путь будет прямым, как луч, — сказала она. И вздохнула.
22 апреля. Понедельник.
Завтра сдаём математику. И главное, я обрела прежнюю свободу! Даже ещё более свободную свободу, чем в детстве, если можно так выразиться! Сначала мне её предсказал владыка. Вчера, после исповеди и причастия, он провожал нас у ворот «Богомолья»:
— Ну что так расстроилась, птица? Своими песнями и молитвами ты старалась себя спасти, и это тебе удалось! Ничего страшного, птица, пока и не было. У страха глаза велики. Расправляй крылья и выше нос.
А сегодня я всё это увидела в природе! Днём я пошла на своё дерево — как всегда, с учебником, с тетрадкой. А тут вдруг похолодало, нахмурилось, стал накрапывать дождь. Собралась бежать в дом, но меня задержало завораживающее зрелище! Резким движением я напугала зяблика, который копошился и что-то клевал в зарослях прошлогодней жухлой травы. Птичка хотела упорхнуть от меня подальше, но путалась в поникшей траве, трепыхалась и билась, как в сетке. Я хотела высвободить бедного зяблика, но дождь внезапно разошёлся! Хлынул как из ведра. Лёгкие сухие стебли прибило к земле напором воды, и птичка выпорхнула и скрылась от меня. Ведь «ничего страшного, птица, пока и не было», как сказал владыка Елисей! И это подтвердилось буквально час спустя! Вышла гулять с Фиделькой, затворила калитку, оглядываюсь, — а на углу нас поджидает Лёшка-гностик. С одной стороны — такой уже свой-свой, дружеский друг, а с другой — увы, обрекающий меня на молчание своими страстями-мордастями. Он нас догнал, сначала поёрничал немного в своём стиле, а потом и говорит:
— Тайка, ты меня прости! Вижу, стал тебе в тягость — сам виноват. Всё это время голову ломал, себя изводил: кого же она так любит, что не даёт мне никакой надежды? Чем я-то хуже?
«Ну да. Ведь ты, чтоб тебя все любили, изо всех сил стараешься мыслить возвышенно!» — подумала я. Но у меня достало ума, чтобы промолчать.
— Кого же?.. — продолжал Лёшка. — Всех перебрал. Меня это просто убивало, даже у Тони выпытывал. Хотел за тебя бороться. Но теперь всё понял! Авдотья Знаменская кое-что мне цитировала… Это же ясно! Ты так любишь Христа Господа, правильно? Его Одного! Представляешь, сам догадался. И сразу отлегло, всё встало на места. Это же совсем другое дело! Тут я не соперник. Никому другому я бы не пожелал уступить… Больше не буду на тебя давить. Забудь, если чем досаждал! Я-то ведь успел почти потерять живую веру. Нигде вокруг её уже не видел всё не то, всё не то, что мне нужно. Думал, так и будет всегда! Но вы тут все… Даже возвращаться в Москву неохота. Короче, теперь считай меня другом и братом. Во Христе.
Он был так рад, что я от него не отвернулась. Что ни говори, только настоящий друг, только поистине родной человек мог всё так понять. Мы крепко пожали друг другу руки, и он побежал домой, окрылённый. И я, как птица, разрешилась от оков, — стала прежним ребёнком с детским сердцем, каким мне и суждено быть до конца. И это — мой рай, только так я чувствую себя счастливой.
Птица, запутавшаяся в траве
(с натуры)
В траве высокой маленькая птица
Запуталась — и не могла взлететь.
Вдали от шума гаснущей столицы
Попала в неожиданную сеть.
Ее замкнули в плен хвощи и былья,
И не давали выхода найти.
О стебли жёстких трав изранив крылья,
Она затосковала о пути,
О крыльях ветра в облаках свободных,
Заплакала: «О, как вернусь я к ним!..»
А травы ей: «И ты из земнородных!
И страж твой на земле неумолим».
Но облака сгустились над травою,
И крупный ливень затоптал траву, —
И выпустили пленницу живою
Под крылья ветра в небо, наяву.
24 апреля. Среда.
Ещё одно освобождение. Вчера сдали математику, — досрочно, поэтому результаты уже известны. Я набрала 24 балла, это пятёрка, но с минусом, как я считаю. Тоня-скрипачка набрала 26 баллов, а Серафима — универсальный гений — максимум, 31. Для неё это семечки! Но при этом она собирается идти со мной в гуманитарный класс. Останемся с ней без Тони! Участь Тони – музыка и столица. В пятницу будет русский. Поэтому писать прекращаю: обещала маме не отвлекаться, ведь русским я почти не владею! Тем более, постепенно начинает холодать. Близятся предсказанные Глебом заморозки цветущей черёмухи. Никаких прогулок по лесу, никакого расширения сознания на природе. Буду сидеть дома.
27 апреля. Лазарева суббота.
Великий для меня день: Господь плакал по Своём друге Лазаре! Так Он любит Своих друзей, так ненавидит смерть, которая вошла в мир . Так хочет, чтобы мы жили. И для Него — все живы . Папочка, дедушка! Сегодня я плакала о нашей разлуке и утешалась тем, что она не вечна.
А вчера мы сдали русский. Сегодня пришли результаты. У меня максимум, 33 балла. Я подтвердила своё словесное предназначение. У Симы тоже 33, у Тони 31.
Воскрешение Лазаря
«Сия болезнь не к смерти, но к славе Божией,
да прославится чрез нее Сын Божий» (Ин. 11, 4)
…А я уже четыре дня во гробе.
Ты закоснел и не спешил на зов,
И смерть пришла, в своей бессильной злобе
Увлечь меня в безмерный свой улов.
Я с ней ушёл — и разлучён с Тобою
Тяжелым камнем, слоем темноты,
Тугою погребальной пеленою,
В которую грядешь облечься Ты.
И слышно мне, как плачешь Ты снаружи,
Слезами прожигая вечный сон
И разрешая словом: «Где ты, друже?
Пора! Востани, Лазарь, выйди вон!»
28 апреля. Вербное воскресение.
Вход Господень в Иерусалим. В нынешнем году судьба уготовила нам Страстную неделю с экзаменом в Великий Пяток: придётся сдавать литературу! Собираюсь говеть на этой неделе, к литературе мне так рьяно готовиться не обязательно. Постараюсь сдать экзамен первой и как можно быстрее. В такой день, как Страстная пятница, время течёт по-другому и должно быть заполнено иначе. Но что мы можем поделать? Министерство просвещения не обращает внимания на такие вещи.
За минувшие дни поняла, насколько успела соскучиться по всем домашним. Из-за своего невольного отъединения с учебниками; соскучиться и по самому дому, — потому что меня временно отлучили от домашней работы. Особенно стосковалась по нашему младенчику Ярославичу. Казалось бы, всё было рядом, однако на время ослабла внутренняя связь со всем, что мне дорого. Итак, вывод: не учение, не земные знания, но мои родные и мой дом — вот приоритет. Только на общение с ними буду ориентироваться в жизни и всё подчинять этому.
Смотрю на Ярослава, беру его на руки, заглядываю в серые глазки и вижу, насколько он повзрослел. Насколько осмысленнее, как-то теплее стал его взгляд… Я думала, это моя фантазия, но мама утверждает, что нет, — так и есть. По крайней мере, это кажется не мне одной!
— А смотри, какая лучистая у него улыбка! — говорит мама, когда мы склоняемся над Ярославом, и беззубый ротик его растягивается до ушей.
— Это потому, что у него глазки блестят, — подтверждаю я.
Мама всё ещё кормит его сама, такая худенькая от природы — и такая выносливая! Украдкой смотрю на неё, как на картину Рафаэля или Леонардо. Она и всегда выглядит моложе лет на двадцать, — а в эти минуты — тем более. Ярославич, как молодильное яблочко, бросает на неё свои золотые лучи!
Ещё мы заметили, что маленький никогда не плачет, не беспокоится, ничего не требует и не кричит, когда звучит музыка. Или лыбится, выглядит счастливым, или молчит, притихает — якобы внимает изо всех сил звукам музыки. Кто его знает, что с ним происходит, как он видит мир? Никогда мы не узнаем, ведь он забудет это беззаботное время и не сможет нам рассказать. Однако оно останется в его сердце как фундамент, говорит мама.
Пока я усиленно готовилась к экзаменам, внутренняя связь с мамой не ослабевала, потому что я буквально выполняла её послушание и чувствовала, что мама близко-близко. Но вот сам дом!.. Вчера мыла окна, протирала подоконники, двигала шваброй туда-сюда, протирала листья фикусов и гибискуса, и казалось, я много недель, месяцев не видела этих половиц, этих подоконников, этих гардин… Когда ты лишь пользуешься домом, он становится чем-то вроде ночлежки, гостиницы. Нет, в него надо постоянно вкладывать душу и не лениться, трудиться ради его благоустройства. И пространство дома живёт, обволакивает счастьем, какой-то тончайшей благодатью, — вот что такое дом! Об этом нам часто говорила мама, когда пыталась приучать помогать ей по дому. И вот сама вижу: мама говорила не для красного словца, это правда. Домашняя благодать — во всём и только здесь: в ароматах, в бое часов, в скрипе лестницы, в солнечных бликах на мебели, в стуке двери, в яблонях под окнами, готовых зацвести… Как магнит, эта благодать притягивает домой отовсюду.
1 мая. Страстная среда.
Какая немыслимая стужа с начала Страстной седмицы! Мы с мамой и Глебом говеем. Мама дала мне команду «вольно!» — перед литературой напрягаться не надо. Опять можно спать рядом с колыбелькой, под боком у мамы. Но, кажется, меня голосок Ярославушки не может разбудить, и маме приходится вставать самой, пока я сплю как сурок. А вечерами засыпаю, пока мама, склонившись к ночнику, читает папины записные книжки. У меня язык не поворачивается попросить их в руки. Но порой мама зачитывает оттуда что-нибудь — важное, интересное, какой-нибудь домашний разговор, сохранённый папой. И оказывается, Лиза не такая уж молчунья! Всё, что касается внешней жизни, истории, законов, политики, изобразительного искусства и литературы, — она без конца обсуждала с папой, и ему нравилась её наивная и рассудительная позиция. Я рассказала об этом Глебу, и он ответил:
— Лиза не такая уж молчунья? А для тебя это новость? Ну ты даёшь. Значит, Лизе пока нечего с тобой обсуждать. Мы с Лизой постоянно всё обсуждаем! А тебе это, видно, не слишком важно. Ты же у нас — вещь в себе, эйдос. И ещё не выбралась из кокона собственного сердечка.
Глеб, как всегда, нелицеприятен! Но и как всегда — прав, ведь — да, я смотрю на всё через такую маленькую призму, и мою природу изменить невозможно. Разве что слегка скорректировать, чтобы это не было слишком нездорово… Вот я стою в приделе во время службы, рядом со мной на скамейке — переноска с маленьким Ярославичем. Но что со мной происходит? Слышу лишь обрывки Богослужения, даже в такие страшные дни. Забываю о Ярославе, — пока он не напомнит о себе хныканьем, рёвом или кряхтеньем. Отвлекаюсь от него настолько, что, кажется, даже вор мог бы унести переноску с маленьким у меня из-под носа, я и ухом не поведу. Куда же я погружаюсь во время службы? Тоскую по прежней жизни с папой — это раз. Плачу по нему. А во-вторых, тоскую по тем часам, когда во мне горело пламя — после того, как я открыла Гимны преподобного Симеона Нового Богослова. Ни за что бы не посмела читать их снова — страшно, да и знаю, что так, механически, не верну того, что было дано по одному Богу ведомым причинам. Боюсь пережить это снова, но и жить без этого уже не могу. И хотя на душе мир, в сердце течёт неиссякающий ручей радости, — плачу в такие минуты, вспоминая те часы… после которых моя жизнь разделилась на до и после. О, найти бы путь, на котором не буду отлучена от Твоей любви, Господи!
Видеть, как Он есть
На память мне остались только блики
Незримого Огня в живом сосуде.
Так листья отошедшей земляники
Ещё напоминают нам о чуде,
Так шапка распалившегося клёна
Недолго нам о солнце возвещает,
Так первый снег на яблоне смущённой
На память весть о мае посылает.
Случилось так, что солнце скупо ныне, —
Как в зеркале, как в облаке осеннем —
Сияет приглушённо на вершине
В гаданиях и образах и сени.
2 мая. Великий Четверг.
Сегодня мы все причастились. Завтра экзамен, но мне не спится. Сейчас пришла к Лизе поговорить перед сном (она приехала до понедельника). Ведь я теперь точно знаю, что никакая она не молчунья, стоит только разговорить…
Начала ей рассказывать о том, что прочитала мне мама в папином дневнике. Когда Лизе было почти десять лет, мы пошли в поход в сторону Усолья. Собирались переночевать в палатке на реке. Прошли шесть километров, а Лиза уже с утра была какой-то вялой и, наконец, совсем раскисла. Мама пощупала ей лоб — температура высокая. Что делать? Разбивать палатку нельзя: ребёнок болен. Еще двое меньших под ногами крутятся. Папа взял больную длинноногую девочку на закорки, и вместо ночлега направились в сторону Усолья. Там папа по телефону арендовал деревянный домик на ночь. А до него было ещё шесть километров.
— Конечно, помню! — подтвердила Лиза. — Как — всё далеко-далеко от меня, едва иду и мутит… Когда обнаружили, что у меня жар, решили не делать привала на ночь — пошли к «цивилизации». Глебка взял мой рюкзачок, двойную ношу. Папа меня, долговязую, тащил на спине, а я навалилась ему на шею, обхватила курчавую голову и почти спала… Мы так часа полтора брели, если не два. Все устали! Зато, помнишь, когда пришли в этот деревянный домик в Усолье… Меня уложили на свежие простыни в мягкую постельку, дали аспирину, а сами на террасе ужинали. Папа нажарил шашлыков — помню, как до меня доносился их аромат… Так было хорошо! Все то и дело заходили ко мне, по очереди читали сказки. У меня проснулся зверский аппетит. Я поела шашлыков и крепко заснула. А утром вскочила раньше всех — бодрая, здоровая. Всю хворь как рукой сняло. Папа с хозяином арендного домика всё утро осматривал коммуникации, сруб, стыки, обсуждал проект и строительство… Папе понравился домик. Главное, он нас выручил и приютил в небольшой беде. Но наш дом, конечно, ни в какое сравнение не идёт с этим дачным теремком!
— Я тоже чётко помню этот «теремок трёх медведей» среди сосен! — подтвердила я. — К вечеру мы добрались до нашего дома — попали из сказки в сказку. По-моему, ты потом не разболелась.
— Нет. Никаких последствий не было.
Тут я разошлась и всё-всё рассказала Лизе о своей любви, о том, что со мной было, как меня обожгла недавняя Встреча, и как сразу последовало обидное искушение, — тритоновый дьявольский диссонанс… который разрешился, но теперь прежнего Света не вернуть! Лиза слушала с удивлением. Спросила, делилась ли я ещё с кем-нибудь своими «видениями».
— Это не видения, — возразила я. — Видимых образов нет, это нельзя так назвать… Я рассказала и маме, и владыке Елисею. Он же старый монах и живёт в лесу.
— Вот! И что же ответил владыка? — с беспокойством спросила Лиза.
— Сказал, что это у меня только призывающая благодать, которая не навсегда. Конечно, моя задача — её сохранить, но она всё равно покинет меня… То есть я буду так чувствовать. Перестану её явно ощущать. На самом деле благодать только изменит своё воздействие. И вот тогда, сказал владыка, тебе придётся три пары железных сапог истоптать и три просвиры каменные изглодать, чтобы вернуть ту же радость и любовь. Но владыка добавил: Запомни: даже самое страшное ощущение Богооставленности — это тоже действие благодати, именно таким образом воспринимаемое. Помнишь: «Держи ум твой во аде и не отчаивайся»? Вот так. И помни тогда, что Он рядом по-прежнему, не оставил сердца твоего. Он соединён с тобой неизреченно, нераздельно. Призови Его — и Он поможет, ослабит. Усмотришь Его в других знаках и признаках, во внешних событиях…
— Что же… — вздохнула Лиза. — Владыка знает. Раз такой у тебя путь, запомни его слова на всю жизнь. Я теперь вижу, что и человеческая любовь бывает нерасторжимой и единственной, когда завладевает всем существом, когда прорастёт в глубины сердца. Это и есть брак, единственно возможный… Всё остальное — профанация. Потерять это страшно. Слова владыки применимы в какой-то мере и для моего случая.
Я спросила:
— А Ян уже признался тебе в любви? Расскажи, как!
— Напрямую, открытым текстом — нет. Но это признание видно во всех его жестах, взглядах, сообщениях, поступках. Даже когда его нет рядом, сердца направлены друг к другу.
— Почему же он тянет? Чего боится?
— Ничего не боится. Просто он видит, что я ещё расту. Оказалось, я очень инфантильная, знаешь, не могу сразу окунуться в реальную жизнь. Слишком медленно взрослею… и то — только под воздействием любви. Мама смогла измениться и вырасти — стремительно, в считанные недели, я — по-другому, ведь и Яник ненамного меня старше. Мой «рыцарь бедный» с пелёнок… Он рос под воздействием этой любви. А я её получила, только когда потеряла папу. Но любовь, правда, как дождь ранний и поздний, орошающий дух человека. Личность… моя уж точно… достигнет меры возраста только благодаря этой благодати. Она — то как ласковое солнце, то жжёт пожаром, то прохлаждает росой, то томит засухой, то радует изобилием. Похоже на то, что рассказываешь ты.
— И Глебка говорит примерно о том же!
— Вот видишь, это поток. Потому и я могу тебя отчасти понять, хотя ты говоришь о чем-то неизъяснимом. Тот, кого я люблю, переживает то же. Я это знаю не из разговоров, а потому, что у нас с ним одно сердце. Всё, что происходит в сердце, совершается в сообщающихся сосудах. Поэтому сердце невозможно разделить, разлучить, разорвать. Это было бы подобно смерти. Сначала мы с вами читали об этом в папином дневнике, помнишь… Вот папа нас покинул — и то же случилось со мной. Каково маме? — всё время думаю об этом. Наверное, маленький ей дан как новая опора для лозы. Мощная опора, чтобы сохранить тяжёлые гроздья…
Так мы поговорили с Лизой, молчуньей… какой я её почему-то считала.
Об изреченном Слове
Изреченное Слово, живая тропа,
Непрерывною нитью намётанный Путь,
Почему Ты погасло, внезапно пропав,
И Тебя не найти, не позвать, не вернуть, —
На пути, где молчат верстовые столбы,
И не ведают цели развилки дорог,
Где остались приметы жестокой борьбы
И исчезли следы человеческих ног?
Ты взойдёшь высоко, как в Сочельник звезда,
Ты нежданно зажжёшься во мне, как свеча,
Ибо Ты неразлучен со мною всегда,
От того, что природа Твоя горяча.
Ты не гаснешь в молчанье, не меркнешь во сне,
В темноте и во время напастей и бурь
Ты откуда-то свыше приходишь ко мне
И, как пламя, вокруг поджигаешь лазурь.
Я не знаю, откуда Ты, где Ты живёшь,
И не ведомы мне очертанья пути,
Для чего Ты приходишь, куда Ты уйдешь,
Но прошу об одном: не замедли прийти.
4 мая. Великая суббота.
Суббота покоя. Вчера сдала экзамен. Ушла первой, чтобы успеть на вынос Плащаницы. Сейчас узнала результат — максимум, 42. Ладно, гордиться нечем. Разум человеческий очень ограничен и хрупок, его легко потерять. И есть области, в которые мой жалкий разум даже не заглядывал, либо полощется там беспомощно, как щенок в потоке. По информатике у меня всего 16 баллов из 19.
На Страстной неделе Глеб прекратил давать уроки резьбы по дереву своим верным подмастерьям. И на Светлой тоже не будет продолжать работы. Берёт пример с папы, свято чтит праздничные дни. Наличники он успел сдать заказчику. Мы с Лизой и Симой даже ездили взглянуть, как они смотрятся на новом доме. И Глеб был с нами. Брат глядел на дом, прищурившись, точно разглядывал картину большого художника.
— Что скажешь, мастер? — спросила его «суженая».
— Мотаю на ус… Только когда изделие на месте, видны все его недостатки. Которые мне надо учесть на будущее.
— Разве здесь есть недостатки?
— Верх тяжеловат. Я бы значительно облегчил этот дурацкий «ламбрекен», сделал бы воздушным и ажурным. Впрочем, заказчик доволен. А мне немного грустно… Жаль расставаться.
— Впереди ещё много всего! — утешали мы.
— Папа говорил, что ему грустно было продавать дома. Они все были ему дороги, почти как дети. То есть почти как мы. Особенно наш дом он не хотел отдавать. Ну, эту историю вы знаете.
— А я не знаю, — пискнула Серафима.
И мы наперебой поведали ей историю создания нашего дома, не говоря, правда, об источнике этого предания — о папиных дневниках. Мол, устное семейное предание. Папа построил дом, который казался ему таким шедевром, что он не хотел его продавать случайным покупателям. Видно, вся его душа рвалась куда-то при виде этого дома… Его желание дошло до Неба, и вот приехала наша мама со своим отцом — смотреть дом. У них не было никакой надежды купить такую красоту: считали, что им не хватит денег проводить коммуникации и обустраивать новый дом. Приехали просто увидеть собственными глазами то, что восхитило их на фотографиях в объявлении, повздыхать и уехать. Но застройщик тотчас заявил, что все коммуникации входят в стоимость дома. Мама подняла на него глаза и погибла… Сима жадно слушала нашу предысторию и ждала подробностей. Мы обещали ей рассказать куда подробней в своё время. Когда она вырастет и станет нашей, Пшеницыной.
Но всё это было вчера, в Страстную Пятницу, когда Лиза с Глебом забирали нас после экзамена. А сегодня мы красили яйца в луковой шелухе. Куличи нынче пекли не мы, а Маша с бабушкой. Потом вместе носили на освящение корзинки с пасхальными брашнами. Почему-то все были такие сосредоточенные! Не хотелось разговаривать вслух, хотя мы от природы довольно говорливы, исключая Лизу. Да и не надо было говорить. В тишине мы и так понимали, видели друг друга.
Стужа стоит такая, что столы с брашнами стояли не на улице, как обычно, а внутри церкви. Кажется, такой холодной Пасхи на моей памяти ещё не бывало! И всё-таки внутри светит пасхальный свет, сквозь бесконечный штормовой сумрак.
Песня Мироносицы
(«детские стихи»)
Вся жизнь – Великая Суббота
И глина, сжатая в горсти,
Но в этот день твоя забота —
До Гроба миро донести,
Без страха, что никто не скажет
Тебе кратчайшего пути,
Что мимо кесаревой стражи
Придётся к Гробу подойти,
Ещё не ведая, кто может
У стражи очи ослепить,
Кто в этот час тебе поможет
От Гроба камень отвалить.
Пришла с дарами, и не знаешь,
Что воссиял великий Свет.
Учителя увидеть чаешь, —
А Господа во Гробе нет.
В печали ты, как немощная
И не прозревшая жена.
А в этот час сияньем рая
Вся преисподняя полна.
Ты думаешь, не видя Лика,
Что вертоградарь пред тобой.
Но Он по имени окликнул,
И видишь: Он — Учитель твой,
И даришь в радости и страхе
К Его ногам земной поклон.
Теперь как Царь, — не в рабьем зраке, —
Повсюду с вами будет Он!
5 мая. Светлое Христово Воскресение.
Христос воскресе! Писать совершенно некогда. После ночной Пасхальной службы, на которой присутствовал и наш Ярослав Ярославич, мы разговелись дома. Встретить играющее солнце не удалось: такая хмарь и непогода нынче… И при этом мороз до -5! Точно всё напоминает не только о празднике вечной Жизни, но и о разгуле смерти на земле, — и то, что с нами не было папы, не было дедушки, и то, что бабушка с вечера спала и впервые в жизни не помнила, что Пасха наступила… Я сказала Лизе:
— Пасха нынче весьма Бетховенская, — или как минор Моцарта. Ужасная трагедия, проникнутая вечной гармонией.
Лиза не стала возражать. Потом весь день у нас были гости, шли чередой друзья и соседи с разными яствами. Приехали Дима Липкин и Даша Стриж. Остановились в одном из папиных домиков на пару дней.
Уже темнеет. Слишком рано для мая — потому что пасмурно и студёно. Мама усилила отопление на ночь, — почти как зимой, ведь ночью снова будет мороз. Окна плотно закрыты, чтобы беречь тепло. И всё-таки слышно, как громко поют соловьи! Сегодня впервые донеслись до меня их трели, свист и щёлканье — со всех сторон, и в саду, и в роще, и у соседей. Совсем близко трещит смешной коростель: тыр-тыррр, тыр-тыррр. И чайки сегодня низко парили, кричали кликушами. Дятел барабанил по стволу. В нашу стужу прилетела и кукушка — слишком рано. Все радуются воскресшему Христу, благовестят со всех колоколен, кто во что горазд!
Сижу на подоконнике, в сумраке комнаты светит только монитор планшета. Смотрю в окно на молоденькие листики на берёзах, которые страдают от мороза. Дубы и вовсе выглядят по-зимнему. Но яркий Пасхальный свет горит вопреки всему. И я предчувствую скорую свободу от мучительного долга — учёбы. У меня столько планов!
Спросила у мамы, можно ли мне что-нибудь читать на каникулах, и мама придумала чудесное послушание! Мы будем всё читать вместе — вслух. Да не просто читать, а обсуждать чуть не каждую строчку! К нам могут присоединяться Лиза и Глеб, если пожелают. Мама считает, что мы грешим поверхностным глотанием книг. Это болезнь не только наша, это болезнь всего поколения, — любого современного человека, даже живущего вдали от скоростей и городского шума. Так мама и сказала:
— Проглотив, ставим книгу на полку не только как осязаемый объект. Но ещё и содержание книги ставим в рядок — на полку в своём сознании. Если что и остаётся в памяти — профанный, поверхностный уровень, сюжет и эмоциональное впечатление. Всё. Иногда и сюжет вскоре выветривается. Потому что сокровенные глубины текста, детали и частности пролетают мимо сознания и тотчас превращаются в ничто. Вы это можете заметить, когда через какое-то время возьмётесь перечитать что-нибудь. Так что будем работать с деталями текста, извлекать все его смыслы, красоту, аромат, вкус и свет.
Итак, мы вернёмся к привычкам, которые у нас были до ухода папы на войну. И это будет для меня праздник!
6 мая. Светлый понедельник.
День св. Георгия Победоносца. Необъяснимо! Образ папы для меня связался с иконой святого Георгия, победителя дракона. Папа, ты меня видишь, — знаешь, кем мне предназначено быть?
В этот холодный день готовлюсь к последнему испытанию перед летней свободой. Ночью морозы опускаются до —8. У одной из сосенок, посаженных папой в дни его отпуска, порыжели верхние ветки. Придётся их срезать, и сосна найдёт себе новую вершину, но отстанет в росте от своих сестёр-одногодок. Наши клумбы ещё не раскрыты — я заглянула под ткань на своей клумбе — нарциссы и многолетние тюльпаны в теплые дни умудрились прорасти под покровом, тянутся к свету. Стебли роз не погибли. Заглянула я и под покрывало папиной клумбы… Все его цветы тоже живы, хилея косая и флоксы выбросили крохотные ростки. Как же я плакала! Папа не будет полоть свою клумбу… Мы все договорились заботится о ней, помимо своих клумб. Эти клумбы придумал папа, когда мы были малышами:
— Вот вам по клочку земли, возделывайте её. Придумывайте сами, что посадить на своей земле.
Ради примера родители завели и свои клумбы, одинаковые по размеру. И мы трудились бок о бок, старались друг друга перещеголять. Папа любил самые простые, «деревенские» цветы для палисадников — разноцветные флоксы, ноготки, мальву, пионы, гладиолусы, хризантемы и астры. Они пышно росли без особых хлопот. Глеб подражал папе, Лиза с мамой высаживали то одни, то другие однолетники, несколько раз в год меняя экспозицию. А я то и дело меняла концепцию, не зная, на чём остановиться: то земляника, то баданы и хосты, то камнеломка и мох, то яркие бархатцы, бальзамин и петуньи... Папе нравились мои идеи своей непредсказуемостью.
Тёплый свет Воскресения всё проникает, весь этот мир, погружённый в войну и в ненастный холод… Ладно, пора готовиться к английскому. Я думаю, сдам. Раз мне легко даётся немецкий благодаря маме, то уж английский — просто семечки
Воскрешение Иаировой дщери
Талифа куми! Девица, тебе говорю, встань… (Мк. 5, 41)
…Ведь ты не погрузилась в смерть:
На глубину ушло движенье, —
Ведь это только круговерть
Естественного погруженья
Под осенением Креста
В пучину пропастей безводных
Для возведения моста
Над областью ветров свободных,
Куда желала ты взлететь, —
Но руки слабые застыли.
Тебя не одолела смерть,
И руки превратились в крылья.
8 мая. Среда.
Я свободна! О ветер, о воздух! Я ваша, как птицы, как кроны, как облака. Вчера сдали иностранный. Уже известно: у моих «Гёте» и «Штрайхера» всё очень неплохо, да и у меня высший балл. Божественное Слово тут мне покровительствует и помогает. Только бы Господь помог и в будущем — учиться тому и так, чему и как жаждет мой дух. А не в общей пыточной системе!
Возвращаюсь к жизни. Во-первых, я стосковалась по своему благоуханному братику: по его ясным глазёнкам и золотистым завиткам волос, по кулачкам, по всему его улыбчивому существу. Он вырос почти из всех своих вещичек, в которые одевали его с первого дня. Гардероб его обновился, — благо, мама с верой сохранила целый ворох одёжек после нас и после близнецов. Сегодня пристроили слишком маленькие вещи в семью с нашей улицы, ожидающую пополнения. Играю с меньшим, как с живой куколкой. Так интересно надевать кофточки и чепчики, шапочку и скафандр на орущего и барахтающегося пупса. Да, для меня вся жизнь — какая-то игра…
И ещё. Сегодня я бегала в Манежный парк, расцеловалась с Эрой и Эйдой и разыскала Петра Артёмыча, который организовал и содержит это чудесное место. Мои родители много лет вносили пожертвования для лошадей и ослов, поэтому Артёмыч разрешал нам ездить верхом в любое время. А тут я пришла бить челом: чтобы он взял меня на лето в помощники. Артёмыч поартачился для виду, но согласился три раза в неделю терпеть меня и даже немного платить(!) за то, что буду ухаживать за гривами, расчёсывать и заплетать их, чистить лошадей, собирать навоз в загонах, возить «чайников» и мелюзгу вокруг конюшни под уздцы — на смирной Хлое или на пони. Итак, вперёд к своей мечте.
9 мая. Четверг.
День Победы. Ещё один праздничный день без папы. Годовая круговерть постоянно напоминает о его отсутствии. Обычно он возил нас в город на шествие Бессмертного полка и на народные гуляния в парке Победы. Потом был обед с дедушкой и бабушкой. Присоединялась к нам и удивительная Мари Сайяр — для неё это тоже великий праздник, когда хочется быть со всеми.
Но нынче настолько сурово, настолько холодно… Утром мы посмотрели трансляцию парада и не поехали в город. Я тайком плакала: боялась, вдруг что-то страшное случится в Москве, но всё обошлось. Вообще, парад во время войны меня скорее ужасает. Потом мы приготовили праздничный обед — как всегда, пасхальный в этот день, с красными свечами, с крашеными яйцами. Поставили портреты прадедушек и рядом с ними — папин... Приехала Мари, Маша привела бабушку, Потом неожиданно пожаловала Серафима и села с нами за стол. Она смотрела на портреты, среди которых выделялась цветная фотография сероглазого витязя в камуфляжном шлеме, — и слёзы блестели на её щеках.
— Война не закончена. Получается, мы празднуем великую победу в сражении, но не в Мировой войне со злом, — сказала она. Глеб молчал, но это была его мысль, которую Серафима именно сейчас приняла как свою собственную.
Пока убирали со стола, я пошла к образу Спасителя, привезённого из пекла войны, упала ниц и тихо плакала. Не знала, о чём просить, — не смела, не представляла будущей Победы. Просто внутри всё жгло — это молитва моя возвращалась с неба в глубины, откуда исходила. Но Пасхальный свет всё проникает.
10 мая. Пятница.
Светлая седмица на исходе, и Глеб решил, что хватит бездельничать. Занятия в гимназии у него продолжаются, но свой «факультатив» он на Страстной не проводил. Однако сегодня снова приехали четверо энтузиастов, влюблённых в стамески и в запах сосновых досок. После занятия мама пригласила их в дом на чай. Ребятишки изрядно замёрзли, потому что решили не включать в мастерской отопление. И когда они выпили горячего чайку с куличами, языки у них развязались, бледность исчезла, и мысли начали парить высоко. Они размечтались, что со временем превратят наш город из пластикового ада в резной рай.
— Ведь стоит только одному украсить окна резными наличниками, а крышу — кружевным карнизом, сделать на заборе резные розетки, — тут же и соседям захочется так же, просто и недорого, обновить свой дом. И эта красота будет расходиться, как огонь от свечи, от одного дома к другому, от одной улицы к другой.
Я скептически качала головой. Маленькие фантазёры! Жизни не знают. Наш лёгкий деревянный забор, за которым видно и красивый дом с наличниками, и ухоженный сад, никого вокруг не сподвиг менять на дерево страшные и бессмысленные заборы из профнастила. Мнущиеся, как бумага при наших штормах. Потому что нынешним людям всё равно! Они на всю громкость включают тупое радио вместо того, чтобы слушать соловьёв! Им нравится жить и в консервной банке, лишь бы в ней скрыться от людей. Не потому, что боятся воров: ведь для вора такой забор — всё равно, что его отсутствие! При этом у нас на улице много красивых домов и садов, — но никто не видит этой красоты. Видят только металлические стены.
И всё-таки юные подмастерья остались при своём. Глеб молча слушал и думал. Я знаю, о чём: надо делать, надо гореть, а там будь что будет! Под конец Глеб сказал:
— Тайка, твой скепсис, как и всякий скепсис, только утверждает идею того, как должно быть. Сомневаясь, ты утверждаешь умопостигаемое существование того, в чём сомневаешься. Где-то существующие идеи ждут своего приведения в бытие…
Подмастерья долго смеялись над странным языком, на котором Глеб общается с сестрой: мол, что за «феня»? Так мы и спорили целый час, пока меньшому Ярославичу не надоели наши пререкания и он не закричал у мамы на руках. Что я для себя вынесла из этой беседы? Что не верю, как верили Достоевский и Шиллер, что красота спасёт мир или сделает нацию культурной. Но красота может утешать и вдохновлять отдельные души. Красота необходима хотя бы ради них!
14 мая. Вторник.
Радоница. Поминовение усопших… Папа! Дедушка! Я прошу для вас вечной радости. Я всегда о вас думаю, — всё напоминает о вас, я не разлучилась с вами сердцем. У Христа все живы .
Несколько дней ничего не записывала здесь, потому что писала свой «Шрекенбург», точно меня подгоняли. Начала я довольно рассудочно, ни шатко ни валко. Но вдруг герои ожили, зажглись, стали интенсивно общаться, чувствовать. И я уже не могу от этого отмахнуться! Всё полыхает, заставляет записывать. Удивительное состояние — создание прозы. Это не то что стихи — сел и записал за несколько минут. Тут круглые сутки горящего потока, и так без конца. Внешняя жизнь идёт своим чередом, а в тебе совершается совсем иная жизнь. Неужели в таком состоянии можно жить долго? Месяцами? Пока мои невидимые немцы, — и хорошие, и отвратительные, — приносят мне радость. Но как я буду продолжать, когда радость покинет? Неужели заброшу и не закончу?..
Итак, сделав зачин, я послала «Шрекенбург» маме и Глебу, чтобы они ознакомились с первыми страницами. Мама прочитала и, не вдаваясь в подробности, кратко благословила продолжать. Глебка же, как я и думала, заявил:
— Да, сеструша, неожиданные у тебя повороты темы. Что за фантазии? Впрочем, ничего удивительного. Носишь у сердца портретик Бетховена, размышляешь о парадоксах истории. Мне понравилось! Но вот любовная линия, которую ты наметила… Извини, это забавно! Сразу видно: автор не знает, о чём пишет. Беспомощно, далеко от природы вещей. Даже твоя хвалёная антиципация тут не может восполнить отсутствие личного опыта. В остальном — ты сумела меня заинтриговать. Жду продолжения.
— Я прислушаюсь к твоей критике, — ответила я кротко. Но язвительно добавила: — Надеюсь, ты мне подскажешь и поможешь, как опытный репетитор в «науке страсти нежной»?
Глебка надвинул мне панамку на нос, — мы как раз шли к Озеру, потому что начинаются тёплые дни. Обещал помогать советами.
На Озере мы фотографировали бесконечный майский закат. Пришли на берег, когда позолоченные чайки хищно парили над тихой зеркальной гладью, высматривая рыбёшек. Соловьиные свисты и трели далеко-далеко разносились по воде и точно покидали атмосферу и уходили в космос. В этой тишине, казалось, папа видит нас с неба. Фантастический майский вечер — Радоница…
А в минувшую субботу мы ездили в Москву. Днём Лиза давала концерт в музейном камерном зале под сводами. Играла «колокольные» произведения Рахманинова и Бетховена. У Бетховена это — финал 31-й сонаты опус 110. Пасхальный благовест после Страстного набата. Лиза хотела тоже благовестить и славить воскресшего Христа, — и это ей удалось! Потом Лиза осталась с Яном в Москве, а мы с Глебом добирались на метро до автовокзала. Глеб усадил меня, а сам стоял у дверей вагона, я издали наблюдала за ним, как посторонняя. Если забыть, что я его сестра и знаю его облик с рождения, — конечно, можно восхититься. Благородный юноша точно сошёл со старинных картин. Одухотворенное, спокойное лицо, чистая красота, — вот мой старший брат, моя кровиночка. Даже твои насмешки мне дороги и нужны! Они меня всегда отрезвляют и не пускают в мысленные дебри.
И был вечер, и было утро…
Я каждый вечер засыпаю в белом,
И застаю сей мир по пробуждении,
Как новый день — уже готовым, целым,
Как старое свое стихотворение.
Я знаю, что песчаная дорога
За окнами, а за дорогой — роща,
Куда ходила я навстречу Богу,
Когда была бесстрашнее и проще,
Когда я прожила еще так мало,
Как полевой побег под майским небом,
Когда ещё я многого не знала,
Но слышала: цветы растут под снегом.
О, если бы я вновь была побегом,
В себе носящим россыпи черники,
И колосом обещанного хлеба,
И словом, затаённым в первом крике!
15 мая. Среда.
Я, конечно, ещё та воровка и шпионка! Ну что мне с этим делать? Снова я провинилась перед мамой. Слова Глебки, что любовная линия в «Шрекенбурге» у меня получается беспомощной и обличает мой возраст, не идут у меня из головы. Как же быть? Ведь она необходима в сюжете для развития множества идей. Отказаться от неё не могу. И вот мне пришла мысль — искать помощи у папы. И я не нашла ничего лучше, как… остаться дома одной. Когда мама звала меня гулять с маленьким, я отказалась. Глеб был в гимназии. И вот, едва мама за порог, — я бросаюсь в мамину спальню, залезаю в её тумбочку, хватаю первую попавшуюся папину записную книжку и начинаю жадно листать в поисках слов любви. Их у папы в дневниках много-много! Долго их искать не пришлось, среди его дурных предчувствий по поводу международной обстановки или тревожных размышлений о ближайшем будущем христианства и нашего народа. Правда, лишь немногое успела сфотографировать.
Дневник папы
17 июля 2010 года. Суббота.
Завтра шестая годовщина нашего венчания. Мы никуда не поехали: пойдём в ресторан и с малышами, и с родителями. Мама предлагала оставить малышей у них, но это было бы слишком жестоко с нашей стороны: надолго оставить на родителей полуторагодовалую Таиску, которая всё рвёт и бьёт, бросает на пол. И в придачу еще двух болтунов, которые звенят как колокольчики, не умолкая?.. Нет это можем вынести только мы!
Отвык я много рефлексировать, но в канун такой даты скажу: огромное, незаслуженное счастье было дано мне даром, и только из-за моего максимализма. На другое, менее всеобъемлющее счастье, я категорически не был согласен. Поэтому моя Вера — моя, часть моя, благословенное свыше блаженство. И вот плоды этого благословения: три дивных ангела, явившихся на землю, в наш дом, один за другим.
Вера повсюду со мной, в каждой мысли, где бы я ни находился. Она — свет, через который я смотрю на всё, чистая призма, и без неё я мало что различал бы в темноте. А как мы скучаем друг по другу каждый день, даже находясь рядом! Внешний мир каждый день и разлучает, и теснее связывает нас между собою. Ведь только в те часы, когда все заботы позади, мы можем раскрыть друг другу сердце и увидеть: оно по-прежнему одно на двоих. И какая неодолимая сила связывает нас, толкает друг к другу!..
………………………………………………………………….
14 мая 2012 года. Понедельник.
О моя Вера, любовь только растёт. Наши внешние дела и обязанности не заглушают её, как плевелы. Напротив, каждый день успеваю так соскучиться по тебе, по всему твоему существу, по безраздельному общению с тобой. В те часы, когда мы вдвоём, когда ничто не отвлекает нас друг от друга, я будто впервые вижу твою красоту и не могу напиться, и ты так смотришь на меня, будто видишь впервые, будто не видела меня долгие годы. Словно давно разлучённые, мы не можем вдоволь наговориться, насытиться благословенным счастьем. И какие разряды от этого общего чувства, какие одновременные вспышки в нашем сердце — вспышки ослепительного света, огня и теплоты, радости и нежности. О Вера, были бы слова, чтобы выразить то, что с нами происходит!
23 мая 2012 года. Среда.
Ночи стоят светлые, север до утренней зари сохраняет потустороннее сияние. Как нравится мне наблюдать за Верой, когда она спит. Я радуюсь её тихому дыханию и умиротворённому лицу. Но вот ночь становится прозрачнее, — ещё нет четырёх, а за берёзами уже выкатывается полыхающий шар и озаряет комнату алым свечением и бликами. Лицо Веры становится подвижным, дыхание неровным, — и я любуюсь тем, как Вера смотрит сны. Они проходят по её лицу, как тени и свет во время движения. Но вот она открывает ясные глаза навстречу Авроре — алым лучам востока, лицо её розовеет, она бормочет:
— Во сне я видела тебя.
— И что мы делали?
— Не помню. Не скажу!
— Ну скажи! Во сне ты была в движении, как Фиделька.
— Ну да? Тоже тявкала и дёргалась? Не верю!.. Во сне мы бежали вверх по огромной лестнице, — смеется она и снова попадает в объятия Морфея, в мои объятия.
Пока это всё, что мне удалось раздобыть украдкой. Хотя, конечно, для «Шрекенбурга» мне не подходят слова давно женатого человека. Но экзальтация верного своей первой любви человека вполне пригодится.
Конечно, совесть меня будет мучить, и снова придётся признаваться маме. Всё должно быть по-честному… Сегодня было как-то неудобно, когда Глеб похвалил меня. Он приехал из гимназии и сказал:
— У нас было занятие совместно с параллельными классами. И твоя пресловутая поэтесса, как её… Авдотья Знаменская подошла и спросила: «Пшеницын, ты ведь брат той Пшеницыной, которая никогда ни с кем не ссорится?» Вот такая у тебя репутация: даже враги верят доброй молве о тебе… Я стал вспоминать, ссоришься ты или не ссоришься. И ответил: «Да, именно так, я её брат!»
Оглянувшись в прошлое, я тоже прихожу к выводу, что пока нет человека, с которым я бы расплевалась и разругалась. Да мне и в голову не приходит с кем-нибудь конфликтовать! Но вот о том, что я воровка и шпионка, я умолчала. Впрочем, Глебка и так знает.
16 мая. Четверг.
Удивительно, откуда в такой маленькой птичке, как соловей, столько силы и энтузиазма — петь так громко? Спать совершенно невозможно. Постепенно возвращается майское тепло, окно приходится приоткрывать, — и ночное многоголосие врывается в комнату. Огромные черёмухи за ручьём на краю оврага благоухают, ветерок приносит к моему изголовью их тонкий аромат. Неужели, правда, идёт война? — спрашиваю сквозь дремоту. Всё такое дружественное, привычное и неизменное. Но война может ворваться сюда в любое мгновение. Я уже устала думать об этом. Живое воображение ничего не может изменить. Даже мои слёзные молитвы бессильны!
Сегодня ездила к музыкалку, потому что там занятия ещё не прекратились. Борис Павлович готовит меня к отчётному концерту. Я все эти дни учила 8-ю сонату Моцарта — ужасно трудную для меня, но именно поэтому мне быстро удалось запомнить текст. Чем легче произведение, тем хуже оно удерживается у меня в памяти. А в эту a-moll-ную сонату я горячо влюблена. Мама не могла выманить меня из-за инструмента. Пришлось и ей сидеть рядом, биться над моей техникой. Борис Павлович заметил, что у меня наибольшая тяга именно к минорным произведениям.
— Помню, однажды ты предпочла с-moll-ную прелюдию Баха из первого тома прелюдии C-dur-ной. Хотя минорная гораздо сложнее… Но ты справилась, такая кроха! Играла на отчётном концерте. Да как!.. Потому мы и сожалеем, что твой ангел влечёт тебя в сторону от музыки… что не музыка станет твоей профессией. Но тут уж ничего не поделаешь.
— Ах, Борис Палыч, у нас дома два истинных музыканта, у меня подруга и вся её семья — настоящие музыканты. И вижу разницу: кто я на их фоне?.. Мне до них как до неба. Я, может быть, лучше, чем они, умею болтать о музыке… Музыканты избегают этого. Исключая мою маму, которую при желании можно хорошенько разговорить. И тогда она умеет выразить свои музыкальные мысли в словесной форме. А мне, определённо, нужен перевод с музыкального на обычный язык. То есть язык музыки как будто любимый, но не мой родной: я сначала формулирую словами, перевожу и теряю нить. Поэтому часто сбиваюсь, ошибаюсь, забываю текст.
Кажется, Борис Павлович прекрасно понял меня и пожелал успеха на любом поприще. Хотя, мол, об этом говорить пока рано, я еще буду учиться и учиться у него — и у мамы!
И вот мы с мамой сидим над Восьмой сонатой Моцарта. Пока, играя, больше думаю о технике, чем о содержании. Соната выше моих возможностей. Но, выходя в рощицу слушать птиц, внутри себя слушаю сонату — так, как она должна звучать, на мой взгляд. Точнее, так, как исполняет её мама. Мама, мама, эта музыка говорит мне о тебе, о твоей нежности, о твоей бессмертной любви. О вечной жизни и, значит, о папе… Смотрю на лес: ведь скоро год, как мы в последний раз увидели папу на пороге.
* * *
Я верую в державного Отца,
Который прежде свода голубого
В сиянии Премудрости и Слова
Замыслил храм от кровли до крыльца.
Я верую в Того, Кто создал лес
(Который стал мне неизменным другом),
И Ангела, стоящего над лугом,
И облако на пажити небес.
17 мая. Пятница.
Сегодня мы с Тоней играли в «Жар-птице» — впервые после долгого перерыва на экзамены. Эльке в своем чепце и фартуке Шоколадницы выглядит усталой, но у неё глаза горят. Уже с полудня все столики были заняты и в зале, и на террасе.
— Писать картинки мне стало некогда! В майские праздники началось что-то невиданное! — пояснила Эльке. — Такое ощущение, что вся Москва пожаловала в наш посёлок. А конкурентов у нас здесь пока нет. Спасибо вам, девчата (это ваш старый фильм…), что не дали нам прогореть в эту зиму. Если бы не вы… Между прочим, клиенты вас очень ждали. Слух о живой музыке в кофейне передаётся всем приезжим в посёлке.
Мы с Тоней пожалели, что десять дней позволили себе «отдохнуть» после экзаменов и не ходили играть. Однако у нас была на то и причина: в музыкалке экзамены и отчётный концерт ещё впереди! Сегодня мы сыграли переложение части «Кофейной кантаты», сделанное Яником. Я играла в регистре клавесина. Звучит не слишком приятно, зато более аутентично. Эльке неплохо спела арию Лизхен.
И именно в эту минуту в кофейню заглянул Лёшка-гностик. Да, он здесь, в Москву ещё не уехал. Тоня недавно ходила с ним на прогулку, и Лёшка-гностик признался, что с ЕГЭ у него дело не заладилось. Да и немудрено: он же старательно запускал учёбу, назло родителям. Теперь осенью пересдача. Потом, скорее всего, — армия, срочная служба. Родители Ильчевского уже в панике, зато дед Курциус спокоен. Сам Лёшка — тоже. «Это будет самое то, чтобы показать родакам, что они натворили!» — заявил он Тоне.
Когда мы играли, Лёшка сел на террасе за маленький столик: было тепло и ясно. Эльке смотрела на Лёшку-гностика снисходительно: флёр авторитета шпаны с него совершенно слетел. Мы сделали перерыв и подсели к нему. Лёшка купил нам мороженого и заявил:
— Так что — вы свободны, а я нет. Но это и хорошо. Нет необходимости возвращаться в Москву. Там, говорят, уже начался летний ад. Ноги переломаешь! Но вот, гора сама пришла к Магомету, — Лешка-гностик обвёл глазами террасу с посетителями и арендные домики вокруг.
— Да, — кивнула я. — и наши папины домики… наши домики тоже все заняты с конца апреля. Едва успеваем там делать уборку. Хотя нанимаем двух девочек.
Лёшка продолжал:
— Так что, Тоня, ты окажешься в Москве раньше меня. В сентябре буду пересдавать. И в сентябре же мне исполнится восемнадцать. Это значит, что в Москве мне нескоро придётся пожить.
— Представляешь, он собирается в армию! — тепло воскликнула Тоня.
— Если это моё, вернусь нескоро, — бросил Ильчевский.
— А вот это вот ты зря!.. — Тоня кивнула на череп, наколотый на его запястье.
— Я уже давно понял, что зря, — он опять спрятал руку в длинный рукав худи. — Как-то неловко стало, даже когда я один! Надо выводить… Но вы молитесь за меня! Пожалуйста! — тут Лёшка впервые взглянул на меня. И я поняла, насколько мне стало легко с ними обоими. Как, бывало, с Тоней наедине.
18 мая. Суббота.
Канун Недели Жён Мироносиц. Высаживали с мамой цветы, надеясь, что заморозков больше не будет. Украсили фасад и террасу привычными лампионами и ящичками с цветочной рассадой. Наконец, пришла и майская погода. Трава уже высокая, Глеб впервые косил. Гуляли с мамой к трём «заветным Бетховенским» дубам в овраге… Они меня беспокоят! Все деревья зелёные, и на большинстве дубов уже проклюнулись листочки. Но именно эти дубы ещё не покрылись листьями — стоят совершенно голые, и видно, что распустившиеся было листики убиты долгими заморозками. Неужели дубы не выжили? Столько сотен лет стояли в этой ложбине, но нынешний май отнял у них жизнь? Мама успокаивает меня, что надо подождать: природа возьмёт своё, и эти дубы тоже зазеленеют. Но пока на фоне ожившей и цветущей природы они выглядят слишком жалко.
Потом с мамой были на всенощной и готовились к завтрашнему Причащению. Таким образом, были с ней целый день неразлучны. И везде с нами был наш молчаливый, иногда кричащий и издающий причудливые звуки, неизменный спутник — меньшой Ярославич. Куда же мы без него?.. Его присутствие нас с мамой не стесняет. Мы провели день в интересных беседах. Мама методом майевтики стремится пробудить во мне живые размышления. Я заметила, что она стала чаще формулировать не ответы, а вопросы, — мне же чаще приходится не спрашивать, а придумывать ответы. Этот «сократовский» диалог начался сегодня после того, как я призналась:
— Мам, не могу одолеть страсти к шпионским штучкам. Ты, наверно, уже догадываешься? На днях — едва ты с Яриком за порог, я бросаюсь к папиным записным книжечкам и начинаю фотографировать странички для себя… для своих так называемых «творческих целей». И так стало обидно, ведь папа не писал ничего такого, чего подростку рано знать, — а ты нам не даёшь почитать…
— Это моя вина!.. Мы обязательно почитаем все вместе, — мама опустила глаза. —Это самое настоящее письмо от папы для нас… Я виновата, — затянула с этим… Ты права.
Я была поражена: призналась маме в любопытстве и подглядывании, а мама считает виноватой — себя! Мол, её ошибка спровоцировала моё поведение.
— Мам, как? Ты разве меня не порицаешь?
Мама даже не поняла, за что она должна меня пропесочить. Тогда я сама стала объяснять свою вину.
— Неужели ты меня за такое не осуждаешь?.. То есть мне так можно…
— Почему я должна осуждать, объясни? — удивила мама. И начала забрасывать меня водопадом вопросов, вытекающих всякий раз из моего предыдущего ответа: — Ты считаешь свой поступок худым? А откуда ты знаешь, что это худо? Это где-то написано? Тогда что обличает тебя? Категорический императив, голос твоей совести подсказывает тебе это знание? Что такое этот внутренний голос? Глас Божий? Откуда он взялся в тебе? «Звёздное небо над нами и внутренний закон внутри нас»? Ну не старик же Кант внушил тебе это? Нет. Значит, полагаешь, что знание о том, что хорошо, а что худо, даётся свыше? Только Небо обладает этим знанием? Тогда разве могу я быть тебе судьёй? И насколько изощрён глаз твоей со-вести?
Я уже всё и сама поняла. И даже устала от её нового метода. Иногда с трудом выбиралась, словно из тупика, но вскоре понимание начинает захлёстывать, как мощный водопад. Я остановилась чтобы перевести дух.
— Мам, дай отдохнуть! Почему бы не ответить мне, как бывало: так и так всё обстоит, — а надо так и этак?..
— Ах, Таиска, ты уже выросла. Разве есть у меня такая мудрость, чтобы наставлять тебя? Нет! Я вдруг увидела: знание текуче. Мудрость подобна потоку. То, что может быть верным сейчас, в следующий миг уже устаревает. Реальность изменяется, принимает новое направление.
— Ну, мам, ты прямо как Гераклит... — засмеялась я. — Хотя нет, Гераклит почти всех считал дураками и мерзавцами. Но вообще-то я эту текучесть тоже заметила, — удивилась я. — Иногда чего-то очень боишься, оно тебя давит, уничтожает. И все вокруг предупреждают об опасности. Но вдруг — вуаля! — баба Яга испаряется. И ты на седьмом небе от радости.
— Так и есть, — улыбнулась мама. — Ты обязательно должна была это заметить. И ты знаешь, Таиска, кто и меня этому научил.
— Кто же? — я задумалась. Мама смотрела пристально и ободряюще. — Неужели? Я, что ли?..
— Ты, доня. Конечно. Всё, что с тобой происходит, что с нами происходит, никак не укладывается в единственную формулу, не поддаётся статичному определению… Потому что невидимая битва протекает так стремительно… Если описывать твоими образами: огонь всегда побеждается небесной росой.
— А, ясно, мам! Ты — типа Сократа, «знаешь, что ничего не знаешь». Но я постараюсь не превратиться в Алкивиада или в Крития. Представляешь, я тоже замечаю… Глебка часто говорит мне полезные вещи, и вроде бы он всегда прав… Но только с одного конца. Слишком он ещё молод, правда? Потому что потом оказывается: он всё преувеличивал и нагнетал, запугивал меня. На самом деле всё не так, как он говорил. Но я ценю его точку зрения.
Мама кивнула:
— Глеб со временем научится видеть соотношение сил в борьбе, диспозицию в битве, тактику невидимых врагов, их слабые места и стратегию добрых сил. Со временем Глеб станет большим стратегом.
— Я тоже хочу им стать…
Я была так поражена сделанным открытием! Невозможность мгновенного и единственного суждения связана с ходом сражения и стремительностью невидимой брани! Вот как? Мне показалось, что я на всё смотрю откуда-то из-под облаков, где парит коршун, выискивая добычу. У меня захватило дух, и я сказала маме:
— Вот что удивительно! Эта брань была всегда. Но всё становится ясным только теперь… Именно после того, как за нас стал молиться владыка Елисей. Правда?
— В нашу борьбу включился сильный союзник! — согласилась мама. — Смиренный человек и подвижник. Он велик перед Богом.
— С ним ничего не страшно, — добавила я. — Архиерей пасхального духа. Победитель.
Однако замечу, что в результате нашего диалога «на манер Сократа» я умнее не стала (как и Алкивиад). Наоборот. Перед сном я сообщила Лизе и Глебу, что мама хочет начать читать с нами папины записные книжки.
— Наконец-то они прошли мамину цензуру, — зачем-то съязвила я. — теперь она знает, что можно нам читать, а что пока зажать.
Глеб только укоризненно цыкнул языком. А Лиза возмутилась:
— Тайка, как ты смеешь? Мама не собирается ничего от нас скрывать. Просто её чувства не остыли, она не в силах вывернуть сердце напоказ.
— Ну не знаю. Обычно в её возрасте уже более спокойно относятся к чувствам юности.
— Как же ты не понимаешь, с твоей-то проницательностью? Мама до сих пор влюблена, как в первые дни! Для неё ничего не угасло. И на взлёте любви папу забрали у неё.
Я согласилась с Лизой, что многого не понимаю. Обещала подумать, но не думаю, а плачу от жалости к маме.
19 мая. Воскресенье.
Неделя Жён Мироносиц. Вчера после всенощной о. Михаил благословлял всех «жён-мироносиц», достоявших до конца службы, веточкой маленьких роз. В нашем храме так делают давно, сколько себя помню. У нас составился букет из трёх веточек — белой, красной и розовой, — маминой, Лизиной и моей.
А сегодня все мы очень захотели видеть владыку Елисея, прихватили переноску с его крестником и отправились в «Богомолье». Отвезли заодно и пасхальное угощение. Владыка рад был, что крестник растёт здоровенным сказочным богатырём, не по дням, а по часам. Вообще, он был радостный и всё восклицал: «Христос воскресе!» и вёл себя, как маленький мальчик. Какой, мол, я высокий подвижник, пасхального духа владыка?.. После принятия Святых Таин мы не остались в «Богомолье» на трапезу. Но я успела сказать владыке, что учитель по фортепиано жалеет, что я не хочу выбрать музыку своей профессией.
— Хочешь хранить верность Слову? — спросил владыка.
— Пока не понимаю, — честно сказала я. — Ведь Логос — это же не только обычное слово, которое можно изречь? — владыке стало интересно, как я это понимаю, и он меня просил развить свои соображения. — Логос, это же творящий Разум? Для меня музыка имеет такое же отношение к Логосу, как и поэзия… Музыка даже первична, из неё рождается язык и изрекаемые слова. Я верю, что и вселенная творится из этой гармонии! Владыка, я пока на распутье и не знаю, что выбрать! Может, вы мне посоветуете?
— Да кто ж за тебя, птица, это может выбрать? Э, нет, никакие владыки тут тебе не указ. А со временем сама поймёшь, где твоё сердце обретает покой. В смысле, обитель, место в великом чертоге. У тебя есть время подумать.
— Только вашими молитвами, владыка! — горячо ответила я.
— Помнишь какой-нибудь псалом наизусть?
— Помню почти все.
— Почитай любой. На весь храм. Представь, что служба ещё идёт, храм не пустой, полон бабушек, деток, молодых девушек. Чтобы все слышали, чтобы всем было понятно. Читай разумно, без жалобных девичьих завываний.
Я стала читать первый псалом «Блажен муж», довольно громко, с подачей.
— Вот! Вот. Если будешь разуметь псалмы, то и людям в храме передашь своё разумение. Попросись у о. Михаила в чтецы, он не откажет. Так продолжишь служение Слову. А там, глядишь, и голос у тебя обнаружится, сможешь петь.
Боже мой, читать на службах! Как давно я об этом мечтала! Какое будет счастье! — новая жизнь!
Таким образом каждого из нас владыка поддержал и утешил, а сказал, что это мы его обрадовали. Вернулись домой, и я сразу — благодарить Господа за Причащение в свой перелесок. Там всё заросло травой, но я протоптала тропы к любимым местечкам. Когда пришла на своё место, — в заросли от меня метнулась лисичка. Точно не кошка! Крупнее. И я успела разглядеть её рыжий оскудевший хвост.
Скоро, скоро год, как мы бродили здесь с папой, — и так же заливались соловьи, зяблики, дрозды. Так же отсчитывала годы кукушка… Папа, она тебя обманула, зря ты шутил… Да, только трава была ещё выше, потому что прошлым годом не было майских морозов. Неужели год назад я еще могла видеть тебя, папа? Тебя, благодаря которому с рождения видела Небесного Отца. А теперь?.. — только это полыхание в сердце, которого я тогда почти не знала… которое то жжёт, то возносит на небо.
* * *
Я отошла от Царский врат,
И Бога в сердце заключила,
Я слышала, как дрогнул ад,
И с неба заструилась сила,
И видела, как вдруг погас
Во мне огонь пустой и чёрный,
Как Ты пришёл ко мне и спас,
Исполнив силы чудотворной.
Как на рассвете, пала тень,
И стены расточились верой,
Чтоб я стояла в этот день,
Как Илия перед пещерой,
Как возвратившаяся дщерь,
Любимое меньшое чадо.
Отец в покой откроет дверь,
Пройдя, как грохот водопада.
23 мая. Четверг.
Несколько дней не было времени для записей. Готовилась к сегодняшнему отчётному концерту. Но расскажу по порядку. Вместе с мамой много работала над сонатой Моцарта а-moll. Хотя я давно в неё влюблена «до эйфории», лишь в эти дни впервые начала испытывать удовольствие от собственной игры, И то — только потому, что технически мама подтянула меня, и я перестала думать о чём-то внешнем, смогла погружаться в мысли о содержании.
И ещё одна новая радость: конечно, наш о. Михаил с готовностью благословил меня читать на клиросе, и в эти дни я читала на утренях св. Иоанну Богослову и святителю Николаю Чудотворцу каноны, кафизмы. Начинаю с посторонними мыслями о необычности своего положения, но потом забываю и думать об этом. Такая благодать, так легко на душе, не передать! Да и бабушка Софья-просвирница, которая знает меня с рождения, после службы поблагодарила меня своим отрадно окающим говором:
— Таюша, как ты читала!.. Всегда читай, всегда читай! Всё понятно, с разбором читаешь, без темноты.
Как владыка и благословил… разумно служить Слову Божию. Так слово Псалмопевца и святых песнописцев проникает тебя насквозь, так душа сживается с ним, и разум получает свет.
А сегодня в зале музыкальной школы был отчётный концерт. К сожалению, Лиза не смогла приехать, но все остальные были: все мои, Маша с бабушкой, Мари Сайяр, Шпенёвы и родители Тони. Ведь Тоня тоже играла с аккомпаниатором Пятую сонату для скрипки и фортепиано Бетховена. Я же — своего Моцарта. Сначала я как-то отвлекалась, боялась забыть текст, потом уж вошла во вкус и стала играть разумно, как читала на клиросе, без рефлексии. Успех я имела. Но вот какой удивительный случай произошёл, когда я кланялась публике: моя группа поддержки подошла к краю сцены с букетами. Вдруг вижу: среди них мне тянет букетик тюльпанов Авдотья Знаменская. Не ожидала её здесь увидеть! Я была озадачена. Потом, когда мы вышли всей оравой на улицу, ко мне вдруг подошла Авдотья, отвела в сторонку и заявила:
— Отдаю должное твоему музыкальному таланту. Не подумай, что здесь я ради тебя. Это случайность. Сегодня играл один мой друг, виолончелист. Я принесла букет для него. Но ты объективно играешь сильнее… интересней. Это не значит, что я изменила мнение о твоих поэтических кунштюках. Общения у нас с тобой всё-таки не выйдет. По-прежнему считаю, что ты не совсем духовно здорова. Не нужно в поэзии без конца поминать имя Божие…
— Да? Почему? А я думаю: каждый свободен. Если это даёт счастье, он может…
Но Авдотья не стала дослушивать моё жалкое мнение, сразу властно махнула рукой и упорхнула к своим друзьям. Вот так, и порадовала, и уязвила одновременно. А я уж было начала забывать о ней. Но вот она снова навязала мне тему для дискуссии, которая вряд ли состоится… Ведь я оказалась, увы, отрезанной, как заплесневелый ломоть, — без права голоса. Ладно. Сколько ни плачь, ни трави себе душу, ничего не изменится и легче не станет. Остаётся только смирение. Насильно мил не будешь, даже если ты объективно добр, мягок и обходителен. Тут я вступила в область свободы воли другого человека и терпения её. Не так ли терпит Бог свободу воли человеческого рода и каждого из нас? Конечно, не так. Но для того Он и стал Человеком, чтобы ощутить всю боль односторонней любви, Он несёт и мою боль, как Свою. Значит, не страшно.
* * *
Желание моё и Свет ума,
Премудрость, приносящая победы,
Одежда, попаляющая беды,
Как жар с огнём, с Тобою я сама
Неслитно, непреложно, неизменно,
Как свет и воздух, небо и звезда,
Земля и семя, жизнь и вода
Навеки обручусь неизреченно,
Как мотылёк в расплавленном стекле.
С Тобой, не начинавшимся Истоком,
Я становлюсь светящимся потоком,
Простёртым для оленей на земле.
24 мая. Пятница.
День свв. Кирилла и Мефодия и праздник славянской письменности. Мой праздник! Свобода! Была в Манежном парке, почистила лошадей и покатала малышню. Сейчас столько посетителей с детьми из Москвы! Так что я пригодилась сегодня не только Эре и Эйде с их подругами, но и Петру Артёмычу. И он перечислил мне денежку за день работы! Я весьма довольна: общаться с лошадками, а тебе ещё и платят.
Ещё у нас с Глебом одна забота — всё косим и косим по очереди. А трава всё нарастает, и этот труд продолжается по бесконечной спирали. Так что работы хватает.
Сидя рядом с меньшим Ярославичем во время прогулки, продолжаю погружаться в мир своего «Шрекенбурга». Филистерам-фарисеям противостоит живое, одарённое студенческое братство и любовь. Мелкота и теснота городка порождает и мелочность душ, и узость ума. Но здесь же рождается и нечто противоположное: живой, безграничный дух, жажда света и знания. Как всегда — с частностями у меня большие сложности, из-за избытка воображения и отсутствия наблюдательности. Но здесь писать становится некогда.
28 мая. Вторник.
Вот и пришёл тот день, которого я ждала со слезами. Годовщина с той счастливой минуты, когда мы увидели в окна, как папа входит в калитку. По его движениям, таким родным и привычным, я сразу узнала папу в этом человеке в камуфляже, хотя он был коротко острижен. Сколько раз мы видели его входящим в эту калитку! Все движения его были отчеканены привычкой до мелочей. Мы с криками вылетели во двор, облепили его. А мама с горящими глазами стояла у крыльца, в стороне, и ждала, пока мы не придём в себя и не вспомним о ней, и только тогда приникла к папе. Мы облепили их обоих, и они долго не могли шелохнуться и разомкнуться. Восемнадцать дней, которые он нам обещал впереди, казались в тот момент вечностью. Мы даже не знали, о чём говорить, что спрашивать, все речи казались какими-то несущественными. Ведь мы общались как-то без слов, и так всё было ясно. Придя в себя, мы отправились к бабушке с дедом и снова пережили и слёзы, и крики. Там долго сидели, папа всё расспрашивал о нашей жизни, а о себе больше молчал. Говорил только о планах на ближайшие дни. И вдруг бабушка нам сказала:
— Детки, давайте маме поможем, приготовим ужин. Пусть они идут домой, а мы с вами вместе всё сделаем.
Мы были разочарованы, когда бабушка выпроводила папу с мамой прочь, а нас оставила помогать ей с ужином. Я даже злилась на неё и ругалась со слезами, но пришлось покориться. Сейчас понимаю: бабушка наблюдала и заметила, что им надо оказаться наедине. Год назад бабушка была ещё очень разумной, тонкой и тактичной. Даже не верится, что всё так изменилось.
Мы с мамой сегодня думаем об этом дне, но почти не говорим об нём. Сейчас я вышла в свою рощицу, смотрю на оживший звучащий лес и вспоминаю все подробности тех восемнадцати дней. Папа, я была другим человеком, когда ты ходил со мной сюда, на наши «секретные» прогулки. Ты, уезжая, оставил здесь капризного и несознательного ребёнка, а сейчас нашёл бы, что только внешне я слегка напоминаю ту маленькую дочку. Что сейчас бы я рассказала тебе, если бы ты снова вошёл через калитку? Во мне ещё много прежней глупости, болтливости и любопытства, своеволия и лени. Но теперь твёрдо знаю, к чему я призвана, и это — гранитное знание. Я служу Слову, как умею. И сбылась моя мечта: я читаю на службах слово Божие. Знаешь, какое счастье мне даётся… У меня водопады идей того, что надо бы написать. Тебя нет, и наш мир не рухнул, нет, — наоборот, мы стали приобретать много нового и доброго. У нас теперь есть семья Осташковых, чудесная Серафима и о. Герман. За нас молится смиренный епископ Елисей. И музыка всё так же приносит нам высокую радость. Как будто ты и не покидал нас. Я оглядываюсь вокруг и чувствую твоё присутствие, твою неземную красоту. Папа, ты отовсюду глядишь на меня в этом безлюдном лесу, откуда виден за ветвями дом, который ты построил для нас. Но я так хочу говорить с тобой, общаться с тобой, я так скучаю по тебе! Будет ли это когда-нибудь? И как это будет, скажи мне! А теперь я должна умолчать об ответе. Это — Христос.
* * *
Теперь Огонь, знакомый и живой,
Во мне горит как Суд и вестник славы,
Склоняется в безгодье надо мной
И руку подаёт у переправы.
Пока я жду Его, как стука в дверь,
Во мне живёт живительное Слово:
— Воздай хвалу, как истинная дщерь,
Отцовским осенённая покровом!
— Он был во мне, я видела Его,
Воскресшего, в молниевидном свете.
Он восставал из сердца моего,
Являясь в незамедленном ответе
На тот вопрос, кем будем мы тогда,
Когда Огонь Божественного Духа
Найдёт на мир, как некогда — вода,
И Слово Отчее во сне коснётся слуха.
1 июня. Суббота.
Лето! Мама сочла, что пришла пора ей «выйти из декрета», то есть продолжить давать концерты. Сегодня соберётся на репетицию мамин квартет. А вот тёти Зои Фотиадис я не увижу: у её учеников пора зачётов и экзаменов. А жаль...
Вчера приехала Лиза, и мама исполнила своё обещание: вместе начали читать папины записные книжки. Присутствовал и младший Ярославич. Если он не понимает слов, то, по крайней мере, слышит музыку наших голосов. Первым читал Глеб.
Папа продолжил свой дневник в самом конце года женитьбы, перед новым 2005 годом, когда наши милые молодожёны получили благую весть о скором рождении первенца — Лизы. Но записная книжка, с которой мы возобновили чтения, отнюдь не самая первая! Оказывается, до этого были ещё три книжки такого же формата, и, пользуясь общим позволением мамы, я засунула туда нос. Это не дневники, собственно, — скорее, такие «разговорные тетради» с диалогами молодожёнов. Там они записывали всё, что стеснялись сказать вслух. Да! Там так и написано! Оказывается, став единым целым, днём они стеснялись о чём-то говорить вслух и писали друг другу записки, поставив дату. Для этого в спальне на комоде всегда лежала книжечка и ручка. Странно! Но, читая, я поняла, что это — всё те же наши родные мама и папа, которые расстались год назад навсегда. По книжкам видно, что, поженившись, они обнаружили, насколько разный у них ритм жизни, восприятие времени, привычки и режим дня. Однако это не уменьшало любовь, не раздражало их, — наоборот. Я как будто подслушала разговор молодых людей, у которых друг от друга сносит крышу. Так они переписывались с самого начала до рождения Лизы. По крайней мере, третья книжка обрывается, когда Лизе пошёл четвёртый месяц. У меня было мало времени читать всё подряд, успела чуть-чуть сфотографировать.
Из записной книжки мамы и папы.
2 сентября 2004.
— Доброе утро, соня! Я уехал. Жалко было тебя будить. Попытки ни к чему не привели: моя соня повернулась на другой бок и снова крепко заснула. Совсем как в конце 3-ей части Девятой симфонии, когда фанфара дважды пытается прервать сладкие сны — бесполезно. Но вот тебе задание: пока меня нет, если ты вспомнишь обо мне, в точности запиши, как ты обо мне думаешь, о чём вспоминаешь. Приеду — проверю. А я-то уж тебе расскажу в своё время.
— Ах ты, хитрый, без моего напутствия уехал до самого вечера! Надо было будить по-настоящему! Больше так не делай. Ну и задание мне дал: писать о тебе, как только вспомню! Это значит, я должна писать без перерыва до твоего возвращения? Не убирать, не работать, не готовить обед, не играть, не есть, даже не умываться! Ведь я тебя не вспоминаю, а без конца держу перед глазами. Как я могу забыть о тебе хоть на минуту? Даже сейчас уста твои жгут, вспыхивая тут и там, просто невозможно писать. Нет! Лучше помолчу, иначе сегодня ничего не успею.
3 сентября.
— Пей горячий кофий, прекрасная соня, оставил тебе полкофейника. Сегодня в честь пятницы вернусь пораньше, а ты будь готова показать мне, наконец, аппликатуру — как вписать эти несчастные группетто в ритм. Ты обещала, не забудь. И как подменять пальцы, когда два звука одной высоты. Задание на день тебе всё то же: пиши, пиши, родная, как ты меня любишь, как ты по мне соскучилась. На ужин всего хватит, Бог с ним. Пиши.
— Благодарю за отличный бодрящий кофеёк. С аппликатурой у тебя полный швах, буду тебя мучить долго, пока даже во сне не сможешь группетто сыграть правильно. А потом уж скажу, как я люблю тебя, как непрестанно мечтаю о тебе.
6 сентября.
— Здравствуй, Сокровище. Понедельник — день тяжёлый! Еле встал, но встал. Тебя будить даже не пытался: ты уснула, когда почти рассвело. А я задремал и того позже: вчерашняя «Шотландская симфония» Мендельсона меня слишком взбодрила. Я до сих пор — как после глотка живой воды. Самое главное — смог встать. А тебе сегодня задание: обязательно поспать днём, хорошо? Вечером ты мне нужна, любимая. Вчера ты не досказала про приём двойной репетиции, и почему лучше без педали. (И не удивляйся так, в детстве я почти никогда не играл на рояле, только на пианино). Я тебя вчера бесцеремонно прервал, но надеюсь, ты об этом не жалеешь?.. Да, и ты играешь будто не на клавишах, а на струнах рояля, как на арфе.
— Не жалею, любимый. Храни тебя Господь! Я так поздно встала, видела тебя во сне, как продолжение яви. От твоих записок у меня всё сердце горит в пожаре: как мне спать днём? Когда светало, я любовалась тобой сегодня и думала, что для меня ты прекраснее античных статуй, но сказать не решилась (ведь это глупость, и тогда бы ты опять забыл о сне). Ты задремал, а я смотрела и дивилась: какие совершенные — русские-русские черты, которые твой добрый взгляд делает родными и светлыми: как же я могла бояться твоей красоты? Но постесняюсь сказать это вслух, как и ты стесняешься, пока не стемнеет. А пока светло, мы можем писать.
— Умница моя, конечно, пиши. Ты мой свет в ночи. Хочу видеть тебя всегда. И вижу тебя везде, где бы ни был. Какая радость возвращаться! Счастье моё. Мой сладчайший мёд. Моя радость.
9 сентября.
— Как рано ты улетел, сокол мой ненаглядный! Когда ты вообще спишь? Эта деятельная энергия и огонь просто ошеломляют меня. Смотрю на себя и думаю: как можешь ты иметь дело с такой вялой женой? Я едва всё успеваю! Ощущаю себя подстёгнутым Обломовым. И жду тебя без конца, как солнца.
— Мой самый очаровательный в мире Обломов, опять ты печалишься и на себя наговариваешь! Я предназначен только тебе, и это же прекрасно, что мы друг друга дополняем. Днём между нами стоит суета и много неотложных дел. Но вспомни наши вечера и ночи, когда всё внешнее и лишнее отброшено! Когда с нами только Господь, связавший нас одним сердцем, одним чувством, одной мыслью, одним огнём, одной силой. Вспомни эту радость и гармонию и не печалься больше. Ничего не выдумывай. Хочу, чтобы любовь ко мне приносила тебе только светлое счастье и не позволяла страдать!
13 сентября.
— Доброе утро, жёнушка. Поедешь в город за продуктами — по возможности заверни на стройку. Я поцелую тебя (если никто не будет смотреть в нашу сторону). Или хотя бы увижу тебя, моя прекрасная. Ты спишь, я поехал, но уже соскучился — невыносимо. Приедешь? Буду ждать!..
…Ну вот, всё, что я успела. Там и остальное в том же духе, но чем дальше, тем раскалённее. Они внешне всегда были целомудренно сдержанными, застенчивыми, образцами самоконтроля и самообладания. Я спросила у мамы, почему они писали на бумаге, как старички. И вот что она сказала:
— А как бы мы доверили свои чувства «прогрессу» — телефону и эсэмэскам, которые мог бы прочитать кто угодно? Так нам казалось... Чувства были такими сильными, что мы не решались вверять их даже… звучащим словам и воздуху. Только бумаге. Наверно, чтобы не оскорбить чувства.
Удивительно. Понимаю это, но лишь умом. Вот у кого мне надо поучиться целомудренному молчанию. Я выросла болтливой не в меру.
5 июня. Среда.
Мама поручила мне позвать Глеба на обед. Я заглянула в столярку, а Глебка сидит, не вырезает, а что-то чертит и вычисляет. Я спросила, чем это он занимается.
— Да вот, рассчитываю беседку. Заказали небольшую беседку со шпалерами для «девичьего винограда». Она будет в углу сада, вот я и придумал шестиугольную.
— А разве беседку надо рассчитывать? Это же не дом.
— Дом я пока не смогу рассчитать, — ответил Глеб. — Учусь на несчастной беседке. Конечно, её тоже надо рассчитывать. Смотри, что в марте стряслось с Васиной террасой!
Ну да. Вася — наш сосед справа. Прошлым летом ему пристроили террасу с северной стороны. Снег с крыши он не счищал всю зиму. А весной на северной стороне сугроб стал таким тяжёлым, что в конце марта новенькая крыша провалилась, и опорный брус накренился в стороны. Пришлось Васе в мае террасу перестраивать.
— Это было мне наукой, — заметил Глеб. — Всё надо делать профессионально, а не по-детски. Я тебе это уже сто раз говорил… И, кстати, угадай, кто заказал беседку?
Он немного помучил меня и заявил:
— Великий писатель земли Русской, Пётр Акинфиевич Знаменский.
— Как он про тебя узнал? — удивилась я.
— Мои парни, которые ходят на якобы «факультатив» по резьбе, разнесли по параллели слух, что я — чуть ли не прирождённый зодчий. Твоя Авдотья, как сорока, принесла на хвосте эту весть, когда отец приехал за ней в гимназию. Заодно сказала, что наш папа погиб на фронте. И Знаменский познакомился со мной и поинтересовался, не сделаю ли я проект беседки с ажурными резными шпалерами — мол, давно он мечтает о беседке в углу, но типовые ему не по нраву. Шпалеры резать буду тоже я, по собственным эскизам. Он обещал заплатить и дал задаток. Вот такое доверие.
Я почему-то ужасно обрадовалась этому известию. Да и мама довольна. А ещё она в сильном вдохновении из-за скорого концерта. Репетирует целыми днями, на радость своему меньшому. Ведь концерт уже в воскресенье, в зале Дома культуры. Программа не новая, но хорошо забытая старая — первые три квартета Бетховена. Решили последовательно сыграть все шестнадцать квартетов в течение года и рассказать о каждом из них.
9 июня. Воскресенье.
Неделя о слепом. Какой-то невероятный день! Я, конечно, читала вчера на всенощной, и сегодня — часы перед Литургией. Уже одно это — небесная радость. А днём был концерт маминого квартета. Народу было полно! Потому что летом вся Москва — у нас. Самое лучшее время для «культурной жизни». Я была в компании Глеба, Серафимы, Тони, Лёшки–гностика и меньшого Ярославича в переноске. Яна и Лизы не было — пора экзаменов, и у Яника защита на носу. Зато Маша привезла на концерт бабушку. Мама так вдохновенно рассказывала о квартетах Бетховена, особенно о первом, подаренном Аменде перед расставанием, об Адажио со сценой в склепе Джульетты. Мне показалось, играли проникновенно, как никогда.
После концерта маме и её друзьям, как обычно, дарили много букетов. И вдруг среди публики я заметила Авдотью Знаменскую, протянувшую нашей маме букет белых роз. Не ожидала её здесь увидеть! Она почему-то стала часто напоминать о себе. Когда мы ждали маму в фойе, к нам приблизилась Авдотья, — как всегда, со свитой своих поклонников и поклонниц. Вышла мама, и Авдотья беззастенчиво протянула ей руку, представилась соученицей Глеба из параллельного класса. Сказала, что и концерт, и лекция выше всяких похвал, что она заинтересовалась личностью лектора (то есть мамы). Сразу взяла быка за рога:
— Не сочтите за наглость… Мне бы хотелось поближе познакомиться с вами. Рискую напроситься к вам в гости, если вас не затруднит. Можно даже в дом меня не пускать, ограничиться садом… Мне так много хотелось бы с вами обсудить, спросить у вас… Не откажете? Тем более, Глеб создал для нас великолепный проект беседки.
Конечно, мама не отказала бойкой девочке и, кажется, сразу поняла, что это — та самая звезда экрана и выпусков новостей, всероссийская поэтесса, «вторая Жанна д’Арк» Знаменская… От которой её дочь успела морально получить по носу. Мама дала согласие. Оглянулась ко мне и незаметно подмигнула: мол, дадим ей шанс всё исправить? Честно говоря, придёт она или не придёт… для меня это уже не суть важно. Итак, на Вознесение Авдотья пожалует к обеду.
11 июня. Вторник.
По выходным, когда Лиза с нами, читаем папины записные книжки. Да, папа всё-таки тогда был не совсем таким, каким я его помню. Хотя там ему уже тридцать лет, — кажется, что пишет какой-то юноша, с трудом справляющийся с чувствами, восторженный, постоянно потрясённый общением с мамой. Я знала его в повседневности гораздо более разумным, сдержанным. Только по утаённым нами первым дневникам узнала о его сокровенной жизни. Но никак не могла связать образ живого папы с тем, что представал со страниц его тетрадей. Мне кажется, после женитьбы папа стал даже более эмоциональным, чем когда ходил в женихах, — ещё более влюблённым, что ли. Хотя обычно бывает наоборот, насколько я знаю. Но эта любовь не исчезла и не переродилась во что-то другое, и мы выросли в облаке именной этой любви. Я решилась спросить у мамы:
— Папа так пишет, будто вы никогда не ссорились. Даже по молодости, после свадьбы, когда всё открывается в истинном свете.
Мама задумалась:
— Не могу вспомнить… Что мы всегда спорили до хрипоты, вы свидетели. У каждого из нас было своё мнение, и это меня обижало. Но ненадолго. А вот ссор из-за обыденности… нет, не могу вспомнить. Часто я делала промахи, часто не всё успевала с непривычки, упускала. Папа это обнаруживал и при этом благодушествовал. Никогда меня не распекал. Начинал исправлять мой промах вместе со мной, помогать мне. Не веришь? У папы ведь никогда не было потребности объявить себя моим главой, командиром и начальством. Но я-то видела его превосходство и в делах, и в знаниях. И сама его почитала. А он держался на равных. Советовался со мной, неопытной. Просто потому, что любил меня.
Ни за что бы я маме не поверила, если б не видела этого своими глазами. И похоже, так у них повелось с самого начала. А что будет у Глеба? Вчера у нас была Серафима. Когда Глеб вышел проводить её, я сидела в цветнике и видела, как за калиткой Глеб взял в руки её тяжёлые косы и сказал:
— Спокойной тебе ночи… моя маленькая Рахиль.
Я думала, он поцелует эти косы, но он лишь измерил их вес и бережно опустил. Серафима побежала домой, как на крыльях.
По нечётным дням недели продолжаю работать в Манежном парке. Мама не принимает от меня мою зарплату. Велит копить на что-нибудь полезное. А чего у меня нет? Я не знаю.
Поначалу с непривычки так уставала, что было не до верховой езды. Хотя Артёмыч мне кататься разрешает, как и всегда. Много возни с навозом, с уходом за таким количеством лошадей! Первые дни приходила домой — сразу в душ и в постель, чтобы почитать дозволенную книжку в горизонтальном положении. Но физический труд рядом с животными постепенно придаёт силы, как гимнастика, которая поначалу кажется утомительной. И я вернулась к верховой езде. Запрягаю Эру, мы отходим подальше от конюшен, где Озеро, долина и холмы просматриваются на много вёрст окрест. Эра поднимается в галоп, несётся так ровно и мягко, что, кажется, лечу к облакам. Красота наших мест — бескрайнее небо, крутые берега над огромным Озером, холмы и курганы, опоясанные перелесками. Как взлёт на крыльях с прекрасной земли. Вот белый шар обсерватории ракетчиков-стратегов. Но если отвернуться — горящий на солнце купол Покровского храма в Староселье, и ты скачешь по Руси, точно полтысячи лет назад… Широкий дождевик, накинутый, как древний плащ, полощется за плечами. Вот-вот покажется на горизонте несметная вражеская рать. А с другого краю — наши витязи в алых плащах, в кольчугах, в сияющих шеломах. Но всё тихо, беззвучно, — слава Богу, лишь воображаемо. Вместо гула земли и труса от неисчислимой конницы слышу топот четырёх копыт своей Эры. А ещё — теперь поля не распаханы, запустели… И нигде не видно ни коров, ни коз, ни коней, ни крестьян на сенокосе. Всё это возвращает к реальности. Однако отрадно быть здесь — как на небе. Фантастические мгновения жизни.
13 июня. Четверг.
Вознесение Господне.
Сегодня после Литургии у нас была гостья, Знаменская. Мама нарочно пригласила её в чётный день недели, чтобы я была дома и не слишком устала после работы. Но расскажу всё по порядку. Уже с утра я раздумывала, что за явление такое — столько лет безразличия к нам, и вдруг такой интерес со стороны Авдотьи? Виновником я сочла Глебку и решила с ним обсудить этот вопрос. Он вспылил:
— А! Если этот Сальери № 2 пожалует, я уйду в столярку. Видеть Сальери как-то не очень тянет.
— А как же мама? Она же учит нас не вешать ярлыков? Не судить ни о ком по видимости? Ведь всё течёт, всё изменяется?..
— Хорошо, не буду судить, — ответил хитрый Глеб. —Но в столярку всё-таки уйду. А ты тут потихоньку разберись, чего ей нужно. Если сочтёшь, что ничего предосудительного, сбегай ко мне и позови к обеду. Или, во избежание неприятностей, принеси мне сухпаёк в мастерскую. Я доверяю твоей проницательности! Не думаю, что тебе с ней будет эмоционально тяжело. Я вижу, ты забыла свою обиду.
Вот так братец решил меня испытать. Правда, он, как обычно, помог нам с мамой приготовить обед, и удалился только тогда, когда позвонила Авдотья и сообщила, что отец вот-вот подвезёт её к воротам нашего дома. Мама отправила меня встречать её у калитки или отворять ворота, если понадобится. Я приоткрыла калитку и встала за отцветшей сиренью у забора, когда подкатило «рено». За рулём бы сам писатель Знаменский, которого до этого я видела только по телевизору — весьма пожилой человек с седой окладистой бородой, в тонких очках. По возрасту он мог бы быть и дедушкой Авдотьи. Тут она вышла из машины — в необъятных модных джинсах на помочах. Я уловила краем уха, как старик что-то горячо внушал дочке, продолжая какой-то спор:
— Я прошу, Дуняша!.. Ты меня поняла?
Авдотья выглядела сильно недовольной. И перед тем, как в сердцах захлопнуть дверцу машины, она отчётливо сказала отцу:
— Заткнись! Не твоё собачье дело, ходячая деменция! Задолбал своим маразмом!
Старик только покачал головой… Я же чуть не упала. Мне уже приходилось слышать нечто подобное, но от Авдотьи, нашей прекрасной принцессы с верной свитой, нашей Жанны д’Арк, нашего менестреля и скальда, — такого я никак не ожидала! В считанные доли секунды во мне пронеслась буря, завершившаяся злорадным удовлетворением: мол, как хорошо, что я дружески не сблизилась с этой маской! Какое было бы разочарование, полюбив ролевой образ, увидеть её истинное лицо! Кажется, я даже усмехнулась… Авдотья хмуро дождалась, пока машина тронется с места, и прошла через калитку. Только теперь она заметила меня и поняла, что я всё слышала. И тут же натянула на лицо улыбку. Но я видела, как ей стыдно, что у привычной для неё сценки оказался свидетель. Она попыталась загладить ужасающее впечатление:
— Добрый день, Чинара. Для меня-то он не очень добрый. С утра ругаюсь с отцом. Хотя и каждый день — у меня не добрый, одно и то же… Мы с ним на ножах. Понимаешь, у него уже все признаки деменции. Невыносимо! У меня психика не выдерживает.
Я хотела сказать: «Ага, села бы ты в машину, если за рулём — человек с деменцией! Не верю!» Но я промолчала, и она продолжала переворачивать реальность:
— Понимаю, у вас в доме такое произошло… и всё это кажется невозможным… Но у меня так постоянно.
Она оправдывалась, и за надменной маской стали проступать её искренние черты, её живые эмоции. Мне стало так жалко её, точно она призналась, что у неё обнаружили смертельную болезнь. Тут же для меня всё изменилось! Никакого злорадства и осуждения. Скорее, сострадание. Я сама была не очень добра с бабушкой, когда она заболела. Даже если Авдотья врёт, ведь, наверно, когда любят своих родителей, так себя не ведут. Несчастная! Почему у неё всё так?..
Авдотья по-свойски взяла меня под руку, и я повела её в дом по дорожке из бревенчатых спилов. Она оглядывалась с любопытством:
— Музей деревянного зодчества! Настоящая усадьба. Шедевр. Теперь ясно, почему вы такие, и ты, и брат. Из другого измерения. Эх, вам меня не понять…
На крыльцо вышла мама, приветствуя её. Авдотья кратко расхвалила наш дом и сад и переключилась на недавний концерт. Она в восхищении! После концерта она просмотрела много роликов в интернете с мамиными лекциями и с музыкой, и теперь жалеет об одном: что столько лет не знала, какая в нашем городе высокая культурная жизнь!.. А ведь она много слышала об этом квартете, и не раз… Ах, какая жалость.
На стол мы накрыли заранее. Но Авдотья очень хотела посмотреть дом, и мама отправила меня провести для гостьи экскурсию, а сама осталась внизу с меньшим Ярославом. Ходя по комнатам, разглядывая фотографии, картины и иконы, Авдотья расспрашивала подробности о нашем папе, о наших дедах и бабушках, о доме. То, что все мы играем на рояле, ей понравилось. «А, Лиза пианистка? А ты тоже станешь пианисткой? Почему? А Глеб?» Большая библиотека и резная мебель впечатлили её сильнее всего. Мне пришлось рассказывать, как папа делал мебель сам и научил этому Глеба. И Глеб уже принимает большие заказы.
— Теперь понятно, почему Глеб нигде не бывает. Отсюда никуда не вытащишь… Это уже рай.
— Ты пыталась его куда-то вытащить? — удивилась я.
— Так, не особо активно, но попыталась…— видно было, что девочка проболталась. — Но он не захотел даже посмотреть место будущей беседки в нашем саду. Сказал, что сможет обойтись и без этого. И ведь справился, спроектировал. — Но Авдотья вела разговор к одному: — А что, у него есть девушка?
— Нет, никакой девушки у него точно нет, — твёрдо ответила я, ведь знаю же, что нынче под этим словом подразумевают. Я заметила свет радости на лице Авдотьи и добавила: — Но у него совершенно точно есть невеста.
— То есть?.. Он что, наследный принц? Его обручили с колыбели? В династических интересах? Он же ещё сто раз переменит своё решение.
— Не думаю, — сурово ответила я. — Пойдём, мама зовёт за стол.
Мы спустились вниз. Я завела гостью в ванную, а сама схватила на террасе кофейник и контейнер с бутербродами, заготовленный Глебом «сухпаёк». Бегом сбежала с лестницы террасы и бросилась в мастерскую. Глеб с перевязанными ремешком волосами, как у папы, работал стамеской. Я тут же пересказала ему конец диалога с гостьей и поставила перед ним кофейник с бутербродами.
— Благодарю, сеструша. Я туда точно не пойду. А тебе полезно: пусть свершится справедливость за всё, что ты пережила от неё…
— Мне вовсе этого не хочется, — возразила я искренне. — Да, она не такая, какой мне казалась. Но я её люблю не меньше. Она жутко несчастная… не знаю почему.
И побежала в дом. За обедом Авдотья беседовала с мамой о музыке и о разных других вещах. Почему-то её интересовало, зачем мама со своим отцом перебрались сюда из Москвы, и нет ли у неё желания вернуться. Обо мне Авдотья как будто забыла, и я только молчала: настолько была ошарашена всем происходящим…
Что-то я почти засыпаю. И тяжело на душе… Опишу завтра, что было дальше. Когда приду с работы в Манежном парке.
14 июня. Пятница.
Сегодня ровно год, как мы видели папу в последний раз. Он сошёл с крыльца, окинул дом сияющим взглядом, сел в белый «хавал», и мы поехали на автостанцию. Мы плакали, махали ему, когда он сел на своё место в автобусе… Плакали, когда ехали домой. Плакали, когда вошли в опустевший дом. И снова привыкали жить без папы. Ах, да что говорить? Мне пока слишком тяжело это вспоминать.
Лучше выполню обещание и расскажу, что было вчера. После обеда мы загрузили посуду в посудомойку, и мама сказала:
— Мне пора кормить маленького. Девочки, погуляйте пока в саду и в цветнике.
Мама обрекала меня на тет-а-тет с Авдотьей! Как послушница я должна была безропотно покориться. Повела Авдотью в цветник, где всё благоухает, — подальше от мастерской, чтобы она не могла расслышать рабочего шума оттуда. Ведь я сказала ей, что «Глеб сейчас не дома, ушёл потрудиться». Вроде не обманула, но и правду утаила… Сначала Авдотья не замечала ничего вокруг и оставалась безразличной к цветущим красотам, думая о своём:
— Значит, говоришь, у него «невеста»? Ясно теперь, отчего он такой… уклончивый. Впервые с таким сталкиваюсь. Да! Что усмехаешься? Обычно все польщены моим вниманием. А я было подумала, что он такой из-за тебя… Потому что я тебя обидела — недостаточно вежливо отозвалась о твоей графомании. И решила было загладить свой промах относительно его сестры…
Её откровенность казалась мне просто фантастической, за гранью разума. Наконец, Авдотья обвела взглядом цветник, удовлетворённо кивнула и иронично бросила:
— Так вот в каком раю вырастают вдохновенные рифмоплёты! «Кровь-любовь. Бога-дорога». Ха-ха!
Она хотела меня уязвить, но я спокойно отвечала:
— Моя мама говорит: порой сложное содержание требует предельно простой формы. Чтобы безусловно главенствовать.
— Вот как? Простота простоте рознь. Я бы постыдилась эксплуатировать без конца такие слабые рифмы. Я бы скорее сквозь землю провалилась, чем показала такое кому-нибудь.
— Да. Показывать такое не следует, но не из-за рифм… Мне почему-то за это не стыдно, — ответила я.
Авдотья опустилась на белую скамейку и похлопала ладошкой рядом. Когда я села, она благодушно похвалила меня:
— Молодчина. Держишь удар. Делай как знаешь. Но публиковать такое нельзя.
— Я знаю. И не собираюсь. И мой духовный отец не благословляет. Не только публиковать, но и показывать не пойми кому.
— Не пойми кому… Не пойми кому… — Авдотья помолчала и продолжила уже более кротко: — Хочешь, тебе первой почитаю кое-что из нового?..
Она прочитала пару стихотворений о фронте, о ребятах, о любви, о смерти — но не страшно, не смакуя, а как-то на равных и поэтично. Мне, как всегда, понравилось. Жаль, не запомнила! Сильные образы, глубина, потрясающий ритм, богатые и сложные рифмы. Ничего банального и проходного. Всё-таки Авдотья очень талантлива! Я так ей и сказала.
— Ах, Чинара… Мой дар — это всего лишь цветок на древе рода. Дед был поэтом, отец — писатель. Но… когда б ты знала, из какого сора растут стихи, не ведая стыда!.. — вздохнула она. — «Сердитый окрик, дёгтя запах свежий…» Вся моя жизнь — это ежедневные сердитые окрики и этот дёготь позора…
— Что ты такое говоришь! Тебя все обожают, все тобой восхищаются. Грех так думать.
— Эх, Чинара, не всё то золото, что блестит. Ты даже не можешь себе представить… — голос её задрожал, она почти плакала от жалости к себе. — Я увидела вашу мать. По ней можно судить и о вашем отце. Хотя знаю его только по фотографиям на стенах… У вас всё не так, как у нас.
Я подтвердила и заверила её, что выросли мы в любви, и наши родители глубоко любили друг друга. Мне было тяжело-тяжело, я почти задыхалась. Похоже, внешний мир опять безжалостно вторгся, чтобы показать мне, каков он есть… Как будто я не знаю!
— Вижу, ты никак не придёшь в себя, подслушав мой разговор с папашей. А представляешь, мне каково? Думаешь, мне самой приносит радость так с ним разговаривать?
— Я так не думаю.
— Знала бы ты… Нет, ты не поймёшь… Он сломал мне всю жизнь! Запер меня, как в тюрьме!
— Не может быть! Где только ты не бывала.
— Я вынуждена жить в этой дыре! Мне тошно! Мне тесно!
— Разве? А мы думали, он сделал всё для твоего успеха, для твоей славы.
— За всё надо расплачиваться. Не ищи славы, Чинара. Ничего хорошего ты в ней не найдёшь. Я думала: она станет моим выходом. Но стало только хуже: хоть в петлю лезь.
Авдотья сказала это с такой силой… Я испугалась и схватила её за руку:
— Не надо так говорить. Не надо так думать, пожалуйста. Скажи, что тебя так мучит? Может, мы вместе найдём помощь.
— Ах ты, мой ангелок, Чинара… Даже и не знаю, что сказать, с чего начать. Понимаешь, дар — тяжкая ноша. Когда он дан, его ещё выдержать надо… — Авдотья искренне расплакалась. — Знаешь, почему я с отцом на ножах? Он — старый козёл! Ведь всё профукал! (Тут было более крепкое слово). И свою квартиру в центре Москвы, и дедовскую на Садовой Кудринской. Детям от первых двух браков оставил две квартиры и дачу в Переделкине. Меня звал принцессой, уверял, что только теперь живёт не для себя, — якобы ради меня. А сводные братья меня и знать не желают. Конечно! Московская элита! И наш король Лир обрёк меня расти в этой занюханной дыре, в дачном доме. Да! Ты бы видела! Как его ни перестраивай, ни благоустраивай, — он навсегда останется советской старой дачей. Только — увы — не в Переделкине, а здесь, здесь! Всё её достоинство — в том, что тут у них Пришвин бывал. И я принуждена с моими данными учиться в уездном городишке, вдали от жизни. Из-за этого престарелого эгоиста! Ему, видите ли, в его годы ничего уже не нужно, кроме природы и тишины, кроме соснового воздуха и Озера. А я-то при чём? Тогда не надо было рожать ребёнка, раз уже такой старикан… А мать — дура набитая, двух слов не свяжет… Только бы смотреть тупые сериалы и лузгать семечки! И как была у него прислугой, так и осталась. Рабская душа. Он так и относится к ней: женился только по залёту.
Тут меня покоробило. Я пыталась остановить Авдотью или уйти, но она цепко держала меня под локоть и продолжала:
— Да ещё Дунькой меня назвал — ненавижу! Назвал назло матери. Эта дурында хотела Изаурой, да он не дал. Это сильнейшее впечатление её юности — какая-то бесконечная мыльная чушь про Изауру… Вот была бы катастрофа!.. Но и Дунька — не лучше.
— Да нет, — возразила я. — Твоё старинное имя тебя украшает. А твои таланты и красота красят твоё имя.
Авдотья вытерла мокрый нос бумажным платочком:
— Да, Чинара, я для того и пишу, для того и напрягаю все свои способности, изо всех сил. Чтобы вырваться из этой пошлой тесноты. К новой, просторной жизни. Увидеть мир. Получить то, чего я заслуживаю.
До этого я больше молчала и отвечала односложно. Но теперь меня прорвало:
— Нет, так нельзя! Дуня, ты можешь потерять свой дар, если так и дальше пойдёт. Ведь на этом долго не протянешь. Эта мотивация для творчества не годится. Дар либо исчезнет, либо переродится во что-нибудь и тебя погубит. Скоро ты начнёшь становиться пародией на самоё себя. (Тут я кстати вспомнила выражение Зои Фотиадис). Многие этого сначала не заметят, и сама ты можешь пропустить момент, когда начнёшь порождать мертвецов.
Авдотья была задета, но разговора не прервала:
— А ты зачем пишешь, Чинара? Если ты не ищешь ни известности, ни бессмертной славы?
— Зачем? Просто не могу не писать. Само получается. Обращаюсь мысленно не столько к людям, сколько к Богу. Ему-то этого, может, и не надо. Но я не могу не воспевать Его красоту и Его чудеса, — всё, что Он творит внутри…
— Ясно, Чинара, у тебя есть вера… Настоящая, живая вера. Уважаю! Когда-то и у меня была вера. И даже умиление в церкви бывало. Но так давно! Лет в тринадцать мою веру как ветром сдуло, теперь обращаюсь только к коучам. Нет, я по-прежнему признаю роль Православия в становлении русской государственности, или роль христианства в мировой культуре, и тому подобное. Только веры у меня больше нет! И опять же — из-за папаши. Лицемер, фарисей. Он, видите ли, у нас шибко верующий. Он и на матери-то женился, потому что шибко верующий. Человек чести. Только чтобы я не родилась бастардом. А где была его вера, когда он обрюхатил малограмотную домработницу?
Я уже не могла слушать эту исповедь навыворот! Вскочила, чтобы уйти, но Авдотья держала меня.
— Дунька, не смей так говорить о своём отце, о маме! И о чуде собственного рождения.
— О чуде? Ты издеваешься! Нет, тебе не понять, как мне горько, как у меня всё отравлено…
Тут за сиреневыми и розовыми кустами мы услышали странный громкий шорох. Он приближался издали, и казалось, на нас откуда-то мчится электричка.
— Слышишь? Что это? — спросила Авдотья настороженно. — Разве здесь есть железная дорога?
— Нет! Это больше похоже на шум дождя,
— Какого дождя? Солнце светит вовсю. И ни капли с неба…
Но шум быстро надвигался. Вдруг придвинулся вплотную, и по нам ударили тяжёлые крупные капли.
— Первый раз вижу и слышу такое! — восторженно закричала Авдотья.
Капли обрушились на нас со всей силой, летучая густая туча затмила солнечный свет. Мы не спешили в дом, — нас обуяла дикая радость. Вмиг промокнув, мы запрокидывали головы и ловили губами дождь, подставляли подолы футболок, желая набрать в них воды, скакали, как дикари, верещали от счастья. Нас как из машины поливали. Дождь так же внезапно улетел дальше, как и напал на нас. Снова выглянуло жаркое солнце. Зажглась ярая двойная радуга от края и до края. Всё сияло кругом. Глаза Авдотьи тоже светились, как изумруды.
— Видишь? А ты говоришь: нет веры, — сказала я ей.
— Это просто случай, — отозвалась Дуня.
— Такие случаи будут слишком часто, — покачала я головой.
— Ты так думаешь?
— Я это знаю! — почему-то сказала я. Когда радуга померкла, мы бросились в дом. Там разделись, обтёрлись полотенцами, облеклись в махровые халаты, развесили одежду в сушилке. Мама налила нам душистого чаю с мёдом. Мы сидели на террасе, забыв ужасный разговор, смотрели на обломки радуги и болтали, как маленькие дети, о своих детских играх и фантазиях. Потом за Авдотьей приехал папа, и мама дала ей надеть одно из Лизиных платьев, а мокрую одежду положила в пакет. Нам с мамой Знаменский понравился: спокойный, добродушный старичок с внимательным взглядом. Он куда-то спешил и отказался пройти в дом, — отложил это до следующего раза. Потому что…
— Папка, мы попали под дождь! — весело кричала Дуня, приветствуя отца. — Это не моё платье! Есть повод вернуться!
Ну вот, она вернётся… Мне совсем этого не хочется! Даже последние «детские» минуты с ней не избавили меня от первого кошмарного впечатления. Образ, созданный моим воображением, не совпадал с тем, что я увидела. И всё-таки не могу совсем отвернуться от этой Дуньки, ведь она так искренне и плачет, и веселится. Это привязывает меня к ней тоненькой ниточкой. Хочется плакать от тоски. И главное, не имею права рассказать никому, даже маме, о том, что я услышала, чтобы получше во всём разобраться. Я спросила у мамы, какое впечатление на неё произвела Дуня.
— Она старалась обмануть моё впечатление, — пожала мама плечами. — И разговаривала со мной на несущественные темы. Её как будто интересовало только то, почему я не пытаюсь вернуться в Москву.
Потом пришёл Глеб на ужин и спросил:
— Таюшка, что-то у тебя глаза заплаканные? Тебя Знаменская опять обидела?
— Пыталась, но безуспешно. Я не обижалась.
— Но грустишь?
— Да. Потому что Дунька оказалась совсем не такой, какой кажется.
— Ого! Неужели это открытие ты сделала только сейчас?
— Представь себе. Я думала, что это — нечто необыкновенное. А говорила она только такие злые банальности… Как по прописям. Про детские травмы и о вине родителей. Ни одной по-настоящему серьёзной мысли и проблемы. Зачем несчастных учат винить родителей о всём? Приучают людей к хамскому мышлению: к безбожному суду над родителями, якобы это может принести счастье и покой! Зачем? Не понимаю.
— Я тоже не понимаю, не понимаю и того, почему это имеет такой успех в массах. Впрочем, более чем понятно! Психоаналитики или психологи искренне верят, что выработали удачный язык для описания и объяснения несказанных и незримых явлений, их причин. И свою квазинаучную терминологию превратили в схематичный и догматизированный разговорник с расхожими идиомами. И бросили всё это в массы…
Я подхватила мысль Глеба:
— Вот именно! Это при том, что вся мировая поэзия, даже религиозная, с её откровениями, с её многотысячелетним образным арсеналом, — и та не мнит о себе, что ею уже завоёваны глубинные области человеческого духа. И лишь робко стоит в притворе и ждёт, когда на миг приоткроется завеса.
15 июня. Суббота.
Уже вечер. Вернулась со всенощной, — читала кафизмы, каноны. Но радость как будто остаётся вне меня, тяжесть не впускает её. Неужели лёгкость не вернётся никогда!
Где настоящая Авдотья? Не в честолюбии, оказывается, и даже не в стихах. Не в злобе на родных, не в ропоте на судьбу. Порой хочется осуждать Авдотью и злорадствовать, но не получается. Всё-таки мне удалось разглядеть в ней живые побеги, когда дождь оросил нас весельем, как святая вода. Однако мысли мои зациклены и бегают по кругу: Лёшка-гностик, который нам поначалу казался «крученым-верченым», и который был слишком тяжёл для меня, — по сравнению с Авдотьей оказался понятным простецом. Он хотел выглядеть плохим, — хуже, чем успел стать. А тут маска на маске! Дуня, где ты?.. Твои откровения почти раздавили меня непосильным грузом. Если ты хочешь общаться со мной и с моими близкими, я должна где-то встретить твою подлинную душу.
Я горько плачу, но слёзы не приносят освобождения. Всё валится из рук. Сегодня собиралась послушать лекции по истории древнегреческой философии: не пошло. (Последние дни как раз прослушиваю полный курс). Не могу сосредоточиться, и так-то мне сложно вникнуть и понять, чем Парменид отличается от Гесиода, багажа знаний не хватает. А тут мысли утонули в какой-то густой тёмной массе и делают ум бесплодным.
Мама, конечно, заметила, как мне безрадостно после визита Авдотьи. Пришлось ей ответить:
— Я выслушала от Дуньки вывернутую исповедь, — вот мне и плохо. Самое главное — не имею права пересказать тебе. Это было бы неправильно! И не могу поделиться с Глебкой или со своими «Гёте» и «Штрайхером». Мам, давай съездим к владыке Елисею. Кажется, без его помощи не справлюсь.
* * *
Я целый день тебя не узнаю.
Ты отвернулась, — и глаза погасли.
Как Я впущу тебя на вечерю Мою? —
В твоей лампаде выгорело масло.
Ты в паутине суетных речей —
Как красный угол брошенного дома,
Остывший кратер, высохший ручей,
Готовая к сожжению солома.
В твоём зерцале отразилась ложь —
И небо затворилось пред тобою,
И вижу над тобою серный дождь,
Как над давно отвергнутой страною.
16 июня. Воскресенье.
Были в «Богомолье». Литургия у них очень ранняя. Мы приехали, когда читали третий час. В бревенчатом домовом храме, озарённом утренними лучами, расточилась тень смущения. Бешеная циркуляция помыслов замедлилась и иссякла. Владыка ещё не вышел на исповедь, а меня уже окутала тишина. Владыка выслушал меня — подробно рассказывать не пришлось. Только сказала, что вместо уважения и восхищения у меня какая-то брезгливость к той Авдотье, с которой когда-то хотела подружиться. Осуждение и отторжение борются с теплотой. И побеждают! Теперь меня не тянет даже вспоминать про Авдотью. От неё очень плохо на душе, а она, как нарочно, сама к нам потянулась.
— А что ты хотела, голубка? Других судим по себе. Вспомни и свои ошибки. Да и молиться за других — что кровь проливать, — ответил владыка. — Не отталкивай никого нарочно. Думаю, Господь не хочет, чтобы ты жила под стеклянным колпаком, как музейный экспонат. Ты — живая душа, и вокруг живые души. Ничего свыше сил не будет, потерпи, голубка! И пусть дружеский круг ваш расширяется сам по себе.
Потом мы причащались в солнечных лучах. Святая Чаша в руках владыки слепила глаза. Я готова была обнять весь мир. Так жалко всех, кто не помнит этой тишины, сияния и мира.
Потом мы успели на крестный ход — на лодках по реке, через устье в Озеро. Заранее приехали к храму у устья и смотрели, как священники и церковнослужители с хоругвями и иконами плывут к Озеру, в воспоминание о чуде, сохранённом в предании. О том, как в 1382 году Тохтамыш напал на наш город. Но горожане на лодках, посадив на них и княгиню Евдокию с княжатами, успели уплыть на Озеро. Когда враги подошли, на Озеро пал такой густой туман, какой бывает только здесь у нас, и враги не увидели лодок. Да, они пожгли опустевший город, но народ и княжеская семья были спасены. По живописной реке, как под сводами, под старинными тенистыми ивами, плыли сегодня нарядные лодки с крестами и хоругвями, иконами и фонарями-лампадами. Когда поёшь пасхальные песнопения вместе с крестоходцами в лодках, — словно оказываешься в «мрачном Средневековье», которое не было более мрачным, чем нынешняя техногенная эпоха. К тому же, там было место такой живой и действующей Божественной поэзии!
Когда вернулись домой, я, по обыкновению, пошла в свой лесочек поблагодарить Господа за Святые Тайны. Плакала от радости, — и вдруг от Авдотьи пришло сообщение, что сейчас её папа заедет к нам и привезёт платье Лизы. Я пошла к воротам, чтобы встретить Петра Акинфиевича, в надежде, что сейчас увижу и Дуню. Но он был один и торопился вернуться. Просто передал мне пакет с платьем и сказал:
— Дуняша просит прощения, что не приехала. Немного приболела.
— Неужели после дождя простудилась? — расстроилась я.
— Да нет! Она там, говорит, объяснительную записку вложила.
Когда Знаменский уехал, я раскрыла пакет, и помимо чистого, отглаженного Лизиного платья, там лежал красивый блокнот с дорогой ручкой. И в нём записка:
«Дорогая наша Чинара, ангельская Тая! Прости, что не приехала сама, а послала папу. Я не простудилась, как ты, наверное, подумала. Но и здоровой себя не чувствую. Теперь не знаю, когда найду силы смотреть тебе в глаза. Умираю от стыда за каждое своё слово. И главное — не знаю, зачем я всё это наговорила. Представляю, что ты обо мне теперь думаешь, как меня презираешь. Нижайший поклон от меня вашей маме! Когда я впервые увидела её на концерте, приняла её за вашу старшую сестру — по виду она лет на двадцать моложе. Прими этот скромный подарок, — пусть он послужит тебе, вдохновит на новые стихи, на светлые мысли. И не суди строго
свою глупую, недостойную, презренную Дуньку».
Дуня, Дуня, кого ты стыдишься? Мне самой есть чего стыдиться. Разве сама я не застилала око разума своей горячностью, ураганом возмущения? И я такой же человек. Все мы ошибаемся, но каждый по-своему, как любил говорить Бетховен. Так я ей написала в сообщении. И в ответ тотчас получила кучу каких-то мелких смайликов и значков, которые я не могу разглядеть. Потом ещё одно сообщение вдогонку: «Почаще заглядывай в почтовый ящик на заборе». Я заглянула — но там ничего нет!
* * *
Сосуд мой слаб для Твоего огня.
Я падаю под грузом откровений.
Чем ближе Ты снисходишь до меня,
Тем выше колокольня для падений.
Подай мне правду, покаянный плач
И крылья веры для высокой кровли.
Над каждой раной смешивает Врач
Мои потоки с собственною Кровью.
От Солнца правды высыхает боль,
Разлитая в согласии с врагами.
На день Суда мы скапливаем соль,
А время протекает под ногами.
Мы на вершинах Таин — как орлы,
А с гор стекаем шумно, точно реки.
Но Ты даёшь нам голос для хвалы,
Дым от которой воспарит во веки.
18 июня. Вторник.
Сегодня мы с мамой и Глебом беседовали о древнегреческой философии. Я рассказывала им, как, слушая курс для студентов философского факультета МГУ, добралась уже до Аристотеля. И Аристотель слишком сложен и скучен для меня. Так бы и забросила этот курс лекций, если бы меня не подстёгивал интерес — впереди неоплатоники и время формирование богословского языка.
— Я хочу изучить древнегреческий не так поверхностно и формально, как в нынешних церковных гимназиях! — сказала я маме. — После того, как я увидела первые истоки Символа веры в четвёртом веке до Рождества Христова…
Глеб уже было скептически осклабился, но мама поддержала меня:
— Таиска, вот и ты увидела эти потрясающие пути открытия абстрактного и логического мышления! Увидела, как мифы и поэтические космогонии впервые отступают перед абстракцией, как Бытие и Сущность обретают в человеческом представлении свой облик, с позволения сказать. А благодаря эйдосам всех вещей вместо ускользающего для познания, движущегося тёмного хаоса созидается упорядоченный космос… в сознании искателей мудрости.
— Да, мам, я это увидела, — с восторгом ответила я. — И так быстро всё это происходило, считанные 300 лет. Но меня-то это интересует с одной точки зрения: как Отчий Логос готовил народы будущего христианского мира к познанию единого Бога! Прав был священномученик Иустин Философ, прав был святитель Климент Александрийский.
— Да, — согласилась мама. — Думаю, для каждого народа, как и для отдельного человека, нужен свой путь Богопознания. Для античности это был не путь откровения и закона, а путь отвлеченного логического мышления, философской рефлексии мысли.
— Но где первоисточник этих рациональных абстракций? Мам, я думаю, что поэзия мифа — далеко не первая стадия развития этой прекрасной бабочки. После того, как лектор продекламировал в оригинале «Илиаду», я кое-что поняла, кажется… У Гомера же стихи строгие, математически выверенные, не допускающие ритмических вольностей. И это не столько сбивчивый морской прибой, зависящий от силы ветра… Это музыка, мама! Поэзия мифа рождалась из духа музыки, пока не отделилась от неё. Музыка — первичный исток Богословия. Способности выразить Откровение словом.
Мама советовала мне изложить свои мысли письменно, чтобы отточить их. Они всё ещё слишком сырые и неоформленные.
19 июня. Среда.
Наступили почти самые длинные дни. Вечерами мы ездим на Озеро — любоваться бесконечным закатом. Смешение на небесном холсте сиреневых, лиловых, розовых, пурпурных, алых красок сменяется надвигающейся с юго-востока синевой. Но северо-запад остаётся немеркнущим, до тех пор, пока глубокой ночью не начнёт разгораться заря. Мы стоим с мамой и Глебом на высоком берегу, держим малыша и провожаем солнце. Каждый думает о своём. Я не просто смотрю на зеркало Озера, но собираю в эти образы невечернего света всю свою короткую жизнь. Глеб, наверное, тоже. Мама не признаётся… Но сказала, что в эти минуты думает о Лизе, которую мы не видели уже давно и ожидаем только к Троице.
А рассвет каждый встречает поодиночке. Я не люблю тёмных штор, и часто просыпаюсь от яркого света в четвёртом часу, ловлю первые огненные лучи. Выхожу на наше с Лизой «гульбище» в торце дома, сажусь в плетёное кресло с планшетом и пишу «Шрекенбург». Птицы уже молчат. Кузнечики еще не поют. Самое тихая эпоха лета. Только частые грозы нарушают покой пышной природы… и нашей Фидельки, которая почти год не может забыть своего тяжёлого прошлого и вся трясётся во время грозы.
И сегодня перед грозой, когда воздух был насыщен и перегрет, мы с мамой прохаживались с меньшим Ярославичем по нашей улице. Коляска была накрыта кружевной накидкой, и мальчик спал в предгрозовой тишине. У меня мозги плавились от зноя. Хотелось обсудить с мамой Парменида и Платона, но мысли не связывались и текли, как облака, о которых я мечтала. Вспоминалось прошлое лето. Я задумалась о папе и забыла, что он уже не вернётся, не позвонит и не напишет. Вдруг нас нагнал Глебка, размахивая конвертом:
— Тайка, пляши! Тебе письмо! Сейчас увидел в почтовом ящике.
— Почему мне, а не всем? — удивилась я. Мне казалось, что бумажное письмо может быть только от папы. Взяла у Глеба конверт, надписанный уже знакомым, почти детским почерком. Авдотья! Я уже совсем позабыла о ней. Новые мысли потоком смыли всю эту историю.
— От Авдотьи? — обрадовалась мама. — Ступай, прочти, а мы с Ярославичами ещё погуляем.
Но я не хотела их покидать и не распечатала письмо до тех пор, пока мы вчетвером не дошли до конца нашей улицы и не вернулись домой. Только тогда я бросилась в цветник и там грубо оторвала край конверта дрожащими от любопытства руками: это было первое в жизни, полученное лично мной бумажное письмо. Вот оно:
«О чудесная Чинара! Обращаюсь к тебе по-прежнему в письменном виде, потому что лично явиться к вам было бы с моей стороны чрезмерной навязчивостью и бестактностью. А позвать тебя к нам я могу только с осторожной надеждой, поскольку родители мои очень просят передать тебе их приглашение: хотя, похоже, у тебя совсем нет времени на всякие глупости. Но если время найдётся, мы с папкой и мамой рады будем принять тебя у нас на старой даче — в месте далеко не гламурном, зато живописном. И ещё одна причина для написания этого письма: угрызения совести, которые до сих пор меня не оставляют. Я призналась папке, что вела себя с тобой отвратительно, так, что мне стыдно теперь тебе смотреть в глаза. И папка дал мне совет — написать тебе. Но не в сообщении, где мысль не успевает сформироваться, облечься в истинные слова, и улетает, — а на бумаге, и отправить по почте, как делали наши предки. Вот я и пишу к тебе…»
Тут я подскочила от радости: «папка дал мне совет», это так по-детски доверчиво, так мило. Значит, не всё так страшно, и эти двое всё-таки взаимно любят друг друга!
«Во время нашей крайней встречи (прими как должное мой солдатский жаргон, — с кем поведёшься, от того и наберёшься, а ты знаешь, среди кого я вращаюсь последние годы) ты говорила мне о дружеской общности одарённых единомышленников, свободных мыслить по-своему и способных осуществлять обмен идеями. Не навязывая их, не споря и не ссорясь. Ты уверяла, что у тебя такой опыт есть. Я тебе завидую, — и пока не знаю, по-хорошему или по-чёрному. Потому что после твоих слов я поняла, почему постоянно чувствую себя неудовлетворённой: именно такого обмена идеями и просит моя душа! И ничего другого ей не надо! Ведь я, находясь среди толпы, пребываю в идейном вакууме, в фатальной отъединённости от людских сердец. Ты скажешь, что никто, кроме меня, в этом не виноват. Тебе легко говорить: ты возрастаешь среди родного единомысленного кружка. Но это не дано тому, кто имеет рядом с собой свиту вассалов, к которым относится, как к своре вышколенных охотничьих собак, и даже даёт им клички... Какой уж тут обмен идеями!.. Не подумай, что я, действительно, считаю симпатизирующих мне людей сворой собак! Просто беспощадно характеризую свою гордыню».
На «своре собак» я чуть не поперхнулась. Авдотья остаётся Авдотьей! Она реально смотрела на себя, когда писала. Меня порадовала её готовность обмениваться идеями. Но потом она не преминула меня снова поддеть, прямо как Глеб! И мне пришлось проглотить… Правда, Глеб делает это любя и беспокоясь за меня, а вот из-за чего Авдотья — пока не знаю.
«Итак, ты поняла, что у меня есть потребность в обмене идеями, но нет умения и опыта. Пожалуйста, сочти это письмо попыткой наладить такой обмен, отзовись на мой призыв. Я буду просто счастлива. Итак, начнём!
Пусть тебя не удивляет, что не пишу тебе ничего из «свеженького». Твои слова о пародии на самоё себя заставили меня задуматься и просто осадили! Меня перестало удовлетворять всё, что я теперь пишу, что получается. Придётся пересмотреть свою эстетическую концепцию. Но не гордись, Чинара! Почитать твои новые кунштюки просить у тебя не буду. До тех пор, пока ты тоже не пересмотришь свою. Я имею в виду эстетическую концепцию. Больше реальной жизни, Чинара! Не витай в облаках! На этом я с тобой прощаюсь и жду ответа, как соловей лета. Надеюсь, ты не заставишь слишком долго ждать
глубоко уважающую тебя Дуню».
Прочитав, я не обиделась. Наоборот, посмеялась и сразу села писать ответ на бумаге. Написала, что обрадовалась первому в жизни бумажному письму, адресованному мне. Что очень люблю читать переписку Гёте и Шиллера, восхищаюсь их дружбой и их способностью обмениваться взаимообогащающими творческими мыслями. Согласилась как-нибудь принять приглашение семьи Знаменских посетить дом и сад, где как раз возводят беседку по проекту Глеба. Потом выразила искреннюю радость по поводу дружбы и уважения между Дуней и её отцом, которые сквозят в её письме. Написала о нашем папе, как дорожили мы его дружбой, и как теперь нам её не хватает (чтобы Дунька тоже призадумалась и встала на точку зрения Вечности, а не сиюминутных эмоций). Потом согласилась с ней, что рифмовать свои молитвы — не самое важное из занятий. Однако в моих виршах нет ничего, чего не случилось бы на самом деле, нет ни грамма фантазии. Просто Дуне дано писать о горячей войне, а мне — только о невидимой. В ближайшие дни ещё плотнее возьмусь за прозу, где свобода формы и прозаической речи позволяет выразить гораздо больше идей, — по крайней мере, мне. Но поделиться с Авдотьей множеством идей, из которых решила создать свой «Шрекенбург», я была не готова. Много чего написала ей и без того, письмо получилось многословным, хотя и максимально сдержанным по тону. Дело в том, что моя восторженность по поводу Авдотьи Знаменской испарилась раз и навсегда, осталась только жалость, какая-то снисходительная жалость, как у взрослого человека к прекрасному, одарённому, но капризному ребёнку.
21 июня. Пятница.
Канун Троицкой Родительской субботы. Читали на парастасе 17-ю кафизму, и я думала о папе: каждое слово 118-го псалма можно отнести к папе! Боюсь, мне мало будет его ранней записной книжки, которую мы читали сегодня перед сном, — опять залезу куда-нибудь в более поздние дневники. А читали мы, потому что приехала Лиза. Когда я шла со службы, увидела, как в наши ворота въехало маленькое «пежо». Ян вышел из машины, открыл водительскую дверь и грациозно подал Лизе руку, точно королеве. Лиза доверчиво, как маленькая девочка, схватилась за его пальцы и встала с водительского места, потягиваясь, как собака после сна.
— Устала! Были ужасные пробки! — она зевнула и обняла меня.
Меня радует, что она держится с Яником непосредственно, как в детстве. Не ломается, не жеманничает. А он всё же любуется ею.
Ян остался у нас на наш лёгкий ужин, прибежала и Тоня. Лиза после чая заметно ободрилась. Глеб повёл нас в столярку — показывать очередной заказ, шпалеры для беседки Знаменских. В этой ажурной резьбе были его любимые виноградные лозы с гроздьями, амфоры, кубки с греческими узорами.
— Всё какое-то дионисийское, — удивился Яник.
— А я знаю, почему! — воскликнула я. — Потому что Авдотья — маленькая ницшеанка. Поэтому, Глебка? Правда, она такая же ницшеанка, как Лёшка — гностик. То есть квази, ради позы.
Глебу понравилась идея «дионисийской» трактовки его резной фантазии:
— Да уж, у каждого десятилетия своё понимание ницшеанского мифа, — ухмыльнулся он. — Тебе, Тайка, лучше знать, что за ницшеанка твоя Дуня. Знаете, вас слишком долго не было дома! Пока вы были в Москве, наша Тайка успела сблизиться со славной Авдотьей Знаменской.
— Точнее, она сама притянулась к нашему кружку, — возразила я. — благодаря твоему благообразию, Глебка, твоей строгой нравственности и неприступности… благодаря заказу беседки. Я же тут ни при чём.
— Но наш кружок рождался из наших детских игр и фантазий, — Лиза покачала головой. — И вдруг в него стали попадать гностики и ницшеанцы. Как же так?
— Ты что-то имеешь против? — спросил Глеб. — А вот наша Маленькая считает, что она сильна их перевоспитать. Правда, сеструша?
— Нет! — воскликнула я. — Владыка Елисей, помните, предложил нам расширить круг наших единомышленников? Сами мы не сможем. Такие «единомышленники» нам всё разложат и развалят. Но у нас мощный союзник — владыка. Его благословение и молитва, совет и вера могут нам помочь.
Лиза и Ян просили подробностей: что тут происходит? И я поведала кое-что о своём общении с Авдотьей. Конечно, ни словом не обмолвилась о её поведении по отношению к родителям, к родному дому и городу, которое перечеркнуло в моих глазах весь патриотический пафос Авдотьиной лирики. Нет. Всё-таки это не моя тайна. Но о Дунином одиночестве и желании обмениваться идеями упомянула.
— И много у неё идей? — спросила Лиза.
— Да. Например, что свита её поклонников, пардон, вассалов, — это вышколенная свора охотничьих собак, — процитировала я.
— Кошмар! Готовый сверхчеловек! Просто богиня! Артемида! Диана-охотница! — язвили друзья.
— Нет! Я думаю, это то, от чего ей хотелось бы уйти. Избавиться побыстрее, — ответила я.
— И избавлять будем мы? — снова усмехнулся Глеб.
— Как бы нам самим таким образом не превратиться в вышколенную свору собак, — улыбнулся Яник, мой любимец Яник, самый добрый и кроткий из нас.
— Пока не понимаю, Тайка, зачем тебе это нужно, — вздохнул Глеб. — идти навстречу человеку, который не способен тебя оценить по достоинству… который всё время обижает тебя и уничижает твоё дарование.
— Я не обижаюсь, братец. Вот на тебя обижалась, потому что мне не всё равно, мне хочется с тобой единомыслия. А тут… по барабану. Она вольна думать, как ей нравится. И я сомневаюсь, что она станет одной из нас, не в её характере. Может быть, она предпочтёт с интересом стоять в стороне, занять позицию скорее наблюдателя, чем нашего друга… Так что не переживайте.
А Тоня потом сказала мне:
— Надо же, твои желания Господь исполняет так скоро! Вот ты хотела общаться со Знаменской, и она сама притягивается! Несмотря на всё её сопротивление.
Интересный угол зрения!
23 июня. Воскресенье. Пятидесятница.
Вот и дожили до Троицы. Вчера мы были на могилке у папы, после Литургии и панихиды по усопшим и по воинам, живот свой за Веру и Отечество положившим. Сколько было народу на кладбище в Родительскую субботу! Мы брали с собой и бабушку. Но если полгода назад она ещё плакала на могиле любимого сына, сегодня она без умолку растерянно спрашивала у всех:
— Что я тут делаю? Зачем мы сюда пришли? Мне надо скорее в туалет.
Так быстро угасает её разум. Она как будто совсем ушла от страшной реальности, но покоя так и не нашла. Видя это, хотелось кричать своё привычное: «Папочка, что же ты наделал? Взгляни на свою маму! Посмотри на твою возлюбленную! На нас, на маленького сыночка! Ты оставил нас…» Но воспоминание о том, что после этого произошло, в том числе о рождении младшего Ярослава, и что ещё должно произойти, заставляет меня умолкнуть.
И после такого тяжёлого дня у меня ещё были силы нарезать веточек берёзы и идти на Троицкую всенощную. В церкви одуряюще пахло сеном, солею осеняли тонкие, свежие берёзки. Мне выпала честь читать каноны Пятидесятницы. Как сладко повторять имена Триединого Бога! Поэтому вечером я была очень утешена. И всё-таки устала; впечатления последнего времени и утомление не давали заснуть до утра. За полночь видела неугасающий день, бродящий по краю неба, и синюю ночь на востоке, — она засветилась, как фосфор, заалела пожаром после трёх часов. Глядя на огненные отсветы, я думала про Авдотью. Воспоминание о её приступах восстания на родителей стесняло мне сердце, и я могла только выплакать всё это, чтобы вернулась привычная лёгкость. Выйдя на балкон-гульбище, смотрела, как гаснет лунный свет, как из-за горизонта выкатывается полыхающий шар. Небеса поведают славу Божию, творение же руку Его возвещает твердь … Прежде чем заснуть, записала:
Пятидесятница
В тот самый день, когда украсят храмы
И сенью свежих веток — образа,
Спускается Утешитель на раны,
Как на одежды ясная слеза,
Или роса на бдящую долину,
Встречающую солнце после сна,
Когда еще в далёкую ложбину
Не улеглась усталая луна.
Душа встречает Троицу, как утро,
Как возвращенье старого отца,
В младенчестве увиденного смутно
Сходящим со знакомого крыльца.
И вот теперь, когда осиротела
И бедствуешь — Отец вернулся в дом.
— А где Ты был? Я знать Тебя хотела,
Расти к Тебе и жить с Тобой вдвоём!
Он, улыбаясь, не даёт ответа.
Я поняла: Тебя я не ждала
И, засыпая в комнате без света,
Тебя не вспоминала, не звала.
Ты ждал меня, когда я — сиротою! —
Перед рассветом выйду на крыльцо, —
И вдруг светило с вечной простотою
Поднимет над берёзами лицо, —
Когда замрут от изумленья звуки,
И птицы на мгновенье замолчат,
Я протяну к Отцу вселенной руки,
В светиле простирающему взгляд.
Ещё я обрадовалась, что к нам приехали Опарины. Давно их не видели: у Зои Фотиадис продолжается период студенческих экзаменов. Зоя захотела познакомиться с владыкой Елисеем и приехала главным образом для этого. На Троицу он служил в городе, в храме о. Германа, и сегодня мы все вместе были там. Какой же радостной была Зоя после краткой беседы с ним! Как и я каждый раз. Я слышала, как она сказала нашей маме:
— Владыка как будто склеил осколки моей жизни. Так, что и швов не видно.
24 июня. Понедельник.
День Святого Духа. Вечер. Уехали Опарины. Они украсили наши праздничные дни. Было много музыки — играли вместе с мамой и Лизой, и много живых разговоров. В том числе и со мной поговорила тётя Зоя, как всегда. Она весьма интересный собеседник, мы же в детстве этого не замечали. В субботу перед Троицей я всё-таки залезла в папины записные книжки, нарочно нашла имя Зои и сфотографировала страницы с разговором, который папа записал весной 20-го года. Опарины поселились в бывшей «папиной берлоге» во время пресловутой ковидной «самоизоляции», то есть глобального домашнего ареста человечества, как они говорили. В городе, насколько я знаю, все сидели в своих клетушках и под страхом большого штрафа боялись высунуться на улицу. Дороги были перекрыты блокпостами, камеры слежения собирали сведения о перемещении автомобилей. У нас же свободно гуляли на природе, ходили друг к другу в гости и нигде не ощущали ока «большого брата». Наши взрослые со стороны на всё это взирали с изумлением и ужасом. Это помню даже я, хотя была совсем ещё глупой. И вот что записал папа:
Папин дневник.
23 мая 2020. Суббота.
По случаю прекрасной погоды оставили детей играть в саду, зашли в «берлогу» за Васей и Зоей и отправились «наматывать вёрсты» по окрестностям. Слушать птиц, вдыхать аромат майской зелени. До Озера, однако, не дошли, дабы не нарваться случайно на полицейский патруль.
— Всё-таки жалко денег на штраф, — сказал Вася. — Не для того мы деньги зарабатываем! Тем более, мне штраф увеличат. За то, что я дерзко поведу себя с полицией. А я поведу себя дерзко. Во мне проросло зерно активного протеста. Хотя до этого моим делом был только смиренный альт.
Мы посмеялись и дальше не пошли. Уселись под сосной на пледе и продолжили беседу о духе протеста. Зоя сказала:
— Они заперли людей в домах и вынесли всю их жизнь в интернет. До этого они много лет строили так называемое «цифровое государство». Сейчас они добьются того, что всё население потеряет бдительность и максимально «оцифрует» все области своей жизни. Доверится этим виртуальным благам и комфорту. А потом они начнут отключать интернет во многих местах, всё чаще и всё масштабнее, под первым же «уважительным предлогом». И горе будет тем, кто доверился новшествам. Вся их жизнь будет как будто лишена смысла и перечёркнута. Их работа на удалении окажется невозможной, все операции и действия внезапно будут парализованы.
— Это случится, когда война уже перейдёт в горячую фазу, — согласился я. — Война и интернет — две вещи несовместные. Даже если это будет «странная война». Так что, друзья, не будем слишком вверять свою душу сомнительным технологиям и верить в пресловутый «прогресс». Бумага тоже страдает от войн, но всё-таки она останется нашим надёжным, испытанным другом.
— Кто такие «они»? — спросил Вася. — Вы говорите как будто о неуловимых и невидимых врагах рода человеческого. Где конкретика?
— Это потому, что в тебе проросло зерно 00активного протеста, — улыбнулась Зое. На сей раз, однако, кроткого и покорного Васю не на шутку раздражало происходящее вокруг. Зоя пояснила: — Они… Это не те, кого в костюмах и галстуках каждый день показывают по телевизору, это реальная власть, которой уже не нужны государства. Теперь им надо максимально ослабить государства и убить идею государственности в головах масс. Непоследовательность властей — вот будет приманка для потенциальных мятежников. Так что, Вася, на твоих… на наших чувствах умело играют, манипулируют нами.
Таким образом, Зоя и Вася привнесли в наши разговоры новые темы, которые мы никогда не затрагивали с Верой, гипотезы и версии «тайного мироустройства». Заговорив о мятежном духе, мы сели на своего конька: разговор пошёл об обветшавшем романтизме, который до сих пор держит в своём плену наше восприятие действительности, рвётся в наши сердца из всех утюгов массовой культуры. Никогда не взрослеющие подростки предпочитают гибель взрослению и мудрости. И гибнут, либо становятся пародией на самих себя, шутовскими подростками с седыми бородами.
— Цивилизация Вертеров, — сказала Зоя. — Однако поясните, каким образом, например, Гёте и Бетховену удалось выйти из этого ряда романтических фигур.
— Они бы не вышли, — отозвалась Вера, — если бы не достигли возраста мудрости, — погибли бы около тридцати лет, как все тогдашние романтики. Но они успели ухватить Мудрость за край одежды и выбрались. Как и Пушкин, разделивший непреодолимой пропастью гений и злодейство. Он погиб довольно рано, однако попытался преодолеть господствующую «доксу» и ухватиться за Истину.
Я продолжил её мысль:
— А ведь им было непросто. Эти гении имели в себе нечто героическое, не зависимое от диктата мнений. Мы-то уже настолько привыкли, что, если человека считают гением, или он сам себя таковым считает, то ему позволено всё. Точнее, сам он себе позволяет больше, нежели остальные. Врождённое тяготение к упорядоченному и гармоничному бытию значит очень много, — чтобы в конце концов выйти из-под обаяния романтического сумрака. Романтизация же и эстетизация сумасшествия и болезни породила неклассическую философию. Да, я так считаю, не кидайтесь в меня босоножками. И никого из иррациональных поклонников Ницше не смущало, что он мыслил на грани, а потом и за гранью безумия. Своеобразная, извращённая логика стала «новой нормальностью», как решили теперь выражаться. Здравый смысл вдруг оказался не в чести.
— Однако… как живуче это представление об одержимом и болезненном гении! — сказала Зоя. — Два с лишним века! Хотя… по меркам возраста европейской культуры, двести с небольшим лет — это ничто. Это очень недавно. Человечество всё ещё очаровано этим заблуждением. Романтическое бунтарство против закона и традиции продолжает разлагать человеческий образ в головах массы. Представляете, я предпочитала музыку модернизма потому, что она отталкивалась от романтизма и презирала его. Теперь вижу, что это — ипостась того же романтизма, только сугубо раненая. Романтизм никуда не делся. Подобно тому, как тема из Пятой симфонии Чайковского проросла в Седьмой Шостаковича. Это — катастрофа схватки цивилизаций! И кто победит, опять неочевидно…
…Сфотографировав странички из папиной книжечки, я уже и сама с нетерпением хотела поговорить с Зоей Фотиадис. Она вызвалась пойти со мной к моим лошадкам, посмотреть, как я с ними управляюсь и чем занимаюсь.
— В Духов день ты работаешь? — спросила она.
— Что же делать? Мои лошадки на меня надеются.
И мы с Зоей ещё по дороге понеслись в захватывающие дали беседы, глядя на холмистые просторы, поросшие фантастическими цветущими борщевиками, на перелески, на Озеро, простёртое в сине-зелёной дымке под высоким берегом. Зоя оставалась со мной в Манежном парке, пока я собирала навоз в загонах. Она ходила за мной, пока я возила тачку с удобрениями и возвращалась порожняком. Но лошадей и верблюдицы Блюды она почтительно боялась и держалась от них на расстоянии. «Слишком они… великоваты, на мой взгляд», — смешно бормотала она, когда я приглашала её подойти поближе.
Зоя была воодушевлена после утренней игры дуэтом с мамой. Еще по пути на конюшню она едва сдерживала детскую радость, напевала, кружилась и смеялась без причины, повторяя:
— Это «адреналин».
— Вы счастливица! — сказала я. — Не думала, что «Крейцерова» соната способна так развеселить. Впрочем, вариационная её часть очень остроумная. Если бы мне после игры на рояле было дано становиться такой же счастливой!.. Но я чувствую скорее усталость, как после борьбы за «технику»!
— Да и я не всегда ликую. Это Вера так меня настроила. Играть с ней!.. Просто счастье. Катарсис. Я ещё в детстве ей говорила, что сам маэстро Баренбойм не отказался бы играть с ней вместе, — если бы, конечно, узнал о её существовании. Но Вера никогда не верила мне. А ведь он всегда любил играть с такими, как Вера.
— С какими?
— С подключёнными и к музыке небесных сфер, и к Логосу.
— Кажется, понимаю, чем «подключённые» отличаются от «неподключённых», — ответила я. — Помнится, как-то я назвала Лизу истинным музыкантом… Она вздохнула и высказала такую мысль… Что истинный музыкант обязан быть мудрецом, как Пифагор. Потому что музыкант, раздираемый страстями, лелеющий и питающий свои страсти, подобен полностью расстроенному роялю. Мало быть просто дорогим и искусно построенным роялем! Нет, дух музыканта, познавшего гармонию мироздания, должен постоянно быть хорошо темперированным. То есть идеально настроенным, согласно высочайшему Камертону.
— Конечно, это у Лизы — убеждения Веры, — воскликнула Зоя, и я согласилась с ней.
— Поэтому я — никакой музыкант, — сказала я. — Меня без конца что-то расстраивает и раздирает!
— Да и я… — отозвалась тётя Зоя.
А накануне я зачем-то дала Зое — выслала ей — кое-какие выдержки из своих повседневных записей, те, в которых нет сугубо личных чувств моих родных людей. И вот Зоя поделилась своим впечатлением.
— Я прочитала, но надо бы ещё перечитать. Потому что, признаюсь, была невнимательна из-за волнения. Такое доверие слишком тронуло меня. Этот дневник интересен. По крайней мере — для меня. Думаю даже, когда-нибудь его можно опубликовать. Под псевдонимом, конечно.
Я удивилась:
— Да ну? Разве кому-то нужна такая монотонная, гомофонная музыка? В которой лишь изредка возникает фугато… Однообразие моей жизни даёт мне странный взгляд на всё, и это вряд ли кого-то тронет. На точку зрения из такого измерения никто не захотел бы встать, даже ради эксперимента. Мои записки слишком далеки от того, что теперь принято называть «правдой жизни». Или «реальной жизнью». Любой скажет, что автор записок не знает жизни, и не станет тратить на это время.
— В твоём возрасте ты кое-что уже знаешь, — убеждала тётя Зоя. — Тем более, подлинная жизнь заключается не столько во внешних событиях, сколько протекает в глубоком сердце.
— Но, наверное, для каждого — по-своему.
— Увы! Для современных людей это древнее открытие нуждается в напоминании. О сокровенной жизни сейчас — полное молчание. Ведь то, что творит психоанализ… Я считаю, он убивает возможность Божественной жизни в сердце человека.
— Надо же, — удивилась я, — недавно и мы с Глебом говорили, что школьные прописи психологов и психоаналитиков лишают людей самостоятельных путей для встречи с Богом в сердце!
— Поэтому я и не обращалась к ним, когда оказалась в тупике, — кивнула Зоя. — Ничего не имею против этих профессий. Но лично я предпочла уповать на живого Бога. И Он послал мне в помощь друзей, твоих родителей.
— Они тоже к ним не обращались, когда другие последовали бы этой моде, — сказала я. — А расскажите, как вы подружились с моим папой? С обоими одинаково? Кажется, это не сразу случилось.
И Зоя откровенно рассказала мне так, чтобы я поняла:
— Ну что ж, я думаю, именно тебе это будет понятно. Видишь ли, я своего Васю всю жизнь любила, как лучшего друга. Но когда вышла за него замуж, поняла, что по неведению пошла против своего предназначения. Тебе твоё предназначение дано знать так же ясно, как ты видишь меня. А вот я ошиблась, и почувствовала себя самым несчастным человеком на земле. Ведь не могла дать Васе то, чего он был вправе ждать от меня. И Богу уже ничего не могу дать, — оба пути для меня вдруг оказались недоступны… Я не могу нарушить обеты Таинства, но и против призвания идти не могу. Так мне думалось, потому что жизнь стала для меня уж слишком парадоксальной, я просто с ума сходила от этой парадоксальности. Тут ведь речь идёт о любви. О всецелом сердечном влечении, которое не поддаётся уставам и приказам.
— Это я уже понимаю, — кивнула я. — Более чем.
— Вот видишь. Тебе дано. Но, увы, почему-то многим взрослым это непонятно и со стороны кажется блажью — страх и горе после потери благодати! Так я оказалась в полном одиночестве — после радостной юности в кругу любимых друзей. Друзья мои, как и всё человечество, все знакомые и встречные-поперечные стали одинаково далеки от меня. Я поняла, что друзья всё видят, но судят и винят во всём меня одну. И это было справедливо, — я и сама только себя винила за безумный шаг. Справедливо, но не милосердно! Друзьям я была чужда со своим горем, как и они мне — с их нормальностью, с их мещанским счастьем, — так я тогда думала… которому я совершенно не завидовала. Где уж мне!.. Ты знаешь, только Вера была рядом и не судила меня. Она поддерживала меня не только в горе, но и в моём решении нести крест до конца, не разрывать наложенные на себя узы.
— Но её одной недостаточно?
— Да. Даже она не могла совсем избавить меня от ропота и уныния. Только они оба — Вера и Ярослав — смогли вытянуть меня к примирению с жизнью, туда, где благодать явно поддерживает человека. Для этого понадобилось очень много времени! Четырнадцать лет ваш папа не видел меня, — что я за человек. Потом личное горе, о котором ты уже знаешь, смягчило его сердце. Ему стало очевидно, как может быть одинок и несчастен человек рядом с другим человеком. Он перестал меня судить, а я перестала дуться на его надменность. И слова, с которыми он обратился ко мне однажды, были наполнены силой избавления. Ну, вот и вся история.
— Тётя Зоя, не считайте себя отрекшейся от призвания! Ваша жизнь — ежедневное самопожертвование. Всё-таки вы, я считаю, посвящены Богу!
— Думаешь? — грустно спросила Зоя. — А я думаю, это эгоизм. Самопожертвование — это не обо мне, а о Васе. Поэтому я рада, что ты так рано увидела свой путь. Только вот каким чудом, — это для меня загадка. Ведь ты росла в счастливой семье, у тебя перед глазами был счастливый брак.
— Именно потому, что я видела настоящую человеческую любовь, личностную любовь, как говорил папа, — ответила я. — Видя такое единство, любовь родителей к нам, я и узнала Отца, Который на небесах, и увидела любовь Отца и Сына — личная Любовь, связывающая Отца и Сына, это Святой Дух. И это — Единое. В Трёх. Я только ответила на любовь! Я её не искала, я в ней дышала и росла. Она меня нашла. Но теперь… теперь мне надо искать, стремиться, напрягать все силы, чтобы не потерять её, не отдалиться.
Так мы поговорили с Зоей. Я сравниваю два рассказа о Боге Ревнителе, Огне поядающем, — рассказ владыки Елисея о невинной ошибке в молодости, которая дорого ему стоила, и рассказ Зои, страдания которой растянулись на десятки лет. Это должно служить мне наукой. Но сколько же надо Мудрости, чтобы среди мира не уклониться от своего прямого пути… Господи, дай мне её, дай мне её! Я хочу её больше всего на свете!
25 июня. Вторник.
Рано утром какой-то юноша на скутере притормозил у нашей калитки и бросил в почтовый ящик конверт. Я сразу поняла, что это паж из свиты королевы, или, если пользоваться её терминологией, один из охотничьих псов королевской своры.
Вытащила конверт из ящика: и в самом деле, письмо от Авдотьи, адресованное лично мне. В числе прочего, там было приглашение от её родителей сегодня после полудня приехать к ним в гости. В любом составе. Глеб сразу отказался. Лиза с Яном утром уехали. Мама, конечно, осталась с Ярославчиком дома. И вот подкатило «рено», за рулём — знаменитый писатель, рядом — его прекрасная дочь Дуня. Они подхватили меня и повезли. У меня сначала слова захлёбывались, я была не в состоянии и звука произнести. Дуня тоже больше беседовала с отцом, на сей раз вполне спокойно и корректно. Что меня несказанно радовало, ведь я боялась стать свидетелем новой бурной сцены между ними. Авдотья рассказывала папе, как прекрасна наша мама, точно какая-нибудь мадонна Боттичелли, а как она играет на скрипке, — ты бы слышал, зря не пошёл со мной на концерт, повезло Пшеницыным с мамой, их уже четверо, так что ты сделал доброе дело, заказав Глебу беседку со шпалерой, она точно не провалится по весне, когда снег станет сырым, его отец научил делать расчёты, и вырезать тоже научил, будто кружева плетёт, настоящий художник, а Чинара, то есть Таиска, умеет изъясняться так заковыристо и витиевато, что ум за разум заходит, такого я ещё не слышала от девчонок, и это прикольно, то есть очень забавно, ты сам сейчас убедишься, надо только хорошенько её разговорить… Так болтала Дуня, чтобы скрыть собственное смущение, — и я постепенно успокоилась на её счёт, она же — на мой… Знаменский только кивал и односложно восклицал в ответ. Наконец, в районе Ям мы въехали в деревянные ворота с резными деревянными розетками в центре створок — старые, ещё довоенные ворота, покосившиеся, но очень живописные. И деревянный дом с застеклённой верандой, с галереей, украшенной тремя «венецианскими» окнами с цветными стёклами. Дом, недавно покрашенный жёлтой охрой, но слегка покосившийся, невольно выдаёт свой солидный возраст. Ему уже больше века, сказал Знаменский. Меня сразу провели в тот угол сада, где недавно возвели беседку, для которой Глеб вырезает шпалеры с «дионисийскими» темами. Старый сад с разросшимися яблонями и вишнями довольно запущен, траву давно не косили. Всё покрыто седыми, почти облысевшими одуванчиками, в тени же они ещё запоздало желтеют, как яркие лампы. Сурепка буйствует. Беседку поставили на лужайке, где много солнца. Затенять её будут лозы «девичьего винограда», объяснили мне. Здесь должно быть светло, чтобы писатель мог здесь работать.
— Я, ретроград, пишу по старинке, чернильной ручкой на бумаге, — улыбнулся Знаменский.
— Это хорошо! — кивнула я. — Бумага, конечно, уязвима во время войн, но не так, как современные технологии. Она надёжнее, — повторила я папину мысль, вычитанную на днях. — Я вот тоже думаю перейти исключительно на бумагу.
— Не верю, не перейдёшь, — усмехнулась Дуня. — Тебе нужна будет наборщица. Или ты сама будешь набирать?
— Конечно, сама. Заодно буду оттачивать слог. Небрежность стиля нынче происходит только из-за того, что мы пишем не на бумаге.
— Я потому и подарила тебе записную книжку и ручку! — сказала Дуня. — Ты уже написала туда что-нибудь? Поделись.
— Пока нет. Я тебе вняла! Всячески, скажем так, сдерживаю себя. Пока не научусь писать настоящие стихи.
Писатель только покачал головой и посоветовал слушать своё сердце, а не Дуню. Мы посидели в открытой беседке без шпалер, на скамейках за просторным столом. День был не слишком жаркий, поэтому обедать решили здесь. На крылечке у застеклённых сеней нас встретила миловидная мать Авдотьи — действительно, совсем простая, деревенская тётка, одетая, как пенсионерка на даче, хотя ещё довольно молодая. Наверно, чуть постарше нашей мамы. Говор у неё яркий — певучий, окающий местный диалект. Всё-таки она очень благообразная, даже красивая. Сначала Дуня заметно стеснялась своей матери, раздражалась на неё. Но, заметив, что мне она очень понравилась, успокоилась и перестала её шпынять.
Мы помогли ей накрыть на стол в беседке. Ели окрошку с пирожками, настолько сытную, что от второго я отказалась. Чай пили с вареньем из жимолости, «самой первой ягоды в саду». Клубника, мол, у них ещё не пошла, задерживается, — как и у нас. Мать Авдотьи занимала всё моё внимание разговором о саде, — мы с ней сравнивали, что вымерзло, а что выжило у них и у нас, где было холоднее, у нас за городом или у них, в городской черте. Писатель с Авдотьей молча ждали, пока я наговорюсь на «земные» темы, которые, на удивление, мне не чужды и интересны. А потом всё опять свели к писанине. Знаменский спросил, пишу ли я прозу. От Авдотьи он знал о замысле «Шрекенбурга». Я ответила, что пытаюсь, но место и время пока не подчиняются мне.
— Наше время я ещё не вижу. Может быть, потому что нахожусь внутри него. Оно для меня настолько эстетически не привлекательно, что не хочется писать о нём.
— Что же тебя так отталкивает?
— Буквально всё! Общепринятая манера речи, лексикон, штампованный способ нынешнего мышления, мелочность интересов, утлость нравственности, образ жизни, времяпрепровождение, ну и декорации, весь реквизит: современная архитектура, одежда, вкусы. Не могу писать о том, что мне так неприятно. Писать о фантастически прекрасных людях, таких, которых лично знаю, помещённых в эти декорации, у меня не получается.
— Поэтому всё и переносишь в прошлые века и чужие страны, — ухмыльнулась Авдотья. — Неприятие действительности тебя обличает. Ты — типичный романтик. Я же говорю: ты не знаешь жизни.
— Но я не хочу быть романтиком! — у меня горели щёки от возмущения: уж кто бы говорил о неприятии действительности, только не Дунька.
— Но с чего-то нужно начать, — сказал Знаменский. — Скажи, а ты пробовала писать «мистификации»?
— Что это? — я наморщила лоб. — Тексты, написанные от лица человека другой эпохи?
— В общем — да, но необязательно.
— Если ты пишешь от лица человека другой эпохи, — вставила Авдотья, — то самое интересное, наверно, писать языком этой эпохи. Вникать во все детали старинного быта, отношений… Вникнуть в особенности тогдашнего мышления.
— Нет… Ух ты… А ведь это идея! — я зажглась. — Увлекательная игра.
Авдотья предложила мне:
— Попробуй написать что-нибудь от лица русского человека, жившего в провинции века полтора назад. Заодно оценишь свои знания в области истории и этнографии.
— Ух ты! — я вмиг загорелась предстоящей игрой. Фантазия разыгралась. — Идея! Это будет повесть «Поповна». Там будут все мотивы русской классической литературы: романтические встречи, побеги, маскарады, дуэли, странники, монастыри, святые… и грешные иностранные авантюристы, прибывшие «на ловлю счастья и чинов»… лукавые козни, коварство и любовь. А среди такого треска и фейерверка — какая-нибудь тонкая нить подлинного. Серьёзного и вечного. Идея! Поеду писать.
Мне не терпелось тут же оказаться дома и взяться «за перо». Но тут Авдотья начала читать свои стихи, и я, убаюканная их горячим пульсирующим ритмом и горькой мелодией, грезила о своём.
— Ну как, Чинара? Видишь, это не о войне, а о нашем «мире». Что скажешь, Чинара? Алло, ты меня слышишь?
Я как будто проснулась:
— Как всегда — великолепно, выше всяких похвал. Но, знаете, о чём я думала? Ведь тогда было сословное общество, и должны быть представлены разные сословия. Как это сделать? Только через мезальянсы? Как вам кажется? А как соединить светское с духовным, маскарады и монастыри?.. Подождите! Через горячее покаяние?..
Знаменские смотрели на меня уже знакомым взглядом посторонних взрослых, к которому я привыкла с детства. — как на попугая жако, как на невиданную цирковую зверушку, которую научили говорить.
— Так-так-так, барышня. У тебя мысль спускается из мира общих идей в эмпирический мир и ищет, во что воплотиться. Поиск частностей, обрастание сверхидеи житейскими мелочами? Да, это интересный ход. У меня всегда наоборот: трудный поиск обобщения в потоке частных наблюдений.
— Ну да, я, скорее, Шиллер, чем Гёте, — молола я, как пьяная. — Кстати, по этому поводу… знаете, что я тут подумала? Что нет большого противоречия между гносеологией Платона и гносеологией Аристотеля. Припоминание — или необходимость предшествующего знания?.. При желании можно найти точку примирения между двумя направлениями познания! Сочтём их просто сторонами одной медали. Как вам кажется?
Потом продолжила свою болтовню по поводу подкинутой мне идеи «мистификации». Я вела себя безобразно! Меня несло, потому что было так хорошо сидеть с ними на тёплом солнышке, в недостроенной беседке, обвеваемой свежими ветерками. Мать Авдотьи даже заметила своим милым окающим говорком:
— Ишь, какая говорунья!
Если родители Авдотьи неприкрыто веселились и глядели на меня с любопытством, то Дуня сразу начала скучать и пыталась перенаправить моё внимание, которое сама же и отвлекла в сторону от себя самой. На её месте я бы радовалась, что смогла зажечь кого-нибудь идеей. Но Авдотья погасла, ушла в себя и мрачно смотрела в сторону, точно ревновала меня к вымышленному миру!
— Вот они, юные гении, — процедила она. — Лишь бы уйти от проблем эпохи в страну грёз.
— Спасибо вам обоим за эту мысль, — примиряюще ответила я.
Я взяла себя в руки, видя неучтивость своего поведения. Но после всё время находилась у них только из вежливости, отвечала только из вежливости и эгоистично ждала, когда меня отвезут домой. На прощание взрослые заверили, что вскоре хотят увидеть меня снова.
Дома я тотчас бросилась к маме. На террасе была солнечная тишина, мама сидела среди петуний и бальзамина у коляски, накрытой кружевной накидкой, и напевала Ярославичу колыбельную «Как по морю, морю синёму…». Зыбкая тень от яблони колыхалась в такт напеву. И тут я влетела, как комета:
— Мам, я вела себя невоспитанно! Мне было с ними хорошо, и я себя просто не контролировала. Авдотья такая умница! Подкинула мне идею повести, совсем как Пушкин Гоголю! Ты не представляешь, как я хочу скорей писать! Можно? А Шрекенбург подождёт. Пока не закончу «Поповну», не успокоюсь.
27 июня. Четверг.
Ещё одно страстное увлечение. На днях мама играла Баха — нечто такое прекрасное, что я забыла обо всём! Потом спросила: что это?
— «Английская» сюита
— Интересно, а я бы смогла?..
— Давай попробуем!
И мы уселись разучивать эту «Английскую» сюиту. Дело пошло, и не могу оторваться от инструмента, как приклеенная. У мамы, однако, со мной большие трудности: забываюсь и начинаю подвывать вслух, когда играю, даже «начисто». Совсем как Яник: он тоже так и не отучился пыхтеть под музыку: «Ту-ту-ту, ту-ту-ту…», или даже вслух подпевать, иногда фальцетом. Гримасничать мама всех нас отвадила, но мы с Яном настолько забываться никак не отвыкнем.
29 июня. Суббота.
Мама дала мне послушание: пригласить свою «шайку» на прогулку в город. Утром мама посадила нас с «Гёте» и «Штрайхером» в машину и отвезла в центр. Мы бродили по набережной у Озера, по некогда тихим улочкам, которые москвичи заставили своими машинами. В городе царила туристическая суета, но мы втроём были так увлечены своей обычной болтовнёй, что ничего не замечали. Сима очень заинтересовалась моими соображениями насчёт происхождения абстрактного мышления из духа музыки.
— Этот парадокс противоречит иррациональным, мифоподобным сентенциям Ницше. Обоснуй, — попросила она.
Я попыталась:
— Гомер! Это уже рефлексия мифа. Гомер рационализирует миф с помощью математически строгого ритма своей кифары. Или подо что он там пел?.. Тоня-«Штрайхер» лучше знает. А от Гомера происходят последующие теогонии и космогонии так называемых досократиков, Парменид в своей поэме, тоже не чуждой ритма, уже восходит к нынешним абстрактным понятиям, и пошло-поехало…
Серафима вздохнула:
— Как вы, Пшеницыны, любите говорить: ничего не понятно, но очень интересно. Почти ничего не ясно. Откуда ты этого набралась?
Я сослалась на курс университетских лекций, вызвавший моё ученическое доверие. Другое дело, насколько правильно способна я понять содержание этих лекций…
Тоня над нами только посмеивалась. Она же — сам дух музыки, из которого, по моей версии, и рождается словесное мышление. Так мы и щебетали на ходу, направляясь в сторону французской пекарни «Le Lac», чтобы там отдохнуть и подкрепиться. Вдруг Тоня стала часто оглядываться. Я тоже оглянулась: неподалёку за нами шёл Лёшка-гностик с равнодушно-независимым видом. Но этот остывший поклонник герметического гнозиса внимательно прислушивался к такого рода девичьему щебету и заметно хотел в нём поучаствовать
— Сдаётся мне, он здесь не случайно, — пискнула Сима.
— По моей вине! — подтвердила Тоня. — Вчера проболталась ему, что мы собираемся погулять в центре.
Ильчевский приветственно помахал рукой и поравнялся с нами. Мы пригласили его зайти в «Le Lac», и он не отказался.
— Угощаю! — заявила я. — Сегодня я богатая. Заработала в конюшне, чтобы порадовать бесценных друзей.
— Нет, я! — возразил Лёшка-гностик. — Я заработал на он-лайн занятиях. Да, не удивляйтесь. Такой неуч-неудачник пользуется популярностью у доверчивых ягнят, сдающих экзамены.
— Мошенник, — покачала Тоня головой. — Сам не сдал…
— Их это не волнует.
Тут мы, ошарашенные педагогическими способностями Ильчевского, вошли в пекарню и — о радость! — увидели за столиком у окна Мари Сайяр. За чашечкой кофе, с собачкой на коленях, она купалась в нежном утреннем свете. Завидев нас, Мари улыбнулась и оживлённо помахала рукой, приглашая подсесть к ней. Мы заказали кофе с пирожными, и всё оплатил рыцарь Ильчевский.
После того, как Лёшка был представлен Мари Сайяр, он начал бегло болтать по-французски, чтобы доказать Тоне, что не такой уж он неуч и мошенник. Мари похвалила его произношение и словарный запас. Иногда она поправляла его ошибки, но в целом осталась довольна. Ильчевский — по-русски, ради нас, — спросил Мари, чем же русский народ так ей угодил, что она покинула своих соотечественников. Мари охотно отвечала ему, тоже по-русски, чтобы было понятно всем:
— Дома я не нашла такого круга общения, как здесь. Тут у меня, как и там, много друзей. Но общения здесь для меня — совсем на ином уровне. Как это объяснить? Как живая вода. Оно не то что не опустошает, — вливает свежие силы. Здесь люди мне ближе, роднее. Как это ни странно. И не я одна такова. В этом городе уже много людей из Западной Европы, порвавших со своей родиной именно ради человеческого общения!
Лёшка слушал со сомнением.
— Знаете, при всём уважении… Не верю я, что там всё так плохо с головами. Ещё остаётся масса интеллектуалов…
— Вот именно что «масса»! — жарко возразила Мари. — Да, «масса», вы правы, молодой человек. Которая и жаждет быть «массой» интеллектуалов, существующей в параллельной реальности. И масса эта утратила способность к самостоятельному мышлению, свойственную Homo sapiens. Точнее — утратила способность мышления как таковую. В этих головах — простейшая сумма дискурсов, формул, идиом, джентльменский набор «эстетических предпочтений» и того, что надо регулярно интеллектуально потреблять. Выход за пределы этого магического круга мышления просто невозможен, это нерукопожатно, это беспардонный моветон! (Тут мы посмеялись над каламбуром француженки). Не знаю, где как, но у нас там надо что-то читать, смотреть и слушать только потому, что это читает, смотрит и слушает твой круг, потому что ты должен участвовать в обсуждении вместе со всеми и можешь ударить в грязь лицом. А не потому, что тебя к чему-то влечёт интерес и любовь. Поначалу, конечно, даже это кажется интересным. Но потом становится тесно и душно! Всё это и вызывает ощущение искусственного, иллюзорного мирка.
Лёшка заметил:
— Ну, такой «интеллектуальной элиты» и в России хватает.
Мари продолжала, согласившись:
— Да! К несчастью! Нет, любое обязательное меню потребления ценностей — не для меня! Особенно если содержимое меню не всегда состоит из свежих и доброкачественных ингредиентов… Но без него ты выбиваешься из стаи.
— Может быть, может быть, — сказал Ильчевский. — Я-то одно время тоже мечтал улизнуть отсюда куда подальше.
Такие разговоры Мари не любит. Напротив, она гордится тем, что уже «переселила» в Россию несколько французский семей.
— Ну что ж, ваше право, молодой человек. Но, кажется, это было бы роковой ошибкой, — мрачно ответила она.
— Да я это понял и уже давно передумал! — ответил Лёшка, и блестящие глаза его устремились к Тоне. Мари улыбнулась и вновь повеселела.
Много ещё было интересных тем, но это — то, что запомнилось сегодня ярче всего.
30 июня. Воскресенье.
Вчера на всенощной читала Псалтирь и каноны на клиросе и по привычке тихонько подпевала певчим. Обычно дьяконица Лена, регент, то и дело оглядывается на меня, и я замолкаю. Всё мне кажется, что порчу звучание и мешаю. Однако вчера, когда пели «Блажен муж…», она велела:
— Ну смелее, смелее!
И вытянула меня за рукав из тени, к ярко освещённому аналою с нотами. И уже не отпускала меня на шаг назад, в мой уголок. Когда присели во время Шестопсалмия, матушка Лена спросила:
— Смотрю, ты даже стихиры поёшь наизусть? И ирмосы без книги?..
— Ну да… Помню с детства.
— Так пой же с нами!
И я пела, уже в полный голос, как певчие. Хотя в музыкальной школе хор никогда не был у меня в фаворе: мне казалось, я не умею владеть голосом, — как будто он не покорялся мне.
После службы Лена повела меня к алтарю; мы дождались, пока о. Михаил выйдет, и Лена сказала:
— Батюшка, слух-то у Таи — абсолютный, голос чистый, высокий. Службу наизусть знает. Не понимаю, почему она до сих пор не поёт с нами?..
И с той минуты меня определили в певчие. Дома никому не сказала об этом, а сегодня на Литургии мне было поручено петь первым голосом. Уже во время «Благослови, душе моя, Господа…» я поймала удивлённые взгляды мамы, Глеба и Лизы. Они узнали мой голос в хоре и обо всём догадались. После службы я порхала, как ласточка. Мама прижала мою голову к груди и радостно целовала меня:
— Птица моя певчая!
Лиза заметила:
— Тайка! Оказывается, ты поёшь, как ангел! Это же — твоё дело, свыше.
А Глебка бросил с привычной иронией:
— Да! Но только — если смиришь свою прыть, не будешь так явно солировать и выделяться из хора. Певчие же — не твоя «шайка», тут доминировать не пристало.
Брат, как всегда, не в бровь, а в глаз. Вот такие новости, папа! Ещё одно большое дело доверили мне.
1 июля. Понедельник.
Читала папин дневник меньшому Ярославичу, а он у меня на коленях звонко смеялся, дёргал меня за кудри. Внимательно разглядывал, как они блестят на солнце, тянул их в рот, — словом, не слушал. Ничего, подрастёт, и я смогу заинтересовать милого шалопая нашей семейной историей.
У меня всё меньше времени для записей здесь: увлеклась своей «Поповной». Да и жизнь простая, размеренная, — смена трудов чередуется так, что некогда бить баклуши. То лошади, то клиросное послушание, то маленький братик, то лекции по истории философии, то рояль, то написание «Поповны». Успела значительно её продвинуть. Думала, завершу в считанные дни, но замысел разрастается, сюжет закручивается. Пишу только для того, чтобы повеселить маму и свою дружескую компанию. Читаю им вслух новые отрывки, они ждут продолжения, как будто смотрят мыльную оперу. Но я обещала, что, как и в немецких «народных книгах», не всё там будет так несерьёзно.
Тем временем после летнего солнцестояния астрономическое лето стремительно понеслось с вершины под горку, в сторону зимы. Видно, что ночи удлиняются, солнце погружается в Озеро всё раньше. Но природа становится пышнее. Дождей много, — с травой едва успеваем бороться. А впереди у нас великая дата, к которой мы готовимся. Вскоре после того, как на Владимирскую Лизе исполнится девятнадцать, наступит годовщина папиного рокового дня, героического поступка, сохранившего жизнь двум его сослуживцам и забравшего его жизнь. Потом будет год, как мы узнали об этом.
Всё на самом деле произошло с нами, мы пережили этот ужас. А нам по-прежнему кажется, что это был кошмарный сон, ничего на самом деле не было. Нужно усилие, чтобы не обманывать себя. Даже не представляю, как живёт теперь мама. Знаю одно: её поддерживает в жизни великая сила, Божественная сила, которая не покидает и нас, детей. Поэтому хочу научиться жить только ради живого Бога.
За год многое изменилось! Папа оставил нам маленького братца, Ярослава Второго. Стало ещё больше настоящий друзей, которых проверяет беда, — хотя их уже было немало. Новые друзья появились и у меня лично. Все эти люди будут в этот день у нас, приедут и Дима Липкин с Дашей Стриж из К. Заглянут и отцы — Михаил и Герман, даже владыка Елисей. Да, папа, теперь у нас с мамой есть духовный отец. И я перестаю бояться жизни. Ведь как я тряслась перед будущим, если оно потребует от меня расставания с нашим домом! И это когда? Когда многие из наших людей лишаются своих домов, своей земли, своих родных, — я боялась своих фантазий.
Сейчас вижу, что всё имеет силу роста. Растёт наш круг, растёт маленький Ярославушка, растём мы, растут деревья в начале лета. Из чего всё возникает и растёт? В мою комнату уже начали залетать берёзовые крылатки: скоро их будут тысячи. И из таких крошек вырастают гигантские деревья, которые шумят, возвышаясь волнами над кровлей дома. Размеренность космических жизни выращивает эту красоту.
Здесь я писать прекращаю, вернусь на более надёжный носитель — в бумажную тетрадь. Когда проверю насеянные опечатки, пойду наверх, в папин кабинет, — распечатаю на бумаге всё, что здесь написала. Пусть почитает мама! Это будет справедливо: посторонние не должны знать обо мне больше, чем она. До свидания, электронный дневник! Круговращение времени продолжается.
* * *
Как с дерева посеянное семя,
Меня Ты держишь на Своей руке.
Незримый ствол мне созидает время,
Весь заключенный в Слове и ростке.
Мой возраст отразится в древесине,
И каждый шаг оставит след кольца.
Мой голос развернётся на вершине,
Стремящийся в сияние Отца.
По слову Твоему, слетятся птицы
В моей тени вкусить Твоих плодов
И станут мне как терн и багряница,
Как пенязь за терпение трудов.
И Солнце Правды в плодоносной кроне
В вечерний час найдёт Себе покой,
И невечерний свет на небосклоне
Навеки загорится надо мной.
Конец
Soli Deo gloria
Свидетельство о публикации №226101501987