Гротвинский эксперимент. Книга 2. Глава 3

ГЛАВА 3
Павел Лушин проехал по асфальту километров десять и свернул на малозаметную грунтовую дорогу. Она петляла между заросшими обочинами, едва угадываясь под слоем прошлогодней листвы и сухого бурьяна в рост человека. Ветки хлестали по лобовому стеклу, оставляя мокрые зелёные полосы; машина проваливалась то одним, то другим колесом в глубокие рытвины, подвеска стонала, рычаги скрипели — дорога словно пыталась задержать его, будто знала, куда он едет, и не одобряла. Лушин не сбавлял хода. Он давил на газ с тем упрямством, которое всегда появлялось у него, когда внутренний голос советовал повернуть назад.
Наконец он остановил облепленный грязью автомобиль на небольшой площадке, начинавшей зарастать травой, вышел и осмотрелся.
Лес здесь был другим — гуще, темнее, тише. Птицы не пели, ветер не шелестел в кронах, и даже комары, полчищами набивавшиеся в салон через приоткрытое окно, куда-то исчезли. Между обычным лесом и этим местом существовала невидимая граница, и Лушин, стоя у капота, снова ощутил за сегодняшний день то, чему не мог подобрать названия.
Сколько лет он здесь не был? Двадцать? Время стёрло знакомые очертания, превратив некогда внушительное здание в угрюмый остов. Он медленно вёл взглядом по разрушающемуся техническому корпусу промышленной площадки БГК, пытаясь по памяти восстановить прежний вид: вот здесь были гладкие стены, выкрашенные в голубой цвет; вот тут — стеклянные двери с хромированными ручками; там, у угла, — табличка с названием, которое в те годы нельзя было читать без специального допуска.
Теперь стены покрылись трещинами и мхом, от дверей остались ржавые петли, а табличка исчезла — сорвана ветром или унесена любителем цветного металла. Здание изменилось слишком сильно, и память подводила, подменяя реальные картины смутными видениями. Лушин тихо вздохнул, прощаясь с чем-то давно утраченным, и открыл багажник.
В багажнике, как всегда, царил хаос нужного и ненужного: аптечка, трос, рабочие перчатки, свёрнутая верёвка, бутылка с остатками минералки, инструмент, который он когда-то положил «на минуту» и забыл. Нашлась и каска — ввиду специфики службы Лушин возил её с собой постоянно. В тоннель идти в ней не стал, посчитав лишним, но теперь рисковать не хотелось: в здании, где растительность пробивалась сквозь дырявую кровлю, на голову могло свалиться всё что угодно — кусок штукатурки, бетонный скол, ржавый уголок. Он водрузил каску, поправил ремешок, надел куртку. Закрыл машину, повертел ключ в ладони и убрал в карман. Затем отправился вдоль накренившегося забора, проволока на котором давно проржавела и провисла, как нити паутины на старом чердаке.
Лушин искал брешь и уже начал сомневаться, что найдёт её, когда заметил тропинку — не тропинку даже, а намёк на неё: примятая трава, сломанный стебель борщевика, чуть притоптанная земля под слоем палой листвы. Кто-то здесь проходил — и недавно. Павел нахмурился. Ради этого он и приехал, бросив дела, по разбитой дороге в место, где не был двадцать лет. Но какая-то часть души всё равно надеялась, что он ошибается, что все предположения — лишь тревожные фантазии, навеянные старыми страхами. Огорчённо вздохнув, он пошёл по тропинке, стараясь ступать тихо, хотя понимал: скрывать своё присутствие здесь, по большому счёту, не от кого. Или, по крайней мере, он хотел в это верить.
Метров через пятнадцать он увидел окурок дорогой сигареты. Остановился, поднял. Окурок был свежий — брошен от силы сутки назад: табак ещё не размок от росы, бумага держала форму. На фильтре — отчётливый след губной помады, тёмно-бордовый, матовый, дорогой. «Какая женщина здесь ходила? И зачем?» Лушин повертел окурок в пальцах, пытаясь выжать из него ответ, потом бросил и двинулся дальше. Вопрос повис в воздухе, как все вопросы сегодня. Тропинка привела к пролому в заборе: кто-то отогнул несколько прутьев, сделав проход, достаточный для человека, но незаметный с первого взгляда снаружи. Лушин присел, протиснулся в запретную зону и пошёл по чужим отпечаткам ко входу в здание. Следы были чёткие, неглубокие — кто-то шёл не спеша, уверенно, хорошо зная дорогу.
Внутри Лушин осмотрелся. Пройти к нужному месту было непросто: часть коридоров обрушилась, другие заросли мхом и плесенью так густо, что стены превратились в зелёные, влажные, дышащие поверхности. Но Павел хорошо знал, как и куда идти, — тело помнило, даже когда голова сбивалась. Он застегнул куртку плотнее и стал пробираться по лужам в полутёмных коридорах, куда проникал только многократно отражённый свет, преломлявшийся в пыльных потоках воздуха. Каждый шаг отдавался гулким эхом, и оно возвращалось чуть запоздалым, будто кто-то шёл следом, повторяя его шаги с задержкой в секунду. Тени перемещались не в такт его движениям, а по собственному расписанию, и иногда казалось, что в дальнем конце коридора мелькнуло что-то большое, бесшумное, тут же исчезнувшее за поворотом. Это раздражало и пугало одновременно.
Вскоре он оказался в главном цеху — огромном помещении с таким высоким потолком, что, казалось, здесь можно летать на небольшом планере. Уцелевшие оконные проёмы под самой кровлей пропускали косые полосы света, падавшие вниз, как занавеси; в их пыльных столбах кружились крупные частицы — медленно, торжественно, будто выполняли древний ритуал.
Лушин постоял, пытаясь совместить увиденное с тем, что помнил. Здесь когда-то стояли станки, вдоль стен тянулись кабельные лотки, по центру шла конвейерная линия, с которой магниты уходили на испытания. Теперь от станков остались фундаменты, от лотков — ржавые скобки, а конвейерная линия превратилась в россыпь искорёженного металла, утонувшую в строительном мусоре. Он лавировал между кучами битого кирпича, обломков бетона, кусков арматуры, чувствуя, как внутри всё сжимается от нахлынувших воспоминаний — не страшных, нет, а тяжёлых, как камень на груди: вот тут он когда-то, маленьким мальчиком шел с отцом, с интересом глядя по сторонам...
Аккуратно ступая, он подошёл к краю большой чёрной дыры — входу в вертикальную шахту. Встал на краю и медленно опустил глаза вниз. То, что он увидел, заставило его выступить холодному поту на лбу.
Ещё в тоннеле Лушин задался вопросом: куда ушла вода? Конечно, бывало и раньше — в дни, когда на поверхности долго стояла засуха, институт успевал откачать воду для короткого визуального осмотра Кольца. Но она возвращалась: не было оборудования, способного в сильные дожди и весеннее половодье отводить её. «Безводные» периоды никогда не длились настолько, чтобы грязь в тоннелях подсохла и по ним можно было ходить. Увидев надпись «можно идти», Лушин захотел проверить, насколько она соответствует действительности. И убедился: надпись не врала.
Вертикальная шахта, обычно наполненная мутной грунтовой водой до половины, сейчас была пуста. Абсолютно, пугающе пуста. Даже на шершавых бетонных стенах, испещрённых оголившейся арматурой, не виднелось ни капли конденсата — хотя при такой влажности они всегда должны были потеть. Сухость была тотальной, неестественной: будто подземелье само вытолкнуло из себя влагу, отвергло её как нечто чужеродное. Лушин провёл ладонью по ближайшему выступу — рука осталась сухой. Бетон был не просто сухим. Он был тёплым. Этого не могло быть.
Лушин отдёрнул руку и посмотрел на ладонь. На коже не осталось ни влаги, ни грязи, ни ржавчины — только лёгкое покалывание, будто слабый электрический разряд. Он потёр пальцы, но ощущение не проходило — оно медленно поднималось от ладони к запястью, от запястья к локтю.
Возле Гротвино для обслуживания БГК построили более полусотни однотипных, под копирку зданий с вертикальными шахтами. Каждое было зеркальной копией остальных. Но Лушин помнил именно эту — и именно сюда возвращался во снах все эти годы, хотя никогда бы не признался в этом вслух.
Он разглядывал шахту — и нахлынуло: сколько часов они, подростки — он, Воронина и Синеоков, — просидели в таких зданиях, тогда ещё целых! Прятались от военизированной охраны института, работавшей на совесть: с собаками, рациями, обходами по графику. Собаки чуяли их всегда, безошибочно, — и тогда приходилось убегать, петляя между корпусами, с колотящимся сердцем, с пересохшим ртом, с восторгом и ужасом пополам. Чего только ни перепробовали взрослые, желая отучить их от неодолимого влечения под землю! Запирали дома, забирали фонарики, угрожали интернатом, плакали, кричали, молились — и ничего не помогало. Дети всё равно уходили: разыскивать секретную лабораторию, где пропали их отцы, — с одной только наивной, отчаянной верой: если искать достаточно долго, обязательно найдёшь. Рано состарившиеся матери Лушина и Воронина, быстро вернувшаяся после «побега с капитаном» в город Мила Синеокова… Трудное детство, невыносимая юность. И тьма звала — и они шли.
Повинуясь внезапному порыву, который сам не мог объяснить, — то ли хотел проверить, то ли бросить вызов, то ли просто не выдержал напряжения, — Лушин достал фонарик, включил и бросил в шахту. Фонарик полетел вниз, вращаясь; луч разрезал темноту, выхватывая то ржавую скобу, то трещину в бетоне, то обрывок кабеля, висящий, как петля. Но свет быстро сходил на нет, не доставая до стен. Казалось, тьма там была живой — плотной, густой; она питалась светом и пожирала его: каждый метр падения стоил лучу половины яркости, каждый следующий — ещё половины, и так по экспоненте, пока от ослепительного потока не осталось тусклое пятно, а затем — ничего. Через десяток метров свет исчез вовсе. Шахта была неглубокой — всего сорок метров, Лушин знал это точно. Он рассчитывал увидеть, как луч достигнет дна и остановится там, одинокий, дрожащий. Но тьма проглотила фонарик — бесшумно, буднично, как змея глотает мышь, — и сердце забилось чаще.
Лушин прислушался. Тишина. Ни звука падения, ни удара о дно, ни плеска воды. Фонарик просто исчез, будто шахта не имела дна, будто там начиналось небытие.
А затем тьма в шахте шевельнулась.
Не моргнула, не дрогнула — именно шевельнулась, как что-то там, внизу, приняло решение. Возможно, подняться к нему; возможно, отступить перед солнечным светом, проникавшим в цех сквозь разбитые окна. Но там, куда свет не доставал, тьма сгущалась, уплотнялась, приобретала фактуру, почти осязаемость. И, не справившись с первым порывом, она переменила намерение и, как в далёком детстве, принялась звать Лушина к себе.
Он чувствовал притяжение — тяжёлое, гипнотическое, почти непреодолимое. Не метафору, не настроение — физическую силу, будто кто-то положил ладонь ему на затылок и мягко, но неотвратимо тянул вперёд, в пустоту. Ноги сделались ватными, колени подрагивали, тело наклонилось — на миллиметр, на два, на три, — и Лушин с усилием выпрямился, стиснув зубы. Тогда, в детстве, стоило подойти к краю слишком близко — и чья-то рука хватала за шиворот, рывком оттаскивая назад. Теперь рядом не было ни друзей, ни матерей: обе давно скончались. А друзья, хоть и находились недалеко, не догадывались, что с ним происходит. Лушин смотрел в глубину шахты расширившимися зрачками, всё сильнее ощущая тёмную, почти осязаемую силу, тянувшую его к себе.
Ему стало казаться, что он слышит признаки жизни: шаги, голоса. Сначала далеко, глухо, как сквозь толщу воды; потом ближе — отчётливее, громче. Воображение — или обитающая в БГК некая разумная субстанция? — рисовало ему митинг, происходивший под землёй перед тем самым экспериментом, о котором в городе не говорили вслух. Людей в белых халатах, стоящих в ровных рядах, лица серьёзные, внимательные. Аплодисменты — короткие, но восторженные. И явственную речь Логинова: слова звучали так чётко, будто их произносили рядом. Голос был знакомый до боли — низкий, чуть хрипловатый; им Логинов говорил о новом горизонте, о том, что человечество стоит на пороге невиданного и что сегодня — решающий шаг. И от этих слов по коже бежал озноб, потому что Лушин помнил: решающий шаг стал последним для всех, кто его сделал.
Тьма звала его пронестись сквозь время: принять участие в том митинге, пройти в секретный зал и увидеть своими глазами всё, что происходило там, — не в воспоминаниях, не в пересказах, не в жалких обрывках  документов. Лушин закрыл глаза — и на мгновение показалось, что пол дрогнул под ногами и он стоит на палубе корабля в шторм. В голове возникали обрывки чужих мыслей, шёпот давно ушедших людей. Чей-то смех — молодой, звонкий, женский. Чей-то кашель — сухой, надрывный, стариковский. Звук металла — тяжёлый, мерный: кто-то в свинцовых сапогах прошёл по коридору за стеной. И запах — резкий, химический, щиплющий ноздри, которого Лушин никогда в жизни не ощущал, но который был до боли знакомым, будто впечатан в память ещё при рождении.
Лушин ущипнул себя — сильно, до белой полоски на коже. «Это просто старое здание, — прошептал он. — Разруха, тени и воспоминания». Но шёпот прозвучал слабо, неубедительно: слова рассыпались, не долетев до края шахты, и тьма внизу колыхнулась в ответ. Она услышала — и не поверила.
Где-то глубоко внутри он понимал: не всё так просто. Шахта узнала его. Она помнила каждого, кто когда-либо стоял на её краю, — подростков  с фонариками и испуганными глазами, взрослых с рациями и протоколами, техников с приборами и графиками. Всех, кто приходил, смотрел, уходил. Она помнила — и ждала. И теперь, когда вода ушла, когда бетон высох, когда на стене было написано «можно идти», она ждала его особенно сильно.
Лушин открыл глаза, отступил на шаг, потом ещё. Он чувствовал: из глубины шахты за ним наблюдают — пристально, терпеливо. Так смотрят на того, кого непременно и очень скоро подчинят своей власти.


Рецензии