Сандзару. Глава 29. Маргарет III

— Том умер.
Ты стоишь посреди прачечной. Над вами мерцают лампы, а ряды стиральных машин молча теснятся к стенам.
Диана в светло-красной футболке с катышками и в серых штанах. Она поглаживает прядь волос; её лицо слегка озабоченное.
— Он сказал, что пойдёт на могилу сегодня, — продолжает Диана, смотря тебе в глаза. — Думаю, он уже мёртв.
Вы молчите. Ты чувствуешь навязчивую, монотонную, гудящую пульсацию ниже локтей. Будто в кости встроили по моторчику. Ломит пальцы.— Перед смертью Том просил закопать его глаз, — говорит Диана хрупким голосом. — Но... ты же знаешь. У тебя нет рук, и я подумала, что ты сделаешь это лучше.
Ты крутишь его глаз в своих руках. Моторчик продолжает пульсировать в костях, и боль отдаётся жаркими приливами к плечам.
— Вернись поскорее, пожалуйста, — Диана проводит пальцами по волосам. Ты огибаешь её фигуру, зная, что соврал каждым словом.
Тропинка под ногами сырая и вся в осенних листьях. Ты крутишь десятитонный глаз в ладони, перебираешь пальцами. Каждое движение отдаётся в локтях, будто внутри натянута стальная проволока, скребущая по волокнам мышц.
Могила Тома каменная. На ней написано. Ты не взял лопату и смотришь на надпись, читая её снова и снова.
— Ты всё же пришёл?
Том стоит сбоку от тебя, уткнув руку в бок. Он в футболке с надписью "Нью-Йорк". Буравит зелёными глазами.
— Без лопаты, — он кивает головой на могилу. Ты снова смотришь на неё. Там лежат кости.
— Мог бы хоть немного постараться. Я наконец умер, а ты даже не можешь закопать мой глаз. Дай сюда, — он протягивает смуглую руку. Ты даёшь глаз. Том кладёт его на землю, приглаживая ногой траву.
— Можешь идти. Больше никогда не увидимся. Я же умер.
Ты осматриваешь другие могилы. Все подписаны. Одна могила гласит:
— Рейн.
Ты смотришь на камень, и проволока стягивает кожу до пузыря, моторчик звенит и долбит в локти.
— Рейн.
— Рейн...
— Рейн......
Веки тяжёлые, как гантели.
— Рейн, просыпайся.
Нежный белый свет мягко ложится на глаза, и ты разлипляешь веки. Видишь окно с прозрачной шторой, за ней — улицу, усыпанную пышным снегом. Деревья покачиваются, украшенные белыми одеждами. В комнате тихо, немного пахнет пылью от сухой наволочки. В кухне едва слышно тикают часы.
Грант сидит на краю дивана; он смотрит на тебя с лёгкой озабоченностью. Ты видишь светлый профиль, прямой нос, тёмный, как высохшие чернила, глаз.
— Всё в порядке? — шёпотом спрашивает он. — Ты кричал во сне.
Ты не можешь ответить, будто тебе не прописали слова, будто ты всё ещё в своём бредовом сне.
— Снова боли? — взволнованно интересуется Грант. Ты наконец соизволишь двинуться: медленно поднимаешься на диване, опираясь на импровизированную спинку-ручку. Пытаешься ощутить пальцы, которых нет, и резким движением плеч сбрасываешь наваждение сна.
— Всё нормально, — твой голос тягучий, хриплый и невнятный, отчего получается какое-то "вснрмльн".
Грант слегка улыбается и встаёт.
— Приходи завтракать.
Ты ещё пару минут смотришь в белый потолок. Одеяло тяжёлое, как большая шайба, придавливает к матрасу. Ты — что-то вроде прослойки между простынёй и пододеяльником.
Глубоко вздыхаешь, трёшь нос о плечо и медленно поднимаешься, принимая положение пьяного угла в девяносто градусов. Босые ноги спускаются на холодный пол, но пока ещё слишком пусты, чтобы поднять целое тело. Ты ждёшь, снова осматривая свою комнату: одежда, сложенная на стуле, учебники на столе — не твои, — расчёска на тумбочке — не твоя. Ты не можешь потрогать собственные волосы, но знаешь, что на ощупь они как скошенная под корень трава. Иначе тебя никогда не стригли (кто тебя стриг?) А в зубчиках расчёски запутаны рыжие волосы. Ты делаешь вид, что не знаешь, чьи. Ты делаешь вид, что не твои.
Из кухни всё ещё слышно монотонное тиканье, и сегодня оно режет нитью по горлу, словно предупреждает. Словно запустило отсчёт.
Завтрак.
Ноги наконец поднимают тебя с кровати, и ты плетёшься на кухню. Тут пахнет панкейками. Старая микроволновка с трудом греет замороженный завтрак — тебе ли не знать, что готовка в этом доме всегда преступление.
Грант стоит около столешницы, с подозрением наблюдая за работой микроволновки. Он поворачивается к тебе, так что видно только светлый профиль, и улыбается:
— Садись, я тебе положил.
Ты садишься за шаткий стол, туда, где лежит тарелка с сухими панкейками. Рядом стакан со стоячей жидкостью чайного цвета. Во рту пресно-горький вкус, который курсирует по горлу и ласково теребит язычок каждый раз, когда ты сглатываешь.
Старушка-микроволновка замолкает. Грант слегка ударяет по корпусу, и она покорно продолжает работу. Раздаётся тихий щелчок, Грант достаёт тарелку и садится напротив. У него — кружка с кофе, громкий запах которого распространяется по кухне. Грант проводит рукой по тёмному столу и поднимает взгляд на тебя. Ты смотришь в ответ.
— Может, тебе помочь? — он слегка наклоняет голову, почти нежно.
— Я не очень голодный, — признаёшься ты.
Грант сжимает губы и вздыхает.
— Если хочешь, можешь поесть у себя.
Ты отрицательно мотаешь головой.
— Просто не хочется.
Он ещё долго выискивает что-то в твоём бледноватом виде и сутулой фигуре, но в конце концов неохотно отвлекается на свой завтрак. Ты наблюдаешь, как острый кадык водит по границе между гнилью и кожей.
Грант сжимает губы, решительно опускает вилку и складывает руки в замок.
— Рейн. Ты же знаешь, что я могу вернуть тебе руки?
— Знаю.
— Может, нам сделать это? Будет не больно, обещаю. Пара дней, и они восстановятся. Может, не как прежде, но функциональные. Я не могу смотреть, как ты мучаешься, — вздыхает он.
— Я правда не голоден, — обещаешь ты.
Вы молчите. Громко тикают часы.
Грант отодвигает тарелку, кладёт локти на стол и трёт лицо. Точнее, здоровую сторону. Гнилая остаётся устало глядеть в пустоту.
Он медленно отнимает руки. Его лицо будто становится на пару лет старше за несколько мгновений.
— Диана пропала, — признаётся он.
Ты даже не изобразишь удивление?
— Я пытался найти её весь вечер, но... Не знаю, может, она где-то спряталась. Понятия не имею, что на неё нашло, — вздыхает Грант. — Она ведь замёрзнет...
И ты молчишь: тоже не знаешь, что на неё нашло, да?
— Я приказал монстрам искать её, но за ночь эти оболтусы так ничего и не выяснили. Сегодня надо снова прочесать окрестности... — он подпирает голову кулаком и быстро доедает свои панкейки.
Ты не замечаешь, когда поверхность тёмного стола пустеет, а в прихожей, где пахнет сладковатой гнилью и мужским одеколоном, шуршит пальто.
Прохладная рука аккуратно проводит по твоей макушке:
— Будь паинькой.
Дверь хлопает.
Квартира замолкает, и снегопад за окном замирает в статичном положении. Ты сглатываешь с языка кисловатый вкус, и ноги несут тебя в комнату, где потолок изрисован рыжими овечками.

Почему ты выбрал Гранта?

Человек, который смотрел на тебя голодными глазами в полупустом кафе Юджина. Человек, который оставался с тобой допоздна, чтобы решить сто двадцатую задачу. Человек, силуэт которого ты видел сквозь рябящую пелену боли, и который сказал:
"Тебе нужно заразиться".
Ты сказал "нет". Конечно, произнёс ты чуть больше, и твои обескровленные губы выплюнули отчаянное, дерзкое обещание, которое в тот момент ты вряд ли смог бы сдержать — но сейчас-то всё поменялось. Сейчас-то ты достаточно смел, чтобы сделать это? Достаточно отчаян, чтобы принять единственное верное решение? Раньше ты мыслил рассчётливо, почти математически, и оттого, наверное, не смог бы шагнуть. Теперь же ты половиной ступни на краю, и острый угол впивается в кожу. Но теперь же человек-ненависть и человек-обожание остаётся тёплым дыханием у затылка и длинными руками держит тебя за плечи. Хватка обнимает, как постель, тянет, как грузик на весах. И чем дальше тебя отводят от края, тем сильнее манит холодная, окончательная, молчащая пустота, где не будет уже ни серых ладоней, ни бархатного тона, ни призрачной, трепещущей, как собачонка, надежды: "Придёт?"
Человек, который лишил тебя тела и оставил три вещи: голос, руки, разум; хотя третий быстро утёк сквозь серые пальцы. Человек-задача, человек-разговор, человек-птица, человек-"я не хотел". Не хотел никто из вас — только ты хотел, с самого начала ты хотел, — но вы здесь, а ты знаешь, что он давно выиграл в придуманной игре, в игре в игру. Это далось ему так до смешного легко. Ведь ты ушёл сам.
Почему же ты ушёл, Рейн?
Тебя заманил человек-диалог, околдовал человек-антенна, зомбировал человек-насилие? Он оторвал тебе руки, он хотел твоей смерти, он стоял у твоего горла с ножом? Как глупо — ты знаешь ответ, человек-голос, если в тебе осталась доля человека, — он есть тот, кто вернёт тебе руки, кто убережёт от смерти и спрячет лезвие. Тот, кто говорил, когда не говорит никто, кто будил, когда никто не разбудит, кто будет рядом, когда другие вставят нож в горло.
Потому же ты ушёл, Голос.
Потому что быть человеком, быть жизнью, быть волей — не твоя доля, ты надевал маски и грозно рычал, глупый волчонок, но ничего. Ничего, что прятал отгадки, ничего, что убивал, ничего, что жаждал тела бедной овечки. Овечка не была хуже-лучше, не была удобнее или вкуснее: просто в бескрайней тьме ты забыл, что значит осязание, а в её хрупкую шкуру, казалось, так просто вдеть свои руки и ноги. От тебя-то овечка убежала, а человек-время, человек-пастух нашёл. Наивно ты мерил стопами асфальт, наивно мучил пустую память и любовался девственным румянцем, наивно ставил себя в один ряд с зелёными глазами. Они косились, чуяли, что ты набит бумагой, как чует запах крови голодная рысь. Ты знал, что они правы — ты имитировал счастье и грусть, страх и азарт, но скажи:
Когда ты в последний раз плакал?
Сколько лет твои глаза обрастали слоями калёного стекла? И знаешь ли ты хоть одно чувство, кроме ласковой тошноты у корня языка? Ты ведь давно нечто-руки, ты ведь сто лет как нечто-взгляды, ты ведь уже нечто-ничто, и от шага в обещанный конец тебя отделяет лишь трусость. Ты перепутал золото с медью, медь с бронзой, бронзу с ржавчиной, но если дать тебе выбрать снова — ты ничего не изменишь. Ты предсказал свой конец уродливой клятвой ещё на полу грязного подвала, а теперь продолжаешь существовать и
ждать.
Часы отбивают секунды.
Когда он вернётся?
Сокращают твои недели, дни, минуты.
Когда он придёт?
Водят пальцами по годам твоей жизни, как по зубчикам расчёски.
Он вернётся.
Ты ведь сам так этого хотел. Где твоя решимость?
Пусть он вернётся.
Почему в бесконечном лесу, меж жилистых корней под колыбельной ветра не лежит твоё тело?
Пусть он, пусть здесь, пусть скорее, пусть сейчас.
Или это был лишь пустой пафос?
Щёлкает замок двери, и ты видишь, как снег за окном продолжает падать и мирно стелиться по холодной земле. На кухне лениво гудит холодильник. Пылинки летают в воздухе, мягко подчёркнутые белым светом, и в прихожей шуршит чёрный плащ.
Твои ноги ставят тебя в проёме двери, и ты раз за разом обводишь глазами контуры длинной спины с лёгкой сутулостью, ощущая дрожащие, сладкие волны внизу живота. Ты чувствуешь, словно в тело вкачали адреналин — так много, что скоро взорвётся сердце. Пусть оно скорее взорвётся.
Грант отряхивает пальто от снега и с протяжным вздохом вешает его в гардероб.
— Как ты? — Он поворачивается к тебе ласково-усталым взглядом, и пластилиновые пальцы забираются меж рёбер. — Проголодался?
Ты не спрашиваешь, чем увенчались поиски. Вы оба знали это ещё утром. А ты — ещё день назад.
— Пойдём, я разогрею мясной рулет.
Обед.
Мясной рулет пахнет сочным кетчупом и специями. Пластилиновые пальцы щекочут горло, и ты с трудом сглатываешь, но глоток выходит обратно кисловатым вкусом. Немного кружится голова.
— Поешь, пожалуйста, — просит Грант, медленно отрезая кусок от своей порции. — Ты с самого утра не ел. Если нужно помочь — скажи.
Запах лезет в нос. Волны скручиваются в животе, и ты крепко сжимаешь губы. Поднимаешь глаза и ходишь взглядом по кухне, пытаясь смыть кислый вкус пресной слюной: на стене старая вытяжка, на пыльной полке три деревянных обезьянки, глаза, уши, рот.
— У нас есть снотворное?
Грант уже возвышается у раковины; шумит вода, смывая остатки с его тарелки. Рулет всё стоит перед тобой.
Грант выключает воду и вытирает руки старым полотенцем:
— Да. Тебе дать?
— Где оно?
Он смотрит на тебя и кладёт полотенце на столешницу.
— Зачем тебе?
Ты молчишь и смотришь в чёрный глаз. Что-то мёртвое в тебе вздрагивает, словно щёлкает очередной замок на входной двери. Не от тебя — для тебя.
Грант подходит и медленно опускается на корточки перед твоим стулом, как перед пугливым животным.
— Ты поэтому не ешь?
Молчишь.
— Рейн, я не хочу снова запирать тебя в пространстве снов, — его голос опускается до интимного шёпота. — Ни мне, ни тебе не нужны эти радикальные меры. Помни, ты можешь рассказать мне всё, что угодно. В любой момент.
Его глаз смотрит на тебя, в тебя, нежно гладя глотку, нежно раздевая догола, нежно снимая скальп. Ты остаёшься набором нетуго связанных волокон и распадаешься, развязываешься, падаешь.
Уголок губ врезается в край щеки.
— Да нет, просто подумал досмотреть один сон, — тупая усмешка.
Грант улыбается, будто действительно поверил, и встаёт на ноги.
— Можешь поспать после обеда, я дам тебе безопасную дозу.
— О, не надо...
— Тогда ешь давай.
Он отворачивается обратно к раковине, но ты чувствуешь тягучий, как след от перепачканных чернилами пальцев, взгляд.
Ты наклоняешься, зубы впиваются в мясо. Холодный кетчуп остаётся на губах, влажный кусок застревает в горле. Живот скручивается. Ты сворачиваешься, закрываешь калитку рта на замок, пока сладкая желчь кетчупного вкуса собирается под языком. Застрявший кусок почёсывает горло.
Грант поворачивается к тебе, чтобы что-то сказать, но ты рывком встаёшь из-за стола и закрываешься в уборной.
Наклоняешься над унитазом. Грудь сотрясается кашлем, пытается выплюнуть кислый, мокрый ком, застрявший посередине. Не выходит. Ты сидишь на корточках, жадно дышишь ртом, ощущая, как чужеродное тело двигается вверх-вниз по тонкой трубке глотки. Тошнота десятью языками облизывает нёбо.
Ты выплёвываешь одну слюну, и приступ постепенно сменяется привычным, монотонным подташниванием. В унитазе серая лужица воды смотрит на тебя глазами-лампами. На кухне громко тикают часы.
Так проходит несколько минут, пока бурление в животе не опускается до нижних значений. Ты поднимаешься на затёкших ногах, подходишь к раковине с зеркалом, открываешь кран и подставляешь лицо под холодную струю.
Подняв глаза, ты встречаешься со мной.
Я смотрю на тебя — бледного, мокрого, с зеленоватым оттенком у лба и впалыми щеками. Мы молча обмениваемся взглядами, и ты морщишься, будто шепчешь: "Ну не смотри ты так".
А как мне смотреть?
Будь у тебя совесть, ты бы даже не взглянул на меня — просто ты и её давно лишился. А может, у нас обоих никогда её не было. Не стану лукавить, в голове этого нескладного тела будто кто-то прошёлся чистящим средством, не так ли?
Ты путаешь руки с наручниками и "я у тебя в долгу" с "я ещё одна Маргарет", но так отчаянно прячешь меня в самые тёмные углы, будто не я кричал от боли, когда локти оказались в хватке чужих зубов, не я вытаскивал из твоей тугой челюсти дрожащие предложения, не я считал хромающие шаги. Ты думаешь, что навсегда запер меня в холодном подвале, а я притом уже не могу провести между нами чёткую границу, будто коридор продолжается в отражении дверной ручки. Может, ты закрыл меня здесь ещё когда впервые спросил: "Это твой вопрос?" У меня нет вопроса. У меня ответ: всё кончится в тот момент, когда я назову тебя собой.
Доносится стук, и я вздрагиваю, поспешно исчезнув за твоей макушкой — ты оборачиваешься к двери. Прячешь.
— Рейн? Всё в порядке? — спрашивает Грант сквозь дверь.
— Да, — отвечаешь ты, хотя отражение дрожит.
— Почему ты так долго?
Ты пару секунд молчишь.
— Меня тошнит, — неохотно признаёшься, и тон такой, будто врёшь.
— Хочешь, я позову Эдварда? — взволнованно уточняет Грант. — Он гораздо разумнее остальных и до сих пор хороший врач. Он тебя посмотрит.
— Не надо...
Ты ещё несколько минут стоишь, смотря на дырку унитаза. Изо рта ничего не идёт. А ты даже в туалет сходить не можешь без того, чтобы обтесать телом все углы. Лучше и не пробовать.
Выходишь и сталкиваешься с высокой фигурой, которая перегораживает путь в комнату. Приходится поднять голову, чтобы увидеть лицо. Здоровая сторона — зернистая, и чёрная бровь рисует извилистые, тревожные морщины у переносицы.
— Ты точно здоров? — Холодная рука прислоняется тыльной стороной к твоему лбу. — Ничего не ешь, совсем прозрачный стал...
Ты молчишь, не зная, как оправдаться.
Грант смотрит на тебя, и в его чёрном глазу почти понимание:
— Волнуешься за неё?
Волноваться — не то. Волнуются — когда не знают исхода.
Грант тяжело вздыхает и долго трёт рукав рубашки. Ты перестаёшь смотреть, опускаешь взгляд в пол, рассматривая свои ноги, и вы оба держите абсолютную тишину.
Ты улавливаешь движение где-то на периферии сознания, поднимаешь глаза. В окне — там, откуда раньше доносилась петляющая игра фортепиано — монстр. Незнакомый, просто набор гнилых конечностей. Ты видел их уже достаточно, чтобы даже отличать. Монстр смотрит на тебя пустым взглядом. Ты смотришь в ответ. Ты показываешь язык.
Монстр немного шатается и уходит куда-то дальше.
Ты выдыхаешь, ведёшь носком по полу и насильно заставляешь тело двинуться, но слышишь незнакомый звук:
Всхлип.
Ты поднимаешь голову. Грант смотрит в окно; квадратный блик дрожит и плавает на поверхности чёрной радужки. Губы сжаты.
Наверное, опять сумасшедший сон.
Грант сжимает длинные пальцы в кулак. Ты видишь, как проступают синие вены сквозь тонкую кожу, как они пульсируют, нервно качая кровь.
— Эдвард снова и снова говорит про Диану, — он шепчет, почти хрипит, и голос плотный, будто слышен сквозь мокрую ткань. — Кто она, что она, где она... Как будто ничего другого нет. Как будто он не хочет поговорить со мной. Я сам не знаю, где она. Я понятия не имею, почему она ушла.
По белой щеке быстро катится тяжёлая капля. Он почему-то улыбается: его губы искривляются в странной, мелькающей форме, похожей на улыбку.
— Он ведь вообще ничего не соображает. Я ему рассказываю, показываю фотографии, а смысл? Ему же плевать. Он меня назвал "Грач", понимаешь? Эдвард даже по фамилии меня никогда не называл. Никогда.
Рваный вдох. И две больших, длинных руки тянутся к тебе.
Они обволакивают, опоясывают, смыкаются на спине. Ты чувствуешь, как пальцы сжимают пижамную футболку. Тяжёлый подбородок утыкается в макушку, горячие слёзы падают в волосы. Он прислоняет тебя к своей груди, и ты слышишь громкое, частое сердце. Стоишь, упираясь лбом в его ключицы, и пальцы в животе болезненно сжимают органы. Не можешь двинуться, не можешь вдохнуть, не можешь обнять — остаёшься истуканом, как деревянная фигурка обезьянки, а внизу появляется свинцовое, режуще-ласковое ощущение, словно раскалённым лезвием проводят изнутри. Я слышу тихие рыдания и то, как горячие капли падают на пол, а руки всё блуждают по моей спине, будто я — последняя льдина и последний айсберг.
Ключицы острые, и горячее, сбитое дыхание остаётся на коже. А я всё не могу двинуться. Тишина вокруг нас стыдливо молчит, делая вид, что закрыла глаза.
Наверное, мы оба даже не пытались выбирать.


Рецензии