Летящая ласточка
Ника выложила общее фото со своего дня рождения, где мы все вповалку сидим на крыльце, а Витя красуется в короне из фольги, которую мы скрутили ему ещё в автобусе. Я открыла его утром в метро, посмеялась над Ритой и дошла до себя, сидящей с краю.
И дальше всю дорогу у меня в голове шёл такой разговор.
— Да нормально ты вышла. Ракурс просто дурацкий.
— Ага, ракурс. А Рита сидит в том же ракурсе, и ничего.
— У Риты кость другая.
— Конечно. Кость.
Дело в том, что в зеркало человек смотрит так, как ему удобно: встал, как привык, подбородок поднял повыше. А на чужой фотографии ты просто есть — сбоку, случайно, в ту секунду, когда тебя никто не предупреждал. И до меня вдруг дошло, что именно так меня и видят все остальные, всегда, а то, что я наблюдаю по утрам в ванной, — мой личный выгодный ракурс, который больше никому не достаётся.
К третьей паре в голове у меня осталось одно слово, короткое и мерзкое, и крутилось там, пока я делала вид, что конспектирую. Жирная. Вот, значит, какая я на самом деле, и все это прекрасно видят, и только я, дура, ходила и не замечала.
А ночью я начала думать про Тимура, и вот тут я себя добила окончательно.
— Он тебе ни разу ничего такого не сказал.
— Он воспитанный.
— Он вообще про это не думает.
— Пока.
Потому что мальчикам не нравятся жирухи, это же все знают. Я прекрасно понимаю, как это читается со стороны, но в два часа ночи это была самая очевидная правда на свете, и никто на земле меня бы тогда не переубедил.
К утру у меня вместо плана осталось одно слово: срочно. Где я взяла капсулы, писать не буду; скажу только, что искала я их ровно один вечер и не встретила ни одного взрослого человека, которому пришло бы в голову спросить, сколько мне лет и зачем мне это нужно.
А потом была ночь, после которой я три дня ходила тихая. Я проснулась оттого, что сердце колотилось как сумасшедшее, стук отдавался в ушах, руки дрожали, и было полное ощущение, будто я откуда-то бежала, хотя я просто лежала в темноте.
— Это от кофе.
— Ты сегодня не пила кофе.
— Значит, от усталости. Сессия скоро.
Вот так мы с собой и договорились. И никому ни слова — ни Рите, ни Нике, а маме тем более.
* * *
Марина, 45
Я искала пластырь и пошла в Сонину комнату, потому что в её косметичке у нас испокон веку хранится всё на свете, от ножниц до градусника. Баночка была белая, маленькая, без этикетки, только полоска мелких английских букв сбоку.
— Витамины, — сказала я себе. — У неё таких пять штук.
— Ты сама в это не веришь.
Я сходила за очками, прочитала эту полоску второй раз и третий и так и стояла посреди комнаты с пластырем в одной руке и баночкой в другой. А потом положила её обратно, в тот же угол, и молнию задёрнула ровно до того же места.
— Иди и спроси немедленно.
— И что ты ей скажешь?
— Что-нибудь да скажу.
— Ты скажешь «немедленно». И всё кончится, как в прошлый раз.
Потому что я слишком хорошо помнила тот вечер, когда созналась ей, что читала её переписку, и то, как она потом при мне, не торопясь, ставила на телефон пароль.
Три дня я наблюдала, как она возит вилкой по тарелке и уходит к себе, сообщив, что перехватила в универе. Дарвин, у которого в этом доме единственного совесть совершенно чиста, доедал за ней с неподдельным восторгом.
На третий вечер позвонила мама — она звонит по вторникам доложить, как себя чувствует Пончик, и это у нас святое. Я собиралась послушать про кота и попрощаться, а вместо этого зачем-то рассказала ей всё.
* * *
Клара, 68
— Он, Мариночка, второй день к мискам не подходит. Одну воду лакает.
— Угу.
— Я ему и курочки отварила, и рыбки давала.
— Угу, мам.
Ну я и спросила прямо, потому что ходить вокруг да около мне в мои годы уже некогда. Она и рассказала.
— Нашла трагедию, — говорю. — Попьёт неделю своих таблеток, увидит, что толку никакого, и сама бросит. Ты её лучше корми спокойно да не кудахтай, а то от твоего кудахтанья любой кусок поперёк горла встанет.
Это я ей сказала бодро, а сама сижу с трубкой, как дура, потому что вспомнила.
Лет двадцать назад это было, аккурат перед её свадьбой. Приехала я к ней с поезда усталая, села на кухне попить чаю, гляжу — стоит коробка. Яркая, китайская, птица на боку нарисована, и написано «Летящая ласточка». Я ещё подумала: надо же, до чего красиво называется. Заварила покрепче, выпила полную кружку и Маринку похвалила — хороший, говорю, у тебя чай, душистый. Она на меня посмотрела как-то странно, но смолчала.
А идти нам в тот день надо было к родителям Андрея. Знакомиться. Первый раз в жизни.
Сидим мы у них за столом: скатерть крахмальная, сервиз из серванта, отец Андрея завёл про рыбалку. И тут меня начинает крутить.
— Клара Петровна, вы пирожка возьмите. У меня тесто на три подхода.
— Божественно, — говорю.
А сама считаю, через сколько прилично будет встать. Я женщина терпеливая, я рожала молча, но эта ласточка, окаянная, терпения не спрашивает — ей всё равно, что ты первый раз в жизни сидишь у чужих людей за парадным столом и тебя разглядывают, как положено разглядывать родню невесты.
Потом я, конечно, встала. И второй раз встала. И третий. А на четвёртый объявила, что забыла выключить утюг и спасу нет как переживаю, — и мы ушли, не досидев до чая. Маринка в такси всю дорогу молчала и смотрела в окно, а я решила, что ей за мать стыдно, и двадцать лет так и думала.
А ночью легла, и меня будто осенило: чай-то был не мой. Он стоял у неё на кухне, она его зачем-то держала, и когда я его при ней заваривала и нахваливала, она ведь ни словечка не сказала. Промолчала и поехала со мной в гости.
Стало быть, и она тогда тайком. От меня. А я, старая дура, тридцать лет считала это просто смешной историей.
* * *
Марина, 45
Мама, сама того не желая, вернула мне то, о чём я двадцать лет успешно не вспоминала. Мне было двадцать пять, платье было куплено на размер меньше, чем я, потому что продавщица сказала «утянетесь», а я кивнула, будто это нормальные слова, которые говорят живому человеку. Коробку я держала за крупой и, когда мама при мне заварила этот чай и стала нахваливать, промолчала: любое слово потребовало бы объяснить, зачем он у меня стоит.
И вот что самое страшное во всей истории: мне тогда и в голову не приходило, что я делаю с собой что-то опасное. Мне казалось, что я наконец-то взяла себя в руки.
Вечером я спросила прямо:
— Соня, что ты принимаешь?
Она поняла всё за секунду.
— Ты опять лазила в мои вещи.
— Да, — говорю. — Опять.
— И тебе не стыдно?
— Стыдно. Я всё равно спрашиваю.
Дальше она кричала, что ей восемнадцать, что это её тело и её дело, что все так делают и никто пока не помер, а я всё равно не пойму, потому что у меня это совсем другое. Я дождалась, пока она выдохнется, и рассказала ей про платье. Про продавщицу с её «утянетесь», про коробку за крупой, про то, как я молчала, пока моя собственная мать пила эту гадость у меня на кухне. И про то, что мне тогда казалось, будто речь идёт не о вреде, а о силе воли.
Соня слушала и ни разу не перебила, и по лицу было видно, что это тяжелее любого скандала: кричать на мать, которая сама в двадцать пять была точно такой же дурой, невозможно: получается, что ругать тут некого.
— И чем у тебя это кончилось? — спросила она.
Я могла бы соврать красиво. Но сказала как было: в день собственной свадьбы мне было нехорошо и половину вечера я просидела у стенки, платье всё равно село не так, как на той картинке, ради которой всё затевалось, а разговаривала я с собой у зеркала потом ещё лет пять так, как не стала бы разговаривать ни с одним живым человеком.
* * *
Соня, 18
Лучше бы она на меня наорала, честное слово. Я три дня репетировала этот скандал в голове, у меня были ответы решительно на всё, а она села напротив и принялась рассказывать, как в двадцать пять лет прятала за крупой яркую китайскую коробку от собственной матери.
Слушать это было хуже, чем получить по шее. Орать удобно на человека, который стоит напротив и всё делает неправильно, а она вдруг оказалась не напротив, а рядом, и орать стало решительно некуда.
Баночку я отдала сама.
— На.
Она взяла и не спросила ни что это, ни откуда, ни сколько я уже выпила. И не сказала ни «наконец-то», ни «я же тебе говорила» — просто куда-то её унесла и поставила чайник. Мы пили чай, обычный, не китайский, а Дарвин улёгся мне на ноги и вздыхал с таким видом, будто это он тут за всех переволновался.
Тимур, кстати, за все эти недели не заметил ровным счётом ничего. Написал позавчера, что нашёл место, где делают нормальную шаурму, и что в субботу это надо срочно проверить. Шаурму. Человек просто живёт себе и зовёт меня есть шаурму, и ему при этом ничего не надо объяснять.
Ленту я по-прежнему листаю и на то фото с крыльца до сих пор смотрю сначала на себя, так что никакого чудесного исцеления не случилось. Но самое тяжёлое во всей истории, как выяснилось, было вовсе не в капсулах, а в том, что я таскала это в себе одна и почему-то считала, что так и надо.
Мам, ты не поймёшь, до чего это оказалось просто. Надо было всего-навсего поговорить.
Свидетельство о публикации №226102201376