Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Ведающая. Невыдуманная повесть

Предисловие.
Повесть «Ведающая. Невыдуманная повесть» написана по рассказам моей мамы, Сафоновой Марии Тихоновны (1903-1994), и это – исправленный, дополненный, переименованный вариант «Ведьмы из Карачева», помещенный на этом портале. И переименовала повесть потому, что маму в нашем городке окрестили ведьмой, но в это слове наличествует некая мистика, а слово ведающая более точное, означает просто ведающая, ведунья, знающая больше других, что мама и подтвеждпет своими рассказами.
Разница между вариантами повести еще и такая: предыдущая разбита на главы с названиями, которые проиллюстрированы фотографиями, сноски даны в конце каждой главы с повторами имен, упомянутых и в предыдущих главах (для удобства тем, кто будет читать только эту главу.); в исправленном же варианте они только пронумерованы, иллюстраций нет, сноски вмонтированы в текст, но в том и другом вариате соъранён местный выговор. 

***
Родилася я в тысяча девятьсот третьем году. Как говорила моя мать, голова у меня ясная была, так что помнить начала рано. Нябось, годика три мне было как отец привел к нам в хату молодого учителя, и звали его Ваней. Стал он у нас жить, и я сразу к нему привязалася. Полюбил и он меня. Бывало, залезем с ним на печку, и начнёть мне книжки читать. А во интересно! Слушаю-слушаю, да и засну. А еще помню, у него над кроватью иконочка висела, и горел перед ней негасимый лампадк, а иногда всеодно как и затухал. Тогда забиралася я на кровать, палочкой скапывала нагар с фитилька, лампадик опять и загорался ярко-ярко! И свет в хате радостный, торжественный становился! Как в раю божьем.

Потом Ваня стал часто куда-то уходить, я очень скучала по нём, а когда возвращался, мамка качала головой и всё-ё так-то говорила:
- Погибнешь ты, Ваня.
Мне за него становилося страшно и тогда спрашивала:
- А чего ты погибнешь?
- Хожу я, Манечка, поздно по улице, - он-то: - а там темно, вот мамка твоя и боится за меня.
И вот раз пришел Ваня домой и потушил лампадик, а икону снял. Мамка заплакала да к нему:
- Что ж ты сделал! Антихристу предался!?
А я так напугалася! Ведь картинки для детей тогда такие страшные рисовали! Ад кромешный и черти в нем кубуряются. Как посмотришь, так сразу мурашки по зашкурью и продяруть. Вот теперича и показался мне Ваня таким страшным, что больше к нему не подошла. Зовёть, бывало, а я всё-ё убегаю.

Вечерами так же уходил куда-то, потом уезжать стал и на день, и на два, на неделю, а когда приезжал, усаживалися они с папашкой за стол и подолгу разговаривали. Я, конечно, не понимала их разговору, а только помню, как Ваня так-то и скажить:
- Мне на вашей станции садиться нельзя, тут жандармерия.
Тогда отец запрягал лошадь, вёз его до другой станции, километров за тридцать та от нас была. И вот раз уехал этот Ваня и больше не возвярнулся. Но письмо потом прислал... пишить, мол, вам Ванька Крымкин. Это они с папашкой так условилися, если жандармы его схватють, то он о себе так дасть знать. И большеникогда мы его не видели и ничего о нём не слышали.

Глава 1.
 Спрашиваешь, как ведьмой стала?.. Ну, слушай.
Как-то выхожу рано утром из дому... А дождик как раз прошёл, песок весь на дорогах поразмыло. Гляжу, и соседка выходить, Бариниха, а за ней какая-то старуха топчить. Ну, посмотрела я так-то на них, да и пошла себе. Пошла, да только думаю: и что это Бариниха связалася с этой бабкой? Я-то знала ее, мне про нее Вера с Рясников рассказывала: «Ой, Манечка, и сволочь же она такая! Я все болею, нервничаю, вот и начали мы с Тихоном моим ругаться. А тут еще и с коровой чтой-то... Пригласила я эту бабку к себе, можить, что посоветуить? Пошли мы с ней в сарай, а она смотрить по стенам да все приговариваить: «Ох, страшно тут у тебя, страшно! Нечистой силы сколько!» Гляжу так-то, а она одной рукой вытаскиваить из рукава какую-то вяревку лохматую да в ясли ее... а другой - из ясель, и показываить мне: «Гляди, гляди-ка что тебе сюда насовали! Видишь, как подделали?»  Да-а, отвечаю, вижу. И будто ничего не заметила, отвечаю: «Ну, ладно, спасибо тебе, спасибо», да скореича выпроваживать. И вот теперя эта самая бабка вместе с Баринихой за мной плятутся. Да оглянулася так-то, а они следы мои с дороги выбирають. Я ж босиком шла, и они на песке пропечаталися. Думаю: «Должно совсем Бариниха рехнулася, раз с этой бабкой связалася». И аж жалко мне её стало.

Ну, мне-то жалко, а она как начала агитацию наводить, как начала! Встречаить кого и рассказываить, что я ведьма. Там-то бабоньки стали судачить, там-то, а потом и небылицы плести стали... А вот какие. Помню, привезли как-то соседи картошки, а ссыпать с машины не успели, темно стало. И вот Нинка после всем рассказывала, будто сидить она на картошке на этой, сторожить и вдруг видить: я иду... и вся - в белом! Подхожу к машине и лезу на нее. Вскочила она, закричала, да кубарем в хату. Во, видишь... меня, значить, узнала.

А как-то пошла в овраг с серпом травы нарезать, а навстречу ребятишки идуть, галдять. Да прошли мимо и вдруг чтой-то затихли. Обернулася, а они стоять и шиши мне в спину показывають.
- Дети, - спрашиваю: - зачем вы это делаете?
- Да про вас, тетя, говорять, что вы ведьма и ночами коров чужих доите.
И вот, значить, надо им шиши показать, а если оглянуся, то и вправду ведьма.
- Дурачки... - засмеялася: – Ведь я же услышала, что вы вдруг затихли, вот и подумала: значить, замышляють чтой-то. Как было не оглянуться?
Стала им говорить, что все это выдумки, что все это злые люди сочиняють, но послушали они нешто?

А как-то навстречу сын Баринова Коля попался, ему лет восемь было, да увидал меня и так испугался! Аж побелел весь, а я и говорю:
- Что ты, бедненький? Потому испугался, что твоя матка про меня наговорила? Голубчик мой, да иди, не бойся.
Так проскочил возле, да скореича на горку, а я и спродивилася, стою и не знаю, что делать?

Но всё это только цветочки были, вот что раз соседки удумали. Собралися Варя Доманова, Бариниха, Валя... Это Валя теперя всё Мария Тихоновна да Мария Тихоновна, а тогда тоже верила, что я ведьма. И вот собралися и решили точно узнать: ведьма я или нет? А как? Да надоумил их ктой-то, что за шесть недель до Великого поста надо головешки собирать. Как только вытопится печка, одну выхватить, водой залить да оставить, в другой раз - опять... Насбирать головешек, а под Велик день сложить под угол моей хаты, запалить, и если я ведьма, то выскочу, закричу, а если не ведьма, то сгорю. Ну, Собакина и передала мне: так, мол, и так соседки соображають, и уже головешек насбирали. Бросилась я к Варе:
- Варь, ну забесилися вы чтолича? Хотите хату мою спалить? Да разве ж я сутерплю не выскочить? - Распалилася аж вся! -  Ну, если сделаете это, всех вас посажаю. Принесете головешки под угол, а я выскочу и закричу, да так закричу, что в милиции услышуть и тебя, дуру, за подол так держать буду, что не вырвешься. Так что ж вам, поджигателям? Влупють по десятке и всё.
Так она не стала отрицать.

Глава 2.
Спокон веку деды наши и прадеды жили и работали на земле. Крепостными никогда не были, а поэтому летом дома трудилися, а зимой подряжалися к купцам куда что отвезти... овёс, картошку, пеньку или еще какого товару. Этим занималися все обапальные деревни: Масловка, Вшивка, Трыковка, Песочня, Рясники. У кого лошади хорошие... что ж, стоять, они чтолича зимой будуть? Ведь хлеб, картошка, масло, крупа, мясо... это все свое было, а на расходы-то деньги нужны? Вот в извоз (Извоз - перевозка грузов или людей на лошадях с целью заработка.) мужики и ездили. Помню, когда отец возврашшался, то всегда гостинцев нам привозил, а для мамки вынимал из кармана деньги, и как начнёть сыпать на стол золотые пятерки, а они блестять, как живые!
 
На лошадях работали и дед отца, и прадед. Ездили даже и в Москву, деньги туда возили, а оттуда товар разный. Сейчас как собярутся в дорогу, так и едуть к купцу. Открываить тот им амбары, бяруть они лопатки, ставють мерку, набирають в неё пятаки и ссыпають в мешки. Потом завяжуть их, на возы и-и по-оехали.
А раз так-то едуть, а навстречу им мужики:
- Куда вы?
- В Москву.
- Да что ж вы туда едете? В Москве хранцуз! (Француз).
Ну, раз хранцуз, так что ж туда ехать-то? Развернули лошадей да назад.
 
И вот ты подумай, деньги-то лопатками насыпали, кто ж их шшытал? А ведь никто не развяжить мешок и пятака не тронить! Умирать он сейчас с голоду будить, а не тронить. Да как же ты возьмешь-то? Неравён час о тебе слух разойдется по округе, что ты вор, и тогда ни к кому больше не подрядишься! А честным будешь, тебе и твоим детям работа всегда найдется.

Жили мы хорошо, пока жив был отец. Две хаты у нас было, в одной сами толклися, корм скоту готовил, воду обогревали, а другая, где гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое, штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, две коровы. Нас, детей, только сливками и поили, кашу, и то на них варили. Как вспомню ту манную кашу!.. Ох, и вкусна ж была.

Нас было четверо у родителей - два мальчика и две девочки. Еще дедушка был... Нет, бабушку не помню, маленькая была, когда та умерла. И по мамкиной линии вот что знаю. Были Писаревы все какие-то двойные, одни белобрысые, с голубыми глазами, а другие черные, и глаза, как смоль. Все, бывало, так-то наши посмеивалися: ну, этот татарской крови... Почему? Да прабабка была очень красивая, вот ее и взял к себе барин из татар, и родила она дочку от него.
Но было это давным-давно, никто толком и не помнил прабабку эту, так, разговоры одни. Из разговоров узнала я и о бабке моей матери, что была та сильная, здоровая! (Рослая, сильная). Бывало, как идти ей в поле, так нацедить с себя литр молока, ребенок этим молоком весь день и питается. И до году ничего не ел, акромя молока этого.

Не раз слышала и о пращуре, что он взбесился. И дело так было. Залез как-то к нему во двор волк, а он и позвал мужиков на помощь. Стали они бить этого волка, а тот и покусал их. А бешеным оказался, вот они потом все и... И дедушка уже рассказывал, как закрыли пращура в святелке, а тот как начнёть там биться!  Потом и обойдется, одумается, скажить: вы ж, мол, не подходите ко мне-то. Ну, потом привезли доктора, впустил тот в светелку газ какой-то... а пращур стоял в углу, к стене прислонился, вот и начал оседать, оседать... И помер.

По мамкиной линии все грамотные были, прадед мой даже писарем в волости служил, поэтому Писаревыми нас и звали, а так фамилия наша была Болдыревы. Уж как потом от службы ушли и на земле осели, не знаю, но грамоту не бросили. Бывало, на праздник сходють к обедне, а потом дедушка Библию читать станить, а бабы... Они ж к обедне не ходили, надо было готовить еду и скоту, и всем, поэтому толкутся так-то на кухне, Дуняшка, сестра моя двоюродная, им Акафист читаить, а они подпевають: «Аллилуйя, аллилуйя... Го-осподи помилуй...» Так обедня на кухне и идёть.

У отца моего сколько ж разных книг было! Помню, лежали так-то на грубке и все в золотце... А когда умер, как же мы с этими книгами-то? Бывало, мать уйдёть на фабрику, а мы из них и ну-у кораблики крутить, голубей с печки пускать. Придёть вечером, ахнить:
- Что ж вы наделали, злодеи!
Ругаить нас, ругаить, а мы глаза вылупим...

А еще Писаревы не только грамотными были, но старалися что-то новое схватить. Помню, дед лампу семилинейную (Лампа с шириной фитиля около 18 мм, в России появились в 1861 г.) первым на деревне купил, так мужики как зайдуть, как ахнуть: о-о, свет-то какой яркий! Ча-асто дивиться на неё приходили. А потом дед и самовар привез бо-ольшой, ведра на полтора должно. Как закипить, бабы откроють окно, выставють на подоконник, так соседи смотреть на него сходилися: диво-то какое!
Самовары эти потом быстро распространился, уж очень удобны были. Топилися-то углями, а они всегда в дома были. Сейчас сыпанёшь их туда, воды нальёшь и моментом готова. А кипяток есть, и чай тебе, и помыть что, постирать... Другой раз самовар этот весь день дымить, один вскипятишь, другой, третий... Мы с сестрой потом даже похлёбку (Суп из картошки.) в нем варили. Мамка-то уйдёть на работу, а мы сейчас картошки в него, воды и, если чеснок есть, так это совсем радость, а уж когда подруга селедочную голову принясёть и вовси праздник. Сварим, а потом рушники привяжем к ручкам, всташшым на печку и сидим, едим.

Во, давно ли всё это было? Первая лампа, самовары... Как время то махнуло! Теперя телевизоры, самолеты, ракеты. А еще мамка моя девчонкой с подругами бегала к железной дороге первый паровоз (Регулярное движение поездов на этом направлении открыли 8 августа 1887 года.) смотреть и рассказывала: как едить, как гудить! Да бросилися они прочь от него со всех ног! Думали-то, что сейчас с рельсов соскочить да за ними бросится.
Ну, а когда железная дорога подошла к Карачеву, так уж очень бойко пенька в ход пошла. Раньше-то на лошадях разве далеко её увезешь? Правда, даже и до Польши добиралися, но это ж какие лошади справные (Сильные, упитанные.) должны быть! А с железной-то дорогой... Тут мужики и перебросилися на пеньку, она же дорогая была и доход хороший приносила. Конечно, много и хлопот с ней было. Бывало, вырастють, убяруть, а как март подойдёть и начнуть в копынях (Углубления для сбора воды у колодца.) вымачивать. Солнышко пригреить, стануть вынимать и рядами расставлять для просушки, а когда просохнить, так цельными днями мнуть на мялках... Что за мялки?.. Да деревянные они были и должно метра в полтора. Посерёдке желоб выдалбливали, палку прикрепляли, и вот бярешь горсть пеньки, подсовываешь под эту палку, и мнешь, и мнешь ею, потом стряхиваешь костру и опять, опять... От пеньки пакля еще оставалася, так ее тоже продавали, а кострой топилися.

Наши мно-ого конопли сеяли, да такая хорошая вырастала! И потому, что сеять, бывало, начнуть, так нога в земле аж тонить. От нас же недалеко батареи конские стояли, так отец оттуда как навозить за зиму навозу! Вот и росла головка по полметру. А как подрастёть, бабы шли замашку из нее выбирать...Что за замашка... Да пенька-то зелёная, а замашка синяя и, если её не выбрать, так могла заглушить коноплю, вот и дергали ее, как время подойдёть. Наденешь вязёнку (Варежка, вывязанная из домашней шерсти.) и-и пошёл... Потом сушили эту замашку, обрабатывали, и зимой пряли из неё на исподнее (Нижнее крестьянское белье.), на простыни, на мешки. Она ж кре-епкая была.

А рубахи и полотенца из льна пряли. И лён тоже каждый крестьянин сеял, хоть небольшую дольку, да посеить. Ох, и любила ж я его! Голу-убенькие такие цветочки на нём цвели! И из льна пряли тонко, на приданое девкам. Что ж, покупали, чтолича? Девка-то, когда выходила замуж, так обязательно должна была своё приданое выставить. И полотенца, и рубахи, шторы, скатерти, и чтоб вышито всё было. Так что, если в семье была девка на выданьи, так за зиму по две холстины напрядали, в каждой по шестьдесят аршин. И всё под лучинкой, под курушечкой, нальють маслица или керосинчика в пузырёк и прядуть.

Когда пошла пенька в ход, понастроили в Карачеве фабрик пенькотрепальных, начал тут и город расти. Театр большой выстроили, гостиницу двухэтажную красивую, в неё иностранцы селилися, когда за пенькой приезжали. Хозяином её был Широков, и бабушка моя в ней работала. А определила её туда Мерцалиха. Досужая (Пронырливая, энергичная, деятельная.) эта Мерцалиха была! Росточку-то ма-аленького, и нос какой-то завернутый, а поди ж ты, вхожа была в богатые дома.

Звали мою бабку Мария... меня потом так назвали, и была с Песочни. Мать ее умерла рано, пятеро девок с батей осталися, вот он потом и не считался с ними. Как чуть какая подрастёть, присватаются к ней, так и отдасть. А одна девочка в лесу заблудилася, и пробыла там аж с неделю. Нашёл её лесник, привез к бате, но она недолго прожила и все молчала... то ли с испугу, то ли с голоду? И я уже помню: висела у бабушки в углу иконка «Изыскание душ погибших», под ней всегда лампадик горел, и она молилася возле этой иконы.

Когда она совсем девчонкой была, присватался к ней Илюша, дед мой, а был тихий, простоватый. Не любила ж она его всю жизнь. Сама-то красивая была, горячая. Рассказывала: бывало, как взгорячится, так и падёть на колени перед иконой «Умягчение злых сердец» и ну креститься! Молится, молится и обойдётся, успокоится.
Детей от Ильи никак заводить не хотела, а когда все ж надумала, взъегозилася идти в Киев, ребеночка себе вымаливать. Дали им таким-то, как она, по гробику, и должны были они всю обедню отстоять с этим гробиком на голове. А когда возвернулася из Киева, то и объявила, что у нее ребенок будить. Ну, в деревне и заговорили разное. Наговорять и Илье, а он бить её.
- И ухватом я бита, и кочергой (Приспособления, необходимые для захвата чугунка или углей из русской печки.) - рассказывала мамке: - И об печку сколько раз! Вот только печкой еще не бита.
Да и вообще, она ж придёть, бывало, с работы выхоленная, чистая, а Илья – мужик мужиком и как что:
- А-а, ты там с другими!..
Ну, насчет других про неё не грех было и сказать. Она ж красивая была, умная, и сама таких же любила, вот и родила сыночка от кого-то... перед смертью, вроде бы, отцу моему сказала.

Везла и несла бабка Мария из гостиницы всего, сладостей и то невпроед было. Когда мамка перешла к ним жить, так спродивилася прямо: как вязёть свекровь домой и колбасы, и окороков копченых, плюшек мешок! В гостинице-то пекаря другой раз не уследять, поджарють партию булок или зачерствеють какие, а она сгрябёть их и домой. А куда ж самим поесть? Вот свиньям и отдавали. Так что деньги у них водилися, говорили даже, что рублей шестьсот в банке лежало, но когда бабушка умирать стала… Да руки у нее болели. Она ж сначала прачкой в гостинице работала, а ты попробуй-ка цельный день зимой в проруби пополоскаться! Вот от рук и померла, а что б полечить и понятия не имели.
В тот день, когда это случилося, приходить к ним староста с каким-то мужиком да к Илье: связи, мол, его в Брянск, а дед:
- Как же я поеду-то? Вдруг она помрёть тутова без меня?
Бабушка слышить это да шепчить сыну:
- Тишечка, голубчик, да проводи ты его, чтоб на глазах-то моих не был!
И вот дед уехал, а она и померла. И была довольна, что без него умираить.

Глава 3
Хватало мужику работы все-егда... зимой и летом, осенью и весной. Как только снег сойдёть, земля чуть прогреется, вот и начнётся пахота. А пахали-то сохой, и сажали под соху. Это только потом плуги пошли, те уже на колесах были, а соху руками надо было держать, вот и потаскай ее цельный день! Посеить мужик, не перевернулся - сорняки полезли, полотье подошло, да и картошку окучивать надо. А ее по два раза сохой проходили, во-о какие межи нарывали! Потому и вырастала с лапоть (Обувь, сплетённая из содранной с молодой липы коры.)
А чего ж ей было не расти? На навозце, земля - что пух, ступишь на вспаханное поле, так нога прямо тонить в земле-то.

А покосы начнутся, жатва подойдёть? Ох, и трудная ж это работа была, хлеб убирать! Его-то ведь зорями косили, а если лунные ночи, то и ночами... А вот почему. Днем рожь жёсткая становится, а зорями и ночью влага колосок схватываить и не даёть осыпаться, вот поэтому и жали, когда роса выпадить.
Ну а бабы так уж и старалися к утру перевёсел (Жгуты из соломы.) накрутить из хорошей соломы. Заткнешь за пояс, свернешь сноп граблями, свяжешь перевеслом этим и ставишь, свяжешь и ставишь. И так часов до трех, пока жара не вспечёть, а спадёть, и опять пошли.

Но снопы вязать - это еще ничаво, можно было, а вот серпом жать... во когда лихо!  Жали-то днем, когда роса сойдёть, ведь если утром начнёшь жать, так от росы вся мокрая станешь. Мы с мамкой мало ржи сеяли, так, бывало, обобьем ее пральником (Изделие из дерева для выколачивания воды из белья при полоскании в речке, ручье, у колодца.), вот и весь урожай. А Писаревы мно-ого сеяли, так бывало пойдем им помогать и до того руки исколешь!.. аж напухнуть. Ведь хорошая жница за день до двух копён нажинала, и в каждой по пятьдесят одному снопу… А потому по пятьдесят одному, что последний на самый верх стоймя ставили, что б видно было: копна готова. Если рожь сырая была, возили сушить на рыгу, и у Писаревых бо-ольшая была. Привязуть и как расставють!.. Тут уж дед цельными днями только и сушить, топить соломой, суволокой (Сухая трава, не пригодная для скота) и только потом молотили. Пока бабка встанить да завтрак сготовить, мужики копну и обмолотють в четыре цепа. В хороший год пудов по десять с копны намолачивали.

Оставляли сжатую рожь и до осени, связуть в сараи и кладуть адонки… Да это, когда в сарае снопы складывали, то под них слой дядовника укладывали, мыши-то не полезуть в него. Вот и стоять эти адонки, а когда управлялися с урожаем, начинали молотить. Перевязуть на рыгу, наладють печку, сушуть и молотють.
И какой же хлеб душистой из этой ржи получался!.. Не-е, пшаницы тогда в наших краях еще не сеяли. Пшаничную муку только на пироги к празднику покупали, а так всё лепешки ситные пякли. Высеють хорошенько ржаную на сито и замесють тесто. Да попрохОней, пожиже ставили, а потом - на капустный лист и в печку. Бывало, все лето эти листья ломаешь, обрезаешь да сушишь, сушишь…

Держали Писаревы и пчел, за амбаром колоды стояли. Как начнёть дед мёд выбирать, да как отрежить нам по куску от сот, вот и сосём цельный день…
А раз так-то возил он сжатую рожь в сараи, а тут возьми, да и отроись рой, а Дуняшка, моя сестра двоюродная, такая боевая была! Сейчас и наладилася этот рой сымать, да полезла на дерево и зацепилася за сук. А рубаха-то из замашки была, крепкая, вот и повисла на ней. Ну, дедушка как бягить:
- Ах, ах! - задыхается прямо: - Боже мой, зачем же тебя туда понесло!
Испугался дюже, что пчел растревожить, а те набросятся на лошадей и что тогда? Они ж понести могли. Да распряг их и скореича в конюшню заводить. Завел, а уж тогда и Дуняшку с этого сука снял, и рой.

Прово-орная была Дуняшка... Помню, уже после войны (Великая Отечественная война. 1941-1945.) нашел ее сын капсуль от мины да положил в карман. А тут картошку надо рыть, пошли они. Ну он, видать, и толкнул этот капсуль лопатой. Так сына сразу убило, а у Дуни ногу... Доктор сразу: отнять надо! А она:
- Не-е... Ванечка мой возвярнётся, глянить, а я без ноги? Не-е, лучше помру.
А муж ее в Сибири отбывал за анекдот про Сталина. (Иосиф Сталин – Генеральный секретарь ЦК ВКП, глава СССР с 1924 по 1953 годы). И пошла на тот свет вслед за сыном... Вернулся ли Ванечка? Да повезло ему, начальник взял его к себе поваром, а остальные... Рассказывал, что в бригаде было семьдесят человек, а только половина осталася. Семь лет оттельпужил! Вернулся, а ни жены, ни сына не застал.

Глава 4.
Ещё рассказать о мамкиных родителях?.. Ну, слушай.
А жили они крепко. Двор у них был просторный, рубленый… конюшни, закутки, амбары, подвалы, рига. Как муку смелють, там и хранять, да и крупу там же рушили, масло отжимали. Бывало, так и стоял на кухне бочонок с конопляным маслом. Скотины мно-ого у них было! Три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок, телята. Ну-ка, попробуй накормить-напоить это стадо! Вот и сеяли гречиху. Да в два-три срока, какая лучше уродить, и солому гречишную на корм скоту запасали.

Деда Ляксея Писаренкова, маминого отца, я хорошо помню, глаза-то у него голубые-голубые были. Бывало, как пригреить весна, так и приедить к нам на своей старой лошади с белым пятном на лбу. Кони-то у него и ишшо были, но он любил и берег эту, старую. Скажить так-то:
- Она, - по мне. Быстро не бегаить, вот и я...
Да и повозка у деда Ляксея... У нас на Ряснике на таких не ездили, издали его было видать, вот бывало и бягим встречать. Гостинцев нам привезёть, хлеба мешок, огород вспашить, засадить.

А было у дедушки пятеро детей, две дочки и три сына: старший Иван, потом Николай и младший Илия. Бывало, как возьмутся рожь жать, так сколько ж за утро скосють! Дядя Илюша особенно сильный был. Рассказывали, поедить с мужиками в извоз и если вдруг покатятся сани под раскат, так подойдёть да как дернить их за задок!.. так сразу и выташшыть.

Был дед Ляксей грамотный, начитанный. Помню, сойдутся к нему мужики в хату, и начнёть им книги божественные читать про святых, про чудеса разные, про конец света:
- Опутается весь мир нитями, и сойдутся цари верный и неверный. И большой битве меж ними быть. И будут гореть тогда и небо, и земля…
Си-идять мужики на полу, на скамейках и слушають… Маныкин, Зюганов, Лаврухин, Маргун. А бабы прядуть, лампа-то у деда хо-орошая была, видная! Ну а мы, дети, бывало и расплачемся, что земля и небо гореть будуть, а он:
- Не плачьте, детки. Всё это не скоро будить. Много годов пройдёть, и народ прежде измельчаить.
- Дедушка, а как народ измельчаить?
- А вот что я вам скажу... - И хитро так улыбнётся: - Видите загнетку в печке? И тогда на ней четыре человека рожь молотить смогуть. Уместются! Да-а, вот таким народ станить. Но цепами молотить уже не будуть, а всё машинами. И ходить не стануть, всё только ездить.
А потом и прибавить:
- Не плачьте, дети. После нас не будить нас. - Это он ча-асто любил повторять: - Бог, дети, как создал людей, так сразу и сказал: живите, мол, наполняйте землю и господствуйте над ней. И Бог вовси не требуить от нас такого поклонения, чтоб молилися ему и аж лбы разбивали, ему не это надо. Бог - это добро в душе человека. Добро ты делаешь, значить, и веришь ему.
Вот так и понимал религию.

Ну, а бабушка Анисья не такого понятия была и бывало, как начнёть турчать:
- Во, около печки кручуся и в церкву сходить некогда.
А дед и скажить:
- Анисья, ну чего ты гудишь? Обязательно, чтолича, Бог только и в церкви? Да Бог везде. Вон, иди в закутку коровью и помолись, Бог и там.
- Да что ты говоришь, Ляксей! Господь с тобой!
- А как же, Бог везде! И в поле, и в лесу, в хате нашей, в закутке.
Во, видишь, как он… А ей обязательно надо было в церькву идти, стоять там, молиться, поклоны класть. И в нечисть разную дюже верила. Бывало, пойдёть в стадо корову доить, нясёть молоко в доёнке, так обязательно и прикроить, - не заглянул бы кто. Если корова отелилася и вдруг сосед пришёл что-нибудь попросить, ну, тогда-а!.. А если корова молока не додала или вымя у неё загрубело, то и вовси - или чёрт подшутил, или ведьма подворожила.

Ча-асто нам рассказывала, как раз под праздник пошли они с отцом рыбу ловить, да и подцепили сетью такой улов, что никак не вытянуть!
- Подташшыли его к лодке, сунулися к нему, а из сети как лезить голова ужасная! Черная, лохматая и незнамо на что похожая. Отец чуть опомнился и скореича «Да воскреснет Бог» читать. Ну, голова эта как шарахнулась в воду! И ушла в глубину. - Еще и прибавить обязательно: - Так что не грешите, ребятки. Ведь мы-то как раз под праздник поехали рыбу ловить, не помолилися, вот и выташшыли чёрта.
А дедушка улыбнется и скажить:
- Не верьте вы ей, старой, детки. Ночь-то ясная тогда стояла, теплая, вот сомы и выходють в такие ночи на поверхность, его-то они и подцепили.

Не любил он этих приходней деревенских и во всем искал другие причины. Или скотину не докормили, или недоглядели в чем, болезнь какая приключилася…  Да нет, обряды церковные и он соблюдал, как без этого? Тогда-то, если не поговеешь в Великий пост и, случись, помрешь, так с тобой и хлопот не оберешься. Ну, если только по какой причине уважительной не поговел, а если просто заблаженничал, то тебя батюшка и хоронить не станить. Конечно, на лавке лежать не останешься, похоронють, но канители не оберёшься, да еще и в Орел придётся ехать, к архиерею за разрешением, вот дед всегда и говел. И в церковь ходил. Там ведь часто дети его пели, когда маленькими были… дядя Коля, дядя Ваня и мамка. У нее зво-онкий голосок был! Она-то нам и рассказывала, что под Пасху ходили они обязательно на спевки, и когда торжественная служба шла, то мальчики становилися по бокам, а мамка в серёдке, и вот как запоють «Аще во гроб»!.. Так кто в церкви был, все и плакали. Да и дедушке раз чуть плохо ни стало от их пения... аж к стенке прислонился... аж мороз по зашкурью пошел!

А потом у Писаревых всё как-то под откос пошло. И началось со среднего сына, дяди Коли. Забрали его в солдаты, служил он там писарем, а когда вернулся, стал болеть. Раз так-то встал утром, ходить по хате да все приговариваить:
- Ох, томно мне что-то, томно...
Мать - к нему:
- Колечка, да что с тобой?
А он то туда пойдёть, то сюда, а потом так-то вышел в сад, обнял дерево и стоить. Дедушка видить такое дело да думаить: и что это Коля мой в такой позе? Подходить к нему и за плечо… а тот ему на руки и упал. И помер.

Ну, а бабушка как обмерла!.. Чуть очухается, и опять в обморок, вот почти и не видела, как сына хоронили. А когда схоронили, начала чуть отходить, и заладила: как что и на магилку. Дед – к ней:
- Ну что ж ты всё ходишь? Сын наш христианин был, воин, и за это ему на том свете спасение будить, а это всё теперь прах, земля.
Никак её не унять. Уйдеть да уйдёть на клабишше. И цельный день там проплачить. Запряжёть дед лошадь, да за ней. Привезёть, а она опять:
- И куда ж вы моего Коленьку дели? Это ж вы не его зарыли, не его...
Наконец пошел дед к батюшке: что, мол, делать, хоть отрывай сына. Нет, не дал тот согласия. Так пришлось в Орел ехать к архиерею, только он и разрешил. Ну, когда отрыли, как она глянула!.. И опять обмерла. Но все ж потом ходить на могилку бросила.

Стали хозяйство вести старший Иван да младший Илья. А Ильюшка такой своевольный был! Он же коней очень любил, так даже я помню, как раз стал объезжать жеребенка, а тот и сбросил его, и поволок за собой, тулуп и порвал.
А тут праздник как раз, как в таком на людях показаться? Так домой портного приводили, что б зашил. Ну, через какое-то время после смерти дяди Коли надумал дед Илью женить, с женой, мол, дело спокойней будить. Женили, а его и призвали в солдаты. И стал он там на призах лошадиных играть. Сколько ж наград у него было! Помню, приезжал раз на побывку и показывал, а наши всё-ё шумели: он, дескать, татарку себе там завел. Потом уехал опять на службу и больше не вернулся. На призах погиб. Лошадь его наткнулася на что-то, и умер сразу. И никто его хоронить не поехал. Бабка опять без памяти валялася, дед совсем старый стал, задыхался аж, а у невестки ребенок как раз родился.

Остался Иван. На войну (Первая мировая война. 1914-1918.) его не взяли, он же один кормилец на всю семью был и все хозяйство на нем держалося. Но позже, когда коммунисты надумали его раскулачить (Раскулачивание началось с 1928 года под лозунгом «Уничтожим кулака как класс.)и сослать в Сибирь, мужики воспротивилися: да что ж вы, мол, делаете!.. последнего мужика у деревни отымаете, который в земле смыслить! Вот и не тронул его сельсовет. Но когда колхозники собрали первый урожай и повезли с красным флагом сдавать, то посадили дядю Ваню впереди и этот флаг ему в руки сунули.  Уважало, значить, его общество-то! А Катюха Черная подскочила к нему да как закричить:
- Кулак, и будет наш флаг везти?
И вырвала из рук. Она ж комсомолка была (Член коммунистического союза молодёжи.), что с нее взять?

Пришел дядя Ваня домой расстроенный, ведь Катька эта такая сволочь была! Ну-у брехать что зря начнёть? Тогда ж из колхоза могли выгнать и в Сибирь сослать. А у него уже сын подрос, тоже Ванюшкой звали, и умница был, грамотный!  Он-то и говорить бате:
- Не бойся, папаш, я за Катькой поухаживаю.
И подкатился к ней. Так больше не тронули коммунисты дядю Ваню.

А сына Ванюшку потом в последнюю войну (Великая Отечественная война. 1941-1945.) убили, даже ни одного письма не прислал. Помню, проводила его тетка моя на вокзал, идёть оттудова и вся от горя аж зеленая, а я возьми да скажи:
- Тетенька, да ты хоть поплачь.
- Ну что ты, Манечка! - испугалася да шепчить: - Нам на вокзале наказали гордиться, а не плакать. Разве ж можно! А то увидють.
- Ну и пусть видють. Что ж, разве сына родного не жалко?
- Не-е, не буду. Я лучше дома наревуся.

После войны, когда немец уходил (Карачев освобождён от немецкой оккупации 15 августа 1943-го.) и весь город палил, семья дяди Ванина перебралася жить в погреб. А как раз осень начиналася, дожди, потом и морозы ударили, вот старики и попростудилися. И там-то, бедные, в подвале этом и померли... Да нет, дедушку Ляксея похоронили еще в гражданскую войну (1918-1922). Помню, тоже разруха была, голод, холод и мамка одна на Масловку ходила его хоронить, а нам не довялося, не в чем было пойтить. Ни обувки, ни одёжи, вот и сидели на печке да ревели. И бабушка Анисья тоже вскорости померла, она ж на еду пло-охая была, а тут как раз ни булочки, ни сахарку. Всё-ё просила перед смертью:
- Чайку бы мне с булочкой, чайку...
Так-то заплошала, заплошала  и померла. Вскорости за дедом отправилася.

Глава 5.
Жили мы хорошо, отец же трудяга был! А помогал ему отец, хотя и старый уже был. Всё ему покоя не было ни летом, ни зимою. Бывало и морозы уже начнутся, а он всё цельными днями на дворе. То грабли ладить, то бороны ремонтируить, повозку чинить. А когда овцы начинали котиться, тогда и вовси ночами из сарая не выходил, - не прозевать бы ягнят!  Окотится овца, сразу и нясёть ягненка в хату. И вот так отдежурить несколько ночей, а потом ка-ак повалится на кровать прямо в валенках, в шубе и захрапел сразу. А разве поспишь днем-то? Тут же со скотиной управляться надо или сын с извозу приехал, надо лошадей отпрячь, накормить, напоить.

Сколько ж мужики работали! Всё крестьянство только на силе и держалося. Силён - будешь жить крепко. И землю обработаешь, и урожай соберешь хороший, сам будешь сыт, и скотинка твоя в достатке будить. Вот и трудилися, только по праздникам и отдыхали. Бывало, как подходить праздник, так дед Илья и запрягаить лошадь... сахарку купить, мучички белой, ведь тогда пшаницу у нас ишшо не сеяли. И обязательно водки бутылку да две четвертушки. И вот, когда на праздник придуть от обедни разговляться, так и выпьють по рюмочке. И женщинам дадуть чуть-чуть, и нам по напёрсточку. Семья-то наша в одиннадцать душ была, а только бутылку водки и распивали. На другой день уже только четвертушку на завтрак поставють, и нам уже не дадуть.
А еще четвертка останется, - ни пришел бы гость какой.

Вот и отдыхали. Хоть тут что, а не работали, это ж грехом считалося. Как раз полотье подходило под наш приходской праздник Тихоны, но не работали. А Петров день? Покосы ж как раз начиналися, но всё равно... И в чистенькое переоденутся, и на чистой постельке поспять, вкусненьким побалуются... Ну да, и в церковь обязательно сходють, а как же? Богу помолются, а потом мужики сойдутся и о своих делах потолкують. У взрослых-то душа, можить, и томилася: ах, работа стоить! А все ж после отдыха... как ты думаешь? Возьмешься за дело, да и ишшо больше сработаешь. О работе только и думали, ни то что теперя. Чего ж теперяшнему не пить? Восемь часов отработал и гу-уляй себе, пей! Раньше-то как же он напьется? Ему ж на утро надо в поле ехать, сажать или косить, убирать. Так что работали мужики, не покладая рук от зари и до зари.

Разделили после революции (Большевистский переворот 1917 года.)
мужиков на кулаков, середняков, бедняков… А бедные-то отчего были?  Да оттого, что или вдова с детьми осталася, или мужик лентяй. А мало ли таких спокон веку было? Во, Митроха с нами рядом жил, так бывало весь день будить сидеть и рассказывать мужикам, как на фронте лопаткой самолет сбил. И сидять, слушають: а, можить, и вправду самолеты так низко летають, что лопаткой сбить можно? А другой пьянствовал, хоть и бондарничать (Делать бочки.) умел, так у него даже коровы не было. Ты подумай только, коровки в деревне не иметь! А детей плодил. Вот и сидять его детки, и ждуть, когда из соседей кто сжалится да кувшинчик молочка принесёть.

А наши много трудилися. Бывало, приедить отец с извозу из Брянска (Брянск в 40 км. от Карачева.), отдохнёть чуть и опять пошел работать. Сам-то Ряснинский был, а мамка с Масловки, с другого краю Карачева… Нет, как познакомилися не знаю, а вот что отец красивый был, грамотный и всё никак себе невесты по нраву не находил, это да. Но когда мамку увидал, то сразу и влюбился, а вскорости и свататься с матерью поехали. Приехали, а дед Ляксей:
- Не-е, не отдам мою Дуняшку за прачкиного сына! (Мать Тихона стирала бельё для гостиницы.) Вот и началось. Поедуть снова свататься, а он - опять:
- Да что моей дочке на ваших ряснинских песках и делать? Вы, нябось, и с землей-то управляться не умеете.
Выскочить бабушка на улицу, плюётся-плюётся:
- Черт кудлатый! Никогда больше не приеду за эту Дуняшку свататься!
А отец - свое:
- Ни на ком не женюсь кроме как на ней!

Наконец вот что отрезала мамка:
- Если, папаш, не отдадите меня за Тихона, то как поедить он с другой венчаться, а я ухвачусь за задок повозки и буду гнаться. И не отстану.
А характер у нее был! Вот дедушка и подумал: ну что с ней, дурой делать, ведь так и отчибучить (Сделать что-либо неожиданное.), и когда опять приехали, говорить:
- Ну ладно, так и быть. Согласен. Даю еще и теленка в придачу.
А бабка как взовьется:
- Да пропади ты пропадом со своим теленком! Нужен он нам!

Так-то они и поженилися. И жили хорошо, пока не случилася беда. Началася на Ряснике эпидемия тифа. А дело было весной. Много тогда народу помирало. Помер и отец нашей подружки Маши. Побежали мы смотреть на его похороны, а на Маше платочек чёрный, ботиночки новые, платьице новое серенькое с черными обирочками на подоле, на рукавах. Мы так и ахнули: ка-акое красивое! Прибежали домой, стали мамке рассказывать, а она послушала нас, послушала, да как заплачить! Чувствовала, видать...

И вот вечером играем мы с братцем и Динкой на дороге, ждем отца с извозу. А у него лошадь была с белой залысиной, и далеко-о её видать было. Играем, значить, и вдруг показалась она в конце улицы. Встретили мы отца, а он подъехал к хате и сразу в дом пошел. Бывало-то, потормошить нас, посмеется, а тут даже коней отпрягать не стал и только сказал нам:
- Возьмите, дети там, на повозке…
Достали мы гостинцы, заходим в хату, а отец уже на кровати ляжить. Мы - к нему, а он и говорить мамке:
- Дуняша, уведи детей.

Потом жар с ним приключился, да такой, что весь красный сделался. А у нас в сенцах всегда сквозняк дул… одна-то дверь во двор вела, а другая - на улицу, и вот отец ка-ак всхватится да на этот сквозняк! Там же ветерок, ему видать на нём и лучше, а мать - за ним:
- Тиша, что ж ты делаешь!
А он уже и не помнить...
Через день вовсе ему худо стало, метаться стал, бредить. Привезли батюшку, причастили его, пособоровали. Стала и память отходить. Мать позвала нас:
- Дети, молитеся, - плачить.
Стали мы молиться, пала я на коленки... И вот как сейчас помню! Гляжу на Божью Матерь и кажется, что выходить она из кивота и смотрить на меня жа-алосливо так... но ничего не говорить. Как стало мне страшно! И тут мать опять позвала:
- Дети, идите. Отец благословить вас хочить.
Стояла она у изголовья, держала икону в руках. Подошли и мы, а папашка посмотрел-посмотрел на нас какими-то глазами мутными, а потом поднял руку да как толкнёть меня! Упала я, заплакала... Но тут все забегали, засуетилися, мамка обмерла, а я всё-ё никак не могла успокоиться и заливалася слезами, - папашка-то так меня любил, а вот теперича и оттолкнул.

Пошили и нам такие же серенькие платьица с черными обирочками, купили черные платочки, купили и по новым ботинкам. А в Чистый Четверг, под Пасху, отца хоронили. Было жарко. Гроб забили, и мы всё плакали:
- Зачем закрыли нашего папашку, зачем?
Но приехал батюшка, дьячок певчий, батюшка дал нам по красному яичку, мы и успокоилися. Дети… много ли им надо?

Прошла неделя, другая. Мать все ходила в трауре и нам наказывала: громко, мол, дети, не смейтеся и песни не кричите, а мы... Как выкатимся на улицу, так сразу обо всем и забыли, бгаем с подружками, играем, смеемся. Правда, песен не кричали, а крепко ж хоцца! И сообразили раз с Динкой. Был у нас неподалеку сосонничек, вот и собрали подруг, побежали с ними в этот сосонник и там-то уж так накричалися, так напелися! И на душе так легко стало, так радостно!

Когда домой заявилися, так и вспомнили, что папашки нетути. Да и мать с соседкой сидять, плачуть и та говорить мамке:
- Да как-нибудь проживешь, Дунечка. Дети подрастуть, работать пойдуть...
А мать отвечаить:
- Да разве ж я по тому убиваюся, что не прокормлю их? Я по том плачу, что Тишечку своего ниогда больше не увижу. Скучно мне без него, томно, места себе не нахожу. Хоть бы словечко от него услышать, хоть бы глазком одним глянула!
А мы-то прибежали, песен накричавшись… Дети! В таком возрасте память короткая. Но мне тогда уже седьмой год шел, должна же была сознавать, как мать скорбить, а я… Лишь бы убежать куда, закружиться с Динкой и тут же забудем, заиграемся. Вечером придем домой, да и заснем сразу, как убитые, а мать… А мать всю ночь и проплачить. Да так плачить всю ночь напролёт, что слезы аж на другой бок подушки протекуть.

Но горе, ни горе, а работать надо. Весна. Нужно пахать, скородить, картошку сажать, вот мать с дедушкой и не уходили с огородов от зари до зари. А раз так-то легли мы спать, только заснули… будить  нас:
- Дети, вставайте! Скорей на улицу!
Выбежали, глянули!..  А по небу огненные гряды мечутся. И такие страшные, что небо... как горить всеодно! Испугалися, захныкали, а дедушка отвел нас на огород, усадил на полушубок, сунул икону в руки:
- Молитеся, дети. Молитеся, может вас, невинных, Господь помилуить.
Сбилися мы в кучу на этом полушубке, плачем, причитаем:
- Господи, помилуй нас и сохрани! Господи, помилуй...
Очень страшно было.

Но потом гряды эти стали удаляться, удаляться и опять стало темно, тихо. Привели нас в хату, стали мы укладываться и вдруг опять слышим:
- Караул! Горим!
Выбежали, а в конце улицы пожар! Да еще такой ветер поднялся, что снопы огненные прямо через несколько домов кидаить. Бросилися выносить из дому всё, кто что могли... Но пожар до нашей хаты не дошел, домов за десять остановился. И потом всё говорили, что приключился пожар этот от кометы (Комета Галлея пролетала в мае 1910 года.), отскочил, мол, от неё кусок, да и попал на крышу соломенную, а солома в жару и без огня загорается, как порох. Кривушины как раз перед этим погорели, сразу огонь хату охватил, еле-еле успели выскочить, а скотина вся сгорела.

Бедствием в деревнях пожары эти были. Сейчас-то загорится одна, две хаты, да и всё, а тогда… Если десять, так это мало. Один год четыре раза наши Рясники горели! И вот как нашарахають пожары, так потом всё лето люди и спять одетые, вешшы в подвал повынесуть, а если большой приключится, так и в подвале всё повыгорить. И начнуть помаленьку обживаться (Привыкать к жизни на новом месте, осваиваться, устраиваться в новом жилье.)… Помогать, говоришь? Да кто ж им помогал-то? Всё сами. Побираться чтолича пойдешь? Да и легкое ли это дело… побираться? Ну-ка, обхлопай ногами одну деревню, другую, третью? Останется лошаденка, вот и начнуть, как муравьи соображать. А я?.. Как же я три раза в своей жизни строилася? И ведь никто гроша ломаного не дал, всё своими шшапоточками. Так-то, моя милая, лихо подкрадется, так хочешь - пей, ешь вкусно, хочешь - наряжайся, а хочешь - стройся.

И был тогда этот пожар среди недели, а в воскресенье пошли мы на погост к папашке. Пришли, а мамка как пала на могилку, как начала плакать! Ни-икак не могли её унять. И тут подходить к ней женщина незнакомая, говорить:
- Что ж ты так убиваешься? Разве он услышить? Всё это теперь прах, земля одна. Послушай-ка лучше, что я тебе расскажу.
И начала:
- Сама я тоже вдова. И вот как же убивалася по мужу своему, как плакала, когда помер! Ночь придёть, все спать уляжутся, а я - плакать. И вот однажды приходить он: «Чего плачешь? Видишь, я пришел». Обрадовалася я, стала с ним разговаривать и наговорилися за ночь обо всем. С тех пор и повадился каждую ночь приходить. Но потом сомневаться стала: да он ли ко мне ходить? Он же помер. Не бываить такого, чтоб человек ожил. Пошла в церковь, рассказала всё батюшке, а он и говорить: надо, мол, водосвятие в хате сделать, а на могилке панихиду отслужить. Так я и сделала. Подошла ночь. Вотон! Опять пришел. Говорю: «Уходи. Ты мне больше не нужен!» А он как начал меня бить! И так должно с месяц приходил, и я гоню его, а он – бить меня. Вся в синяках ходила. Но научили меня люди что делать. Как настанить, мол, полночь, должна я сесть на порог, насыпать конопли в подол, взять гребень и-и ну волосы чесать. А когда он придёть и спросить, что, мол, ты делаешь, ответить: вот, чешу волосы, а вшей ем. А сама - коноплю в рот и хрустать ею. Ну, я так и сделала. Подошла полночь. Села я на порог, чешу волосы, коноплю хрустаю... Вотон! Подходить, спрашиваить. Я и отвечаю, как научили. Постоял, постоял, посмотрел на меня, а потом ка-ак дасть мне по спине да как плюнить! И пошел прочь. Глянула вослед, а у него вместо ступней - копыта! Нечистая сила, значить, приходила всё это время, а не муж. И с тех пор больше не приходил.

Выслушала мамка это, пришли мы домой, стали спать укладываться, а она и говорить:
- Маня, ложись-ка со мною.
Легли мы. А ночью слышу:
- Вставай!
Подхватилася я, а мамка сидить на постели такая испуганная! И молится. Молится и суёть мне в руки икону, шепчить:
- Молися! Скорей молися, доченька!
Стала и я молиться, причитать... И до-олго потом никак не могли уснуть, всё она по сторонам озиралася и крестилася.
На утро и весь день ходила она вялая, скучная, а когда опять стали укладываться, говорить нам:
- Дети, ложитесь-ка со мной.
Легли мы. А ночью опять слышим:
- Скорей, скорей вставайте!
Глядим, а она опять крестится и кричить:
- Уходи, уходи! Уходи!
Как же мы перепугалися! Закричали, заплакали. Проснулся и дедушка, подошел к ней, стал уговаривать... Ну, успокоилася она, наконец, заснули мы. И прошло после этого много месяцев, как рассказала она нам, что в те ночи страшные приходил к ней отец. Подойдёть к постели и скажить: «Не плачь. Я пришел». Вот тогда-то и будила нас.

Глава 6.
Прошло с полгода, как осталися мы без папашки. Наше хозяйство разваливалося. Одну лошадь мать продала еще на похороны, а вскорости и другую. А лошадь эта горячая была, норовистая! Бывало, поведёть её отец к колодцу поить, так кре-епко за узду держить, а то если вырвется, лови тогда! Вот дедушка Илья и не мог с ней сладить, а мать подавно. Осталася последняя. Как-то поехал дед в луга пасти её, да и заснул. Старенький же был. Ну, лошадь возьми да забреди на барский луг, а там караульшык как раз был такой свирепый! Наскочил на дедушку и избил его. Приехал тот домой, да и захаркал кровью. А тут же и по сыну всё скорбел… И зачах, и помер вскорости.

Через несколько месяцев помер и наш маленький братик. Пришлося продать и последнюю лошадь. Но пока запасцы были, жили мы неплохо, а когда закончилися, то пошла мамка работать на пенькотрепальную фабрику. Бывало, уйдёть утром, а мы одни на цельный день и останемся. Выскочим с Динкой так-то на улицу и кажется: сейчас вернёмся, только к подруге сбегаем, а та куда-нибудь и позовёть. И подались по заречью, в рошшу. Как завихримся! Где-нибудь и вспомним: а Коля-то, братец наш... как он там? Он же совсем маленький был. Да как пустимся домой! Прибягим, а он или заснул, или сидить на дороге в песке играить, или вовси куда уплёлся. Вот хата наша и стоить раскрытая. А сколько нишшых пройдёть за день? Нябось зайдуть, увидють что никого нетути, да и сташшуть что-нибудь. Мамка другой раз схватится: и того нетути, и того. Ругать нас начнёть:
- Дети, надо ж закрывать хату. Не оставляйте дверь настеж!
Плачем, обешшаем, а уйдёть на работу, мы опять...

Раз так-то испекла она утром хлеб и ушла. А у нас еще свинья оставалася. Набегалися мы, прибежали домой, даем этой свинье травы, а она и в рот не бярёть, ляжить себе да похрюкиваить. Мы - молочка ей, а она и молока не хочить, так...  мырзнула чуть. Сидим над ней, убиваемся. Глядим, мамка идёть. Мы – к ней:.
- Мам, свинья-то наша заболела!
- Ох, да что ж такое? - она-то.
Подходить, толкаить ее... Да нет, не похоже. Свинья как заболеить, так сразу розовая сделается, а эта подняла морду, похрюкала, поохала, да и всё. Входим в дом, глядь, а наши коврижки хлеба под лавкой валяются, и мякиш-то из них повыеден, а корки чемоданами и ляжать. А-а, так вот она чего! В хату забралась, нажралася хлеба и спить себе.

Да что свинья, соседи тоже помогали разоряться, не у всех же совесть была. Оставалася у нас сбруя лошадиная, мамка и спрятала ее на потолок. Раз прибегаем мы с улицы и слышим: ктой-то по потолку ходить! Что делать? И сообразили, взяли да убрали лестницу. Смотрим, голова с потолка свисаить:
- Девки, поставьте лестницу назад.
- А что ты там, дядя, делаешь?
- Да я тут… кое-что выбирал.
- Положи, дядя, на место, а то мамка нас побьёть.
- Да я немного, я чуть-чуть...
А мы – своё. И лестницу не ставим. Ну, он то просил нас, то умолял, а потом и матом крыть начал.

И продержали мы его там, пока мамка не пришла. Начала его совестить:
- Бесстыжие твои глаза! На сиротское позарился.
Ну, поругала его, поругала, с тем-то он и ушел. Не удалось ему, значить.  А другие половчее были и расташшыли всё, что оставалося. Даже подушки поразволокли, только одну мамка у соседки обнаружила, а та:
- Да я на огороде её нашла.
Можить, и на огороде. Можить, мы туда её и заташшыли.

Так-то и докатилися до того, что и прикрыться стало нечем, и обуться не во что. Как папашка помер, так и не помню, что б у меня обувка какая была. Опорки мамкины старые есть, ну и ладно… или чуни одни на всех. Надвинешь их, да и выскочишь на улицу, а то и вовсе босиком. Напротив нас соседи жили, семеро детей у них было, и вот зимой как соскочишь с печки да как лупанёшь к ним через дорогу босиком! И сразу на печку. А она у них бо-ольшая была. Разогреешься, наиграешься с подругами и-и домой. Бяжишь босиком, а снег под ногами!.. Когда обутый то идешь, ведь не так он хрустить, а вот босиком... Во когда неприятно! Как-то по-другому он хрустить и колить. Правда были тогда лапти. В каждом дворе их пляли. Трыковка, Верховка, Мокрое… это все лапотниками звалися, ну и Рясники… И мне дед лапоточки сплёл. Но раз десять нябось упала, пока ни научилася в них ходить. Они ж ши-ирокими показалися, цепляются друг за дружку!

Для морозной зимы лапти крепко хороши были! Легкие, удобные. Бывало, если в лес мужик едить, так чтолича валенки обувать будить? Не-е, лапти обязательно. Пенькой их подплятёть, онучи (Длинные, узкие полотнища, вытканные из замашки, чтобы обвертывать ногу.) одни, другие накрутить и по-ошел. Но как оттепели начнутся, в них плохо было… А потому, что ноги все-егда мокрые. Вода ж по онучам, как по фитилям поднималася. И лапти больше для взрослых пляли, это ж онучи надо уметь наворачивать, а мы, дети, зиму в кой-чём перебивалися, а как снежок сойдёть и по-ошли босиком. Бегаем всю весну, лето, так ноги аж черными стануть... как лакированные всёодно, цыпки завядутся. Другой раз нагреить мамка воды, начнёть их нам мыть, а мы плачем, кричим! Больно ж... Но потом смажить маслицем конопляным, а во приятно!

Когда подрастать стала, подарил мне солдат, что стоял у нас на квартире, ботинки свои старые. Вот радость-то была! Ботинки большие, крепкие, так что я? Стельки туда суну, портянки наверну одни, другие, и как придешь в них на работу, ноги-то горять прямо! И в ботинках этих ходила года четыре, пока свататься ни стали. И тогда купила мне мамка туфельки востроно-осенькие такие! Как же я их берегла, как чистила!.. Ну да, на фотокарточке в них сижу. И думаешь, что в них сниматься шла? Не-е, туда я их несла, и только обулася, когда пришли с подругой к Мендюку-фотографу… Любил он над деревенскими посмеяться, вот и сунул мне в руки эту книгу, а она нябось полпуда весила. Сижу с этой книгою, а он смеется:
- Ну на что вам фотокарточки?
- Нужно, - отвечаю.
А нужно вот на что. Когда отец помер, так ни одной фотокарточки от него не осталося! Поэтому мать всё-ё так-то скажить да скажить:
- Была бы фотокарточка моего Тишечки, так хоть взглянула б на него!

А здоровье у меня плохое было, всё ноги болели. Сейчас заболять, затрусются, не устоишь прямо, вот мать и хотела... А тут как раз подруга пошла к Мендюку сниматься, мамка и попросила взять меня с собой. Как раз тогда-то она мне и платье первое сшила из альпаги... Да была такая материя и стояла, как рочег (Шест, жердь.), в этом-то платье из альпаги я и снялася. И было мне тогда уже пятнадцать лет.

Во, видишь, до пятнадцати и ходила кой в чем. Если мамка сгондобить (Сделать, сшить из кой-чего.) что из своего старого платья, то и ладно. Или смертное носила. Я же в детстве ча-асто болела, а как заболею, так и сготовють мне платье смертное. Помню, сшила раз мамка розовенькое, красивое, а я и выздоровела. И повели меня в нем к обедне. Стою, слушаю, как певчие поють... А жарко было, раскраснелася я, и вдруг подходить ко мне дьякон:
- Ах, какая девочка хорошенькая! Глазки черненькие, щечки и платьице розовенькие! Ну всёодно, как ангелочек.
Вот тут-то я и подумала: видать, и вправду я хорошенькая раз дьякон говорить, а то от бабки своей нет-нет да слышала:
- Тебе, Машенька, лучше б помереть. Крепко ж ты у нас страшная! И кому такая нужна будешь?
А дед Ляксей и вскинется:
- И что ты плятёшь, старая! Да Машенька у нас королевной будить! Смотри, какие глазки у нее красивые!
Вот и поспорють так-то.

Глава 7.
Когда работать пошла? Да в ту пору мамка на пенькотрепальную фабрику ходила, но жить на ее заработок было трудно, и вот раз приходить с работы и говорить:
- Пора и тебе, Маня, на работу.
А шел мне тогда девятый год… ну да, в одиннадцатом это было.
И повела меня на бахшу. Подошли мы к бахшевнику, а он как начал матом садить:
- Тудыт-твою-растудыт-твою! Не успеют выскочить, а им уже работу подавай! Что, манную кашу я ей варить буду чтолича?
А я стою и думаю: видно и вправду я такая никудышная. Но ничего, поругался, поругался, а взял.

И была эта бахша недалеко от нас, хозяйничал на ней Барок. Батька его когда-то арендовал эту землю, а теперя и сын. И до самой революции (Переворот 1917 года.) они на ней овошшы вырашшывали, а потом… Потом запустовала эта земля, заросла травой, болотом покрылася. А тогда сколько ж добра давала! Урожаи на ней росли богатые, но как же тяжело было на этой бахше работать! Бывало, начнётся сбор огурцов, так цельными днями спину не разгибаешь, а надсмотрщик следом ходить, и если заметить, что огурец пропустила, сорвёть его да как дасть им в спину! Аж подскочишь.

А полотье начнется, садка капусты... Ведь воду для поливки надо было таскать из речки, да по два ведра, и девчата, что постарше, обгонють нас, маленьких, когда побежим в сарай за ведрами, похватають себе что поменьше, а нам и останутся большие, вот и таскаем их потом. Да все ж босиком, босиком. Бывало, бяжишь рано утром на эту бахшу, а трава росная по ногам так и хлышшыть, так и хлышшыть! И это еще ладно... летом-то, а в августе... во когда лихо от этой росы было! Она ж хо-олодная, долгая становилася, только бывало и поглядываешь на небо, когда ж солнышко пригреить, чтоб её высушило!

Зарабатывали мы за неделю копеек по восемьдесят, а когда начиналася садка капусты или сбор огурцов, так еще и прибавку выторговывали. Подойдем к бахше... а там ракита возле росла, сядем под ней в холодок и сидим. Хозяйка выйдить:
- Девчат, пора ж на работу-то...
Вот и начнёть кто побойчее с ней торговаться, чтобы вечером еще и по булочке дала.

А раз подозвала меня к себе да говорить:
- Маня, ты девочка хорошая, послушная, вот я и хочу тебя попросить. Если девчата замышлять что начнут, так ты подойди ко мне и скажи: так, мол, и так...
- Ладно, - говорю, - скажу.
А я и вправду послушная была. Другая, можить, и заартачится, а Маню - хоть в омут посылай, вот она меня и высмотрела. Или в город пошлёть что снести, или еще куда, а мне ж легче, чем полоть или воду таскать? Потом еще и булочку мягонькую дасть, или баранок несколько. И стала я ей передавать всё, что девчата удумывали. Но вскорости они узнали и устроили мне суд страшный.

Кончили мы раз полоть, собралися домой… А ходили через речку, через мост деревянный, и доски на нём взъерошились так, что босыми ногами наступать было страшно. Ну, подошли к этому мосту, а девчата схватили меня, заголили юбку и кричать:
- За то, что ты все передаешь хозяйке, мы тебя сейчас голой задницей по мосту проташшым.
Да ухватили за ноги и поволокли. Я как закричала!.. Бросилися подруги выручать меня, за руки схватили, к себе тянуть. Крик, шум! А тут из города бабы как раз шли, да подскочили:
- Что ж вы это делаете, злодейки! Забясилися чтолича!
И отбили от девчат, отташшыли.

Прибежала я домой зарёванная, а навстречу - мамка:
- Чего ты?..
Рассказала ей всё, а она выслушала, да говорить:
- СтОить тебе. Только не по мосту надо было таскать, а крапивой высечь.
Но на другой день, когда шли с девчатами на работу, догнала и говорить им:
- Это кто тут хотел мою Маню по мосту проташшыть? Да я вас нонча ж к уряднику отведу!
Испугалися девки, начали оправдываться: не я, мол, не я! А мамка покричала на них, покричала, да на том-то дело вроде как и кончилося.
 
Но потом всё ж отомстили они еще раз. Узнали, что я боюся дождевых червяков, да набрали их и высыпали мне за пазуху. Как же я кричала, как билася! Сбежалися все, червяков этих повытряхнули, а я всё никак не могу успокоиться. Еле-еле до дому дошла, а к вечеру приключился со мной жар, всю ночь бредила этими червяками, и проболела недель шесть. Так что бахша эта на всю жизнь так впечатлилася, что и вспоминать о ней не хочу.

Но всё ж запомнилася одна радость, как первую получку дали новыми гривенничками. Как же глядела на них, как радовалася! Завязала их в косячок, пошла домой и от радости не шла, а бежала. Да не улицей, а по заречью, там же крепко хорошо летом было ходить! Помню, пройду немного, сяду, развяжу платок и начну их шшытать: нет, не хватает одного гривенника! Стану искать... а трава ж кругом! Ползаю, ползаю: ну где ж я его обронила? Ничего не найду, заплачу. Пройду сколько-то, остановлюсь: дай-ка перешшытаю. Сяду, развяжу косячок... Лишний. Обрадуюся! А потом и подумаю: откуда ж лишний-то? Он же не мог ошибиться, хозяин-то? Снова начну шшвьвть: или все, или не хватаить. Ну, наконец, пришла домой, стала мамке рассказывать, а она:
- Господи, какой же разум-то у тебя еще… Да завязала б покрепче в узелок и шла спокойно.
Ну как же спокойно-то ? Я ж так на них смотрела, так любовалася! Они ж - труд мой!

Глава 8.
Начиналася осень (1912 год), вот мать как-то и говорить мне:
- Надо тебе, Маня, в школе поучиться.
Как же я обрадовалася! Мои-то подруги, которые с отцами жили, уже все в школу ходили. А была она недалеко от нас, в большой хате, и там сразу три класса училися. Пошла туда. И как сейчас помню: стоить учительница, а дети подходють к ней по одному и кланяются. Подошла и я, но не поклонилася, а руку ей протянула. Протянула руку, а она так-то посмотрела на меня да говорить:
- Руку учительнице подавать нельзя.
И не подала. Все как засмеялися! А мне стыдно стало и сразу невзлюбила эту учительницу! До самого конца ученья своего так к ней и не подошла с вопросом каким.

Писали мы в школе грифелем на дошшечках, чуть побольше тетради те были и в рамочке деревянной. Зададуть на дом столбик или два, вот и считаешь, а потом сотрешь тряпочкой и опять... Напишешь, закроешь ее и несешь в школу. Бывало, другие-то дети как принясуть эту дошшечку, а она и в тесте, и в картошке, и кто ее знаить в чём.

Выучилася я писать буковки, а к холодам... До холодов-то ходила в школу в ботиночках таких, как шелковые всеодно были, вот и износилися быстро. Надо обувку новую покупать, одёжу, а за что? Мамка и говорить:
- Хватить, выучилася. Похлебку сваришь и неучёная, а в церкви поминанье как-нибудь найдешь. Куплю тебе книжку, вот и учись по ней.
На том-то моя учеба и кончилася... А книжку и вправду купила, «Василиса прекрасная» та называлася. Бывало, читаю-читаю, а ни-ичего не получается. Пока одно словечко сложу, другое забуду. А раз соседка к нам пришла и начала читать. А во интересно! Заслушалася прямо.

Ну, просидела я дома зиму, а к весне ноги-то мои и отнялися. Вовсе отнялися, стали как отсиделые всёодно. Всё лето и пролежала. А мать-то на фабрике. А Динка-то с братцем укрутятся на улицу, вот я цельный день и одна. Придуть так-то вечером соседи:
- Ну, Дунь... как она?
- Да ляжить, не поднимается.
И еще монах к нам ходил, здоровый такой, плечистый. Нестором звали. Придёть, станить возле печки и глядить на меня. Другой раз и с час простоить, мамка ишшо и спросить:
- Что ты, Нестор, смотришь-то на нее?
А он:
- Да ничаво, Ляксевна, ничего…
А про него говорили, что лечил так. Другой раз гляну на него, а у него глаза голубые-голубые! Улыбнётся:
- Девочка твоя хорошая. Выдерится она, Ляксевна.

И выдралася. Раз так-то крутилася-крутилася на лавке… слышу ж, там-то, на улице, дети играють, кричать! Вот и добралася кое-как до ухвата, оперлася на него, поднялася и подвигала к порогу. И только одно помню: какая ж радость в душе забилася, когда наконец улицу увидала! Светло-то как, солнышко светить, травка зеленая… Стою и смеюся! А дети как бегали, так и бегають себе. И никто внимания на меня не обратил, что сама вышла. Будто так и надо... и ладно.

Прошло недель шесть. Ноги мои окрепли и засобиралися мы на Масловку к дедушке, как раз праздник церковный приближался. А там ровесницы наши жили, дядины дочки Саша, Таня и Дуня. Пришли к ним, а Дуняшка сразу и затараторила, как ходили они с матерью в женский монастырь к тетке-монашке, как провела она их к себе в келью, напоила, накормила, как потом на паперти девочки пели:
- Ну как ангелочки всеодно! Все в платьицах одинаковых, платочки на них беленькие, свечечки в руках, - все сыпала и сыпала: - Ну как же там хорошо, Манечка!
И стала меня уговаривать идти в монашки... её-то родители уже согласилися: пусть, мол, идёть, нам за это Бог грехи простить, да и ее душа спасена будить.
И теперя, значить, дело за мной и моей мамкой. Ну, я-то сразу согласилася, а мамка:
- Не-е, пусть на миру живёть. Работать будить, детей выхаживать, а там что? Без всякого роду-племени останется?

 Но потом и она согласилася, сказала деду Ляксею, а тот:
- Ну чего они в монашки пойдуть? Там хорошо тем, кто деньги в залог вносить, тогда их и рукоделию учуть, грамоте, а наши девки будуть на скотном дворе работать.
Но мы - свое! И пришлось дедушке Ляксею запрягать лошадей да ехать за той монашкой, как раз она гостила у родных в соседней деревне. Привез и говорить:
- Мать Марфа, расскажи ты им, неразумным, всё, как перед Христом.
А она:
- Ляксей Ляксеич, все расскажу, ничего не утаю. Отговаривать их - грех большой, а сманивать - не меньший. Слушайте.

Вот и начала: как же трудно ей было, когда ухажер женился на другой! Вот и не вынесла позора такого, ушла в монастырь.
- Бывало, как приснится обидчик мой, так плачу-плачу у себя в келье! А со мной старая монашка жила и вот подойдёть, уговаривать начнёть. Успокоюсь, а потом опять… И мучилася так с год, потом привыкать стала и отослали меня на кухню. Три года тесто там месила, пока ни постригли в монашки, ни дали другое имя.
- И как там живется? Расскажи. – стали приставать с Дуняшкой.
- Да работы в монастыре много. Всех накормить надо, обшить, прибрать всюду, воды наносить. А когда праздники подходють, то и вовсе чуть с ног ни валимся. Народу-то сколько в монастырь приходить!
Послушали мы, послушали и разочаровалися. Думали-то, что будем там только молиться да по саду гулять, а оказалося во-он что!

Глава 9.
Шел мне уже одиннадцатый год (1913) и к весне повела меня мамка на фабрику:
- Будешь со мной работать, здесь хоть и трудно, но хорошо платють.
Привела в сарай и вот как сейчас помню: стоять бородильшыцы и пеньку бородють. Перед каждой - шшеть, а на ней в два ряда зубья острые, бо-ольшие, с полметра, должно. Бярёть она бородку пеньки, кидаить на эту шшеть и-и на себя ташшыть, и на себя, вот костра от нее и отсыпается. Когда отобьёть бородку от костры, так пенька пышная становилася, мягкая, и называлася уже не бородкою, а папушею. А еще перед каждой кон ляжить, и как только набъёть она его до верху папушами, так и отнесёть к приемшыку, а тот выворачиваить их, смотрить: как сбородила, сколько? Хорошая бородильшыца четыре пуда за день могла набородить, копеек по пятьдесят зарабатывала.
(На 50 копеек можно было купить что-то одно из этих продуктов:Яйца - 16 шт; молоко - 8 л; творог - 2 кг 556 гр; картофель - 12,5 кг; морковь - 4 кг 166 гр; гречневая крупа - 2 кг 045 гр; мука пшеничная - 2 кг 556 гр; сахар-песок - 1 кг 573 гр; масло сливочное - 365 гр; телятина - 1 кг. 026 гр; баранина - 1 кг. 297 гр; свинина - 1 кг. 079 гр.).

Осмотрелася я чуть, а мне и говорять: вон из-под тех-то и тех-то бородильшыц костру вынимать будешь. Должна была я подойти к каждой, набрать в постилку костры, снести на грогот и высыпать в него...Что за грогот? Да он должно с нашу печку был, метра два над полом, и сейчас как сыпанёшь в него эту костру, так он и закрутится, костра отсеивается, отсеивается и когда останется от нее одна брызга, то должна я ее отнести её к той бородильшыце, у которой выбрала.

Ну, проработала я первый день на этом гроготе и аж задохнулася!  Всё-ё казалося, что забила пылишша все мои легкие и ни-икак не прокашляться, не продохнуть. Говорю мамке:
- Ма, крепко ж трудно! Лучше я опять на бахшу пойду, там хоть и тяжело, но все ж на воздухе.
- Привыкнешь, - ответила.
И осталась я, и привыкла.

Кончали мы работать в шесть часов, а летом в эту пору солнце высоко-о стоить! Тепло, зелень кругом, до деревни километра четыре было, и вот, бывало, идем песни кричим. А ходили мимо бахши, и подруги-ровесницы, что там осталися, всё завидовали: мне-то на фабрике платили двадцать копеек за день, а им по десять.

А раз получку нам что-то задержали допоздна и так случилося, что девчата, с которыми домой ходила, ушли раньше. Ну, зашла я к пекарю, купила булочек горячих, а хозяйка и говорить:
- Что это ты так поздно, девочка?
- Да мне тут… недалеко, - отвечаю.
- Не-ет, доченька, вижу, что ты из деревни, - она-то: - Но ничего, бяги, тут, вроде, спокойно, Бог дасть, никто не обидить.
Пошла я. И когда шла по городу, хорошо было, народу много гуляло, а когда за город вышла… Ни-ду-ши! А тут надо было переходить через мост тот проклятый. Говорили-то про него, что в двенадцать ночи под ним нечистые силы сбиваются, да и человека под ним зарезали. И дело так было. Недалеко от этого моста жил бедный мужик со своим семейством и однажды убил какого-то богача под этим мостом, разбогател. Потом прошло много лет, стал он раз под праздник барана резать, а тут - крик: «Человека убили, человека зарезали!» Выскочил на улицу, а руки-то в крови! Да еще и нож... Вот и закричали сразу: это он убил, он! Отнекивался этот мужик, отнекивался, но ничего не помогло, схватили его. И только на суде признался, что да, мол, убил, но давно это было.

Много страшного рассказывали про этот мост, и вот когда я все это вспомнила, то аж волосы дыбом встали! Да и как задеревенела вселдно, ни-икак не могу ступить на доски! Побежала назад, а сама и думаю: а как же дома-то?.. меня ж мамка ждёть, волнуется. Да вернулася, подошла к мосту, а ступить на него не могу. Рядом столб стоить, а мне кажется, что за ним сатана спрятался, и рога то длинные-длинные торчать! А когда зашла так-то сбоку да глянула под доски… а там - черти! Кишать прямо и ждуть, когда ступлю на него, тогда схватють меня и слопають. Но идти-то надо! Перекрестилася, прочитала «Отче наш…» и как пустилася что было силы! Бягу, пятками по бревнам стучу и кажется, что это черти за мной гонются.
Ну а когда почувствовала теплую землю, притормозила, оглянулася... Никого нетути, темень вокруг… Да остановилася, отдышалася и пошла дальше.

Вот тогда-то и соскочил с меня мой страх последний. И соскочил на всю жизнь. А помог мне справиться со страхами дед Ляксей. Помню, всё-ё так-то мамке советовал:
- Ты, Дуняш, так воспитывай детей, чтоб они ничего не боялися.
Да и мне часто говорил:
- Не верь ты, Машечка, ни в чертей, ни в сотан. Всё это от темноты людской.
Показалося тебе в углу чтой-то, так подойди да пошшупай. И когда убедишься, что там ничего нету, то и не будить страшно.
Хотел он, чтобы мы с Динкой ничего не боялися. Понятное дело. Мать-то рано на работу уходила, мы одни оставалися и ну если покажется чтой-то? Будем сидеть да выть, а мать... Когда ж она придёть-то? Вот потом я и старалася не верить ни в чертей, ни в сотан, как другие... А то другие. О чертях да ведьмах только и судачили.

Глава 10
О ведьмах тебе рассказать?.. Ну, слушай. Раз надо было нам с Динкой у подруг переночевать, а хата ихняя как раз напротив нашей стояла. И раньше они все на Украину уезжали, а теперя родители еще там оставалися, а девки вернулися.
Пошли мы к ним, постелилися, легли. Все сразу заснули, а я никак не могу. Как навалилися клопы! Поймаю какого, а он тошшый, здоровый! Проголодалися, видать, без людей-то... Не сплю я и вдруг слышу: у сосонника собака залаяла. Ну, думаю, видать Ванька Зюганов и ночами чтой-то себе промышляить, собака-то его была. А тявканье все ближе, ближе, и уже воз его вроде бы заскрипел… но топота лошадиного не слышно. Подхвалитилася, глянула в окно... а из проулка Пятровна выходить! Про нее то всё говорили, что она - ведьма. И вот теперича идёть эта Пятровна в сарафане, в повойнику (Старинный головной убор замужних женщин.), волосы развязаны, а за ней собака бягить... И уже к нашему дому приближаецца, к окнам нашим.  Я где была!.. Ну, думаю, ка-ак сиганёть сейчас в окно, так всех нас и передушить. Но она пошла, пошла мимо и всё-ё так-то рукою на собаку… вроде как отгоняить её, а та тяв да тяв, тяв да тяв. Так и прошла мимо... и свернула по картошке к заднему огороду. Бросилася я девок будить, рассказала им и ка-ак лупанули мы кубарем через дорогу, как забарабанили в нашу дверь! Мамка выскочила:
- Что вы?
А мы влетели в хату и ни слова выговорить не можем!  Еле-еле нас успокоила.

Ну, эти Зюгановы всегда славилися: ведьмы да ведьмы. И бабы всё судачили, что, мол, когда свекровь этой Пятровны помирала, то перед смертью попросила у дочек водицы попить, а они ей и не подали.
- А-а, мам, тебе всёодно помирать.
Ведь тогда как говорили: кто перед смертью подасть ведьме воды, тому она и передасть свое ремесло, вот дочки и боялися. Ну а невестка возьми да сжалься…  и подала. Свекровь вскорости помирать стала, так что ж ты думаешь? Зять и полез потолочину выламывать, чтоб душа её не задержалася.
Похоронили свекровь, ночью с невесткой приключился жар, а на утро стала она рассказывать, как летала на Лысую гору, как ее там черти встречали, ведьмы знакомилися. Муж говорить:
- Ты ж спала! Никуда ты не летала.
А она - своё... Вот так-то за ней и осталося: ведьма да ведьма.

Да и не только Пятровна ведьмой слыла, их же кто его ведаить сколько по деревне было! Как что, так и окрестють. Во, Кривушиха... Её и свёкор мой раз видел на покосе. Луг от нас километров за тринадцать был, за Карловкой, так поднялся он так-то на зорьке и вдруг видить: из лесу кто-то в белом выходить и прямо на него идёть. Ну, он не спрятался, не побежал, а только косу в руки взял и стоить, смотрить. Баба это! В ночной рубахе, босая, простоволосая. И узнаёть Кривушиху. Остановилася она, поглядела на него, поглядела, да как пустится назад! И шагами… аж по саженью (Мера длины, равная трём аршинам или 2, 3 метрам.). Ну ты подумай только сколько километров ей надо было из деревни отмахать!

А как-то слух пошел, что ночами по улицам ведьма бегаить и в ладоши хлопаить. Нынче кто-то слышал, на завтра… Вот и пошло: раз повадилася ведьма, значить либо коров перепортить, либо залом на поле заломить… Да это когда рожь станить вызревать, пойдешь ее жать, глядь, а залом этот на ней и закручен. Собрана она в пучок и завязана узлом хитрым... Ну да, может, кто и подшутил, а бабы: не-е, это ведьма закрутила!.. Зачем? А что б спорину (Удача, успех.) из ржи вынуть. Смелить, к примеру, мужик мешок ржи, ни перевернется, а его и съели. Не будить у него спорины. А вот ведьма свою смелить, так кто его ведаить сколько есть будить. И заломы эти бабы обжинали, а мамка их выговаривала. Бывало, подойдёть к этому залому, возьмёть горсть земли да как ударить в него:
- Печать дарую от Бога! Печать дарую от Бога! Аминь.
Скажить так три раза, перекрестится... когда «Отче наш» прочтёть, когда поленится, а залом этот и обессилил. Вот, бывало, всё и зовуть её:
- Писарих, приди, отворожи!

А-а, про ведьму тебе, что ночами бегала… Ну, раз бегаить да в ладоши хлопаить, добра не жди. Вот и собралися ребяты, и решили поймать эту ведьму. Пошли, засели во ржи, приготовили гачень... Да это веревочка такая в штаны вставлялася, они на ней и держалися. И еще верили, что только на этот гачень и можно ведьму поймать. Ну, затаилися ребяты, сидять, ждуть. И вдруг слышуть: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп! Бягить ведьма! Они - за колы да к ней.  Подбегають, глядь, а это - собака.
- Да это ж Мушка наша!
Позвали её, а та и подбежала к ним, хвостом завиляла. Она-то ошшенилася недавно и что ж приладилася: как ночь, оставить шшенят одних, а сама - на бойню кормиться. Ну, а как бягить, так дойки её шлёп да шлёп, шлёп да шлёп. Шшенята ж оттянуть их, вот пустые и хлопають. Во, видишь… А если б ребяты вовремя не опомнилися, так и порешили б суку, осиротили шшенят.

Да что ведьмы! Верили тогда и в сотан, и в чертей, в нечисть разную. Помню, Сидяка у нас на другом краю деревни жил... Почему Сидяка? А хто ж его знаить. Маленький был, корявенький и ноги у него косолапые были. Дочку свою рано замуж выдал, жил один, и вот раз ляжить на печке и видить: открывается дверь и входить Данила, вор уличный. Хатка у него ма-аленькая была, ишшо по курному (Печь не имела дымохода.) топилася. Детей у него штук двенадцать было, так он бывало всё ташшыл с чужих дворов. У кого курицу, у кого рубаху какую, если оставють сушиться на вярёвке. Лупили его мужики за это, но в суд не передавали. Жалели. Надо ж было ему детей-то кормить?

И вот входить этот самый Данила к Сидяке, а тот и думаить: и зачем он ко мне?.. брать-то совсем нечего. И вдруг видить: как валить следом за Данилой артель цельная! Присмотрелся, а это - черти! Копыта-то у них лошадиные, хвосты длинные, как у коров, у маленьких чертенят рожки небольшие, а у Данилы аж калачом завернуты! Ввалилися гуртом в хату, да и протопали прямо к святому углу. И уж что они там делали, в святом-то углу, Сидяка не помнил, а только как дверь от них ослобонилася, свалился кубарем с печки, да как стреканёть чуть не голый к брату! Забился у того в угол святой и ни-ичегошеньки не выговорить! Так бедный перепугался, что в хату свою больше не возвернулся и всего с полгода прожил.

Так-то, моя милая... Всё это - серость наша. И ни к души мне всё это было, как и деду моему Ляксею. Можить, как раз поэтому люди его и уважали, всё-ё бывало как горе у кого какое, так и шли за советом: Ляксей Ляксеич, вот так-то, мол, и так... посоветуй! Со всей деревни ходили.

Глава 11.
Фабрика, где я работала, была карачевского купца первой гильдии (Купцы первой гильдии торговали и оптом, и в розницу.) Собакина Ивана Ивановича, а управляюшшым у него служил Скорбилин Тихон Николаевич, и под его началом были дли-инные сараи, где пеньку бородили и хранили. А еще масленка рядом стояла, где масло конопляное отжимали, и мы, девчонки, всё-ё бегали к ней с булочками. Купим, прибягим, а ее там мужики и помаслють.

Жена Тихона Николаевича, нашего управляюшшего, меня очень любила, и все так-то призовёть к себе, да и дасть какое-нибудь поручение легкое. И вот раз послала за ножницами к этому самому купцу Собакину. Пришла я. Зашла к ним в дом... никого нетути. А кругом чистота, пол блястить, как зеркало! Крадусь так-то по этому полу к постелям, похватаюсь за одну, за другую... А они бе-елые стоять, что из снега, вот и думаю себе: да как же и спать-то на таких?.. должно, что на снег лечь, что на эту постель. А Людмила Васильевна, жена Собакина, где-то сидела да наблюдала за мной, и когда стала я выходить, вижу: у двери медведь на задних лапах стоить. Обмерла я! А она как расхохочется! Уж так смеялася, так смеялася, что даже Иван Иванович на этот смех ее вышел. Рассказала ему, и опять они смеяться, а я подхватилася да ла-та-та! Уходить скореича.

Семью нашу Иван Иванович хорошо знал и всё-ё отцу лавку на Ряснике открыть советовал, а когда папашка помер, то бывало как встретить мамку, так обязательно и спросить:
- Чего, Дуняш, в лавку-то к нам не приходишь?
- Да совестно мне, Иван Иванович, у меня ж и так долгов-то...
- Ничего, приходи.
И вот пошла она к нему под праздник, а он и надавал муки белой куль, дрожжей, масла, гостинцев разных для нас. Мамка было раскрыла рот, а он:
- Ну ладно, Дуняш, ладно, иди…
А сам шу-умить с приказчиком... нарочно, чтоб отец не заметил. Тот-то стро-огий был и долги в книгу обязательно записывал. Да бярёть долговую книгу и-и раз… и зачеркнул долг.

Добрый был человек Иван Иванович, хороший, да и жена его, Людмила Васильевна... Она хоть и помешшицей была, но даже праличом ругалася. Своих детей у неё не было, можить потому и любила меня, даже хотела к себе в дом прислугой взять, а мамка воспротивилася:
- Не, не отдам. У вас приказчиков молодых много, еще с пути собьють мою Маню.
- Да нет, мы строго будем.
- Ну-у, строго... Где ж за ними уследить!

А делали мы на этой фабрике вот что. Тогда ж на крупных фабриках из пеньки веревки пряли, канаты делали, а на нашей только отходы от пеньки обрабатывали, и называлися они лапами. Бывало ходить по кругу лошадь и такой барабан с зубцами врашшаить, а ты стоишь и лапы через зубцы пропускаешь, пропускаешь, костра мельчится, потом лапу эту трясешь, трясёшь и складываешь. Потом мужики их прессовали в бунты, перепутывали веревками, грузили и куда-то увозили.

Раз я так-то трясу лапы, а тут и подходить ко мне Коля, сын Тихона Николаевича, нашего управляюшшего. Стал в сторонке и всё смотрить, смотрить на меня, а когда я чуть ослобонилася, подошел, взял за руки и говорить:
- Такие рученьки маленькие, а делают такую грязную работу.
Посмотрела я на него тах-то... А его-то руки белые, мягкие, да и сам чистый, выхоленный (Отличающаяся холеным видом при заботливом уходе.). А во чужой!
Вот и начал этот Коля приходить, как что, и вотон.  Мамка забягить ко мне, приподнимить папуши, а там - груши, яблоки. А другой раз и котлетку принясёть или пирожок какой. И прознали про это наши ребяты фабричные, да как начали его дразнить: в цыганчишшу влюбился, в цыганчишшу влюбился! А я и вправду была смуглая, на цыганку похожая. Прямо прохода этому малому не давали! А он еще и скажить так-то:
- Маня, ну какая ж ты цыганка? Ты такая красивая!

И проработала я всю зиму. Пришла весна радостная. Тепло, зелень кругом! Бывало, бягим на работу с девчатами босичком легко, быстро! А выходили рано, часам к семи, и работали столько, сколько кому нужно. Натрясём кон-другой, а потом и отдыхаем. Поесть с собой брали, а иногда булочку купим или калач за копейку, и хоть они не из белой муки были, но до чего ж вкусны! Наядимся, завалимся в кон на папуши, поспим, потом опять работать, а когда домой бягим, опять теплых булочек купим.

Как-то прихожу домой, а у нас дедушка с бабушкой сидять и дядя незнакомый... молодой, красивый. Да и мамка меня встречаить наряженная, причесанная. Встречаить и говорить:
- Ты, Маня, пойди, умойся, надень платьице почишше.
А я и спрашиваю:
- А кто этот дядя?
- Он, - говорить, - отцом вашим будить.
Захожу в чулан (Кладовка в коридоре.), а там уже Динка с братцем сидять и рявуть. Входить и мамка следом... входить и говорить:
- Ну как дети, будете звать отцом этого дядю?
А мы как дали рёву в три голоса:
- Не бу-удем! Наш папка помер!
И вот так-то поглядела я на мамку, а она стоить всеодно как чужая. Ну совсем не наша! И думаю: куда ж наша-то девалася тёпленькая, ласковая, а эта прямо королевна какая-то!

Но тут вошла бабушка, запричитала:
- Что ж вы делаете, антихристы! Как же матери вашей прожить с этих пор одной?
А мы - еще громче! Тогда уговаривать стала:
- Ну подумайте головой! Земли у вас много, хозяин на ней нужен. Да и вас к делу приучать надо, а то будете по фабрикам мыкаться, а крестьянское ли это дело по подёнкам бегать?
Нет, мы и слушать не хотим! Какому-то дядьке отдать нашу мамку?
- Ну, что с ними делать? - бабушка-то.
И к мамке:
- Не обрашшай на них внимания, дочка, поревуть-поревуть, да обойдуйтца.
Вошел и дедушка:
- Успокойтеся, дети. Ничего мы еще не решили.
Притихли мы чуток, а мамка с дедушкой вышли из чулана, о чем-то поговорили, потом она вернулася и говорить:
- Ладно, дети... Ни за кого я не пойду.
Да обняла нас с Динкой, посадила братца на коленкт, вытерла нам слезы, носы, прижалися мы к ней... И опять стала она такая тепленькая, своя!

Было это в субботу, а в воскресенье дедушка с бабушкой уезжали на Маслову, и бабушка всё еще ворчала:
- Окаянные! Отбили счастье от матери!
А дедушка:
- По-глупому мы сделали. Надо было взять его в работники, поработал бы лето, дети привыкли к нему, а уж потом и повенчались бы.
- Нет, папаш, – мамка-то: - Видно судьба моя век вдовой коротать.
А дедушка подошел к повозке, подоткнул солому с краев и говорить:
-  Ну, что ж, Дуняша, не ты первая, не ты последняя. Бог отпускаить горе людям по их достоинству. И тому больше, кто можить вынести.
Сел на повозку и стал выезжать со двора. Динку с Колей взял прокатить до поворота, а мамка посмотрела им вослед и заплакала. Уж очень она любила нашего деда Ляксея.

Управляюшшый Тихон Николаевич Скорбилин, отец Коли, о котором тебе говорила, такой простоватый был, добрый. Бывало... и не раз, дасть ему Иван Иванович Собакин деньги для рабочих, а он, видать, на нужды какие и растратить. Подойдёть срок нам платить, а у него и нечем, вот потом и гоняемся за ним. Прибягим в контору:
- Где Тихон Николаевич?
- В церковь пошел.
Пустимся и туда, найдём его:
- Тихон Николаевич, деньги-то наши...
- Тьфу, сотаны… - перекрестится: - И в божьем храме, окаянные, нашли. Ну нет у меня пока денег, нет!
Но все ж хоть понемногу, но дасть.

Что с ним стало, когда буржуев разгромили? А то, что и с другими. Он же никуда не уехал и в такой бедности жил! Правда, не в Карачеве, а там-то, на Белой горе. Дочка с ним осталася, Марусей звали, и с Колей уж очень они похожи были. Когда их разорили, вышла она замуж, но вскорости померла, и как-то на базаре узнала я по обличью её дочку... после войны (Великой Отечественной. 1941-1945.) это было. Узнала, подошла да говорю:
- Скажите, пожалуйста, ваша мать не Скорбилина Маруся?
- Да, - отвечаить.
- Как вы, - говорю,- похожи-то...
- Да что вы, тетя!  Похожи...
Ну, она лицом-то похожа, но такая зануженая! (Неухоженная, слабая). И росточку-то маленького.
– Мама моя красавицей была.
- Да-а, милая, - говорю: - Она одна девочка в семье была, выхоленная (Чистая, аккуратная, хорошо одетая.), вся в кружевах. Её только на руках и носили... Ну да ладно, ты мне про братьев-то расскажи.
Она и говорить:
- Виктор помер еще в двадцатом от голода и дизентерии, Вова теперь инженером в Крыму работаить, а Коля...
И замялася. Ну, я и поняла, что он или за границу ушел, или расстреляли.
- А вот мама рано умерла.
Ну, ясное дело. Попасть в такую жизнь из той-то, в которой жила... Тихон Николаевич хоть и из образованных был, а обеспечить её, как раньше, уже не мог.

Глава 12.
Всё лето пробегала я на фабрику. Началися холода. Нужно одёжу теплую покупать, обувку, а за что? Вот и оставила меня мамка дома сидеть, отоспалася, отлежалася на печке. А к самым морозам и праздник подошёл, Рождество Христово. Ох, и ждали ж этот праздник! Если у кого нет обувки, так родители хоть лапти сплятуть, ведь надо бежать христославить. И перед праздником с вечера двери уже никто не запирал, и ребята в город бегали христославить, а мы, девчонки, только по деревне. И выходили из дому после двенадцати ночи. Бывало как вбягим кому в хату, так сразу и затараторим:
- Рождество твое, Христе Боже наш, воссиямиро свет разума... тебе, солнце, кланяемся... неба звезда служащая... с севера и с востока. - Оттараторим так и:
- Тетенька, дяденька с праздником вас! С Рождеством Христовым!
И дадуть кто по копейке, кто по две, а богатые и по три давали. Сунем эти денежки в вязенки и бягим, бягим дальше. Целая улица детей! Потом праздновали на эти деньги, и кто больше нахристославил, тот заливные конфеты покупал. А делали их прямо с кулак! Обсыпали маком, орехами и каждая цельную копейку стоила, но вкусна-а была!

Какие еще праздники были? Да праздников много праздновали. Рождество светлое пройдёть, Святки начнутся, святые вечера. Этими вечерами бабы уже не пряли, не шили, а девчата только гадали да гуляли. Потом – Крешшенье подойдёть. И какой же это праздник торжественный был! Отслужуть молебен в церкви, а потом и движется ход к речке. Хоругвь нясуть, певчие поють, ну а мы, девчонки, идем следом и смотрим. И холодина ж всегда была на Крешшнье! Самое лютое время зимы, аж синим все станить! А батюшка голой рукой крест высоко-о несёть! Всё мы дивилися: и как можно на таком холоде голой рукой крест столько держать? Но дойдёть этот ход до речки, отслужить батюшка молебен возле проруби, а потом и окунёть в нее крест. После этого считалося, что вода в реке освещенная, иорданская и все начинали ее черпать. Бросимся и мы к проруби, зачерпнем и домой ла-та-та. Мы ж настынем на морозе-то, когда с ходом идем, вот теперя и побягим сразу.

Водой крешшенской потом всё опрыскивали. Скотину, какая заболеить, корову, когда телиться начнёть. Если захвораить кто, водички этой выпить дадуть, умоють ею, побрызгають. Был у нас такой веничек из обмолоченной ржи, так дед возьмёть его, окунёть в эту воду, побрызгаить… тебе, вроде, и лучше станить. Что ж, докторов чтолича звали? Всё на Божью помощь только и надеялися.
А в Карачеве на Крешшенье всегда войска сходилися, парад устраивали и говорили, что солдаты в фуражечках и сапожках стояли... Нет, увидать их нам не довелося, одёжа-то пло-охая была, только всё дивилися, когда подруги рассказывали: и как можно терпеть в фуражечках да сапожках такой мороз?

Под Крешшенье гадалии и сколько ж разных было! Но самым главным было, когда в двенадцать часов ночи брали кувшин, привязывали к нему вярёвку и шли к колодцу. Бывало черпаем воду и приговариваем: берем воду на ворожку, замочи, чёрт, ножку, берем воду на ворожку... И так три раза, а потом отливаем ложкой каждый под своей дверью и опять: чуй, чуй, собачка, где, в каком краю мне замужем быть? А в нашем карагоде Шурка гуляла, сестра моя троюродная, и такая боевая была! Раз так-то зачерпнула из колодца воду, начала ташшыть да к нам:
- Девчат, помогите скорей! Никак кувшин не выташшу, видать чертей нацеплялося!
Мы как завизжали! Да бяжать. И кувшин этот бросили, и вяревку.

Как еще гадали? А так... Пойдем, сымем курицу с нашести, принесем в хату, положим перед ней ржи, пеньки, шшепок каких, а потом сидим и смотрим: если начнёть рыться в пеньке, значить, муж прядильшыком будить, в зерне – хлеборобом, ну а если сидить эта курица и ни на что внимания не обрашшаить, значить, пьяницей или каким больным окажется. А ишшо на колы гадали. У нас же горка колами была огорожена, и вот подбягишь к ним да как со всего размаху обхватишь эти колы! А потом и шшытаешь: молодец, вдовец, молодец, вдовец... Кто последний, за того и замуж выйдешь. Еще обувку с ног бросали, сымешь да через забор и бросишь, а потом подскакиваешь к ней и смотришь: в какую сторону носом смотрить, в ту замуж и пойдешь. А раз так-то побросали, вышли смотреть, а ребяты посхватали нашу обувку и унесли. Ну, манежили (Томить, не позволять.) нас, манежили, а потом говорять:
- Этот - туда-то смотрел, этот - туда-то...

А еще так гадали. Ставишь перед собою и позади по зеркалу, зажигаешь две свечки по бокам и смотришь, смотришь, когда там что-нибудь замаячить.
Мамка раз так-то гадала по зеркалу и видела своего мужа... Да нет, глаза там, лицо отчетливо не видела, а всеодно как в тумане. Выходить он будто из какого-то лесу в красной рубахе и боком, боком из кустов-то лезить... Нет, мне
ничаво не мирешшалось, сколько ни смотрела. Правда, раз так-то и рошша заблистала... а то, смотрю-смотрю, пока голова ни закружится, и ничего не увижу.
 
Потом Сретенье подходило, Масляная. Блины жарили, рыбу, игры на улицах затевали, ребяты по хатам ходили, молодых водой обливали. Придуть к кому, вот и готовь им угошшение, а если муж скупой попадётся и заартачится, то выволокуть его молодуху на улицу и водой обольють, вот тогда сраму то!..
А возле церкви «Всех святых» столько народу сходилося и такие кулачные бои устраивали!..

Когда Загвины подходили, семь недель скоромного не ели. А незадолго перед Пасхой, в Чистый Четверг, к вечерне ходили, стоянием называлося. И обязательно со свечками, для них еще фонарики такие делали, чтобы огонек домой донести, и если сберегуть, то им на верии (Деревянная перекладина над воротами.) крестик и прокоптють… Да от сатаны чтоб… или враг какой не пролез. Ну, а под Пасху до того, как вынясуть плашшеницу (Плащеница -символ покрова Иисуса Христа.), в церкви можно было и часы почитать. На аналою Евангелие лежал, и кто грамотный, подойдёть и почитаить его полчаса, час. Громко, вслух... у кого голос хороший. На Пасху мно-ого народу сходилося к церквам со всех деревень, ну а мы, девчонки, пообегаем все церкви, а потом обязательно в город побягим, в Казанскую, она же я-ярко освешшалася! Как раз напротив нее Кочергин жил, купец первой гильдии, он-то и подвел к ней электричество. Ох, и красива ж была! Как придешь, так вся полыхаить! А иконы какие, а певчие! Помню, над царскими воротами выходили три мальчика и как запоють «Аще во гроб»!.. Так аж душа замирала.

После Казанской опять к своим Тихонам направлялися. Прибягим, да и забьемся где-нибудь в уголок. Мы же наморимся за ночь и так спать захочется! А в ней тепло, певчие поють, освещена еле-еле, вот и поспим. Потом освятим пасхи и побягим на кладбишше разговляться. Придём, покрышим яичко на могилочки, от пасхи кусочек отломим и тоже покрышим. Там же птиц много, вот и помянуть.

А Вознесенье какой светлый праздник был! Тогда взрослые друг к другу в гости ходили, песни пели, а мы, девчонки, кукушку хоронить отправлялися. Соберем денег, конфет купим, пряников и пойдем ватагой за этой кукушкой на Петлин луг. И какой же он был прекрасный! Сколько на нём цветов разных цвело! Вот и ищем в траве кукушку, найдем, наконец, выроем это растеньице... Да корень у него был, как всеодно человечек какой. Нарядим в платье, фату и станем хоронить. Похороним, придем домой, а ребяты и отроють, прибягуть следом и расскажуть, бабки ишшо зашумять на них: какой грех то сотворили! А нам опять надо её зарывать.

Потом Троица подойдеть. Светлый, радостный праздник был! И к ней обязательно всем девкам белые платья шили, разными лентами сзади бантами завязывали. А хаты убирали березовыми ветками, они ж как раз только-только распускалися и от них такой запах в хате стоял!.. За Троицей - Тихоны праздновали, Петров день, Ильин, Большой Спас... это когда яблоки можно было убирать. Так что сколько ж праздников праздновали!

А после революции… Расправилися со всеми праздниками, как и с буржуями. Помню, тогда я уже снова на фабрике работала. Было голодно, холодно и как раз Пасха ранняя подошла. Ну, приоделися мы, в церковь сходили, приходим домой, глядим... Бяжить с другого краю деревни Наташки Моськиной сестренка:
- К нам солдаты пришли! Наташку забирають!
Гляжу, и к нам идуть с винтовками за плечами:
- Почему на работу не пришла?
- Праздник же, - говорю. - Как же?..
- Так значит, молилась? В церковь ходила? - заорал один: - Теперь праздновать будешь, когда советская власть назначить! Ну-ка, собирайся.
Вот и повели нас с Наташкой... Как куда? Да в тюрьму. И в ту самую, которую после революции распустили. Привели, посадили. Комнатушка, правда, как и комнатушка, не такая уж и страшная. Лавочки вдоль стен стоять, стол посередке, только на окошке решетка. И вот как дали мы там реву! Уж так ревели, так кричали! Часа два должно. Опять солдат входить, спрашиваить:
- Ну что?.. Еще будете молиться?
Мы опять в слёзы:
- Не-е, дяденька, не будем.
- Ну, тогда идите. Пока отпускаю вас.
Выскочили мы оттудова опрометью! (Убегать быстро, в испуге.)

Прибежала я домой, а мамка спрашиваить:
- Чего зареваная такая, били тебя чтолича?
- Да не били, мам! А в тюрьме мы посидели!
По нашим-то понятиям это ж срам какой!.. в тюрьме оказаться. Раньше-то, если осудють кого хоть на две недели, так до чего ж это позорным считалося! Соседка наша, Чичиха, вином подторговывала, так раз наскочили на неё, забрали и повели в тюрьму. Так все дворы её провожали до конца деревни. Видишь, как было?.. А тогда пришли к нам вечером ребяты, девчаты, а мы си-идим и никакого настроения нетути. Вроде как оборвалося в серёдке чтой-то.
И до сих пор внутри осталася эта обида. Так-то и научила нас власть новая какие праздники праздновать, а какие нет.

Глава 13.
Шёл мне уже двенадцатый год (1914) и всю зиму проработала я на фабрике. Но не на той, что раньше, а у Бардюков. Ббыли такие Бардюки, молодой и старый. Спросють так-то: «Ты у какого работаешь?» «Я у молодого. А ты?» «А я у старого». Так я у старого работала. И платили у него рабочим хорошо, на бородке по сорок копеек в день, а на ческе по пятьдесят и за эти деньги тогда можно было аж четыре аршина ситца купить. Ну а трепачи и вовсе рублей двадцать пять в месяц получали, корова столько стоила.

Фабрика была большая, так за зиму я, должно, десять профессий сменила. И бородила, и костру трясла, и в барабане бегала, и вьюху тянула, и лябёдку крутила. А лябёдки эти для прядильшыков были поделаны. Бывало заправится тот пенькой, спрядёть небольшой кончик и зацепить за ролик. На ролики ремень был накинут, он-то и соединял их с лябёдкой и вот прядильшык пятится по просаду и прядёть. Просад дли-инный был, на цельный квартал, должно, и открытый. Навесы делали только над вьюхой и барабаном, там хорошие, крепкие сараи стояли, с притворами, чтоб пыль вытягивало. И ходили в просадах по четыре прядильшыка. Как только дойдёть какой до конца просаду, спрядёть нитку, так и поколыхаить ею или съемшыку крикнить, а тот р-раз, и сымить с роликов. Сымить и - в жом. Без жома нитки не сматывали, обязательно через него пропускали, и был он сделан из то-олстых канатов, так что когда нитки через него протянуть, то на них ни костриночки не оставалося, аж заблястять.

Когда съемшык срастить нитки с концом, который на вьюхе, то и крикнить:
- Тяни!
Тогда мы и давай наматывать их на вьюху. А была она всеодно как большая катушка и вот крутим её, крутим, а спряденная нитка на нее и наматывается. Трудно было её раскручивать, но зато как намотаешь вьюху, сбросють её, стануть другую надевать, мы и сидим, отдыхаем. Но пряжа-то разная была, вот и наматывали какую на вьюху, какую на барабан. Сбивался он из досок и величиной был нябось с нашу хату. Влезешь в него, а там вал железный, вот и держишься за него, ступаешь по доскам да так его и раскручиваешь. Раз, другой еле-еле повернешь, а потом ка-ак разгонишь! Лятить, как молонья какая и если вдруг упадешь, так все кости тебе переломаить, поэтому так и прилаживалися, чтоб не упасть. Да и по двое бегали, если одна упадёть, то другая и затормозить сразу... Тормозили как? Да это просто. Сейчас бяжишь-бяжишь, а потом р-раз, и назад ногами. Только дружно надо было, а то... Ну если я назад, а она вперед, что ж получится?

Летом, в жару душно в барабане было, пряжа-то как намотается на вицу, так в нём дышать станить нечем. Ну, а когда прохладно, можно было бегать. Другой раз как раскрутим его, как махнём, так прядильшык бягить со своими концами что есть мочи! Он же не бросить нитки-то? Вот и нясёцца с ними с того конца просаду, да в одной руке две, в другой две. Да бяжать-то еще что-о!.. можно было, но ведь на бягу нитки надо было сбрасывать с крюков, что по просаду были поделаны, нельзя же было им на землю падать. Такое не каждый мог проделывать, поэтому и бегали с концами молодые прядильшыки. Нитки-то вчетвером спрядуть, а одному, самому прыткому, и отдадуть. Ну, а если мы вовремя не остановим барабан, так и протянем их через жом, концы и уйдуть. Тогда съемшык как вскочить в барабан, как начнёть нас матом крыть! Ему-то теперича надо их назад отматывать, снова через жом пропускать. Но на барабане нам отдыху больше было, чем на вьюхе. Его то как махнешь, так потом и отдыхаешь, пока новые нитки прядуть, а вьюху… Ту, бывало, крутишь-крутишь, крутишь-крутишь! Аж сердце чуть не выскочить.
 
И проработала я на барабане сколько-то, а ко мне и поставили в пару малого… рыжего, рябого, и всё он склабился. Как невзлюбила его! И говорю раз ходателю (Вариант слова «ходатай», тот, кто ходатайствует за кого-либо,):
- Не хочу с ним работать!
- Не хочешь? Ну, тогда иди клочки собирать.
А когда прядильшыки прядуть, то от них пенька на полу остается, и надо было ее подбирать. Дадуть тебе фартук, веник, ты и ходишь по просаду. Ну, подбирала я, подбирала, а потом так-то нагнулась, а прядильшык взял, да и спустил нитку. Как зацепилася она за волосы, как намоталися на неё! А во больно, сил нетути! Бросила я всё, да опять к ходателю, а он терпеливый был, добрый, вот и говорить:
- Опять тебе не угодил? Ну, тогда лезь-ка ты во-он на тот балган, садись на него верхом и сиди. Весь день сиди и только смотри, как мы работаем. Согласна?
А этот балган... балка под самой крышей. Летом там жарко было, а зимой сквозняки холодные гуляли.
- Не-е, - качаю головой: - что я там делать-то буду?
- Ну, тогда вот скажу. Что ж ты бегаешь? Работа есть работа. Легко ли, тяжело, а привыкать надо.
Хороший ходатель был. С такими и работали, а с плохими не срабатывалися. Рассчитаются и уйдуть. Так-то все и было связано, - лишних рук не держали, а с нужными поступали по-хорошему. А что теперя всё толдычуть, что, мол, до революции (Переворота 1917 года.) хозяева лиходеями были, злодеями... Не знаю, много где работала, а только раз и попался…

Пошли мы как-то с девчатами работать к Тетеричу, говорили про него, что он платить хорошо и деньги не задерживаить. И правда, платил нам, как бородильщицам, хоть работа и легкая была, кипы жмыхов льняных перебирать. Отломишь кусок от цельного, сотрешь им плесень и переложишь на другую сторону... покупали их потом для коров, телят. Была у этого Тетерича еще и маслёнка, как раз рядом с нашим сараем палатка стояла и в ней мужики си-ильные работали. Помню, сунулся раз Тетерич к ним в палатку, да как заорал, заругался матом, а потом что-то и затих. И вдруг видим: как катится кубарем от них через порог!.. да в сторону ползком, ползком, а масленшык еще и веревкой его лупить. Ну, покричал Тетерич, покричал возле палатки, поплевался-поплевался, да и пошел. Во, как... Могли за себя постоять, у кого сила была.
А над нами, девчонками, можно было и поиздеваться.

Что ж устраивал? Сейчас выйдить на балкон, позовёть нас из сарая, сунить своему сыну кнут в руки... И было-то этому малому только годов десять должно… Сунить кнут, а он, паразит, как начнёть нас гонять по двору, как врежить-врежить кнутом по ногам! Бегаем с девками, прыгаем, как козы, а батя стоить на балконе и хохочить. И до тех пор хохочить, пока мужики из маслёнки ни выскочуть да ни отгонють этого малого. Ну, а потом повадился он и в палатку к нам приходить. А посреди неё горкой семя льняной был насыпан, и как только начнёть он нас гонять, а мы - в это семя прыгать. Но в него-то как сиганёшь, так сразу и завяз, а малый этот - кнутом тебя, кнутом. Терпели мы, терпели, а потом и сообразили. Начал он раз нас гонять, а мы возьми да толкни на него кипу жмыхов. Загремели они на него, забился под ними, закричал, а мы подхватилися да бежать. И что уж с этим малым сталося, мы не слышали, но к Тетеричу больше не вернулися, тут-то он нас и видел.
 
Так что были, были издеватели, но на нашей фабрике ходатели умели ладить, как такой-то Серков, о котором я тебе уже говорила. Поставил он тогда меня к двум прядильшыкам бородильшыцей, а я, как на грех, и приглянулась одному. Так что ж он? Подойдёть ко мне, возьмёть горсть пеньки не бородёной и пошел прясть. Он же опытный был, мог и из такой… А мне и легче, кон то мой растёть, могу теперича и в обед отдохнуть подольше, и домой уйти пораньше. Ну, а потом начал он ухаживать за мной, как обед и вотон. А раз пришел да как облапить меня! Оттолкнула его от себя да к ходателю. Ну, тот - на него:
- Ты чаво к девчонке лезешь? Ровни себе не найдешь чтолича?
Вот потом и взъелся этот прядильшык на меня. Только положу папушу (Прядь пеньки.), а он и вотон. Ну совсем меня вымучил, до слез довел! Раз так-то поглядела я на него да говорю:
- Уходи ты, пожалуйста, к другой бородильшыце, не могу я больше с тобой...
А он:
- Не-е, мне и твои папуши хороши.
Рассказала мамке, а она:
- Если останешься, замучить он тебя.
Тогда я ушла с бородильшыц.

Ушла учиться на чёску... А вот что за чёска. Стоишь возле зубцов, набрасываешь горсть пеньки на них и-и на себя тянешь, набрасываешь и на себя... И вот так проработаешь эту чёску, что от неё только третья часть останется, как шелковая станить, хоть сейчас пряди. Потом скручиваешь этот прочёсок и кладешь, скручиваешь и кладешь. Хорошо нам платили, но крепко ж лихо пришлося. На бародке-то зубцы в два ряда стояли и пеньку через них легче было протягивать, а через эту шшеть... Она в пять рядов была, высотой в мой рост и вот возьмешь горсть, накрутишь на руку и протягиваешь, протягиваешь. Другой раз ка-ак дёрнешь!.. так кажется, что всё у тебя из нутра-то... Помучилася я, помучилася с полгода и больше не смогла. Уж больно силенок маловато было.

Глава 14.

Летом началася война (1914 год. Россия вступила в первую империалистическую войну.). Помню, прибежали мы на работу, а там уже суматоха: война, мол, война с немцем! И уже на другой день на лошадях едуть, по мостовой пушки здоровенные вязуть, по булыжникам гремять, улицы сразу народом набилися, солдатами. Стала с каждым днем таить и наша фабрика, мужиков на войну забирали. Поташшыли их и из деревень. Помню, вышли мы за ворота, стоим, смотрим, а по дороге идёть баба деревенская и в голос убивается:
- Милый ты мой сыно-очек! Голубчик ты мой ненаглядный!
А этот ненаглядный ташшытся по дороге и рубаха-то у него холщёвая дли-инная, и штаны-то ши-ирокие! А баба всё причитаить:
- Туды-то идешь ты цельный, а оттудова возвярнесси размялю-южжанный! (Разбитый, израненый.)
Топчить за сыном... А как раз напротив судья мировой жил, и вот вышел на крыльцо да к ней:
- Ну что ты страдаешь, по ком плачешь-то? Во, чучело огородное… в лаптях, лохматый.
Баба посмотрела на него тах-то и ничего не сказала, а он опять:
- Вот я проводил сына! Красавец, умный, образованный!
А мамка слышить это да как вскинется:
- Твой красавец, значить. И тебе он жалок, значить. А этот-то, что лохматый так и не жалок? Что ж, не так она его рожала чтолича, как твоя? Не так он у нее сиську сосал, как твой? Да чтоб тебя за эти слова!..
И пошла его песочить, и пошла! А острая на язык была! Что ж на него только ни обрушила! Постоял он, постоял, посмотрел так-то на неё, да повернулся и ушел. А наш хозяин Владимир Иванович слышал все это да как начал хохотать:
- Дуняш, это ж мировой судья! Что ж ты так с мировым-то?..
- Да черт с ним, что мировой! Такие слова обидные матери выпалить!
Никак не успокоится, а Владимир Иванович все смеется:
- Ну, молодец! Ну, отутюжила мирового!

Прошла неделя, может, и две... Как-то прибегають девки и кричать:
- Раненых на вокзал привезли!
Как пустилися мы к железной дороге!.. А там и вправду их из вагонов выгружають. И кто побогаче, уже подарки нясуть, гостинцы разные.
А через месяц уж столько их привозить стали, что хоть цельный день встречай.

Взяли на фронт и нашего хозяина. Пришли на фабрику какие-то мужики, на палатки, где пенька хранилася, навесили большие замки, печати нашлёпали, а нас домой отправили. Пришла я, рассказала всё мамке, а она и говорить:
- Ладно, проживем как-нибудь. Вон, бараки для солдат строють, шшепок оттудова с Динкой навозите, так больше барыша будить.
И начали мы топливом запасаться. Бывало подъедешь к баракам, как навалишь этих шшепок!.. А если плотник добрый попадется, как отрубить тебе шшепку здо-оровенную!.. а мы ее - на санки и домой. Съездим раз, другой, третий... цельный двор этих шшепок натаскали. Во благодать-то! Кинешь в печку, а она как вспыхнить, как затряшшыть!

Но мы их по чём зря не жгли, больше кылками топилися, из сосонника по-омногу их натаскивали. Как только начнуть ёлки осыпаться, вот тут и лови момент. Граблями наскребешь кылок, в постилку натаскаешь, завяжешь, ляжешь на спину, голову подсунешь под узел и катаешься по земле, пока ни поднимисся Ну, наконец, бочком приноровишься и встал, и-и побежал. Да наперегонки друг с другом, чтоб еще успеть сходить, подруга-то вон сколько постилок принесла, надо и мне.

А за Рясником буркала (Глубокий овраг, заросший травой.) был глу-убокий, должно с дом пятиэтажный, и к нему мужики на ночлег лошадей гоняли. За лето он просыхал и так, что бывало идешь возле, а трава под ногами аж хрустить. И вот мужики-то сидять там ночами, цыгарки курють, да видать и бросють какую, буркала этот и загорись. Зашумять по деревне: буркала горять, тушить надо! А кому? Да собяруть нас таких-то... девчонок, ребят, мы и носим воду, заливаем. Увидишь где огонек пробивается и плеснешь на него... Да нет, тогда мы еще не знали, что это торф и что им топиться можно, это только потом обызрели, стали в печках жечь.

А о бараках вот еще что помню. Выстроили их тогда на Ряснике неподалёку от нас и сразу стали в них солдат пригонять. Сначала они вольные были, в любой конец входи-выходи и мы бегали туда за бельём, выстираешь кое-что солдату, а он заплатить. Но случалось и так: выстираешь, принесешь, а солдат уже на фронт угнали. И еще ходили мы туда по помои, свинью ими кормили. Тогда же столовых еще не было, и солдаты на кухню с котелками бегали. Поедять, понясуть его к ручью мыть, а мы уже с ведрами стоим, ждем. Возьмешь у него котелок, остатки себе выльешь, а котелок помоешь. И еда у солдат вначале хорошая была, даже куски мяса попадалися, а потом стало хуже, хуже и дело до гороха и чечевицы дошло.

К зиме обнесли эти бараки проволкой и нас туда уже не пускали, но солдаты все равно выносили нам свои котелки, ведь где зря выливать им остатки не разрешали. Дисциплина становилася круче, круче, натянули еще один ряд проволки и даже розги стали применять. Бывало как прибягим утром и видим: нясуть эти розги и ставють в бочку с водой вымачивать. Этими розгами одного даже насмерть засекли и дело так было. Назначили его на фронт, а он и ушел ночью к родным попрощаться, деревня-то его недалеко была. Вот за это и засекли. И даже после революции (Переворота 1917 года.) памятник ему поставили, написали, что, мол, розгами был засечен за то-то и то-то.

Ну, в начале войны благодать была, даже пироги мы вволю ели и мясца перепадало. Ведь всё тогда купцы распродавали, боялися, как бы немец не пришел и не отнял. А потом голодно стало и что ж мы приладился делать. От нас недалеко бойня стояла, где скот для фронта забивали, так мы пойдем туда, наберем печенки, легких и едим. Но и это вскорости кончилося, да еще в деревне почти у всех скотину поотняли. И сначала отымали у кого три коровы, потом у кого две, а потом оставляли на два двора одну. Да и лошадей поугнали, нечем стало огороды пахать. Правда, к нам по-прежнему приезжал дедушка Ляксей с Масловки, хоть и совсем старенький стал, задыхался аж, но и вспашить, и посадить. Лошадь-то у него старая была, вот ее на войну и не взяли.

Работать в поле стало некому и стали нанимали пленных немцев, австрияков. Попадалися и трудяги, прямо как хорошие хозяева работали, у нашей соседки такой жил. Сама-то она молодая, красивая была, вот про нее и говорили, что она с этим австрияком... А попадалися и лентяи несусветные, Писаренковым раз такого выписали. Бывало, только и ждёть, когда в колокол зазвонять. А церквей-то в Карачеве было двенадцать или тринадцать, и вот как только зазвонють в какой, а он:
- Матка-а, дон-дон! Никс работать.
- Да этот дон-дон, - объясняють ему: - не праздник.  Можить, хоронить кого понесли.
Тогда-то, если хоронили, так обязательно певчих нанимали и покойника звоном на тот свет переводили, а немец этот: не-е, мол, мой не работать. А сколько раз этот дон-дон услышишь? Другой раз и до вечера. Ну что ж, держать такого работничка чтолича будуть? Да свёз его дед назад и обменял.

Много, много пленных тогда работали. И даже на бахше три австрияка пахали, сеяли, косили, на лошадях навоз возили и такими трудягами были! Понятное дело, чем ему там, в лагере сидеть, так лучше - здеся... И сыт будить, и обут-одет, обмыт. Потом, когда война кончилася, обмен на них сделали и наши мужики, которых на войне не побило, возвярнулися. Соседки нашей Нади муж вернулся, Петя Кулабов, Полчка сын. И никаких притеснений им, что в плену побывали не было, как после второй (Великой Отечественной. 1941-1945.). Пришел да пришел, и слава Богу.

Глава 15 И что за ривалюция такая?

Война (Первая империалистическая. 1914 год.) приближалася, иногда вроде как и разрывы глухие были слышны. Но спали мы спокойно, самолетов-то ишшо тогда не было, как в последнюю*…
Ну, можить, на фронте и были, но мы их не видели и не слышали.
Пошла я снова на фабрику* работать, и вот раз так-то бягим домой... А пасмурно было, холодно! И вот глядим, поляки едуть в хурманках своих. Едуть, плачуть… и с детьми, и старые. Ну-ка, подумай только, легкое ль это дело бросить свою родину, хату и уехать от немца в чужую страну? Кому ж они нужны тутова? Правда, расставляли их по хатам, но это ж еще и прокормиться им надо было, обуться-одеться, а тут мы и сами голодные, разуты-раздеты. Да если б только дома сидеть, а то бывало пока добягишь до фабрики, так аж посинеешь вся. Отвядёть мамка на кухню… она как раз там работала, усадить за печку, посидишь, отогреешься чуть, тогда и пойдешь работать.

И проходила я до января, а когда совсем уж сильные морозы началися, мамка и говорить:
- Давай-ка белье стирать на раненых. Кырза говорить, что дело выгодное.
И правда, хорошо нам платили, но крепко ж много стирки было! Пойдешь за этим бельём, и как навяжуть тебе узел! Двадцать штанов, двадцать носков, двадцать простыней. Особенно трудно отстирывалося белье из операционной, но правда, его по очереди давали. Хорошо мы тогда зарабатывали, да и Динка* уже кое-что помогала, и братец мог печку растопить, воды наносить, а всё равно… Стирать-то ишшо ничаво, можно было, а вот полоскать! У нас же на Ряснике обшество ключ содержало, доски там были положены, загорожен он был шшытами, и вот другой раз зимой цельный день в этом ключе полоскаисся. Хорошо, как тепло, солнечно, а то не успеешь бельё это из воды выхватить как на морозе рочагом (Замерзало от мороза и не гнулось.) становилося, вот руки у мамки и стали болеть от полосканья этого.

И сушить бельё трудно было. Бывало как навешаешь по всей хате, а потом всю ночь и топишь печку, и дежуришь возле нее... то мамка, то я, Динка. Насушим, а потом – гладить. О-о, и сейчас этот утюг!.. Грели-то его углями, так сколько ж раз так от него угоришь, что еле-еле от стола отвалишься. А гладить надо было обязательно и приемшык был такой мучитель! Припрешь ему ношу... разворачиваить, смотрить, да как швырнёть назад! Нашвыряить кучу цельную, а ты потом перестирывай. И пришлося эту стирку бросить.

Как-то приходить к нам подруга и говорить:
- Давай-ка, Мань, булками торговать, вон как ребяты этим промышляють!
А надо было за ними выходить с санками часа в три ночи в Карачев, чтоб успеть к шести утра подвезти к солдатским баракам. Так мы с Динкой и начали. Купим их, привезём, просуним через проволоку солдату, а он нам – деньги. Душа веселилася! А раз приезжаем, а проволоки и нетути. Кинулися к нам солдаты да как начали булки наши расхватывать! Кто сунить деньги, кто нет!
- И что ж вы только делаете! – плачем.
А один кричить:
- Ривалюция, девки, ривалюция!
Отошли мы в сторонку, начали считать те, что оталися. Двенадцать булок уташшыли! Стоим, плачем, гадаем: и что это делается?.. какая такая ривалюция? А тут мальчишки наши подбегають, спрашиваю у одного:
- Семен, и что это за ривалюция такая?
А он:
- Да это царя прогнали. Нет у нас больше царя*.

Когда светать стало, увидели мы: часовых нигде нетути и ворота, что вели к баракам, открыты. Побежали к ним, а там солдаты вольно ходють и на нас внимания не обрашшають. Пошли и к бараку, где офицеры всегда сходилися, музыка играла, а оттудова ка-ак выбегаить офицер да за барак, а за ним - солдаты. Догнали и стали с плеч погоны срывать. Испугалися мы, Динка завыла:
- Домой пошли-и!
Развернулися, чтоб к дому бежать, а навстречу главный начальник на тройке с бубенцами мчится. И был он такой злой! Солдат порол розгами, да и мы всегда боялися как бы и нас... Но тут вдруг к нему подскочили солдаты, сташшыли с кареты, стали погоны срывать. Еще страшнеича нам стало.

Побежали к дому, а на улицах солдат полно! И у нас в хате один сидить, чтой-то мамке с соседкой Рыжихой говорить, а та и запричитала:
- Господи, видать последний конец света пришел, раз царя-батюшку прогнали. Ведь он - Бог земной! Как же можно поднимать руку на Бога?
А солдат:
- Зато войне конец, все мы равные и тюрем больше не будет.
Пооткроють их, значить, и всех преступников повыпустють. Рыжиха завыла:
- Да что ж теперича будить, если конокрадов выпустють? Придёцца на дворе с лошадкой ночевать.
Событие это крепко всех озадачило. Мужики ходили друг к другу, толковали, но никто не знал, что дальше будить?

Ну а нам, детям, всё интересно было. Говорил же солдат, что тюрьму откроють и всех повыпустють, вот и пошли в город узнать, а так ли это? Правда, мы и раньше туда бегали, ведь к тюрьме много народу приходило перед Пасхой, приносили арестантам кто яиц, кто мяса, а богатые даже по цельному окороку свиному привозили. Да и нам мать так-то дасть хоть яиц с десяток, вот и снесём. И вот пошли мы посмотреть на эту тюрьму, а ее и вправду распустили. Раньше-то, как идём мимо, так всё-ё арестант какой из-за решетки рукой помашить, а теперь ни-ко-го. И даже тюремшыков нетути. Развернулися да по заречью домой бяжать, ещё и в солдатские бараки заскочили, они пустые уже стояли. Бывало прибягим к ним, залезем на нары, да и найдем или корку сухую, или табаку горсть, клочков каких.

Через год (С 1918-го, когда началась Гражданская война.) должно бараки эти снова стануть солдатами наполняться, а тогда им вольно жилося, даже с войны убегали. Придёть такой-то, с недельку посидить дома, сумку хлеба, картошки набьёть да в лес. Помню, покос как раз начался, и соседка Мамониха всё-ё из лесу сено возить. А кто ж его там косил-то? Вот бабы и стали поговаривать, что это, мол, Ванька ее в лесу живёть. И о других толковали, тот-то пришел, тот-то... И никто их не хватал, в тюрьму не прятал, как после второй* войны. Да и кому хватать-то было? Раньше хоть становой с ними расправлялся, как вырвется какой из-под проволоки в деревню, так тот его и схватить. И ушлють на фронт, а какого и розгами высекуть.

Крепко ж нехорош этот становой был! Дюже лютый. Так и придирался, так и придирался ко всем! Даже ряжеными на Святки запретил рядиться. Раньше-то, нарядюцца бабы, мужики кто барином, кто собакой, кто ведьмой и ходють по улицам, а этот становой и запретил. Мамка раз цыганкой нарядилася, пошли они с соседками по дворам, а мы сидим, ждем ее. И ночь уже, и темно совсем, а нашей мамки нетути и нетути. И оказалося, становой их забрал. Как начали они там выть:
- Отпустите ж вы нас! Дети одни дома сидять, ждуть!
Причитали, причитали!.. так он, наконец:
- Ну ладно, на сегодня отпущу. Но чтоб в другой раз этого не было. Под ряженым может и солдат укрыться.

Ох, и сукин сын был! Так с плеткой и ходил, без неё – ни шагу. Вот и решили солдаты с ним разделаться, как раз под Рождество это было. Подкараулили, сташшыли с седла, привязали к лошадиному хвосту, под него сноп соломы сунули, подожгли. Ка-ак пустилася эта лошадь, как понесла!.. С тех пор и не стало у нас станового.


Глава 16 Народ тогда осатанел!

Первое время, как царя не стало (Отречение Николая второго от власти в марте 1917 года.), люди даже и растерялися: как же теперича?.. без царя-то, кто ж народом править будить? Но находилися грамотные и объясняли: а так, мол, как по другим странам, там же выборные правители. Выберуть какого на три года или на четыре, потом – опять, так и у нас будить. И стал вскорости Керенский* править. Деньги, что при царе были, сразу пропали, осталися одни золотые.

Но потом появилися керенки (Народное название казначейских знаков образца 1917 года номиналом 20 и 40 рублей. Они получили такое прозвище по фамилии последнего председателя Временного правительства А. Ф. Керенского.) розовенькие, голубенькие и сразу уж очень неустойчивыми стали. Начинались-то с двадцаток, а миллионами кончилися. Бывало, начнешь за что-нибудь расплачиваться да как намотаешь ленту! Прямо узел цельный, хоть за плечи увязывай да неси. Мужики потом даже стены этими керенками оклеивали и всё так-то шутили: во, мол, богач, деньгами хату оклеил, забор разукрасил. И их уже никто не брал, пойдем на работу устраиваться, так и сходимся на том, кто из продуктов что дасть, хлебушка, конопли, пшенца кружечку.

А потом добрался до власти Ленин (Владимир Ленин - глава советского правительства с 1917по 1924).), и сразу разное стали про него говорить, одни, что он хороший человек и землю крестьянам пообещал, а другие, что шпион немецкий и что родители у него не русские, а разве не русский сможить быть для нас хорошим? А еще гадали сколько он процарствуить, и цифру шестьсот шестьдесят шесть сочиняли, вроде так было написано где-то или сказано. Но зима прошла спокойно, а летом...

Летом стали буржуев громить. И начали с Кочергина. А он самый крупный промышленник в Карачеве был, масло гнал, складов с мукой у него много стояло. Помню, как вздорожаить хлеб, так он и пустить его подешевле, и собьёть цены. Злилися на него за это купцы, что тоже хлебом торговали, но ничего поделать не могли. А характер у Кочергина был крутой, своенравный, даже говорили, что горничную свою убил. Провинилася та вроде, он и столкнул её со ступенек. Ударилася головой обо что-то и померла сразу. А у нее брат моряком служил, вот теперя-то и приехал в Карачев, и арестовал этого Кочергина. А жена подхватилася да к Ленину… учились они, вроде, с ее мужем вместе. Съездила, привезла бумагу, чтоб освободили мужа, а его уже расстреляли.

А рассказывали про это так. Будто ехали мужики наши на возах зорькою, а их как раз и привезли в рощу расстреливать, и роща эта... Как идешь на Вельяминово, пройдешь мостик и налево сразу стоить какая-то постройка колхозная, а направо сосонник начинается. В этом-то сосоннике их и расстреляли… раздели и расстреляли. Ну, а жена как ахнула, так и померла вскорости. Что ж, она из благородных была и не вынесла горя.

Осталося трое детей, и потом их поограбили, пообчистили. За кусок хлеба кто что мог, тот от них и ташшыл. И судьба у них плохая была. Один уже взрослый был и не знаю, куда его власти дели, а двое других... Мальчика Васей звали, а девочку Маней, ровесница моя, четырнадцатого апреля по старому стилю у нас день ангела был и бывало к Знаменской церкви её в коляске привязуть, а я сама приду... Ну, а когда они осиротели, зима как раз была, мороз, а Маня эта собралася в платьице белое, в одежонку летнюю, да к матери на могилку. Пала там, рыдала-рыдала... Там-то её и нашли. Привезли домой, а у нее воспаление легких. За три дня и готова. А Вася выжил. Бывало, смеются над ним, как над дурачком каким: буржуйский сын, буржуйский сын!

О-о, Господи! Ведь что тогда делалося! Люди прямо осатанели. Всё ж большевики (Название появилось из-за результатов выборов в руководящие органы РСДРП на II съездеГде сторонники Владимира Ленина получили большинство голосов, а в 1917 совершили переворот адпмьт.) агитировали: буржуи во всем виноваты, буржуи! Вот народ и не давал прохода этому Васе, никто его и не призрел (Призреть - дать кому-либо приют и пропитание, то есть проявить заботу, взять под покровительство.). Да разве ж он один в то время такой был? Помню, уже в тридцатых годах в Брянске, недалеко от дома, где мы квартиру сымали, был красный забор из досок, около него еще старые вязы бо-ольшие росли, так под ними беспризорные собиралися. Сколько ж их там было! Женшына одна мне особенно запомнилася, сбежала с девочкой из поезда, когда в Сибирь их везли (С 1928 года политические репрессии при коллективизации, ссылка в Сибирь.) И девочке этой всего годика три было, голубогла-азенькая такая! Как вспомню ее, так сердце кровью и обольется. Бывало пойду под эти вязы, возьму её, принесу, посажу на лежанку, отогрею, накормлю, а она... Ни-ичегошеньки не скажить! И не заплачить даже, только глазенками лупаить да молчить. А сколь таких было! Нет, не могу больше и вспоминать.

А что тебе еще о буржуях?.. Когда начали громить крупных, то те, кто уцелел, стали разбегаться, разъезжаться, уходить. Они ж грамотные были, дело знали, да и деньги у них водилися. Помню, Васька как-то рассказывал... А был он такой тихий, уважительный, подхалимистый и хозяин, у которого мы работали, любил его за это. Так вот этот самый Васька уже в тридцатые годы поехал как-то в Москву, да и встретил там своего хозяина. Глядить и глазам не верить, а тот:
- Ну, что ты глядишь?
- Да вот я... признаю, вроде...
- Точно ты признаешь, -  стоить тот сытый, ухоженный.
- А мы-то думали...
- Вы думали... – засмеялся: - Как были вы разинями, так и осталися. Обводят вас вокруг пальца, и будут обводить. Ладно, приезжай-ка ты ко мне, будешь таким же верным, как раньше, так дам тебе квартиру и всё, что надо.
- Да куда мне, - Васька-то: - Язва у меня, жить-то сколько осталося...
- Ничего, приезжай. И язву твою залечим.
Во как, милая. Сумели некоторые приноровиться к новой власти, голову не теряли, а кто не сумел…

Тут-то, под Карачевом помешшик Бломин жил. И была у него до революции крупная ферма породистого скота. Когда его имушшество растаскивали, так кто-то продал нам корову от него красно-бурого цвету и говорили, что Бломина этого в Сибирь упекли. Ну а потом, когда мы уже в Брянске жили, приехала я как-то к своим на Рясники, а свёкор и рассказал. Как-то остановился возле их ворот мужик, на лошаденке дрова вёз. В лапоточках, в полушубке. Остановился и идёть к хате, а свекор как глянул!.. Да к свекрови:
- Настя, глядикося! Это ж Бломин!
Свекровь вышла и видить: стоить старичок худенький, седенький... И оказалося, в соседней деревне этот Бломин живёть помаленьку, вот и дровец как раз вёз на старенькой лошадке. Видать не совсем его ликвидировали, а только раскулачили

 Ну, а про Кочергина вскорости слухи пошли, а Бережанские мужики такое рассказывали...  Ну да, про которого тебе уже говорила, что он мукой торговал и Казанскую церковь электричеством осветил.  И вот рассказывали, будто ехали они раз на зорьке мимо сосонника, в котором его расстреляли, дрова из лесу везли, и кто на возу сидел, кто за возом шел. Едуть, значить, и вдруг видють: из сосонника всёодно как тени выходють. Выйдуть тах-то из-за дерева боком-боком и спрячутся, выйдуть, вроде как помигають и опять растають. И вдруг одна отходить ото всех да прямо к ним! Мужики так и поостолбенели. Узнали Кочергина-то! Он же тучный, здоровый был, вот и идёть теперя к ним в кальсонах белых, в рубахе нижней, и рана на груди... прямо от сердца полоска красная по рубахе стелицца. А лошади-то как шли себе, так и шли… но мужики видели, как дошел он до кювета и остановился. И растаял. Вот потом и пошли слухи: Кочергин объявился, Кочергин объявился! Да и другие поговаривать стали, будто тоже его видели, являлся и бабам каким-то. Врали ль, правду ль говорили? Кто ж их знаить. Но только на рошшу ту и до сих пор указывають.

Глава 17 Молочные реки, кисельные берега.
К зиме (1918) принесли нам повестки явиться на фабрику. Пошли мы. Хозяина там уже не было и всем управлял комитет. Открыл нам этот комитет палатки с пенькой, мы и стали ее перерабатывать. Помню, подошел к нам бывший наш ходатель и говорить:
- Работаете? Ну, ну... А когда пенька закончится, что делать будете, кто вам ее снова купить?
Но его уже никто не слушал.

Раз приходим так-то на работу, а нам и говорить председатель комитета:
- Идите во-он в ту палатку, будете сундуки перебирать.
Приходим. В палатке на стуле сидить бывшая хозяйка фабрики, перед ней стол стоить. Стали мы сундуки раскрывать, таскать оттудова товары разные, она переписывать, а в сундуках этих сколько ниток, платков, меха разные! Цельные кипы шелка, атлас красный, голубой, малиновый. Душа наша замирала как хорош! Я еще и подумала: будем теперя в мехах да в атласах ходить, раз у буржуев поотняли. Ведь тогда ж все агитаторы кричали: грабь награбленное!.. награбим и поделим! Вот я и попросила председателя:
- Дайте нам по платочку да ниточек по катушечке.
 А он как заорёть:
- Как ты смеешь! Это все народное!
Вот с тех пор всё-ё тах-то и поглядывала на народ: нет ли на ком меха или атласа? И ни-и на ком не видела. Как ходили в драном, так и осталися.
 
И с едой плохо становилося. Правда, у нас в деревне еще можно было терпеть. У кого картошка, у кого свекла в подвалах оставалися, да и ржицы понемногу намолотили, а вот в городе совсем голодать начали. И чем голоднее становилося, тем громче большевики кричали. Бывало, только кончим работу... вотани! И начнуть: «Не уходите, агитаторы пришли!». Вот и стануть агитировать. Умели некоторые говорить! Как какой сагитируить, так давай сейчас винтовки в руки, так и пойдем гамузом громить-бить... Как кого? Да буржуев недобитых.

А другой как раздразнють, как начнуть бабы кричать! Тогда ж ни-ичего на работе не давали! Так... или мучички несколько фунтиков, или пшенца кружечку. А на обшественной кухне нальють в миску бурды из мерзлой картошки, сунуть в руку хлебушка во-от такой-то кусочек и - на цельный день. А агитаторы все кричать: разгромим буржуев, уничтожим до одного, тогда рай наступить! Будуть вам молочные реки, кисельные берега! Вот и ждем, бывало, эти кисельные берега. И до сих пор...

Поташшыли опять и мужиков на фронт. Сначала потихоньку, помаленьку, а потом и как следуить. Опять некому стало землю пахать... А к весне сорганизовался у нас бедный комбед (Комитет бедноты. Так называли органы советской власти, которые создали в сельской местности в годы «военного коммунизма» в 1918 году и в начале 1919-го.) и стал всем заправлять: что и когда сажать, когда картошку окучивать, когда рожь убирать. А ещё отбирал этот комбед всё лишнее, у кого что оставалося. Вот и начали с Дахнова, в лесу его владения были. А помешшык он был крупный, мно-ого пахотной земли имел, и земли-то какой! У него ж стада в лесу отгуливалися и коровы были запушшены... не доилися значить. И вот бывало глядишь на этот скот, а он ну такой гладкий да справный, что вода на нем не удержится. Как постоить гурт полдня в загоне, так и удобрить его. Назавтра перегонють его на другую делянку, а он и там... потом делянки эти Дахнов рожью засевал… А что после революции. После революции за два года делянки эти кустарником позаросли. Лес же кругом, вот и наступил сразу. Да так заросли, что и не найдешь делянок этих, ходили ж мы потом по ягоды-то.

А тогда направился наш бедный комбед убирать урожай на этих делянках. Пришли, стали жать, а под эту рожь серпа (Ручное сельскохозяйственное орудие, предназначенное для срезания стеблей растений, хлебных злаков, для резки трав.) не подсунешь. Стеной стоить! Колос - по четверти. Сотрешь в ладонях, так цельная горсть зерна, а сноп (Связка, пучок срезанных стеблей вместе с колосьями хлебных злаков, льна, гречихи или клевера, перевязанных перевяслом - тонкой связкой из соломы) свяжешь, так не поднять. Такой ржи мы и не видели, наша-то ядрица… Как вымахаить во-от такая, а колосок - с палец. У нас же в деревне все пески да пески были, что на них вырастишь? Только самовары и чистить. А теперя жали мы эту помешшычью рожь и там же молотили Дахновской молотилкой, только она и досталася нашему бедному комбеду от добра, когда его разоряли. На что она крестьянину? Это ж четырем лошадям возле нее ходить надо, вот ее никто и не взял. А мы намолотим на ней ржи, наберем в фартуки, да и спрячем в лесу... Ну как зачем воровали?  Начальники-то увязуть эту рожь в город, а потом ишшы у кого за работу спрашивать? Вот и приладилися, как побягим вечером домой, так каждый и нясёть свою ношку. Бывало, придёть на ток старенький управляюшшый и начнёть нас ругать: что ж вы, мол, только делаете?.. хоть на семена зерна оставьте, сеять-то чем будете? Но его уже никто не слушал.

Пробовали тогда и коммуны (Коллектив лиц, объединившихся для совместной жизни на началах общности имущества и труда.) создавать в доме помешшыка Плюгина, он же бо-ольшой был! Бывало идем мимо него из лесу с ягодами, а нас и остановить кто-нибудь из господ, и купить ягод. а теперя... Раз так-то шли с мамкой возле этого дома, смотрим, хозяйка у окна сидить ху-уденькая такая, бледненькая. Сидить и плачить, в руках платочек держить, глаза им утираить. Я так и спродивилася! Спрашиваю мамку:
- Чаво ж ж это она? И богатая, и дом большой, а плачить.
- Да дочка у нее плохая, - мамка-то: - Детей подбросила ей и укрутилася куда-то. Да и с сыном что-то неладно.
Вот и плакала тогда… А потом оказалося, что рано плакала. После революции-то, когда у них все поотняли, во, нябось, наплакалася! Должно, и слез не хватило.

Ну, сошлася эта коммуна на Плюгинских землях, захватили их коммуншики, дом помешшычий, да и поселилися в нём. И всё-ё тогда говорили, что будуть они теперя с одного котла есть и спать под одним одеялом уляжуцца. Бывало думаешь себе: да как же это самое одеяло и шить, если под него всю коммуну уложить можно? Но нет, под одно одеяло не укладывалися, а вот с одного котла черпали. Но когда коровки, телятки  помешшычьи оставалися, так можно было котёл устраивать, а когда все поприкончили... Хлобыстнику кой из чего наварють, так не каждый-то и полезить к котлу этому. А тут ишшо надо было, чтоб все одинаково работали, по сознанию. А разве такое возможно? Тут в семье и то… Если кому захочется пофилонить, так или на матку, или на батьку наровить своё дело спихнуть, они, мол, старые, так пусть и топчуть, а я молодой, мне погулять охота. А ты хочешь, чтоб в коммуне все одинаково работали? Не-ет, милая, вот и развалилася, года два только и продержалася.

Нет, больше ничаво не расскажу тебе про них, а вот о грабежах… Ведь тогда сама власть разрешила грабить, всё, бывало, так-то услышишь да услышишь: грабь награбленное! Вот и ташшыли кому не лень. И не только у помешшыков, но и у тех, кто победнее. Наскочуть ночью и увядуть корову, да и поросеночка уташшуть, и курами не погнушаются. У соседа нашего раз сбили замок, самих повязали, рты позатыкали, в чулан побросали, а потом повыбрали всё и уехали.
Еще рассказать? Расскажу и еще. После революции у нас по хатам солдат расставляли, а они при лошадях с повозками были, к фронту что надо на них подвозили. Ну, а когда грабежи началися, на этих повозках и стали грабить. Запрягуть лошадь и по-оехали... Что привозили? Да что попадется, то и хватали, они ж привязуть-то… не похвалюцца, а только так-то бабы и скажуть: нонча мои на грабеж поехали. А награбють, посылки шьють, в яшшыки прячуть, да и сундук у каждого был. Везли, привозили! Даже коров приводили, а потом - на базар их...

Да что солдаты! На Верховке Азар жил, и вот свекор раз поехал к нему за чем-то, заходить в хату, глядить, а у него рояль стоить. Свекор так и ахнул:
- Как же ты эту вешш в дверь-то проташшыл?
А тот:
- Да стенку выбивал.
- Ну зачем она тебе... для чего?
А рояль эта стоить тах-то вся отлакированная!
- Ха... Да рабятишков забавлять.
А их у него должно штук семь было… И мужичишка-то был ма-хонький, волки потом этого Азара за один присест съели там-то, возле базы, одни лапти только и нашли, жена по онучам узнала. И вот он рояль эту… дятишки, мол, брыньчать будуть. Да подошел к ней и брынь-брынь! Брыньчить, а жена как раз печку топила, да выхватила чугунок с картошкой и-и шлёп на эту рояль! А та и зашипела.
- Ну что ж ты... – свёкор-то: - На такую вешш и...   
- А на змея она! – махнул рукой тот: - Она только здеся брыньчить, а там-то…
И еще… Недалеко от Рясников заводишко был, водку там гнали, и на нём маховик стоял. Так мужики и его укатили. Ну на что?.. Катили, катили на деревню, а он в поле возьми да завались на бок. Потопталися они возле, потопталися, а поднять так и не одолили, там-то и остался лежать.

Глава 18 Никто и не заплакал
Проработала я на фабрике ползимы, а потом ее и закрыли... Как чего? Это ж тебе не стройка какая… нарыл глины, налепил кирпичей, да и строй. Ведь пеньку сначала мужики вырашшывали, дельцы покупали, а теперича что? Кто ж её вырашшывать и покупать будить? Всех разорили, разогнали, в Сибирь посослали, вот к весне её и не стало.
Начался и голод, люди стали сдирать на хлеб траву, кору разную. Помню, принесёть мамка кусок хлеба, а в нем ржи-то... Овес один! Режешь, а колючки так за ножом и волокуцца, так и тянуцца. Попробуй-ка, съешь такой! Мамка так-то и скажить:
- Все кишки нам эти кылки порежуть.
Да посушить его на сухарики, потолкёть, просеить. Кылки отсеются, вот и едим, что осталося.

А вскорости и эпидемия тифа началася, тифа-возвратника. Заболеешь им, и если не помрёшь, то отпустить немного и опять… И повезли гробы, а то и просто завернуть покойника в попону (Покрывало. Накидывали на круп лошади для её защиты от переохлаждения или насекомых.) да на кладбишше. Кто в силах, могилку выроить, а кто нет, в снег зароить да и ладно. Заболели и мы. Ляжим, бредим, мечемся, каждый своё лопочить. Помню, одумалася я так-то и слышу:
- Не цепляйтеся вы за меня! Отстаньте! - мамка кричить на всю хату: - Не довезу я всех! Отцепитеся от меня, отцепитеся!
Я как захохотала!.. и аж память отошла.
Но потом стали соседки к нам заходить, в хате протопють, поесть принясуть, и стали поправляться. А чем кормиться то? И хранилася у нас редька под полом, вот и давай эту редьку... Достанем кой-как, начистим, нарежем и грызем, как мыши.

А после болезни были мы всеодно как не в своем уме, и мамка как задеревенела, а Динка (Мамина сестра)... Она ж еще меньше меня была, так и вовси дурочкой стала, соображала плохо и все есть просила. И тут-то случилося самое страшное, Коля-то наш... А было ему десять лет и когда выздоравливать стал, ходить понемногу, ушел к дяде на Масловку, а там его и накормили хлебом, да еще тёплым, только что выпеченным. И случилося у него воспаление кишок. Лечить было некому, да мы никуда и не обрашшалися, после тифа еле-еле на ногах стояли. И стал наш Коля помирать. Помню, как закричить, как завизжить! Соскочила я к нему с печки, а он:
- Иди, иди... Думаешь, легко помирать? О-ох, и трудно!
Застонал, застонал... судороги началися, память отошла. Помер.
Ну, надо обмывать, а сил и нетути. Надели мы на него рубашечку чистенькую, штанишки, Динка и я си-идим возле, а я еще и прилягу, головой к нему прижмуся. А когда приехал за ним дядя и привёз ведро кислой капусты с коврижкой хлеба, так что ж ты думаешь? Как накинулися мы на эту еду, как облапили! А дядя забрал нашего братца и увёз... мы даже и не попрошшалися с ним... никто и не заплакал.

Прошло с неделю. Тепло стало, снег растаял, ручьи побежали. И была у нас еще картошка с осени зарытая, мать всё-ё так-то скажить да скажить:
- Как-нибудь уж, дети, зиму перебьемся, зато весной посадим и осенью с картошечкой будем.
Но тут уж такое подошло, что если картошку эту не выташшым из земли, то нас самих туда... Ну, сосед и отрыл её нам. Стали мы поправляться от этой картошки и только тут-то опомнилися: а Коля-то... Коля наш где?! Как же мы плакали, как убивалися! А мамка раз ночью всхватилася да спрашиваить:
- Ох... А где ж... А Коля-то наш где?
Отвечаем:
- Да помер он, мам.
- Хм... Да я знаю...
Что ж, не знала чтолича? Помню, сидить раз у печки, копаить угли, да говорить:
- А что по нём убиваться-то? Неслух стал, самоволь...
А это... когда мы еще лежали, а он выздоравливать стал, так она так-то попросить его:
- Коль, водицы... Сходи за водицей-то.
А он и не идёть. Сил нетути. Вот она и неслухом его... А тут, видать, на неё как прозрение нашло. Как начала метаться! Плакать-то уж и говорить нечего, как плакала, а то как начнёть биться:
- Господи! Помереть бы!
Но не помрешь, милая, коль смерть не пришла.

На кладбишше к нему сходить! Хоть на могилочку глянуть! А сил идти и нетути. Пошла я. Солнышко уже хорошо пригревало, синички цвыркали, на проталинках травка показалася… Вот и кладбишше. Как огляделася! А кругом - гробы не зарытые стоять и те лежаь, кого без гробов привезли… Ходила, смотрела, искала могилку Коли нашего… вон там-то должна быть, рядом с папашкой. Ну, нашла, наконец... а на ней гроб чей-то торчить, свежим песочком присыпанный. И странное дело. Не было во мне ни страха, ни жалости. Одеревенела чтолича? А что ж ты думаешь?.. от голода и горя человек становится, как скотина. Потом такое я не раз за собой замечала.

Глава 19 Да едем, куда глаза глядять

Прошло месяца два, как схоронили мы братца. Снег растаял, земля просохла. Надо огород пахать, сеять, сажать. А чем? Картошку-то мы всю после болезни съели. А еще мамка по братцу всё убивалася, поэтому и решила ехать на Украину, там посытней было... А вот к кому. Жил у нас солдатик один, когда их по избам ставили, Ваней звали. Потом на фронт его угнали, но он всё письма нам слал, вот и теперя и написали ему про свое житье-бытье, а он ответил: приезжайте, мол, хаты у меня две, хлеб есть, картошки тоже много. Мы и поехали.

До-олго ехали, дней пять должно. Сгонють на какой станции и сидим, потом опять к поезду прицепимся. Ну, наконец, говорять: на следующей остановке, мол, сходите. Только стали собираться, а поезд и остановился, мы скореича спрыгивать... думали, что наша станция. Скотилися, а поезд гукнул, пыхнул и по-ошел себе дальше. Что делать? По-ошли мы… Добралися до какого-то хутора, расспросили о деревне, где Ваня тот живёть, оставила нас мамка у людей, а сама пошла его искать.

И нашла. Запряг он лошадей и приехал за нами. Привез к себе, накормил, напоил, легли мы спать, а утром проснулися и видим: да, хаты у него две, как и писал, но какие? Одна, как мой курятник, а другая, правда, побольше, сам в ней с матерью живёть, а в курятнике этом жена брата. И была она с виду не женшына, а призрак какой-то! Ну до того худа, до того, что лицо... с куриное яйцо.

И прожили мы у этого Ивана дней пять, а потом он говорить:
- Оставайтеся-ка у меня. Земли много, дело всем найдется. Я женюсь на Мане, годика через два отдадим и Дину замуж. Да и вы, мамаша, пригодитеся.
А мне ну совсем ни к души был этот Иван! Но они уже к свадьбе стали готовиться и его мать выташшыла все свои попоны, половики развесила на заборе...  это, мол, молодым. Что делать? Сердце мое разрывается! Да завела мамку в садик и в слезы:
- Ты что? Привезла меня сюда замуж выдавать? Да не нужен он мне со всей своей землей и хатами!
Динка стала меня подзадоривать: давай-ка, мол, ночью убягим отсюда!

Ну, прошло сколько-то дней, Ванькина мать и говорить:
- Как же свадьбу-то играть? Соли нет.
А тогда крепко ж с солью было плохо! Дороже всего была и за три пуда можно было корову выменять. Вот мамка и сообразила:
- Вот что, - говорить Ивану: – Съездим-ка мы за солью. Хоть пуд привезем и то хорошо.
Обрадовался Иван:
- И ладно, поезжайте. Только Маню оставьте.
- Не-е, - мамка-то: - Чаво ж она сидеть будить? Тоже поедить, поможить.
Поспорили они, поспорили, но согласился он. Отвез нас на вокзал, дал хлеба, ведро картошки, мы и поехали... Куда-куда. Да куда глаза глядять.

Но доехали только до станции Лозовой, и выгнали нас из вагона, забрали в комендатуру. А у нас документ был, что едем, мол, на Украину работать, от голода спасаемся. И дал нам его мамкин двоюродный брат за печатью от бедного комбеда и теперя, когда проверили этот документ, один дядя говорить:
- Да что ж вы, глупые, таскаетесь по товарнякам? С вашим документом можно и в пассажирском ехать.
А кто ж его знаить, кого сажають в пассажирские, разберешь тутова разве? Да хотя бы к чему прицепиться, лишь бы вёз! И вот взял этот дяденька у нас деньжата, что были, вышел куда-то, потом приходить и даёть билеты до Юзовки, только до неё наших денег хватало.

И поехали мы в пассажирском вагоне. Едем, а рядом дядечка сидить:
- Куда ж вы путь держите? - спрашиваить.
- Да едем, куда глаза глядять, - мамка-то ему.
- Ну, глаза могут и далеко глядеть, за ними не угнаться.
И расспросил нас, откуда мы, как жили, а потом и говорить:
- Оставайтесь-ка у нас, в Константиновке. Заводы, правда, сейчас все разбиты, но, когда восстановятся, найдется и вам работа. А пока идите на хутора, там рабочими руками нуждаются. Заработаете хлеба на зиму, а жить потом у меня будете. Хата большая, будет и вам уголок.
Вот и слава Богу! Нашелся добрый человек.
Доехали до Константиновки, привел он нас к себе домой и говорить жене:
- Луша, привети ты этих несчастных.
- Что ж...  - она-то: - Пусть живуть. Вон кладовка как раз пустуить.
А кладовка эта, как и кладовка... ни окошечка, ни столика, ни скамеечки. Но мы и этому обрадовалися, не на улице ж! Дали они нам поесть, отдохнули мы, а на утро пустилися в промысел.

И пошли побираться. Правда, Динка ни-икак просить не могла! Как откажуть, а она - в слезы. Да ведь отказывали-то не просто, а обязательно скажуть: рабить надо, рабить, работать по-ихнему, ну а я… Приятного, конечно, мало, но переморгать можно. Чаво ж не переморгать, не попросить, коль есть у кого? Кто откажить, кто обругаить, а кто и скибку хлеба дасть. Да хлеб-то какой! Белый, вкусный.  Мы такого уже и не помнили. Так-то хорошо было, но только плохо, что на меня парубки стали заглядываться, а один даже и сказал:
- Я б и жениться не прочь на такой побирушке.
Вот другой раз и стыдновато было.

Но побираться всю жизнь не будешь, и через неделю пошли мы верст за пять от Константиновки наниматься на работу. Пришли на один хутор, а нам и посоветовали идти дальше, километров за двадцать, там, мол, лучше платють. Прошли километров пятнадцать, сели отдохнуть, прилегла я тахто на траву, да и заснула. И вижу сон: напали на нас пчелы злые, лохматые! Ну заели прямо. Проснулася, рассказала мамке, а она говорить:
- Нехорош сон. Не случилось бы чаво. Надо итить скореича.
Да подхватилися и пошли.

Прошли сколько-то и вдруг слышим топот! Оглянулися, а за нами всадники скачуть. Догнали, спрашивають:
- Вы знаете, кто мы?
Мамка отвечаить:
- Да бог вас знаить, кто вы!
Потопталися они возле нас, погоцалини, погоцали (Суржик украинский: прыгать, скакать.), я так-то глянула, а они обтрепанные, босые! Один даже в женский фартук вырядился, штаны-то видать прохудилися, вот он и прикрылся им. Ну, погомонили возле нас, погомонили и-и поскакали дальше, а за ними автомобиль поехал, лошади его повязли.

Приташшылися мы на хутор, глядь, а там уже трое мужиков на дереве висять!.. И оказалося, ехал обоз с солью, а эта банда, что нас нагоняла, и наскочила на него. И был это, как нам потом сказали, батько Махно (Нестор Махно. 1888-1934. Украинский анархист, участник повстанческой армии Украины в годы гражданской войны1917-1922, известен также как «батька Махно».) со своей шайкой.
Начало смеркаться и люди засуетилися, полезли по подвалам прятаться, - боялися, что обязательно бой будить. Но ночь прошла спокойно, только пьяные махновцы по хутору таскалися, песни кричали да отбирали у людей яйца, творог, кур. Говорили, что Махно жениться будить. А женился он же, как потом рассказывали, на каждом хуторе, как прискочить куда, так сразу и жениться.

Пристал и ко мне один махновец: пойдем со мной да пойдём, наш батька… так они его звали, разрешаить нам жен с собой брать.
- Да какая ж она тебе невеста! - бросилася мамка к нему: - Девчонка ишшо, да к тому ж и дурочка.
Но он – своё. Ну, я возьми, да и ляпни:
- Вот придуть наши, так будешь лететь отседова, что и про жену забудешь!
А он как вскочить, да как выхватить саблю! Мамка - в ноги:
- Голубчик, пошшади! Я ж тебе говорила, что она дурочка!
А я сижу, глаза вылупила, как баран. Ну, поматюкался он, поматюкался, но все ж саблю спрятал и говорить:
- Если б сказала такое нашему атаману, он бы всех вас порубал. Смотри, в следующий раз умнее будь.
Хлестнул плеткой по сапогу, вспрыгнул на лошадь и поскакал. Во как, моя милая, язык-то мой чуть до беды ни довёл.

Глава 20
Ездили мы на Украину еще не раз, там же посытнеича было, чем у нас. Как-то приехали, нанялися работать к одному хохлу и договорилися на тридцать пудов пшеницы за лето. Хозяин попался хороший, кормил нас вволю и хлебом, и молоком, но проработали мы у него только с неделю… А вот почему. Раз так-то к вечеру как наскочила банда на хутор, как завязался бой! Хозяин и кричить нам: скореича, мол, на чердак лезьте, там пули не достануть. Вот и отсиделися там, живы осталися, а у хозяина лошадь убило, да и мать чуть ни шлёпнули. Она ж глухая была, как печка, и когда бой шел, то вышла на улицу, да бродить себе как ни в чём не бывало. Но слава Богу, не задело её пулей, привели потом в хату.

На другой день пошли мы в Константиновку за своим барахлом, пришли, рассказали все дяде, который нас приютил, а он и говорить:
- Заработать-то пшеницы вы, конечно, заработаете, а вот вывезти её вам не удастся, банды отнимут. Нанимайтесь-ка лучше поближе, чтобы заработанное можно было на себе перенести.
Подумали мы, подумали... И вправду, сколько ж банд-то шатается! И нанялися километра за три от Константиновки свеклу полоть. Но мамка недолго проработала. Тогда ж жарко было, как раз засуха начиналася, все горело без дождя, а мамка крепко жары боялася. Как солнце вспячёть, а с ней и плохо. Да и Динка еще мала была, вот и пришлося мне одной работать.

И заработала я за лето три мешка пшаницы. Осенью взяли мы пуда три на плечи, поехали домой и опять повстречалися с махновцами.
И так дело было. Ехали мы на поезде, ехали и вдруг взрыв... как бомба всеодно разорвалася. Остановился поезд, началася стрельба и приходить начальник поезда, говорить:
- Мы будем стоять здесь долго, пути разобраны. До следующей станции пять верст. Кто не хочет попасть под махновские пули, может уйти пешком.
И просить записку снести начальнику станции… помню, станция та называлася Панутино. А уже вечерело, но некоторые всё ж собралися идти к этому Панутино, да и мамка всхватилася:
- Девки, пойдемте!
А я против:
- Никуда я ночью не пойду!
Динка тоже... Ну, поругалася она, покричала на нас, да и всё, осталися мы. Всю ночь стреляли, но к поезду махновцы так и не подобралися, а на утро... А на утро привезли на дрезине тех, кто пошел к станции. Всех порубал проклятый Махно!

Когда дорогу справили, поехали мы дальше, но проехали станции три, а на четвертой нас и ссадили. Что делать? Ночь уже, куда ж идти-то? Да легли прямо на землю, подложили свои сумки под головы и заснули. А утром проснулися… Крепко ж есть хоцца! Только в голове и крутится, что б такое проглотить? И опять пошли побираться, только на этот раз мамка не просто просила, а гадать стала. И столько нагадала! Даже сало подавали, яйца. Поели мы, а к ночи прицепилися к товарняку и на пятый день добралися до Орла, а там и до Карачева.

Побыли дома с недельку и опять поехали на Украину за нашим хлебом. Приехали, а там и хозяин воить, и хозяйка, хлеб, двух коров, поросенка, кур… всё повымели отряды какие-то! Но все ж дал нам хозяин немного кукурузы, с тем-то и наладилися домой. Доехали до Константиновки, попросились переночевать к одним, а рядом с ними евреи жили. И стали эти евреи нас просить:
- Оставайтесь у нас. Ничего с вас брать не будем!
Принесли нам подушки, одеяла, простыни:
- Только, когда будут стучаться, открывайте дверь и говорите: мы тут живем, мы одни.
И потому должны так говорить, что если банда какая налетала, так сразу убивали коммунистов и евреев, а раз мы русские…

Уговорили они нас, согласилися мы. Чего ж не пожить-то даром? Вот только топлива совсем не было, но все ходили к терриконам (Горы шлака около угольных шахт.), в них же мелкие кусочки угля попадалися. Бывало сидять люди вокруг этого террикона и разрывають его, как куры, кто ведро наищщыть, кто два. А на базаре шшепочки продавалися, да и в терриконах их можно было найти. В шахтах-то, когда уголь роють, то ставють подставки деревянные, а когда они ломаются, их с породой и выкидывають. И вот копаешься, копаешься, глядь... чурбак и найдешь. Потом откулупнешь от него шшепочку, положишь в печку и сидишь, раздуваешь, пока уголь ни загорится.

И прожили мы у этих евреев должно недели три. Но уже и на Украине с едой плохо становилося. Пойдем на базар, а там как завидють хохлас с хурбой... вязёть продавать что-то, как накинутся на него! И хохла не видать, и телеги, пишшыть где-то там… И расташшуть всё, размятуть за минуту. Раз и мы так кинулися, но куда там! Мамку чуть не задавили. Да и в деревнях плохо стало. Тогда ж банд разных ну столько развелося, так грабили стали, что и высунуться из дома не давали. Вот и собралися мы домой.

Приехали на Масловку к дяде, а там как раз картошку рыли, и год урожайный был. Нанялися к одним, и столько картошки заработали! Потом наносили кылок из сосонника, привяли коровку с Масловки... Да это, когда стояли солдаты в нашей деревне, то у нас хохол жил по фамилии Грицайка. Пожилой был и нас очень любил, а когда уезжал, то и говорить мамке:
- Уж очень детей твоих жалко. Зачахнуть (Становиться чахлым, хилеть.).
без молочка. Есть у меня деньжата, а на что мне они? Будем за бандами гоняться, убьють… Пойдем-ка с тобой на ярмарку... - А как раз ярмарка была на Неутолимую. – Купим телушечку, выходишь, вот и будуть детки с молочком, а меня добрым словом помянете.
И пошли они на ярмарку, привели тёлушку. Ну, а когда тифом мы болели и за нею некому было ухаживать, забрал ее к себе наш дядя, а теперя, когда с Украины мы вернулися, у нас и коровка с молочком. Так рады были! Привели её домой, заготовили сенца, да и дядя цельный воз дал за то, что теленок у них остался, вот зимой и пошло... Нальёть мамка молока в бутылки, понесёть к военным, продасть, купить хлебца, а иной раз и булочек, мы и сыты. Так что зиму хорошо прожили, только… Крепко ж по братцу скучали, и мамка часто плакала.

И ездили мы на Украину до самого голода, что там случился...Что о нём знаю?
А был он кажется в тридцать втором, тридцать третьем, когда я уже замужем была и жили мы в Боровке. Соседка наша тогда прислугой служила у начальника, так она-то и рассказывала. Как-то присылаить ей племянник письмо с Украины: «Тетушка, пришли ты нам, пожалуйста, хоть шулупаечек! (Очистки от картошки.)» Ну, насбирала она кой-чего, поехала. Идеть по деревне, а ни-икого нетути. Пустая деревня. Пришла к своим, а у них соседки сидять, да как схватили её узлы, как начали их трепать! И глаза-то у них, как у ненормальных! Вот и порасташшыли всё, что привезла. Племянник уже помер, да и у соседей двое маленьких… Так что ж они? Мальчонку разрубили и съели. А у соседки нашей осталася в живых только племянница, её-то и привезла она оттудова. Когда ехали мимо одной станции, так возле в буртах свёкла сахарная лежала, и была уже гнилая, но люди всеодно в ней копалися, таскали и ели.

И ещё знакомая рассказывала. Как раз в то время голодное муж у неё помер, осталася она с двумя дочками маленькими. И подошло такое, что помирають с голоду! А тогда детей беспризорных собирали в вагоны и увозили куда-то, вот некоторые даже бросали своих, авось подбяруть и выживуть они. Так и она надумала. Посадила своих девок на станции и говорить: сидите, мол, а я пойду поишшу что поесть. Пошла по рельсам, а у самой ну так тяжко на сердце, так тяжко, что сил нетути! Отошла с километр... паровоз навстречу пыхтить. И решила: брошусь под колёса! Помолилася Богу, что б девок её сохранил, перекрестилася и-и под него! А её ка-ак швырнуло назад! Опомнилася. Ляжить в кювете, поезда не видно, никого нетути. Да вернулася к своим девкам, а они как сидели на лавке, так и сидять, плачуть. Бросилися к ней: «Мамочка, что ты принесла?» Да взяла их и пошли побираться. Где дадуть, где откажуть, а за день всё-ё кой-чего да насбирають. Весной мало подавали, а к осени полегче стало, кто огород убрал, кто пшеницу скосил. Так-то, милая, видать Бог по-другому за неё рассудил, когда она его просила. Ведь неизвестно, подобрали б её девок в вагоны? А если б и подобрали, выжили б, нет ли? А так спасла дочек, выходила, вырастила и слава Богу!


Глава 21 И по деревням, и по вагонам

Ездили мы на Украину должно и в году двадцатом, мне уже почти семнадцать было. И вот зачем. Сестра тогда уже работала на военной базе и туда привозили шинели, гимнастерки с убитых, простыни старые, а девчонки всё это пороли и кто помастеровитее, чинили. Бабка-то какая положить заплатку на штаны, так сразу та и видна, а эти мастера вырежуть ее каким-нибудь манером, настрочуть машинкой, потом смотришь, вроде, как и заплатка, а по-другому смотритчя. Ну, а когда Динка порола, так клочки какие и спрячить под одежду, под юбку. Навешаить, принесёть домой, а мамка из них и сошьёть что-нибудь. И машинки у нас не было, всё на руках стягали, а потом отвозили на Украину, на хлеб меняли. Наменяем, а как назад везти? Отбирали ж, если банды наскочуть, вот и прятали возле себя. Сунешь туда-то фунтик муки, туда-то горсточку, прицепишься к товарняку и едешь. Если где ссадють, так и не возмущаесся даже, будто так и надо. А ведь обязательно за дорогу раза три, четыре сгонють, вот тогда и сидим, ждем, когда опять случай подвярнёцца. И все бы ничаво, но крепко ж ко мне стали приставать и солдаты, и блатные! Так что?.. подойду к паровозу, мазута горсть зацеплю, да и разукрашу лицо. А раз так-то мажусь, солдат проходить. Остановился, посмотрел на меня, посмотрел да и говорить:
- Ну что ты мажешься? Такая ты еще и лучше.

А как-то увязалася с нами сестра двоюродная Дуняшка, вот и собралися возле мамки три девки… как квакуха с цыплятами. Ну, подходить товарняк, а она:
- Девки, цепляйтеся!   
Всцарапалися мы кое-как, закрылися двери, тронулся поезд. Осмотрелися… а вагон солдат полный! Вот и полезли к нам. Как начали шшыпать, как начали! Мы кричать, мы реветь! Ничаво не помогаить! Так спасибо командиру... Как выхватил наган да как гаркнить:
- Если еще кто-нибудь их тронет!.. Застрелю!
А сам побледнел, трясётся весь! Солдаты чуть и поутихли.
А поезд-то всё мчить себе да мчить. Ну, наконец, остановился. Только дверь отворилася, а мы ка-ак сыпанули оттудова кубарем! А ночь уже, темно. Куда деваться? И тут опять командир тот выпрыгнул из вагона да к мамке:   
- Куда ж ты их везешь? Есть у тебя толк-то?
А мы стоим, глаза вылупили. Посмотрел он на нас, посмотрел, да говорить:
- Ну, ладно. Пошли в вокзал.
По-отоптали мы за ним. А в вокзале этом народу разного! В покат ляжать, ступить некуда. Но все ж приткнул он нас в уголок, где посветлее и там-то отсиделися до утра, а утром снова прицепилися к товарняку и поехали.

И согнали нас уже возле Константиновки. Пошли по насыпи. А насыпь эта такая высокая была, должно, с дом пятиэтажный. Идём по ней, идем и вдруг видим: внизу едить обоз, а на него банда наскакиваить. Грабють эти бандиты обоз, а один заметил нас и ну карабкаться к нам по насыпи! Как пустилися мы кубарем на другую сторону, да вниз, вниз! Скатилися, чуть опомнилися, а тут бабы гуртом идуть. Рассказали им про бандитов этих, а они:
- Ишь какие смелые! Да разве можно ходить одним по железной дороге? Мы, когда на базар идем, то цельной когортой сбиваемся. Да и мужики артелью ходють.
Во как, милая. Ели б ни обоз, попали мы в руки к бандитам.

Ездили на Украину и по соль до станции Бахмут, туда как раз пульмановские вагоны ходили. Бывало, как дождёмся их в этом Бахмуте, так и наменяем соли, а чтоб ее не отняли, вот что приладилися делать. Возьмём два куска холстины, прошьём полосками длинными, а когда наменяем соли, набьём их, обвяжемся под грудь, вокруг рук, ног, вот и едем с этой поклажей суток пять. Если наскочуть и начнуть отбирать, то ташшуть-то мешки, а мы им зачем? Тормошить нас надо, развязывать, а зачем это грабителям? А Сенька, мой будушшый муж, в кузне тогда работал и вот что приладилися с ребятами делать. Наденуть шинели военные, поедуть, набяруть соли кусками, а когда наскочуть грабители, то говорять: «Осторожно, это не соль. Это квасцы для пайки железа». Бандиты и отстануть. Прохитренные ж были!

А раз соседка наша говорить:
- Ну что вы так далеко ездите? Я за три дня управляюся. Хотите со мной?
Мы, конечно, подозревали, что она как-то нечестно это обделываить, но все ж поехали. Доехали до станции Змеевка... за Орлом сразу, а она:
- Дальше не поедем, здеся ждать будем.
А приехали с вечера. Ну, ночь кой-как пересидели, а как только зорька занялася, вотон, идёть поезд. Остановился. И сейчас же наскочил на него отряд этот, который всё отбирал... Кто такие? А кто ж их знаить! Бандиты, должно. Разве ж хорошие люди стануть грабить? Но больше в моряцких формах, с винтовками.

И вот вскочили они в вагон, да как стали сумки у баб и мужиков хватать! Плач, крики, выстрелы! Дети рявуть, бягуть куда попало. Одну бабу ка-ак шматанули, так она со своими узлами и вылетела из вагона, растянулася. Жиьа ли осталася?.. Ну, а соседка наша шепчить: пойдемте, мол, пора. Видать, самый момент настал. Забежали мы с другой стороны, а она хвать мешок из тех, что отряды отобрали! В суматохе кому ж до неё дело? А мамка и с места не стронулася. Как же хватать после того, что видела? Да говорить нам:-
- Дети, поехали назад. Не хочу. Пускай хватають те, кто можить, а нам соль такая и в глотку не полезить.
А тут как раз товарняк приостановился в нашу сторону. Попрыгали в него и поехали назад. Ну а соседка приехала следом и говорить:
- Так вам и надо, дуракам. Они ж все равно отбирають, промотряды эти.
Во, видишь, и вспомнила… Говоришь, не промотряды, а продотряды*? Им советская власть по деревням велела? Ну, значить, и по деревням, и по вагонам.
 
*Справка: 1918-й год. Военный коммунизм. Начинается голод. Власть вводит продразверстку и продотряды. Вооружённые группы, состоявшие из рабочих, солдат и матросов, должны отбирать излишки хлеба у крестьян. Люди пытаются прокормиться торговлей, едут по деревням, покупают или выменивают хлеб, а их называют «мешочниками», преследуют как «спекулянтов», устраиваю облавы.

Глава 22 Народ дюже обеднял

В ту пору (1919 г.) народ дюже обеднял, да и лошадок на Ряснике осталося совсем мало, их же на фронт забирали... Да нет, копать лопатками тогда еще и понятия не имели, на лошадях землю обрабатывали. И к нам раньше дед Ляксай с Масловки приезжал на своей старой лошадке. Бывало и вспашить, и картошку убрать поможить, но он же помер недавно, так мамка всё беспокоилася, весна, мол, скоро, а кто ж теперича вспашить-то?

Но тут опять стали прибывать солдаты в нашу деревню. Поставили и к нам, а у них лошади были, вот и вспахали они наш огород, и картошку посадили. Да и вообще, легче нам стало с ними жить, дров привязуть, напилють, накалють. Тепло в хате! И еда от них перепадала, то гороха какого, то овсяца, а мы сейчас овес этот в ступе истолкём, шелуху сдуем и кашу сварим. Жить можно было, но только сидеть дома уже никому не давали и гнали на работу. Пришли за подругами моими и за мной, отвели на фабрику, где раньше работали. Бывало поедуть хозяева новые по мелким фабрикам, порышшуть там, найдуть пеньку заваляшшую, вот и бородим ее. Ведь конопли-то совсем не стало. Что ж, мужики зазря сеять стануть? Раньше-то как было: мужики вырашшывали, фабриканты перерабатывали, а купцы продавали. Так машина и крутилася, так-то она и была налажена, а теперича что? Тех, кто вырашшывал, на фронт поугнали, кто перерабатывал и покупал, разорили, вот машина и разладилася вконец.
            
Еще тебе о солдатах? Да рядом с фабрикой нашей квартировали солдаты-латыши. Высокие, стройные ребяты были, в мундирчиках ходили. И как-то познакомился с нами их повар, Станиславом звали, вот и начал: как что останется у него на кухне, так и нясёть нам. Помню, очень вкусный кулеш пшенный он готовил с мясными галушками, только крепко ж много перцу туда сыпал! Сначала очень рот жгло, а потом ничаво, привыкли, и так-то хорошо нам с этим поваром было! Нальёть ведро кулеша и крикнить через забор: «Девочки, возьмите!» Мы и панствуем весь день. Похлебаем, похлебаем и опять за работу, если находилося что делать.

Потом латыши эти всё так-то поговаривать стали: Деникин (Антон Деникин. 1872-1947. Один из главных руководителей Белого движения в России во время Гражданской войны в России. 1917-1922 год.), мол, со своей армией приближается, Деникин… А вскорости и вправду занял он Орёл и прошел до самого Нарышкина (Посёлок городского типа в Орловской области.), что  недалеко от Карачева, только там наши латыши знакомые его и остановили. А когда вступал Деникин в Орёл, как же во все колокола звонили! С хоругвями его встречали, иконы выносили. Двоюродная сестра Маруська потом рассказала, как раз перед этим ездила она туда к тетке своей. И магазины сразу там пооткрывалися с продуктами разными, с одеждой и она даже ситцами себе на платье привезла. Завидовали мы ей! Мы-то с Динкой платья из клочков шили, с работыона их приносила. Там же вешши старые пороли и из них что-то шили, она и таскала клочки оттудова, а мы себе одёжу из них шили. Ничаво, что рукава разные по цвету, лишь бы тепло было. Да и на сходбишша в них бегали. Бывало попришьем на них обирок разных, украшений и даже такими модными казалися! Ну, можить, при хорошем свете не так бы смотрелися, а под урушечкой... Зажжем керосиновую лампу, и танцуем.

Нет, о латышах и о Деникине ничего больше не расскажу, а вот о начальниках наших… Когда Деникин Орел занял, так наладилися они куда-нибудьуходить. Большевиками ж были, а тогда всё-ё говорили, что Деникин большевиков первым делом вешаить. Ну, наладилися уходить, а нам и говорять: уезжайте и вы, а то повесють. Но одна женшына умная, что с нами работала, растолковала: никуда, мол, уезжать вам не надо, вы же еще девчонки, расходитесь по домам, да и всё. Но мы с подругами все ж надумали дождаться своего начальника, а вдруг объявится и за работу что дасть? Разложили свои папуши, легли на них и заснули. Долго ли спали, коротко ли, но сильно озябли, подхватилися… Начальника нигде нетути, и пошли домой.  За всю дорогу я так и не согрелася, а на другой день и заболела.

На работу в эту зиму уже не пошла, так, бывало, заберемся с девчонками на печку, да и спим себе, сколько захочется. Тут я и прочитала кое-что, хоть и по слогам, но подучилася. Но все ж чувствовала себя неважно, нашла на меня маята какая-то. Собярутся вечером подруги, ребяты с гармошкой придуть, все танцують, а мне и не хочется. Вот мамка и спохватилася:
- Да что с тобой? То с печки-то соскочишь, щеки розовые, а сейчас? Во, бледная, как смерть.
А тут еще недавно похоронили подругу мою, с которой мы тогда на папушах уснули, она-то как пришла тогда домой, так и слегла. Что ж, она круглой сиротой была, позаботиться было некому, а моя мамка всполошилася:
-Пойдем-ка скореича к доктору!
Вот и пошли. Поглядел он меня, послушал, да говорить:
- У нее легкие больные.
Мамка - в слезы:
- Что ж мне теперича с ней делать? Чем же лечить-то буду?
- А как вы живете? - спрашиваить.
Рассказала мамка, а он:
- Но вы всё ж наблюдайте за ней.
- А чем же я наблюдать ее буду? Ну, есть у меня три курицы, порежу их, а дальше что?
- Вы хоть парочку яичек в день ей давайте. А еще я могу ей уколы делать.
И стала я к нему ходить на уколы. Но как ходить то? Нельзя ж было, чтоб об этом в деревне узнали! Замуж никто не возьмёть девку такую. И пришлося бегать к доктору через луг, по заречью. А соседка наша такая смутьянка была! Обязательно ей надо было знать всё про всех. Ушла я так-то раз, а она и начала у мамки выпытывать:
- А куда это Манька твоя каждый день ходить?
- Да работу себе ишшыть, - мамка, ей: - Там-то пообешшають, там-то, а все никак не возьмуть, только за нос водють.
А доктор тогда еще сказал, что на фабоику мне ходить больше нельзя, там же  пыль, а от неё еще хуже легкие могуть разболеться, вот и пошла я к лету на другую работу. Сколько мне тогда было? Да должно, шестнадцатый шёл.

А работа такая была. Неподалеку от Рясников, к Мальтино, за железной дорогой торф рыть начали. Мужики этот торф лопатками разрывали, рубили, а мы, девчонки, сносили. Как только нароють, мы его на носилки и по-обежали. Принесем, сложим кучичками, что б воздух между гаргылками (Большие комки, куски.) проходил, и опять... Лето в тот год выдалося солнечное, жаркое, и там, где этот торф рыли, такие просторные луга были. Бывало, прибягишь на работу, а кругом птицы поють, из лесу соснами нясёть и так-то хорошо дышалося! Но плохо, что вода в болотах всё лето хо-олодная стояла, а мы ж всё босиком бегали. Но летом ишшо ничаво, можно было бегать, а вот когда осень подошла… Во когда лихо стало. Бягим туда, а вода уже ледочком подернулася и как ступишь на лужу, а лед тра-та-та! И ломается. Ноги ну так замерзнуть, так замерзнуть!.. аж посинеють. Присядешь так-то на кочичку, как курица, отогреешь чуток и опять побежал.

Но к зиме торф рыть перестали и пошла я работать на военную базу. Паёк там давали хороший, но работа была тяжелая, яшшыки со снарядами носить. Сейчас, как придёть вагон, так сразу и надо его выгружать. Набросють на тебя лямку, положуть на нее яшшык и неси. Сначала я управлялася, только пуда по три, по четыре яшшыки были, а потом как пришли пудов по семь! Положили мне такой на лямку, а я так и села, и с места не стронуся. Сижу, реву… И прогнали меня... иди, мол, еще подрасти.

Послали на чистку снарядов. Должны мы были разбивать яшшыки и проверять, есть ли на каком пятно ржавое? И если было, то счишшали керосином. А все ж это под небом, без навеса и если мороз ударить, всеодно бяри снаряд этот голыми руками и счишшай тряпкой. Раз стою так-то, плачу, а тут командир проходить:
- Какого чёрта ревешь? – ко мне-то: - Ящики носить не можешь, снаряды чистить тоже...
Молчу я. А тут как раз прораб-еврейчик мимо пробегал, набирал себе девчонок дорогу строить, и говорить мне: пойдем ко мне. Ну, я и пошла за ним.

Стали мы с девками снег расчишшать для укладки шпал, пришли раз на воскресник… А выходных тогда почти не было, то субботник затеюить, т о воскресник, и как нагонють народу из Карачева, из деревень!.. Так вот, пришли мы, повел нас прораб в лес, шли мы, шли… Пришли. Начали расчишшать снег и деревья обделывать, чтоб видно было, какое рубить, а тут метель закружила, снег повалил. Потом и вовси такая вьюга закрутила! А прораб куда-то провалился, одни в лесу осталися. Что делать? Да подхватилися и бежать. Но куда? Дороги-то не знаем. И заблудилися, никак не выйдем. Блудили-блудили... из сил выбилися. Сбилися в кучу, сели в снег, а одна девчонка, что повзрослее была, и начала нас тормошить:
- Девки, идти надо. Нельзя сидеть. Замерзнем.
А мы посвернулися в комочки и си-идим. Тогда она сообразила:
- Что ж сидите-то? А если волки нападуть?
А там и вправду волки водилися, как раз перед этим сторожа съели, того самого, о котором я тебе рассказывала, как он рояль-то себе в хату заташшыл. И вот, когда эта девчонка его вспомнила, как взял нас страх! Снова бяжать. Лезли-лезли по сугробам, и хорошо поезд услышали! Бросилися к железной дороге и выбралися.

Пришли к проходным, зашли в будку, а там как раз печка топилася. Отогрелися чуть, отдышалися и пошли домой. А до дому дойтить надо было ишшо километра четыре, так что пришли уже ночью. Рассказала я мамке, что с нами приключилося, а она и запричитала:
- Да провалися она пропадом эта работа! Проживём как-нибудь. Слава Богу, что волки вас не съели!
Но волков тогда я не видела, а девчонка, которая нас ташшыла, потом говорила, что волчьи глаза светилися, но она не сказала нам, чтоб вовсе не перепугалися.
И опять я после этого простудилася и заболела, ведь у нас тогда даже штанов не было, и хоть платья длинные носили, но как сиганешь в сугроб, так сейчас и почувствуешь, как на лодыжках снег таить. Вот и слегла опять, но перехворала сколько-то и поднялася. Видать, молодость своё взяла.

Глава 23 Да не возьму я твой крест!

Прошла зима, наступила весна радостная, а с нею и Троица, наш девичий праздник. А праздник этот весь год ждешь-не дождешься, и такую радость он приносил, будто возродишься с ним снова. И к нему обязательно надо было девке платье белое сшить и это ж цельный год родители будуть деньги собирать, но чтоб дочка на Троицу обязательно в белом платье вышла. И к этой-то Троице мне его, наконец, сообразили, правда, не мамка, а Демьян Родионыч, каптер, который на квартире у нас стоял:
- Ладно, Маня, дам я тебе денег на платье, - пообещал как-то.
И купил батиста и канареечного цвета ленту. Сшили мы платье, подвязалась я этой лентой и как пошли мы с девчатами в церковь! Ох, и красиво ж! У всех платья белые, банты сзади розовые, голубые, желтые! Кто ни пройдеть, обязательно оглянется.

А ходили в Тихоны, в ней приход наш был и из Рясников, Бойково, Трыковки, Подсосонков народ к ней сходился. И была она такая просторная, светлая!.. Теперь-то поразрушена, поразбита, склад в ней устроили, а тогда была она сама красивая! А сад при ней на Троицу часто цвел, и сходилася в него молодежь со всех окрестных деревень, ухажеров, женихов, невест выбирали. И венчали в Тихонах, бывало как начнуть осенью свадьбы играть, так и бегаем смотреть. Для богатых ковры стелили, свечи зажигали, певчих нанимали, невесту обязательно поп встречал, вел на клирос, ну а деревенских... Деревенских насбирають пар шесть-семь, а потом артелью и водють вокруг аналою.
Помню, как Ханыгу венчали. А был он малый незавидный, головастый, кривой и вот когда стал дьячок венец на этого Ханыгу надевать, а он и не лезить. Как сожмался это Ханыга, как скособочился, и глаз-то свой кривой как подвел! Крепко ж позу рожи сделал некрасивую! Мы так и померли со смеху, а дьячок обернулся и ну выгонять нас. Кубарем оттудова выкатилися.

И моя свадьба в Тихонах была, но и вспоминать о ней не хочу. Прямо ножом - по сердцу. Хорошо вспоминать, когда по нраву выходють, торжественные идуть, радостные, а я венчалася... Правда, Листафоровы и певчих наняли, и ковер для нас застилали, но перед свадьбой к Сеньке из Брянска Яшка Мякота приехал, и он ни во что не верил! Ни в Бога, ни в черта. И вот когда повели нас вокруг аналою-то... И зачем Тихон, деверь мой, потолок за нами со своей Манькой? Повели, значить, вокруг аналою, а Мякота этот хлоп, да и напялил на Тихона картуз! Я… где была!.. Чуть память у меня не отшибло, чуть со стыда не сгорела, а Сенька:
- Ну что ты? Не обрашшай внимания.
Но как же не обрашшть-то!? Миг такой торжественный, встречають, поздравляють, а Мякота - с картузом этим...
Ну, вышли мы из церкви, а я - к нему:
- Яковлич, ну что ж вы это сделали, позор-то какой устроили!
А он:
- Ха-ха! Это я венец на него…
И опять: ха-ха-ха! А потом:
- Ладно, Маня, успокойся, вы хорошо с Семёном жить будете.
Да-а, успокойся! Ведь знакомые пришли, девчата, а он... Подруги потом рассказывали: стояла ты, мол, под венцом бле-едная, того и гляди упадёть наша Манька. Вот с тех пор а во-о невзлюбила эти свадьбы!

Но в тот год, о котором тебе рассказываю, после церкви отпраздновали мы Троицу дома, а к вечеру засобиралися идти в карагод. И в этот раз пригласила нас к себе Шурка, сестра троюродная. Жили они крепко, постройка у них с горницей была и в ней-то устроили они вечер с закусками, с гармонистом. Пришли мы, смотрю, а среди ребят - Тишка Хабаров. А малый он был видный, красивый, давно я его заприметила, но почти никогда к нам в карагод он не ходил, ухажерка у него имелася и звали ее Ампиадой. Не из красивых была, и росточку маленького, но хохотушка! И вот танцуем мы, а этот Тихон привязался ко мне, и не отходить. И провожать пошел, до хаты довёл, вошел.
Вот мамка потом и начала турчать (Говорить часто, настырно.) мне про этого Тихона:
- А во малый хорош! Если б только присватался! И семья у него хорошая, и живуть крепко, отец в старостах ходить.
Да я и сама была не против, он же ещё и вежливый был, внимательный.

А раз иду с работы... И когда это было, зимой ли, осенью? Нет, не помню. Только холодновато уже было. Иду и вижу: на мосту Ампиада стоить. Да подошла ко мне и говорить:
- Стой, Марусь. Мне с тобой поговорить надо.
А Тихон уже всё ходить и ходить ко мне... и каждый вечер.
- Я знаю, что Тихон влюбился в тебя, что родители его уже знають об этом и довольны.
А её-то в свой дом брать её никак не хотели. Ну, какая, мол, это жена! Всё равно как кубышка какая. Да в наш-то дом и такую? Вот Ампиада всё это теперь мне и высыпала, а потом говорить:
- Знаешь, если Тихон женится на тебе, то я утоплюсь. Так и знай, ты меня убьешь. Счастья тебе с ним не будить, я и мёртвая буду за тобой гоняться.
И снимаить с шеи крест... бо-ольшой, золотой и цепочка с ним золотая. Сняла и  суёть мне, а я как отшатнулась от неё и в крик:
- Ты что? Да не возьму я твой крест, Ампиада!
- Не-е, ты возьми! – она-то: - Будешь носить и век помнить, как мою жизнь погубила.
- Да не нужен он мне! - опять кричу: –Таких страстей наговорила! И отойди от меня с ним!
И скореича бежать от неё.

Прибегаю домой, а Тихон ждёть меня.
- Знаешь, Тишь, - я, к нему-то: - Ходить к нам... больше не ходи. Я сейчас твою Ампиаду встретила.
- Знаю, - спокойно так отвечаить: - Видел, как она пошла. И что ж она тебе наговорила?
- Много разного наговорила, а еще сказала, что утопится.
- Ну и пусть топится, тебе-то что?
- Да-а! Она ж сказала, что я убийцей стану!
Начал он меня уговаривать, просить подождать, стал обещать, что поговорить с ней, но я на своём стояла. Ну, походил он несколько вечеров к нам, походил, а я и прятаться от него стала, на том-то всё и кончилося. Но всё же женился он на Ампиаде, и сразу двойню она родила, потом еще одного. Быстро у них детки пошли.
Ну, а когда стало плохо с хлебом и наши мужики стали за ним на Украину ездить, поехал и он. Поехал и не вернулся. Пропал да пропал Тихон. И прошло много годов, война (Великая Отечественная. 1941-1945.)последняя кончилася и  как-то поехали наши мужики плотничать на Украину, нанялись в один колхоз, да и повстречали там Тихона, бригадиром работал. Пристал, значить, к одной, да и остался. Мужики – к нему:
- А-а, Тихон! А мы тебя уже похоронили, и жена твоя давно за упокой души поминаить.

Ну, поработали они там сколько-то, а когда возвратилися, то сразу - к Ампиаде: теперь, мол, Тихона не за упокой поминай, а пиши за здравие. И что ж Ампиада? Хотела тут же ехать туда, но дочки не пустили:
- Зачем ты поедешь? Что, привезешь его оттудова чтолича, жену он бросить? Мы-то уже взрослые, а там, нябось, дети малые.
И отговорили ее. Поволновалася она, поволновалася да на том-то всё и кончилося.

Но прошло какое-то время, а он и заявился... это она мне недавно рассказывала, когда в бане рядом мылися.
- Ну и как ты его встретила? - спрашиваю.
- Марусь, - говорить: - я просто забясилася. Так плакала, так кричала, так рыдала! И чем только в него ни бросала. Дочки прибежали, а я все кричу: уйди с глаз моих!.. видеть тебя не хочу!.. всю жизнь мою загубил! А он и говорить дочкам: «Пусть, пусть она свою скорбь выльить. Я, дети, виноват перед вами и все годы тяжесть в душе носил». Потом пошел к брату, переночевал у него, опять к нам пришёл, но я уже не бесилася, не кричала, а он и говорить: «Ну что, успокоилась? А теперя давай распрощаемся. Ты ещё поживешь, а у меня рак признали». Дал дочкам по часам, по платку и уехал. И ты знаешь, по чём я после плакала? Ну зачем, зачем всю боль на него вылила? Да и теперь скорблю. И не по тому скорблю, что он меня бросил, а по тому, как я его встретила, зачем бясилася, зачем кричала!
- Да просто, - говорю: - разошлися нервы твои наболевшие. А можить, и ревность, она нас, баб, будоражить, когда не надо.
Поглядела на крест, который мне тогда давала... Красивый крест, большой и аж сияить весь, а она:
- Марусь, это всё из-за тебя. Из-за тебя он меня бросил.
- Да при чём тут я? – отвечаю: - Что, замуж за него чтолича вышла?
- Да если б он тебя не встретил...
- Вот те и раз! Что, маску мне надо было носить из-за твоего Тихона?
Так-то мы с ней и поговорили. На том-то и распрошшалися.


Глава 24 Такое – только раз...

Когда сватать меня стали? Да лет в пятнадцать. И приехали на Мясоед, как раз тогда на деревне женются, надо к весне работницу в дом взять. А я девчонка была работящая, достатком бедная… самая подходящая. Вот и начали сватать.
Как-то в воскресенье пришли к нам подруги, сидим мы и в окно так-то глядь... А к хате и подъезжають сани. Девчата так и ахнули: сваты! А в хату уже входють… старый и молодой:
- Здравствуйте. Где тут хозяйка? Мы сватать приехали.
Бросилася мамка самовар раздувать, а я так-то глянула на жениха, а он дородный, красивый, глаза голубые! Стал отец объяснять, что они с Акуловки, что нужна им в дом хозяйка молодая, а то старая-то вот-вот помрёть, что хозяйство у них большое, две коровы, лошади, овцы, гуси, свиньи. И вот объясняить, а Динка шепчить мне на ухо:
- Смотри, дура, не соглашайся. Нашли себе работницу!
Стала и мамка им сыпать, что нет у меня никакого приданого, а на свадьбу рушники надо, настольники, подарки всем родственникам:
- А где ж я возьму-то все это? Время голодное, не до нарядов тутова.
Отец жениха выслушал её, встал, да и говорить сыну:
- Ну значить, она нам не подходить, подарки и отцу надо делать, и матери.
- А матери-то зачем? - жених вскочил: - Она ж помрёть скоро.
- Не смей мать обижать! - прикрикнул на него.
Да встал, шапку в руки и к порогу:
- Поехали.
Тот просить его: да обожди, мол, да давай поговорим, можить, ещё и сладим, а батя - своё:
- Нет, вижу, что другая тебе жена нужна, а не эта.
Раскланялися и уехали. А мамка обернулася к святому углу, перекрестилася да говорить:
- Ну и слава Богу, что уехали! Да с таким хозяйством ты за два года старухой бы стала!
Вот и началося. То один посватается, то другой. Мне, конечно, все это интересно было, разговоров потом! Но как жить буду, если просватають, и не думала. Любить-то еще никого не любила, а когда полюбила...

И так это было. Жил в другой деревне гармонист модный, звали Рыжий. Иногда приходил с гармошкой и к нам на сходбишша, и все девки влюблялися в этого Рыжего. Бывало, как придёшь на фабрику, так только о нём и турчать. А раз ребяты наши говорять: приходите, мол, нонча обязательно на сходбишше, Рыжий играть будить. Ну, хорошо, хоть погляжу на этого Рыжего. Собралися с девками, пришли. И правда, сидить, играить этот Кузя. Посмотрела я на него так-то и думаю: да какой же он рыжий?.. волосы-то хоть и светлые, но не рыжие, и такой красивый! А играить как!.. Ну, стали мы танцевать, он все играл, играл, а потом приходить наш гармонист, который кое-как пиликал, а Кузя сов ему гармошку: на-ка, мол, поиграй, отдохну я, а потом подходить ко мне и просить танцевать. И вот ты знаешь... Как же сердце моё заколотилося от радости! Аж дышать нечем стало.

Станцевали мы с ним раз, станцевали другой, сел он снова играть, а потом вечер еще не кончился, а он:
- Всё. Хватит вам! Натанцевалися. Не буду больше играть.
Девки просить, упрашивать, а он: не буду и всё! А сам всё-ё так-то на меня поглядываить. Потом берёть гармошку да ко мне:
- Можно с вами пойти? Проводить вас можно?
- Пожалуйста, - говорю: - веселей идти будить.
Я-то хоть и не одна шла, а с девчонками, но пошёл и он. Довел до дому, распрощалися.

А у него недалеко от нас тётка жила, так что ж? Смотрю, и зачастил Кузя к этой тётке, как что, и приходить, а потом к нам.  И было это как раз на Святки, все Святки и проходил ко мне, а после праздников иду с работы, а Кузя в конце улицы и встречаить меня. Довел до хаты, постояли... Встретил и на другой вечер, а потом и каждый раз встречать стал. И старалася я уже с работы одна уйти, впереди девчат выскочить или отстать. Да они уже и сами онимали, скажуть так-то: бяги, мол, бяги, тебя ж Кузя ждёть.
И продолжалося так недели три, а в последний раз...
Проводил он меня до хаты, постояли мы, а он и говорить:
- Разреши, Мария, я тебя поцелую.
И ты знаешь... Не разрешила. Испугалася!.. А вот чего испугалася. Бывало-то, как какой парень поймаить на сходбишше, станить целовать, а от него либо шшами нясёть, либо картошкой толченой, куревом. Вот я и испугалася: ну, помилуй Бог, и от него так! Ведь сразу разлюблю! Как же можно было такую любовь убить? Вот и не разрешила, а он только и сказал:
- Ну, раз не хочешь, так и не надо.

Потом мамка вышла:
- Ну, что ж вы мерзнете на улице? Заходите в хату.
Зашли, посидел он... И до-олго так посидел, а когда уходить собрался, то и сказал прямо при мамке:
- Завтра опять тебя встречу.
Ох, и какая ж радость у меня на душе была! Такая радость, что забилася потом на печку и от счастья разревелася… А, можить, сердце и чувствовало чтой-то? Но только со слезами этими и заснула.

А на другой день иду с работы, подхожу к назначенному месту, а Кузи и не вижу. Прошла немного, оглянулася… так до самого дома и оглядывалася. Домой пришла грустная, а мамка:
- Ты чаво такая? Видать, Кузьма не встретил?
- Да, - говорю: - не встретил.
А вечером приходить к нам его двоюродный брат и говорить:
- Кузьма заболел. И велел передать тебе, Маня, что придти не можить.
Ну, тут у меня и от сердца отлегло: раз заболел, так что ж? Выздоровеить и придёть. Ан по-другому всё обернулося.

Прошло два дня. И опять приходить его двоюродный:
- Знаешь, - говорить: - Кузьма так заболел, что бредить и все: Мария да Мария. Мать за ним ухаживаить и спрашиваить: «И что за Мария такая?» У них же в деревне таких девчат нет.
И когда он мне всё это рассказал, то сразу подумала: «Ну, всё. Это конец».
Но как же хотелось сходить к нему, как хотелось увидеть! Если б крылья были, полетела б! Но ведь не пойдешь, не полетишь. Что ж тогда люди скажуть? Засмеють. Во, мол, к Кузе бегала!

И прошло еще сколько-то дней, а потом... Прибегають девчата и говорять:
- Кузя помер.
Так и закончилася короткая любовь моя. И казалося, что это не любовь была, а рок какой-то. И потому рок, что уж такая сильная, что и места ей на земле не нашлося. Ну как она могла перейти в семейную жизнь? Нет, не знаю. Кто-то из нас должен был помереть. Ну... значить, он.

К вечеру пришли подруги, затараторили про Кузю, заохали, а я сидела и ждала: когда ж уйдуть-то? И когда ушли, залезла на печку, опустила занавеску и там-то наплакалася. И знаешь... Сколько потом ни влюблялася, а такого чувства ни к кому не было. Никогда. Наверно, такое только раз в жизни и бываить.

Глава 25 Бесы в их душах

Гульбишша на деревне устраивал нам ухажер моей троюродной сестры Шурки, и звали его Васей. Такой он был малый разделистый! (Сообразительный, деловой, энергичный.) Одевался хорошо, все ребяты махорку-самосад курили, а он папиросы, нас семечками да конфетами угошшал, а каждое воскресенье нанимал гармониста хорошего, и мы танцевали. Все завидовали нашему карагоду, а мы так-то спросим да спросим Шурку:
- И где он деньги бярёть на всё это?
- Да на лошади зарабатываить.
Ну, лошадь у него и вправду со всей деревни была справная (Сильная, упитанная.), но все ж не верилось, что  столько денег только на ней наживал.

А под Николу отстояли мы обедню в церкви, пришли домой и вдруг слышим шум на улице. Выбегаем, а там… Корову у Ханыгиных украли, а Ваську Шуркиного связанным вядуть. Вором оказался. Как же мы поразилися! А сосед нам ишшо и говорить:
- Ну что, красавицы, оттанцевалися теперича, отвеселился?
Как же я мучилася! Мы то веселилися, когда обиженные Васькой плакали! И особенно жалко было эту Рипу Ханыгину. Как же она билася, как царапала голыми руками снег, плашмя на нём лежала! У нее ж шестеро детей было, и что ж она с ними теперича делать будить без молочка-то, чем кормить? Очень я страдала, даже в этот день никуда не пошла и все винила себя и своих подруг.

Потом осудили этого Ваську. Не помню, сколько годов дали, но он просидел только до весны и убежал, сколотил себе шайку и стали они грабить на том самом месте, где теперя Красные Дворики. Вот так и закончилися наши карагоды с модными гармонистами, но мы всеодно собиралися по вечерам у Шуры. И вот раз сидим на ее крыльце, грызем семечки… а уже темно было. Смотрим, крадутся к крыльцу трое и - револьверты на нас:
- Тихо! Ни слова!
А куды ж тут слово-то? У нас языки к нёбу приросли, ни живы, ни мертвы сидим. И оказалося, что это Васька со своими приятелями. Ну, подошел он к Шурке, взял ее за руку и говорить:
- Идем, я тебе что-то скажу.
Отошли они в сторонку, стали шептаться, а его приятели конфетами нас угошшать дорогими, да  насыпали прямо в подолы, мы и повеселели. А Васька с Шуркой постояли, поговорили, потом ребяты эти попрошшалися с нами и когда уходили, то предупредили, чтоб никому ничего не болтали.

Настала жатва. Свою рожь мы с мамкой сжали быстро, но мне надо было помочь Шуркиным родителям. А загон ихний был в лесу, километров за десять от нашей деревни. Приехали мы туда с Шуркой, стали жать и много так за день снопов навязали! К вечеру брат её приехал, наложил воз цельный и повёз домой.
- Я, - говорить: - утром вернуся.
Осталися мы одни.

Скоро и солнце стало заходить, надо ужинать да спать ложиться. Пошли в ручей за водой, да и наткнулися на диких пчел.
- Давай-ка мёда наберем! - обрадовалася Шурка.
- Не надо, - говорю.
Я-то знала, что если пчел тронуть, то и ночью загрызть могли, ну а Шурка не послушала и полезла к ним. И вот смотрю: ка-ак лятить моя Шурка назад, а за нею – пчелы! Мы - в шалаш, да под одеялку! Но всеодно здорово они нас покусали, особенно за ноги, до-олго еще охали и стонали.
Потом поели, стали укладываться, а у меня всё-ё сердце колотится, как чуить чтой-то. И вот не успели мы улечься, слышу в лесу треск какой-то, а когда погода сухая, в лесу далеко-о слыхать.
- Слышишь? - говорю Шурке: - Ктой-то в лесу лазить.
Прислушалась и она:
- Да это, наверное, какая-то скотина отстала от гурта и блудить.
А треск все ближе, ближе. Я опять:
- Пойдем-ка под кусты спрячемся.
Только хотели нырнуть под них, а перед нами - трое! И сразу Ваську я узнала, да и тех, кто с ним к крыльцу приходили. Испугалася! Дрожу вся, а они подошли, поздоровалися, Васька взял меня за руку да говорить:
- Ну что ты, Маня? Разве дам я вас в обиду?
И выташшыл из-за пояса два револьверта.
- Да я не боюся, - говорю: -  Это мы...
И рассказала, как нас пчелы покусали.
Ну, посмеялися они, посмеялися, а потом, когда темнеть стало и луна показалася, развели костер и уселися вокруг него. Мы с Шуркой конфетами лакомилися и Васька всё уговаривал её уехать с ним:
- Все-то у меня для тебя есть! – говорил: - И паспорт, и деньги...
А она отвечала:
- Как же я брошу мать, братца? Я же их тогда больше никогда не увижу!
- Но что ж делать? – он-то: - У меня тоже здесь и сестра, и дед.
Слушала я их разговор, но ничего Шурке не советовала.

Летом ночи короткие, скоро и рассветать стало. Попрошшалися они с нами, потом и конский топот послышался, а Шурка всё сидела и плакала. Плакала долго, тихо, а я и не пыталась ее утешить, мне и самой крепко жалко было ребят этих! Ну что их ожидаить? Можить, уже завтра словють, посадють в тюрьму, а можить, и постреляють. И еще думала: какие ж они красивые! Один - блондин рослый, стройный, другой - чёрный, кучерявый, глаза бо-ольшие, и слова-то у них какие умные Но как же плохо, что бесы в их душах поселилися и теперича погубють.

Приехала домой, а мамка как глянула на меня, так и ахнула:
- Осунулася ты чтой-то. С чего бы это?
И пришлося всё рассказать. Сказала и про то, что какие эти ребяты умные да красивые, а она и говорить:
- Ну вот что, милая... На осень отдам тебя замуж, а то еще с бандитами спознаешься. – И вдруг как закричить: - Хорошие, красивые! Да грабители они, разбойники!
- Что ты кричишь? – я-то, и в слезы: - Мне и самой противно, что конфеты их ела, но как же так получается, что умные, а делають такие дела страшные?
А она и заладила:
- Чтоб я больше о них не слышала! Раз ты такая дура, то отдам тебя замуж.

Глава 26 Не знаешь, каким боком...

В ту пору (1920 год.) с нами в карагоде гулял Сергей Кадикин. Умный, красивый, грамотный, мастер на все руки и очень мне нравился, да и я ему... Но мать его не хотела в дом меня брать, все говорила:
- Бедная она, разута-раздета. Женишься, и обувай ее тогда, одевай. Только и будить на себя работать. Бери Ольгу, она и работяшшая, и с приданым.
А жениться Сергею надо было, мать-то чахоткой болела. Ну а Ольга и вправду была богатая, бывало, понясёть ковригу хлеба к Кочергиным и выменяить на что захочить… Да я тебе уже рассказывала, как его расстреляли, когда буржуев стали громить, как после умерла жена, дети осталися сиротами и всё на хлеб меняли, вот Ольга и таскала от них вешшы разные, и славилася платьями бархатными, наволочками да одеялами атласными,.

А как-то после Троицы приходить она ко мне и говорить:
- Знаешь, Мань, ныньча тетка к Кадикиным приехала, будуть с матерью решать, за кого Сергея сватать. Пойдем-ка к ним и подслушаем, у них сирень густая под окнами, никто нас не увидить.
Пошли. Ночь как раз тё-мная была. Присели возле окна под кустом и уж о чем они говорили сначала, мы не застали, но слышим голос Сергея:
- Жениться мне надо, но Ольгу я не возьму. И наряды мне ее не нужны. А вот на Мане женюсь.
Ну, тут и пошло! Как начала мать сыпать:
- Да она тебе и штанов не сумеить залатать!
- А я и не собираюсь в латаных ходить, - Сергей-то.
- Да ведь она голая совсем!
- Тем и лучше. Не будить задаваться. Я здоров, силён, обую ее, одену.
Тут и тётку слышим:
- Аннушка, - мать Сергея так звала: - Маня девочка неплохая, на мордочку красивая, а какая порода у Писаренковых хорошая! Умные, труженики. Ну а что вдовья бедность… С жениным богатством тоже жить плохо.
А мать и вовсе вскинулася:
- Я думала ты меня поддержишь, а ты за неё? Нет им моего благословения! Не быть ей в моем доме, покудова жива!
А Сергей как бросится к двери, да на улицу. Тутова и мы от окна бежать.

Прискочили к нам, только стали мамке рассказывать, а Сергей и вотон! Ну, поговорили с ним о том, о сём, а настроение у меня хуже некуда и думаю: «Передолиить (Переубедить, победить.) его мать, женится он на Ольге». А она такая радостная сидить и всё смеется, а когда стала собираться домой, говорить Сергею:
- Пошли-ка, Сережа, пусть Маня отдохнёть. Мне-то что-о, а ей на работу завтра рано вставать.
Сергей и согласился. И пошли вместе. Ну, у меня сердце так и оборвалося, сижу и думаю: «Всё кончено», а тут еще Динка с печки соскочила, затараторила (Говорить часто, много, взволнованно.):
- Вот и хорошо, вот и ладно. Пусть Ольга выходить в их чахоточный дом, а когда заболеить чахоткой, так отец вылечить, он богатый.

А потом мне не до Сергея стало. Пришла я как-то вечером с работы, а мамка и говорить:
- Приходили к нам сегодня от Кольцовых, просили разрешения приехать сватать тебя, а я им сказала, что пусть приезжають. Правда, жених еще вместе с твоим отцом в солдаты призывался, но зато богатый.
Я так и села… И не знаю, что ответить? А мамка уже приоделася, в хате прибрала.
Ну, принарядилася и я, сидим, ждем. И вдруг Сергей приходить. Поздоровался, посидел немного, а потом и спрашиваить:
- Что это ты приодета нонче, принаряжена, да и в хате у вас...
А в дверь и стучать. Подхватился он открывать, да и встретил сватов Поздоровался с ними, пригласил садиться, потом подходить ко мне и шепчить:
- Так вот в чем дело!.. Ну, тогда я пошел.
И повернулся. И вышел.
А у нас с ним до этого все споры шли, и я-то ему: вот, мол, не хочет твоя мать меня брать, а он:
- Ну что тебе моя мать?
- Как это что? Приду к вам в дом, а она и будить на меня косо смотреть?
- Ну и пусть смотрить. Жить с ней я не буду, отдельно построюсь.
Вот так и спорили с ним.

Пришли меня сватать, и мамка опять завела свою песню: да у нас, мол, приданого нет, да нам и свадьбу играть не на что, а жених успокаиваить ее:
- Ничего мне вашего не нужно. Вот как стоит Маня, так и возьму, постель даже не привозите. А свадьбу сыграем за три дня, и завтра я мешок муки пришлю и
машинку швейную.
Мать так и опешила. И не знаить, что ответить? Но потом позвала меня в чулан и говорить:
- Будем богу молиться, что такой человек к тебе присватался!
Потом вышла и объявила, что мы согласны. Влезла на лавку, сняла икону Спасителя и подошла нас благословить. Стала я рядом с женихом своим, глянула на него... и таким старым показался, таким некрасивым! Чуть в обморок не упала.

Но начали сваты прошшаться, вышла я их проводить, а жених мой нагнулся и поцеловал меня. Ох, и как же было противно!.. Потом сели они в сани, поехали. Посмотрела я… а лошадь-то у них белая! А на облучке-то кучер сидить, ноги жениху ковер покрыл! Да и мамка посыпала:
- Боже мой, к нам-то, бедным, и такой человек присватался! Богач с десяти деревень, как подруги то завидовать будуть!
А я вошла в хату и ка-ак пала на постель, как зарыдала! Меня и унять-то никак не могли, а Динка сидела рядом и всё сыпала:
- Если ты такая дура, то поплачь, поплачь, можить, дури поубавится. Богач! Да на что тебе его богатство? Хлеба наобещал. Да не буду я есть его хлеб!

Стали тут и соседи сходиться, тетка Чичиха пришла, запричитала:
- Манечка, доченька, не выходи за него, то-то ж трудно жить с нелюбимым! Я сама за неровню вышла, мне тогда и было-то годков пятнадцать. Да мой ишшо жалостливый был, скажить так-то: «Машенька, иди, погуляй.» Пойду с девчатами, а как домой ворочаться... Лучше б - в тюрьму!
Пришли и подруги. Кто поздравлять стал, кто отговаривать, но их дело что? Поговорили, посудачили да разошлися, а я и осталася со своим горем.

А тогда у нас солдаты квартировали, вот и приходють, а один… Иваном звали, аж испугался:
- Что это с вами? Все живы, а ревете, как коровы.
Рассказала ему мамка всё, а он и говорить:
- Зачем вы губите дочке жизнь? Во, моя сестра тоже вышла за такого, да прожила, бедняжка, годков пять и зачахла, оставила сиротами двух деток.
А мамка - своё: так ведь жених то богатый, мельник! А Иван опять:
- Ну что вы заритесь на богатство? Вон какие богачи были и где теперь? Все на Соловках да в Сибири (Разорены новой властью и состланы). Так и с мельником не известно, что будет.

Но что делать? Ведь уже завтра утром жених пойдёть в церковь и после обедни прокличуть: такой-то и такая-то будуть венчаться и тогда уж трудно будить отказаться. Как не довести до этого? Тогда Ваня и говорить:
- Пиши записку, что, мол, из-за болезни матери...
А писать-то я не умею. Ну, написал сам, оделся, взял винтовку и пошел… А потому с винтовкой, что солдаты тогда с ними не расставалися, вот и он… Пошел, значить, но что-то скоро вернулся и говорить:
- Вручил самому жениху. И сказал еще, что ответа не нужно.
И вот тут-то тяжесть с меня и спала! Уж так обрадовалася, так обрадовалася, что вроде как меня только-только из тюрьмы выпустили.

Ночь мы спали плохо, а на утро мамка и вправду заболела, но я пошла на работу, а Сергей меня и встретил:
- Ну что, за богатого выходишь? Хлеб теперя вволю есть будешь? Думала, что со мной с голоду помрешь?
Что я могла ему ответить? Да завернулася и пошла. А должна была идти как раз мимо дома жениха, так цельный круг по железной дороге сделала, чтобы только мимо него не идти. Ну а вечером опять приходили сваты от моего жениха, спрашивали:
- Что случилось, Алексевна? С такой охотой просватали...
Мамка и начала опять своё: да вот, мол, нет у нас ничаво, да если б жив был отец, разве бы так жили? Те уговаривали ее, уговаривали, но так ни с чем и ушли.
А на другой день сосватали мельнику Дуню, на другом краю деревни жила. Как же я радовалася! И спать легла рано, и спала, как убитая. Приходили подруги поздравлять с нареченным, а мамка не давала меня будить и говорила, что никакой свадьбы не будить.
- Во, - шутили: - вечером сосваталися, а утром рассваталися.

Ча-асто потом я видела эту Дуню, всё они мне встречалися, когда с работы шла. Как вязёть ее мельник в коляске!.. вся в атласах, в бархатах, по ветру шарф развивается! Девчата, бывало, так-то и скажуть:
- Что, нябось, завидно?
А мне как станить жалко эту Дуню! Аж сердце зайдется... Что потом? Да потом разорили этого мельника, отняли мельницу, коров, лошадей, только хату и оставили. Но самого не тронули, так что ж он? Как засел в этой хате, так больше никуда и не вышел. Дуня на фабрику работать пошла, а он – с детьми сидеть. И выходил-то из хаты только когда стемнеить. Выйдить, или дров нарубить, или воды из колодца наносить. Как же они бедствовали! С хлеба на воду перебивалися. Платили-то на фабрике как? Видимость одна. А дети плодилися, трое уже было, когда он заболел чахоткой и помер, осталася Дуня одна с цельным выводком. Так-то, милая, не знаешь, каким боком судьба к тебе повернётся.

Глава 27 Только голова горела

Тогда (1920-й) за мной еще Семен ухаживал, но я не любила его. Зато мамке он нравился, и она всё-ё турчала про него:
- Во малый-то какой хороший! Чистюля, работящий, велосипед есть.
Да, был у Семена велосипед, первый на деревне, но как приедить на нём ко мне, так сразу и садится ремонтировать, домой уедить - и там... А, поди ж ты, велосипед! Но мамка всё:
- Ни за кого тебя не отдам! За него только. Да слава Богу, что такой человек в тебе нуждается! Кто мы? Бедные, неграмотные. Да и чего в тебе хорошего? Одна мордочка, и то, как у цыганки.

А как-то приходить к нам сосед наш Егор Тимофеевич Козлов и говорить:
- Нынче, Ляксевна, будить сходка обшества. Приходи обязательно, землю делить будем поровну (В 1917 году был принят «Декрет о земле», - конфискованные земли и имения передавались в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов.). На душу по наделу, и мужикам, и бабам.
Раньше-то одни мужицкие наделы были, а теперя, значить, и бабам. И луга делили, и покосы, и землю. Ну, пошла мамка на эту сходку, а вечером приходить оттудова и говорить:
- Я твой надел Листафоровым отдала.
- Зачем? – обмерла я.
- А затем, что отдам тебя замуж. Семен хочить на тебе жениться, так мне отец его сказал. Пойдешь к ним со своим наделом, не будуть потом упрекать, что безземельную взяли.
Я - в слезы:
- Зачем же ты это сделала! Ведь я не люблю его!
А она опять:
- За такого и не пойти? Семья хорошая, только в ихнюю кузницу и вядуть лошадей ковать, колёса обтягивать. Какого ишшо тебе мужа надо? - И запричитала: - Что я с вами делать буду? Выросли, кормить надо, обувать-одевать, а тут и чулок купить не на что.

К вечеру пришли подруги, стали на улицу звать. Пошла я в карагод. Танцевала-танцевала, а сердце всё неспокойно. Вдруг Динка прибегаить:
- Иди, мамка зовёть. Семен пришел.
Прихожу. И правда, сидить мой суженый, меня дожидается:
- Ты знаешь, что наши родители сделали? - кинулся ко мне.
- Да, знаю.
- Так вот завтра мать и Тихон придуть обо всём договариваться.
- О чем договариваться?
- Как о чем? О нашей свадьбе.
Ну, я и взвилася:
- А ты спросил меня? Согласна я или нет?
Сенька и глаза вылупил... Но тут мамка вмешалася:
- Пусть приходють. Можить и сговоримси.

И пришли. И сговорилися. Проплакала я тогда весь день, а что делать - не знала. Сергей-то, которого любила, так и не пришел, и не показался даже. Но к вечеру пошла мать за картошкой на задний огород, роить и слышить: ктой-то подошел к ней сзади. Оглянулася. Сергей стоить:
- Ну, что, - спрашиваить: - просватали Маню?
- Просватали, - мамка-то: - Что ж, в девках ей чтолича сидеть?
А он:
- Как же так?.. Да вы знаете, что мы любим друг друга!
- Ну, Сережа... Надо было раньше об этом думать, - мать-то ему: - Кто ж вам мешал?
- Мешали. Разве не знаете?
Мать промолчала, а он опять:
- Вот что я вам скажу. Если Маня согласна выйти за меня, то пусть напишить мне только одно слово: «Согласна», я завтра утром буду ждать на своём крыльце. И буду ждать до одиннадцати.
Пришла мамка домой, рассказала. И началися мои страдания. Всю-то ночь плакала, всю-то ночь металася! И сколько раз решалась написать, сколько откладывала! Все никак не могла простить ему: ну почему ж не пришел, почему не прибежал? А на утро схватила карандаш и все ж написала: «Согласна», потом разбудила Динку, сунула ей записку:
- Иди, снеси.
Только она за порог, а я - к окну. И вижу: стоить Сережа на крыльце и папиросу курить. Посмотрела я на него, посмотрела и вот тут-то... Как вспыхнула опять на него обида, как заполыхала! Ну что ж не пришел-то? Что ж не схватил за руки, не увел от Сеньки? Да вернула сестру и порвала записку. Всё кончено.
И слез больше не было, только голова горела и губы сохли.

Ну, а к вечеру приехал Семен. Веселый был, всё смехом заливался. Подошел ко мне:
- Что с тобой?
А я... Я даже улыбнуться ему не могла. А мать и говорить:
- Да волнуется она, венчаться не в чем. Обувки никакой неути. Вот, сшила ей туфельки из холстинки, а чулки весь вечер штопала.
Семен и обрадовался:
- Так только из-за этого? А я-то думал...
И заулыбался:
- Брось, Мария, не расстраивайся. Заработаю я деньги и всё у нас будить. Сейчас, правда, заказов немного, зима скоро, а к весне начнутся заработки и справим мы тебе и платье, и туфли, и всё, что нужно.
Молчала я. Приятно было слышать это, но в голове все крутилося: да не люблю я тебя, не люблю!

А потом всё пошло быстро, скоро. Не успела я и одуматься, как подошел день свадьбы. Прискакали лошади, посадили нас, повезли... Стояла я под венцом и ничего не видела, ничего не слышала, а когда привезли в чужой дом, то свекровь встретила:
- Манечка, да что с тобой? Бледная-то какая. И на ногах чуть держишься.
Тут я и заплакала. А она прижала меня к себе и говорить:
- Переживала, нябось, что приданого нет. Да не плач, не волнуйся! Вы молодые, здоровые, всё еще наживете.
Вот так и началася моя семейная жизнь.

Глава 28 Семеная жмзнь

Жили Листафоровы крепко. Две хаты у них было, одна большая, а сенцы перейдешь, поменьше. Да и хозяйство большое держали: две лошади, жеребенок, теленок, овцы, свиньи, две коровы. И сколько ж молока давали эти коровы, да молоко-то какое! Пока подоишь, так в доёнке кусочек масла и собьется. Ведь кормили-то их как! Бывало, поедить свекор на базар, да и привезёть сразу пудов тридцать жмыхов из конопли, потом набьешь ими лоханку (Круглая или овальная посудина из дерева для стирки белья, мытья посуды или других хозяйственных надобностей.) Много и земли у них имелося. Как сейчас подъезжаешь к Карачеву, так вся эта горка их была, рожь там сеяли, картошку сажали. И сколько ж работы с этой картошкой было! Посадють, заборонують, взойдёть она. Первый раз свекор сохой межи пройдёть, потом второй… это когда зацветёть, а после и мы пойдем тяпками окучивать. Но зато осенью как уродить, так не знаешь, куда и сыпать, погреба забьем, в ямки зарываем.

И покосы большие у Листафоровых были, сена много запасали. Раньше-то луга, на которых мы косили, были помешшичьи, те их в аренду мужикам сдавали, а когда у них поотняли, то и разделили между обшествами: Ряснинским, Трыковским, Мокринскиму и нашему достался луг помешшыка Плюгина, Петлин луг назывался. Боже мой, и какой же он был прекрасный! Как, бывало, пойдешь туда во время поздней Троицы, а он весь в цветах! Сколько ж их там было! Сейчас такого и не увидишь.
 
Вместе со мной в семье было тринадцать душ, и домом управляла свекровь. Женщина она была добрая, умная и меня очень любила, всё-ё так-то говорила: «Маня - дочка моя». Своих-то у неё не было, четырнадцать детей родила, а только семеро и выжили, девочки помирали, а ребяты оставалися. Подойдёть так-то ко мне, да и выташшыть из фартука булочку, сунить в мой фартук:
- На-ка, потом съешь. Я знаю, как в чужой семье... сама как вышла замуж, так всё не наедалася.
А отец её бондарничал (Делал бочки.), вот и жили хорошо. Других детей у родителей не было, вот она и привыкла к достатку, а когда замуж вышла в большую семью, тут-то и пошло всё по-другому.

Рассказывала: сварить свекровь чугун картошки в шулупайках (Очистки от картошки), вывалить на стол, а Феня… Девка с придурью у них была, и вот как кинется она к столу да как начнёть хватать: «Американка, американка!» Это картошку розовую так называли, и была она вкуснеича белой. Хватаить эту американку, а моя свекровь будушшая сидить на печке и слезать не хочить. Они-то все усядутся к столу, в руку - по кружке квасу, лупють эту картошку, в соль макають и едять, а она смотрить на них и слезы у неё капають. Подойдёть свекровь, возьмёть, да и бросить ей несколько картошин: «На-ка, Настя, съешь, я тоже американку тебе выбрала». Ну, а потом вырвется домой, а там яйца, блины с маслом! Наестся вволю и назад... а они опять эту картошку. И если утром останется, то почистють, посолють и в печку, там-то она и подсыхаить до вечера, а потом - с квасом её. Вот так и питалися. А сила какая была!

О свёкоре своем рассказывала: раз едуть они с извозу, а мужики мост ремонтирують и бабку, которой сваи забивали бросили поперек дороги. Ни-икак им не проехать! Он и говорить мужикам этим: ребяты, уберите, мол… а те сидять и курють. Он опять: «Уберите.» Ни-ичего те, только один и отвечаить: «Сам убери, коль тебе мешаить». Ну, свекор и говорить: ладно, мол, уберу, только потом не обижайтеся. Те: ха-ха-ха! А в бабке этой, должно, пудов пятнадцать было. Подошел он, поплевал на руки, да как хватить за конец! Потом - на попа и ку-увырк с дороги. А там болото рядом был, вот и попади эта бабка в него петлёю вниз. Попробуй-ка, достань ее теперича! Бросилися мужики к свёкору, а один и остановил: «Не-е, не троньте. Пусть едить. Он же просил вас...»

Мужа своего свекровь не то чтоб любила, но уважала. В аду жили, я даже и не помню, чтобы ссоры у них были. Рассказывала: «Когда меня просватали за Афоню и надо было венчаться, то у него даже сапог не было, в лаптях ходил. Но для тех, кто женится, у старосты хранилися общественные сапоги, и можно себе представить, какого размеру! Что б всем в пору. Как надел мой жених эти сапоги, как принарядился!.. так с места ног и не сдвинул. Ну, отец посмотре-ел, посмотрел на него, да сжалился, поехал в город, купил сапоги, так потом вся деревня завидовала Афоне: в своих сапогах венчался! А трудяга свёкор был каких мало. Ча-асто, когда ложился спать скажить так-то:
- Ох, как же дома хорошо-то! Хоть отосплюся теперича.
Он же всё в извозы ездил, а когда ехали, то молодые ребяты заснуть да заснуть, вот ему и приходилося сторожить за всех. Ну а если уж вовсе обессонничаить, то уцепится руками за задок саней, идёть и спить на ходу.

А раз согласилися они так-то с братом купить револьверты, водку-то купеческую охранять надо, не раз их бандиты встречали. И вот рассказывал: едуть они, сидить он на повозке… а заря уже занималася, и вдруг видить: как грач какой через дорогу ша-асть!.. другой за ним, третий… Закричал Митьке, а тот подхватился, да как давай спросонья пулять из револьверта куда попало! Пули прямо мимо него фью-ють, фью-ють! Плюхнулся на воз, а одна картуз и снесла. Остановили лошадей, глянули, а на заднем возу в веретьи (Грубая ткань из оческов льна или пеньки.) дырка прорезана и бутылки повыташшаны. Воры-то забралися на воз, да по одной и кидали в канаву, ехали и кидали, бутылки эти как грачи и летали.

Уважал меня свекор и часто говорил свекрови:
- Не пара наш Семён Маше, - так он называл меня: – Семён-то наш невзрачный, а она вишь какая… как королевна!
Не знаю, и как это сейчас не ладють в семьях? Послушаешь так-то: ссорются, ссорются. И кто их ведаить, чего они? Живуть все свои, родные, а скандалють. Нас-то тринадцать душ в семье было, а чтоб какой скандал затеялся!.. Боже упаси! Если кто и начнёть, так свекор сразу:
- Что такое?.. Чтоб у меня этого не было!
Как вечер, кто на балалайке играть, кто на гармошке, а он рассказывать, вот и сидим, слушаем. И смеяться любил, гро-омко так смеялся! Особенно, когда приходил Гарася… Работящий, веселый мужик этот Гарася был, и трудился на железной дороге, мост охранял, поезда провожал, да еще и сапожничал, кожу выделывал. Бывало, как поезд подходить, выскочить встречать, а в одной руке флажок, в другой кожа, в зубах конец её держить, выделываить на ходу. Крепко суетный мужик был.

Раз так-то прибегаить к нам этот Гарася и ругается:
- Во, Наталья-то моя, пралич её убей! Гроб мой спалила!
А он его сделал заранее, да повырезал, повыписал и поставил на чердак. Ну а Наталья и приладилася в него уголь собирать, уголь-то всегда был нужен... и утюг разжечь, и самовар раздуть. Бывало, вытопишь печку, лишний уголёк отгребешь да в горшок какой и высыпишь, накроешь, он там и задохнется. Вот и Наталья... только не в горшок ссыпала, а в гроб, в нём же просторно, да и крышка как раз есть. Раз ссыпала, другой, а на третий уголь, видать, и не задохся... и загорись этот гроб! Ну, приехали со станции, залили пожар, а Гарасе пришлось новый соображать. До-олго потом свёкор этот гроб ему поминал, когда тот приходил, и всё смеялся,.

А приходил он часто, часто и истории разные рассказывал про чудеса, про науку. Сын-то у него на инженера был ученый, вот и Гарася кое-что от него знал. Расскажить так-то свёкору, а тот смеяться:
- Да никакой науки нетути! Все люди только по опыту живуть.
А раз Гарася говорить:
- Ну ладно, не веришь в науку, так я тебе сына пришлю. К примеру, придёть, посмотрить на твою свинью и точно определить, сколько она весить.
- Ха-ха-ха! - свекор-то: - Да я и так знаю. Должно, пудов девять или десять.
- Да-а, хорошо ты знаешь. А сын тебе до фунта сосчитаить!
А свёкор своё:
- Ну брось ты... До фунта! Ха-ха-ха!
- Не веришь, значить. Ну, ладно, когда будешь резать, скажи.
Свекор и сказал. Приводить Гарася своего Федю к нам, посмотрел тот на свинью, потом стал обмерять да записывать, обмерять да записывать. Ну, когда зарезали, взвесили… И точно. Фунт в фунт! Тут-то свекор и спродивился прямо:
- О-о, пралич тебя убей! Во, что значить ученый. И как он мог сосчитать? Мерил-мерил, писал-писал и-и на тебе, до фунта! Сразу поверил в науку.

А вот докторам не верил до конца дней своих. Но как-то заболел у него зуб, а у нас врач знакомый был, вот и пошел к нему. Угостил его тот спиртом, поговорили они о том, о сём, зуб и успокоился. Да и сроду ничем не болел… а вот умер за несколько дней вскорости после войны (Великой отечественной. 1941-1945.)
Раз неподалеку от них машина с зерном в речку перевернулася… Да нет, не с моста свалилася. Мост-то во время войны немцы взорвали, а чтоб на другой берег перебираться, мужики натаскали кой-чего… как всеодно плот соорудили, и переезжали. Ну а эта машина возьми да и перевернись, зерно и высыпалося в речку. Машину потом кой-как выташшыли да уехали, а зерно... Время-то какое голодное было! Вот свекор с Тихоном и сообразили его из речки таскать. А заморозки уже начиналися. Вымокли, намерзлися и занездоровилося ему. Ну что б доктора позвать, ведь в то время какие-никакие, а были, но куда там… А Сережка, сын его, в Карачеве в пожарке работал, и там у них банька была, вот и говорить бате: пойдем-ка, мол, папаш, в баню, распаришься хорошенько, все и пройдёть. Пошли. И распарилися там, а когда домой по заречью возврашшалися, их продуло, там же ветер всегда дуить, как привязанный. Ну, как пришли, так оба на другой день и слегли. И сын первым помер, а через четыре дня и свекор. Восемьдесят четыре года ему было.
 
Глава 29 Как хлеб насущный

Семья наша разрастался, и я в декабре родила. Рос мой Коля слабенький, но бегать рано начал и такой шустрый был! А в то лето убралися мы с полотьем, межи картошки второй раз прошли и настала пора сено косить. Кому из молодых ехать? У другой невестки ребенок еще грудной был, вот свекровь и решила: ехать мне. Обрадовалася я! Дюже дома надоело колготиться. Собралися мы, поехали.

Подъезжаем к лугу, а там кони пасутся. Как глянула!.. и сразу узнала лошадей Сергея Кадикина. Забилось мое сердце! Думаю, ну, значить, и он тутова, увижуся с ним. Свела лошадей к речке, иду обратно, и вижу: делянку он свою докашиваить. Увидал меня, но виду не подал… не поздоровался даже. Заныло мое сердце, заволновалося: лучше б не видела!

К обеду, когда кончила переворачивать сено, свекор и говорить:
- Маша, иди-ка, насбирай говорушек, я их вчера во-о там-то видел.
А говорушки эти всёодно как опята, только росли не на пнях, а на опушках, и свекор очень любил пшенный кулеш с этими грибками. Взяла я корзиночку, пошла. Только стала собирать... Сергей!
- Ну, здравствуй...
А я растерялася, смотрю на него и слова не могу вымолвить. А он взял меня за руку, подвел к поваленной сосне, посадил. До-олго смотрел, а потом и говорить:
- Скажи, почему ты мне тогда ничего не написала?
Я хоть и ждала, что когда-нибудь мы встретимся и он спросить об этом, но что отвечать стану, не знала, а вот теперя сразу и выдохнула:
- Сергей, ну если б ты тогда сам пришел, позвал! А то записку эту...
И подумала: чего теперь скрывать? Да и выпалила, что и до сих пор его люблю, а с Сенькой живу, скрепя сердце.
Помолчал он, а потом и говорить:
- Не думал услышать от тебя такое... Ну, раз так, бросай Семена и переходи ко мне, вот и не будем страдать.
- Да как же, Сергей? Как же я уйду-то? - растерялася.
- А вот так. Подъеду к твоему дому и заберу, ты только согласие дай.
Посмотрела я на него так-то… А он стоить высокий, красивый! Сердце замерло! Но разве ж я смогу уйти? Срам-то какой на всю деревню! Да и мать его... Разве ж примить меня? Пронеслось у меня все это в голове молоньёй и отвечаю:
- Не-е, Сережа. Между нами моря. Нам друг к другу не переплыть.

Вечерело, солнышко пошло к закату. Кто-то еще докашивал на своих делянках, кто-то переходил на другие, а я с бабами пошла домой. По дороге молодые всё шутили, смеялися, а я пристроилася к одной женшине молчаливой и мне было хорошо с ней, занята была своими мыслями.
Пришла домой, глядь, а у свекрови глаза заплаканы. Что случилося? А она в слезы:
- Да Коля-то наш… Чуть не утонул!
И стала причитать:
- Только на минуту отошла от него, а он и убежал! Я туда, я сюда... Нигде нетути! Бегаю, ишшу… И оказалося, что Алена Ратникова через мост шла и видить: ребёнок тонить! Бросилася, выташшала Колю нашего. Это хорошо, что мельница не работала, воду собирали, а то сразу б его унесло.
Схватила я Колю на руки, прижала к себе, а он всё лопочить:
- Бадичка, бадичка...
Воду так называл.
Поохали мы, поохали, пошумели-пошумели, а свекровь и говорить:
- Не остануся я больше с ним. Крепко ж малый шустрый!
А я и подумала: «Вот и всё.  Значить, не судьба мне снова с Сергеем увидеться».
Но вечером подхватилася да к мамке: попрошу ее, чтоб взяла к себе Колю. Прибежала, а она тоже на покос ушла и заночевала там. И пришла домой ни с чем. Легла спать и всю-то ночь мысли мои крутилися то о Коле, то о Сергее. Как он говорил-то? Вроде и многих любил, когда в солдатах служил, но расходился с ними легко, а вот без меня не можить, все-то у него из рук валится. И это, мол, не любовь вовсе, а как хлеб насущный. И жить без меня ему нельзя. И если б верил в колдовство, то думал бы, что приворожила.

Прошло два дня. Как-то пошла я по воду, иду назад, глядь, а около нашей хаты Сергей стоить! У меня так ноги и подкосилися. Но подхожу к дому, слышу:
- Так не обтянешь нынче колеса? - он-то... у Сеньки спрашиваить.
- Нет, не смогу, - отвечаить: - Работы много.
И тут Сергей меня увидал:
- А вот и хозяйка с водичкой. Дай-ка попить, пожалуйста.
Поставила я ведра на крыльцо, а он наклонился да шепчить:
- Я за тобой приехал. Бери мальчика и...
Обмерла я. Прямо сейчас? А Семён как? Что ж, стоять и смотреть будить, как сына увозють? Он же так любил его! Бывало, прибягить из кузни, поиграить с ним и опять… Да и Коля в нём души не чаял, и что ж, прямо сейчас и разлучить их?
- Сергей, - шепчу: - не мучай меня! Уезжай! Если б не ребенок!
Отошёл он от меня, бросил колесо на повозку, стеганул лошадь и поехал. Поглядела вослед... потом вбежала в спальню, кинулася к Коле, чтоб с ним за Сергеем бежать, да ноги так и подкосилися. Пала на колени и ну молиться: «Господи, вразуми меня грешную! Не дай, Господи, сделать неразумного шага!» Молилася, молилася и всё казалося, что совсем свою жизнь погубила! А еще как прозрение какое нашло: ведь Бог и так наказал меня, что с Сергеем виделася и Коля-то мой чуть не утонул, а  (то ещё пошлёть, если уйду?
Так и покатилися дни мои с этими мыслями. И никто не знал о них, и никто не мог их рассеить.

Скосили луга, убрали сено, рожь сжали, обмолотили. Как-то пошла я к матери и думою: а вдруг Сергея увижу? Они ж рядом жили, напротив дома стояли. Пришла, а у мамки соседка сидить:
- А у нас, - говорить: - новость.
- Какая?   
- Да вот, Сергея Кадикина женили.
Сердце мое так и оборвалося… А она и начала рассказывать.
Из нашей деревни несколько крепких мужиков отселилися километра за три на отруба (Поселение недалеко от деревни.), но дети их ходили к нам на гулянки. Ходила и Марфуша. На мордочку, была смазливенькая (Хорошенькая.), но какая-то угорелая и с солдатами подгуливала. Как-то Сергей вздумал её проводить, ну и ночь, поле... Видать, что между ними и вышло. А мать у Марфушки была не родная, и когда узнала об этом, то - к мужу:
- Гнать такую со двора надо!
Марфуша реветь, а батя - к ней:
- Заташшы-ка своего кавалера к нам домой, поговорю с ним.
Так она и сделала, а батя хлоп дверь на замок, а ставни закрыл! Сергей стучаться, ругать его, а он:
- Посиди, посиди до утра!
А утром собрал соседей да кричить:
- Смотрите, люди добрые! Ночевать у нас ночуить, а жениться не хочить. Что ж я теперича с дочкой делать буду?
Да запряг лошадей, погрузил Марфушино добро на повозку, посадил её сверху и повёз к Сергею. Привез, высадил на крыльцо, сложил пожитки возле...  Сергей-то закрыл дверь и не пускаить их. Так и сидела Марфуша на крыльце до ночи до самой, но потом впустили её, осталася у них.

Выслушала я тогда это и пошла домой. Шла и всё думала: «Вот и всё. Развела нас теперь судьба в разные концы нав-сег-да!» И так горько мне было за себя!
Да и за Сергея, ведь никто не знал, что у него на душе творилося.

Глава 30 Хватало при нэпе всего

В ту пору (1926-й.) было сытно, вольно, тогда ж политика новая во всю развернулася, нэпом называлася (С 1921 года - новая экономическая политика СССР. Предполагала замену продразвёрстки продналогом, использование рынка и различных форм собственности, привлечение иностранного капитала, проведение денежной реформы.), и власти разрешали заниматься всем, чем захочешь, лишь бы выгодно тебе было. А у нас кузня была, Сенька в ней за главного кузнеца работал, и помогали ему братья Васька, Митька, Колька и Шурик. Но Шурик крепко ж вредный был и всё-ё настырничал! Сенька ему одно говорить, а он - по-своему. Помню, раз как ля-ятить этот Шурик из кузни, а Сенька за ним с раскаленным железом гонится. Ни-икак они не ладили.

Как я уже говорила, раньше Листафоровы бочки делали, и специалисты большие по этому делу были, ну а когда мужики стали колёса железом отягивать, завели кузню. Приедить какой, а ему и колеса отянуть, и ось железную сделають, и всю снасть починють. Да и с мелочью разной к ним шли: крюк какой согнуть, кастрюлю залатать, а баба какая попросить выковать ухват или кочергу (Длинные деревянные пали с металлическими приспособлениями на конце для вынимания чугунка или отбора углей из русской печи.). И место для кузни было бойкое, как заставють всю горку повозками! А рядом мельница стояла, вот мужики и смелють, и починють что надо, и лошадь подкують. Целыми днями наши из кузни не выходили, все вместе к столу и не сходилися. Как же ты кузню с огнем-то бросишь? Только когда кто вырвется, прибягить домой, вот мать и ташшыть чугунок из печки, так цельный день и двигаить его туды-сюды. Ну-ка, прокорми эту ораву мужтков! Бывалао хлебА начнем печь, так пуда полтора-два муки сразу и замесим, и это уже наша работа была, кто помоложе.

Хватало при нэпе и хлеба, и всего, и деньги твердыми стали, двадцать копеек и то большой вес имели. У меня-то их не было, а если пойду на базар, Сенька и дасть мне на булочки, одна булочка пять копеек стоила, у него всегда деньги водилися. Тогда ж как было? В кузне ведро починить, самовар опаять или лошадь подковать за деньги делали, а за крупное… колеса оковать, плуг сделать иди ось сменить хлебом расплачивалися. Видать, привыкли мужики к этому… хлебушком расплачиваться - верней будить. Ведь до нэпа как было? Нужна, к примеру, тебе коробка спичек, и бери скибку хлеба, и неси. Идуть бабы и всё-ё за плечами узлы нясуть, кто хлеб, кто муку.

И особенно при Керенском (Александр Керенский. 1891-1970. Министр, затем министр-председатель Временного правительства до 1917 года.) плохо стало. Деньги тогда, керенки, бешеными называлися. До обеда одна цена на них была, после обеда другая, а к вечеру и третья, вот хлебом расплаыиваться и не кончили. Бывало свёкор стоить возле кузницы, вешаить муку или зерно и ссыпаить в яшшыки, и ссыпаить. А яшшыки бо-ольшие были поделаны, пудов по пятьдесят туда вмешшалося, а как на базар ехать, насыпають из них и вязуть.
Тогда жизнь ключом била, всяк за дело брался умеючи, чтоб с прибылью получалося. От нас недалеко хохол жил, Васей звали, так они с Гаврюшкой Гарасиным сошлися, нагрузють вагон картошки и на Украину. А там же всегда мука и картошка одинаково ценилися, вот и привязуть оттудова цельный вагон муки, и продадуть подешевле. А живность? Она ж как из-под земли лезла, а скота много, и молоко тебе, и мясо, и масло дешевое.

К зиме работы в кузне становилося меньше, и начал Сенька ездить в Брянск учиться на шофера. Крепко ж ему хотел им стать! Друзья-то его уже выучилися, уехали в Москву, работали там на частных такси, а когда приезжали, хвалилися, что помногу зарабатывають, вот, значить, и он… Проездил в Брянск зиму, к весне права ему дали, даже второй класс сразу присвоили, и уехал в Москву.
А как-то пишить мне: давай, мол, перебираться сюда жить. Он же Москву эту так любил! Ну, поехала я к нему, приехала, как глянула!.. А комнатушка, где живёть, без окон даже и всё нары, нары (Дощатый настил для спанья на некотором возвышении от пола.), и отопления нетути, примусом отапливаются. Семья здесь же живёть, еще какие-то двое... А Сенька-то меня встретил грязный, помятый какой-то.
- Что ты, - спрашиваю: - как головешка то?
- Да это я нонча в кочегарке ночевал, - смеется.
И шоколад мне принес:
- Во, посмотри, тут шоколад дешевый.
- Да не хочу я твоего шоколаду! И сохрани меня Господь в этой-то комнатушке оставаться, спать на нарах!
- Это все временно, - он-то.
- И не думай, и не мечтай, - отрезала: - Не хочу здесь больше оставаться.
День только и пробыла в этой Москве и уехала, а вскорости и он вярнулся.

К зиме заехал к нам в Карачев начальник, где Сенька на шофера учился, и говорить:
- Сень, приезжай-ка ты к нам. У нас сейчас работы столько! Машины старые на ремонт из Москвы привозють, хорошо зарабатываем.
Ну, Сенька и уехал в Брянск.
А время тогда было неустойчивое, всё так-то поговаривали те, кто кой-чем занитмался: раз буржуев, помешшыков разорили, так могуть и до нас таких-то добраться, вот Сенька на всякий случай и выучился на шофера, и теперя, когда приезжал в Карачев, всё звал нас туда. Но как уезжать-то, жить где булем?
А раз приезжаить и жалится:
- Мария, крепко ж трудно в Брянске с квартирами! Ишшу, ишшу и ни-икак не найду, как скажу, что с ребенком, так сразу и отказывають.
Подумала я, подумала, а когда опять приехал, говорю:
- Останемся-ка мы здесь, построим дом, да и корова есть.
Свёкор как-то телочку нам отдал, она подросла и скоро должна была отелиться. Поговорили мы с ним так-то, поговорили и согласился он. Осталася я у мамки жить, у нее ж картошка, молоко, яйца… всё свое было, а я денег, что Сенька привозил, расходовала мало, так, на мелочь разную, вот и собралися у меня деньжата, и надумала свой дом строить.

Пошла на склад, где продавали строительный материал... А уже в положении опять была, гляжу, хозяин выходить и стульчик для меня нясёть:
- Садитесь, пожалуйста. Что вам нужно?
- Да вот... – говорю: - хочу дом строить.
- Какой?
- Да какой... Обыкновенный, девятку. - Тогда такие девятками называлися. – И на коридор чтоб тёсу...
Гляжу, уже он на счетах хлоп, хлоп... Считаить.
- Какой вам лес? Сосновый или еловый?
А я знала, что такое еловый. Бывало, как начнешь под праздник стены хвошшом мыть, так они аж белыми стануть. Я-то еще мыть хату думала, а не оклеивать, мысль моя деревенская была.
- А коридор какой будете делать? –спрашиваить.  ,
А коридор я уже знала какой:
- Под общей крышей чтоб.
Ну, подсчитал он и на матрицы, на обгон, на лутки, на подзаборник и говорить: столько-то и столько-то с вас. Заплатила деньги, а тут уже мужик рядом стоить:
- Когда перевозить будете?
- Да хоть сейчас, - говорю: - Деньги у меня есть.
Пошла домой, по дороге походила по магазинам, купила кой-чего, иду уже по Ряснику, оглянулася так-то, а за мной уже подводы с лесом едуть. Вот тебе и пожалуйста, следом и привезли, что купила.
Вызвала свёкора:
- Папаш, иди, посмотри. Все ли в порядке?
А он в этом деле хорошо-о понимал! Вышел и стал дивиться:
- А а лес то какой! А тес!..
Только я рассчиталася с возчиком, гляжу, плотники идуть:
- Хозяйка-а! - хохлами оказалися: - Будешь нанимать хату рубить-то? Что ж лес валяться будить?
Тут уж свёкор стал с ними договариваться: сколько, да как?

Вот и срубили мне хату за неделю, надо оклад делать, вина и мяса покупать. Пошла к Сережке Кадикину (В юности они любили друг друга, но мать его была против их женитьбы.), коров он откармливал и торговал мясом, говорю, а он:
- О, пожалуйста. Сколько тебе мяса?
- Да мне на котлеты плотникам.
- Вот стегно цельное, возьмешь? Сейчас прямо тебе и отвезу.
- Почем?
- По шесть копеек за фунт.
- Да ты что? Дорого.
- Марусь, да ведь самое главное и свежее мясо тебе отдаю.
Во как было... По шесть копеек за фунт главное!

Срубил свёкор кресты, икону вынесли, святой водой побрызгал. Словом, всё как следуить сделали. Теперь крышу надо крыть. А чем? Железа в Карачеве не нашли, а тут Сенька приезжаить и говорить: да в Брянске, мол, купим. И купили. Взялся один мужик привезти его, тут же кровельшыки пришли, накрыли, ну а отделывать... Свёкор и посоветовал:
- Зачем ты сейчас будешь отделывать? Холода уже скоро. Да и постоять хате годика два надо, только тогда и достраивать.
На том и порешили.

Глава 31 И    назначили их к ликвидации.
С середины двадцатых время смутное подошло, стали нэп разорять (Со второй половины 1920-х годов и до 1929 новая экономическая политика (НЭП) была уже почти свёрнута.). И начали с Полчка. А росточку он был ма-аленького и всёодно как больной какой... белый, рыхлый. Была у него лавочка, и мы, девчонки, всё за покупками к нему бегали. Как копейку какую разживёмся, так и бягим. Дяденька он был хороший, добрый, не то, что Козел, тот торговал на другом конце Рясника и если придём к нему, то и скажить:
- Да идите вы со своими копейками! Как же, покупатели важные пришли.
Ведь это ж ему надо было идить лавку открывать, вот и гнал нас. Да мы и сами не любили к нему ходить, а все к этому Полчку прибягим, а он:
- Здравствуйте, здравствуйте деточки! Конфеток вам или сахарку?
И купишь или сахарку кусочка три, или конфетку с маком. Так вот этого-то Полчка и назначили к ликвидации, хоть у него в хозяйстве и было-то всего корова да лошадь. Назначили, а народ и вступился за него: да какой же он буржуй, у него всего и товару-то на десятку! И не сослали его тогда. А в тридцатых, когда сын подрос, забрали его и пропал в Сибири.

А еще неподалеку от нас мельница стояла, зерно там мололи, крупу рушили, вот и за него принялися, налог бо-ольшой прислали! Выплатился он. Глядить, а через какое-то время - еще один… потом и третий. И что ж он? Взял, да и ликвидировал эту мельницу. Всё-ё потом жена его ругала:
- Змей ты, змей носастый!
А у него нос и вправду здо-оровый был!
- Что ж ты наделал? Разорил нас прямо.
- Ну что ты горюешь? - он-то: - Поеду в город, устроюся там на работу и будем жить.
Так и сделал. Продал всё, расплатился с налогами и уехал.

Добралися новые власти и до другой мельницы, что в конце Рясника стояла. Там же ключи были сильные, вода в них чи-истая, вкусная бежала… Так иногда захочется той-то водички испить!.. На этих ключах и стояла мельница Грача. А был он мужик мужиком, толстый, бородатый. Жену его Дуней звали, и ноги у нее больные были, всё-ё, бывало, как по болоту какому идёть… завола-акиваить ими, заволакиваить. И вот схватили его с семьёй и сослали в Сибирь.
Но через год вярнулися они, ведь он ослеп там от тяжелых подъемов, так что ж Дуня. Бывало привяжить этого Грача за вярёвку и водить по деревне. А его мельницу потом наше Ряснинское обшество арендовало, и заведовал ею Петя Кузнец. И этот Петя бы-ыстро на этой мельнице нажился, даже дом себе построил...  А кто ж его знаить каким образом разбогател! Мука-то белая, а дело темное. Ну, а когда и обшество разогнали, то кто эту мельницу ремонтировать будить? Некому. И спустили воду, а строения поразломали, порасташшыли и осталися одни столбы от мельницы Грача.

В двадцать девятом и на мастерские, как наша, стали налоги присылать. Пришел к нам как-то знакомый из сельсовета и сказал: скоро и до вашей семьи добярутся, расходитеся, молодые пусть уезжають, а стариков не тронуть. И потому не тронуть, что с дедом оставалися четверо детей от старшего брата, на войне (Война Первая империалистическая. 1914-1918.) его убили. Да и мать вскорости померла, вот дед и растил сирот, его могли не тронуть, а нас таких-то... Отберуть кузню, чем тогда жить? У брата Сенькиного уже трое детей было, у нас двое. Вот и разъехалися мы.Тихон с семьей ушел на квартиру в Карачев, а мы собралися в Брянск ехать, ведь знакомый предупредил, что дом наш недостроенный сельсовет под контору присмотрел. Нашли покупателя, приехал мужик с сыном, разобрали наш дом и увезли. Конечно, за полцены пошёл, но что делать-то? Тут уж, милая, убытки считать не приходилося. И корову продали. Да и свёкор оставил себе только телочку и поросенка, а кузню ликвидировал... А так ликвидировал. Инструменты - в яшшык, кузню - на замок, вот и все дела. И налог прислать не успели.
            
Но мужиков в конце двадцатых пока ещё не  очень трогали, это потом на них так нажмуть, что и деться станить некуда, а тогда всё только агитировали. Бывало, сгонють всю деревню, выйдить агитатор (Решение о коллективизации было принято на XV съезде ВКП (б) в 1927 и с весны 1929 на село были посланы отряды агитаторов за коллективизацию.) и начнёть:
- Надо все хозяйства объединять! Надо в колхоз всех!
А Гарася... Крепкий мужик этот Гарася был. Так втсанить и сажить:
- С кем же я объединяться буду? У меня три коровы, две лошади, овцы, гуси, а у соседки моей только коровенка, да и та чуть живая, а детей – семеро. Когда ж ей работать от такой оравы? И теперича я отдай всё своё хозяйство в колхоз, работай там, а потом с ней и делися? Как же это так получается?
Ну а те, у которых ничего не было, своё гнули: в колхоз, мол, конечно в колхоз! Вот и начнётся: шумять, кричать! Водой разливали. А агитаторы, видать, слушали да всё на ус и наматывали, а когда повысмотрили, повыслушали, кто против колхозов, и донесли в сельсовет: тех-то, мол, надо ликвидировать тех-то.  (Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств было принято 30 января 1930 года.) Вот и пошло...

И начали как раз с Гарасиных. Но старого Гарасина в живых уже не было, под Карачевом его как-то убили, так с сыновей. И сначала за младшего принялися, за Петьку. А у него детей штук десять было. Но всёодно пришли, посажали всех на сани и повезли. Но старшего, Гаврюшку, не тронули, он же георгиевский кавалер был, его в тридцать втором подгребуть, тогда и георгиевские в Сибирь загремять.

Потом за Козлова принялися, так малых дочек его сестра к себе взяла, а остальных забрали. И сам Козел в дороге помер, а Козлиха года через два вярнулася. Хата её была еще цела, разрешили ей там жить, а старшая дочка...  Когда их ликвидировали, еще по дороге она сбежала, приехала домой, но ее снова схватили и отправили куда-то.

Пришли власти и Буниных вывозить, недалеко от нас они жили. И мамка хорошо были с Дуней знакомы. А была та из бедных, но замуж вышла за крепкого мужика. Жили зажиточно и тогда у неё уже шестеро детей было, а что б там обувки, одёжи какой ни у кого из них почти не было. Да где ж шестерых обуть-одеть в крестьянстве-то? Если копейка какая у мужика и заводилася, то старался прежде по хозяйству что купить, лошадку получше, коровенку, поросеночка...
И вот как начали Буниных вывозить… А как раз холода начиналися, вот-вот и морозы ударють. Схватилися они детей одевать, а во что? У Вальки, что к нам сейчас ходить, хоть ботиночки какие-то были, бросилася она их искать, один нашла, а другого и нетути. Провалился куда-то! А ведь в поспешах гонють, скорей, мол, скорей! Так в одном ботинке и посадили в сани. Побросали и остальных детей на воз, кой-как попонками прикрыли и по-овезли... И крестницу мамкину, Райку. Вязуть от дома-то, а Райка и кричить:
- Мамочка!
Матерей крёстных мамками тогда звали:
- Мамочка, не отдавай меня!
А что сделаешь, моя милая? Тут же милиция стоить. Вот и увезли всех.

Увезли, а мамка как начала плакать, как начала кричать! Да кинулася по соседям, к Маше Андрихиной:
- Мань, ну за что ж их? Дунька-то из бедных. Мало ли, что свёкор богатый!
К другой пошла:
-  Ну, что ж мы их отдали! Голыми дети поехали. Давайте подпишемся, можить, вернуть.
И подписалися человек семь. Теперя - к председателю сельсовет. А им Пыпана назначили, заику, лентяя несусветного. Ни-ичего у этого Пыпана сроду не было, ни коровки, ни поросеночка... Можить, грамотный был? Да ну! Какой там… Трем свиньям месива не разделить. Но смирный. Не пил, не дрался... но и ничего не делал, огород лопухами зарастал. Вот тогда-то и пошли к нему бабы:
- Подпиши бумагу...
- Не-е, не подпишу.
А мамка как взгорячилася:
- Да я тебя, змея-заику, задушу, если не подпишешь! Какие ж они кулаки? Что три брата скинулися и молотилку купили?
Другие бабы подступили:
- Беднячку, и в Сибирь? Детей поморозить?
Насели на него, насели, загнали в угол… Заикался этот Пыпан, заикался, но подписал. А мамка с этой бумажкой скореича туда, на пересыльный пункт: вот, мол, это их по ошибке...Так Дуньку с детьми все ж отпустили, а дом их уже под сельсовет подгребли. И пришлося их к себе взять, в хатёнку нашу. Зиму прожили с нами, а весной... Весной отрыли свою ямку с картошкой да снова стали обживаться.

Но в тридцать третьем все же взяли Дунькиного старшего сына Петьку. Сослали в Сибирь, так Райка, сестра его, ездила к нему. Насушила сухарей, набила кой-чем сумку и поехала. Вылезла на станции, где надо было, стала расспрашивать, как до ссыльных добраться, а тут и явился один: да я, мол, туда иду. Ну, отошли они километра три от города, и что ж ты думаешь? Всё отобрал у неё этот паразит! Так и добралася до лагеря ни с чем. Рассказала брату, а тот:
- Да ладно... Если б ты и привезла, то всеодно здесь поотняли.
Приехала Райка оттудова и больше от Петьки ни слуху, ни духу не дождалася.

И что за классы тогда придумали? Но всё-ё агитаторы кричали: ликвидировать, ликвидировать того-то и того-то надо как класс! И не только из кулаков. В тридцать третьем и своих, партийных стали хватать. Помню, за Каланчуком пришли, его к нам вместо Пыпана в сельсовет прислали. А он из рабочих был и дюже честный. Так и его тогда схватили. И уж из таких-то, честных, никто не возвярнулся.

(Справка Отдела по спецпереселенцам ГУЛАГа (Главное управление исправительно-трудовых лагерей) и ОГПУ (Объединённое государственное политическое управление): Только за 1930-1931 гг. было выселено 381.026 семей численностью 1.803.392 человека.)

Глава 32 Сколько ж беспризорных там Было!

Работал в Брянске Сенька шофером, а тогда (1929-й год.) они были всеодно как космонавты. Первые автобусы двенадцатиместные появилися под брезентами и платили ему сорок восемь рублей в месяц, да еще кожаную тужурку выдавали и краги. Продуктов в магазинах было сколько хочешь, мясо дешевое, на рубль купишь - за неделю не поешь. А дешёвое потому, что тогда власти нэп душили и те, кто держали коров, нябось, думали, что придуть, отнимуть, вот и резали скотину по чём зря. Помню, пришла к нам в Брянск женшына с наших Рясников и плачить:
- Купите коровку! Молока тридцать литров даёть, жалко ж резать-то!
И просила за неё только коротенький старый полушубок. Но куда ж мне было корову ставить? Мы и сами-то уголок снимали в чужом доме.

И вольница с продуктами продолжалася всю зиму, а к весне всё стало пропадать. Скот порезали, погубили, порасшвыряли как зря, летом остальное подобралося и начался почти голод. Но нам пока хорошо было. Как раз напротив нашей квартиры торговал коммерческий магазин, работал в нем китаец, а жил на краю города, так что посадить Сенька его рядом с собой в автобусе и довезёть до дому, а тот за это хлеб нам без очереди продасть. Но через год Сенька ушел с этого автобуса. Он же измотался прямо! День ездить на нём, а как ночь, ремонтировать.
А товариш его работал на железной дороге, вот и говорить как-то: переходи-ка к нам, мы свободно ездим в Москву покупать что надо, ведь в то время не каждый-то мог ездить в эту Москву, а только по пропускам. Ну Сенька и устроился охранником на поезда, стало нам повольнее. Отдежурить сколько надо, а потом поедить в Москву и набярёть хлеба. Очереди и там были, но разве ж он стоял в них? Сейчас подойдёть к магазину, расставить мешок, а тут уже и видють таких-то, как он, и подходють, продають хлеб подороже.

Раз и меня с собой взял. Крепко ж хотелося на Сухаревском базаре побывать! Приехали мы, Сенька пошел по своим делам, а я - на эту Сухаревку. Походила, посмотрела, потом так-то оглянулася, а ко мне и пристал один! Так и тазить (Следить за кем-то.) за мной деньги выташшыть, так и тазить. А совсем ишшо мальчишка, лет тринадцати, и глазки-то голу-убенькие, и сам-то хорошенький такой, а пристал так, что никуда не деться. Что делать? Да приостановилася, подождала, когда подойдёть поближе и говорю:
- Чаво ты гоняешься за мной, чаво тазишь? Я сама из таких, как ты.
Посмотрел, посмотрел на меня, да как захохочить! И отстал.

Сколько ж их там было, беспризорных этих! Завернула так-то в один переулок, а там их тышшы! Грязные, оборванные, кто прямо на земле ляжить, кто на перинах... и маленькие, и большие, и компаниями сидять, и в одиночку. Один момент мне особенно запомнился, девочка лет десяти худенькая в платьице рваном, и с ней мальчишки рвуть на куски курицу, а девочка эта танцуить вокруг них, кривляется! И так страшно мне стало! А еще жалко. Ну до того жалко, что слезы навернулися. Боже мой! Какое ж несчастье, какое горе согнало сюда детей этих! Зима как раз надвигалася, холодно становилося, а они почти раздетые!

Потом зашли мы с Сенькой к знакомым, Клаве и Алёшке, он на железной дороге работал, стала я им все это рассказывать, а Алёшка и говорить:
- Куда ж им деваться-то? Раскулаченных везут, дети и убегают. Откуда их только не вытаскиваешь, когда поезд придёт! И из ящиков, что под вагонами, и с буферов, крыш. Кто живой, а кто и замерз.
- А что ж матери-то их отпускають? - спрашиваю.
- Отпускают... Да еще и сами, наверное, скажут: беги, мол, может, спасешься. И бегут. И собираются на Сухаревке, находят здесь свои компании.
С такими-то впечатлениями я и приехала домой. Говорю своим:
- Милые мои детки! Молитеся, чтобы ваших родителей Господь сохранил!

А Сухаревку эту приняла так близко к сердцу еще и вот почему. Как-то Сенькин товариш уехал в Москву, устроился там шофером в посольстве и всё письма ему писал: хорошо, мол, получаю, хорошо живу. Вот и вздумал Сенька его проведать. Приехал, приходить к посольству и говорить:
- Мне тут пройтить надо.
Милиционер стоить:
- Куда вам пройти?
- Да у меня товариш тут шофером работаить.
А тот:
- Уходи по-хорошему отсюда.
Сенька опять:
- Да мне надо...
Ну, милиционер и заорал:
- Ты что, дурья твоя башка, не соображаешь, куда припёрся? Да если я тебя и пропущу, видишь, сколько там еще милиционеров стоит?
- Да я только до товаришша...
Никак Сенька от него не отстанить, крепко ж ему хочется приятеля повидать.
- Ну, хорошо, - наконец милиционер говорить: - Давай твой паспорт.
Сенька и вытаскиваить...

Позвонил тот. Ш-ш-ш... вот она, черная машина подъезжаить. Не успел Сенька одуматься, его и забрали. Привезли в посольство, разули, раздели, обыскивать стали. И все-то карманы повывернули, и все портянки порассмотрели, а какая-то женшына даже к его часам прицепилася, чуть ни разбирать их собирается, а Сенька смеётся:
- Да что ж вы в часах-то ишшыте?
Как стала она его ругать:
- Ну, балбес! Ну, осел! Дети-то у тебя есть?
- А как же… Двое.
- Голова твоя дурья! Ты хотя бы соображаешь куда попал?
И матом его крыть, а  он:
- Да выпустите вы меня! У меня ж там мешок с хлебом стоить.
Ну, все ж отпустили... Отпустить-то отпустили, а потом и началося: как месяц пройдёть и вызывають в органы (Комитет Государственной безопасности.), другой пройдёть - опять! А как-то и предлагають: будешь, мол, помогать нам, так не станем больше допрашивать. Подумал Сенька, подумал и говорить:
- Ладно, буду.

Вот и началося. Как вызовуть, так сразу: ну что, как, мол, твои товарищи? А он: да там-то пиво мы с ребятами пили, а у того-то водкой угошшалися. На следующий раз опять: а вот такие-то анекдоты про баб рассказывали, такими-то матами ругалися. Он-то нарочно так... чтоб отстали. Ну, наконец, начальник выматерил его... как был ты, мол, дураком, так и остался, и отпустил. Но потом опять вызывали, и особенно под праздники, как приближается какой, так и вотони! Тут-то мой Семен и уразумел что к чему, тут-то и разжевали ему, что такое посольство. После этого я и боялася за него, за всех нас, ведь от них всего можно было ожидать! Вон с какими головами умными расправилися, а уж с нами такими-то!..  И не заметишь, как схапають.


Глава 33 Не дай Бог дожить...

Уехали мы из своих Рясников в Брянск. Нашли наконец-то квартирку хорошую, правда, сырая была. Как только весна начиналася, в углу из-под пола пробивался как всеодно ключ и све-етленькая водичка бежала, только и затираешь её, затираешь. Переехала и мамка ко мне с Рясника, сестра-то замуж вышла, уехала с Андреем в Сибирь, а мамка одна и осталася, в колхозе работала. А вступила в этот колхоз сразу, как только сошелся, тогда ж всех в него сгоняли и у кого какая скотина была, приказывали туда вести. У мамки ничего этого не было, а соседка Кырза свела туда корову свою и вот всё-ё ночами ляжить да плачить по ней... как, мол, коровка-то моя там, как она? И раз слышить: корова её под окнами рявёть! «Ох, да что ж это... почудилося чтолича? Как же могла она увайтить оттудова?». Двор-то у Буниных, куда их посогнали, крепкий был… Ну да, о которых я тебе рассказывала, как в Сибирь-то их отправляли. Крестится Кырза, молится, да выглянула в окно, а корова её и вправду стоить. «Ну, - думаить, - видать, как я по ней скорбела, так она и пришла». Да выскочила, загнала свою коровку в закутку, закрыла. И оказалося, что пожар на Бунинском дворе случился, а ворота видать кто-то открыл, скот и разбежался по своим дворам. Но потом опять пришлося Кырзе вести туда свою корову.

Уж очень глупо тогда сделали, что сгоняли в колхоз и коров, и овец, гусей, кур, пятухов. А посели-ка ты их вместе! Вон, у меня два и то не ладють, один-то молодой еще, даже за курьми не бегаить, а старый всё равно его лупить, чувствуить, что соперник подрастаить, а вместе они такие побоишша будуть устривать, что курам нестись некогда станить. Вот и говорю, ну зачем было кур с пятухами сгонять? Захотели эти колхозы попробовать, так помаленечку надо было начинать, потихонечку.

Да и за работу в колхозах этих почти ничаво не давали. Как урожай снимуть, так сейчас приедуть, забяруть и отвязуть в город. Это только теперя колхозникам и деньжат дають, и хлебца, а тогда одни палочки (Палочками отмечали количество отработанных дней, которые назывались трудоднями.), а потом и жди, дадуть тебе что на эти палочки или не дадуть? А как командовать, так находилося кому! Помню, поехала я раз к своим на Рясники, встретила Сергея Кадикина, а он и говорить: «Что ж, пойду я Пыпану подчиняться? Да у него сроду даже лошади не было, огород лопухами заростаить, а я и слушай его? Лучше смерть приму!» Так-то и мамка рассудила: «Да забясися этот Пыпан! - Она ж горячая была! – Я с ним на одном поле и с….  не сяду, а мне к нему на поклон итить, спрашивать, что сегодня делать?» Вот и бежали от этого колхоза, кто мог.

Приехала мамка ко мне, стала с детьми сидеть, а мы с Сенькой поедем в Москву, привезем хлеба, ваты, материала какого, потом сошью я одеялку, продам. А тут еще и по карточкам муку стали давать, вот и скопилося у меня пуда три муки, хлеба мешок, деньжонок сколько-то. Думаю себе: «Надо корову купить, ведь детей двое, да и сама отошшала». К нам фельдшер знакомый ходил, так он всё-ё говорил мне: надо, мол, тебе, Мария, обязательно молоко пить, иначе плохо будить. А у хозяина нашего сарай свободный стоял, вот я пошла к нему и говорю: хочу, мол, корову купить, а он:
- Ну что ты, Мария! Тогда летом от мух не спрячешься.
- Иван Иваныч, - говорю: - поверьте, в сарае будить, как в квартире! Ничего не увидите. Ни навозу, ни грязи, ни мух.
А он добрый был, покладистый:
- Ну ладно, покупай. Но сначала с женой поговори.
Сказала и ей, а она ни в какую:
- Нет-нет! Может, такая буйная попадется и моих детей забодает.
Интеллигентная ж была, никогда с коровами дела не имела.
Но вскорости уехала она на курорт, а на третий день и заболела ее девочка. Иван Иваныч ко мне:
- Что делать, что делать? Телеграмму жене отбивать, чтоб вернулась?
- Ну, что вы, Иван Иваныч, - говорю: - Да пусть она там отдыхаить, а мы уж как-нибудь сами постараемся девочку вашу выходить.
И взяла её к себе. А тогда уже врачи ходили, лекарства давали, и стала она поправляться. Но следом Коля мой от нее заразился, так оба и переболели.

Отбыла хозяйка на курортах сколько положено, приезжаить, а Иван Иваныч и говорить ей:
- Вот, видишь... Ты не разрешила Марии корову купить, а она за нашей дочкой ухаживала и даже сын её из-за этого переболел.
Она, правда, поблагодарила меня, но насчет коровы промолчала. Ну, раз так, я и подумала: «Пускай теперя что хочить, то и говорить», да поехала в свои Рсникив и купила корову у знакомой, у Наташки, а муж её, Иван, до Брянска (Брянск – В сорока километрах от Рясников.) взялся мне её довести. И вот помню повели мы эту корову со двора, а Наташка и дети как крикнули в пять голосов! Вернулася я, говорю:
- Ну что вы так?.. Даром я, чтолича, её бяру?
- Манечка, - слезы фартуком утираить: - ну как не убиваться-то? Четверо детей, а коровка кормилицей была! Иди, уводи ты эту корову скореича.
По-ошли мы с ее мужиком, сами на лошади, корова следом.

Привели в Брянск сели ужинать... А мамка как раз борщ сготовила. Выложила я на стол буханку хлеба, а Иван как сел, так и съел её почти один. Да еще просить:
- Тетя Дуня, - к мамке-то: - подлей ишшо штец!
Подлила она. Опять съел. «Ну, - думаю, - объестся мужик!» Да говорю:
- Вань, не жалко мне шшей, но боюся, что объешься ты хлеба.
И что ж ты думаешь? Дала ему сколько договорилися хлеба, денег, выхожу во двор, глядь... А он сидить и опять хлеб этот есть.
- Вань, ну брось ты...
И рассказала ему про братца, как после тифа пошел он к деду, накормили его там  вволю хлеб, а он и помер. Вроде бы и послушался, а ночью как заохал, как застонал!
- Правду ты говорила! – кричить: - Горить у меня всё в нутрях-то!
Скорей мы ему грелку, соды... Ну, ничаво, к утру обошелся.

Вот так-то, милая, порезали при нэпе мужики скот, пораспродали и начался почти голод. Бывало, идёшь по улице, а люди прямо на глазах и падають. У нас так-то крылечко был пригорожен к хате, и вот раз выходить мой Витя утром, а на нём и ляжить ктой-то. От голоду помер... А еще напротив нас биржа для безработных стояла, так возле этой биржи столько народу с утра сходилися! Стоять-стоять, ждуть-ждуть... Ну, наконец, выходить начальник и объявляить сколько человек нужно картошку перебирать, сколько яшшыки на вокзале грузить. И все шли, никто не гнушался. Ни учителя, ни инженеры.

Страшная, ох и страшная эта безработица! Неподалёку от нас каменный дом стоял, богачи в нем до революции (До большевистского переворот 1917 года) жили, а когда у них отняли, то голытьбы (Бедные люди.) туда и понагнали цельные квартиры. И вот начнешь белье стирать, так на крючок от них закрываешься, а то придуть да вырвут из рук: дай, мы стирать будем! Хоть что-нибудь им же надо заработать! А уж когда к речке пойдешь полоскать, то уж никуда от них не спрячешься. Выхватють это бельё и сразу полоскать. Даш им потом пятак какой, вот и рады.

Соседка с нами рядом жила, двое детей у нее было, а потом и мать с дочкой приехала, думала, что здесь от голоду спасутся. И вот как им жить без работы? Совсем пропадають. Сердце мое разрывается, как их детей жалко!
Так дам своим по кружке молока, а своё схвачу за пазуху да к соседке этой... и хлебушка по кусочку отрежу:
- На, Шур... Детям-то хоть дай.
А она как бросится на колени, как начнёть руки мне целовать! Кинутся и дети к этому молочку, съядять моментом, а потом опять ждуть, когда принесу.

Господи, страшней и нету, когда дети голодають! После войны-то (Великой Отечественной. 1941-1945.), когда погорело всё и ни надеть нечего было, ни укрыться нечем. Ладно, не беда, наскребу кой-чего, укрою вас, уложу, а вот когда голод... Во, когда лихо! Наварю лебеды с крапивой, заболтаю кой-чем, дам вам. Виктор съесть, ты этого и вовсе в рот не брала, попадёть так-то картошечка или кусочек хлебушка, и ладно, а Колька... Как начнеть его рвать от этой пишшы!
Ох, боюсь голода. И не дай Бог дожить до такого ещё раз! Лягу так-то спать и как всплывёть всё! Гоню, гоню от себя мысли эти: да отойдите ж от меня, отстаньте!.. Нет, не хочу, не хочу и вспоминать. Поговорю так-то с тобой и расстроюся на неделю. И сердце болить. И заснуть не могу… Да убери, убери ты его! Закрой, и больше не открывай... да этот, что слушаить, записываить.

P. S.
Эти слова слышала я от мамы в 1988-м, когда полки в магазинах были полупустые, за хлебом стояли очереди, брат Виктор привозил его из Брянска и мама, напуганная приближением голода в очередной раз, сушила и сушила сухари.

Глава 34 Ну и характер!

Обзавелися в Брянске мы тогда коровкой, а она молоко жи-ирное давала и мамка как понясёть его на базар, а её уже там и ждуть. Потом и поросят завела, ведь без коровы трудно с ними, а с коровкой-то... Пляснешь им молочка в корыто, они и сожруть, что ни намесишь. Вырастишь, продашь и как ты думаешь, легче жить стало?

А раз зарезали мы поросенка, собралися засолить. Пошел Сенька в магазин, купил яшшыков, разбил их, чтобы вечером по-своему сбить, а дошшечки с гвоздями положил на грубку (Верхняя полка русской печке.), чтоб дети не достали и ноги не накололи, а Витя и достал. Вожусь я на кухне и слышу: он во дворе заплакал. Выбегаю, а он оказывается на дашшечку с гвоздями наступил и наколол ногу. Выхватила эту дошшечку, нашлепала его по заднице, а на ногу и внимания не обратила... крови нету, ну и ладно.  А часа через два он и застонал: ножка болить, ножка болить. Посмотрела... вроде ничего нетути и уложила спать. А ночью он опять: ох да ох, ох да ох! Стала народными средствами лечить, растопила сала свежего, ножку этим салом растерла и вроде бы полегчало ему, а к утру так застонал наш Витя, что и аж закричал. Сенька проснулся, как глянули! А нога у него аж синей сделалася. Подхватилися да в больницу, а там главный врач посмотрел и сразу:
- Это гангрена. Отнимать ногу надо.
- Нет, не будить этого! – плачу, кричу: - Лучше пусть помрёть, чем с этих пор без ноги!
Ведь четыре годика ему было! А врач опять:
- Вы же ребёнка погубите, сами его убьёте
Нет. Я - своё!

И так прошло два дня. А я-то не сплю, всё рядом с Витей сижу и аж шататься стала. Ну, пришел Сенька меня сменить, ушла я домой отдохнуть, поспала сколько-то, прибегаю опять в больницу, глядь: а Витьки и нетути в кроватке! Где ж он? А фельдшер Калин Максимыч шепчить:
- На операцию его понесли, ножку отнимать будут.
Я… где была! В глазах потемнело. Не помню, как и вскочила в эту операционную… а Витя уже на столе ляжить, сёстры к операции всё готовють. Да схватила его со стола и в палату. Через какое-то время главный врач приходить:
- Сумасшедшая. Что вы делаете!
- Отойдите! – кричу: - Это мой ребенок!
А сама реву… сил нетути! Он ругаться, кричать стал, а я - ни в какую.

На другой день опять меня вызываить. Вхожу, а он приобнял меня за плечи и говорить:
- Вы устали, Мария. Поедемте-ка в театр, отдохнете там.
А я ка-ак отскочу от него:
- Как же так? Ребенка больного брошу и пойду в театр?
- За ребенка не беспокойтесь, - опять подходить ко мне: -  Я к нему сестру приставлю.
- Да вы что? - уходить от него наладилася: - Значить, пойду развлекаться, а ребенка страдать оставлю? Какая ж я мать после этого? Не-ет, не быть по-вашему.
Пришла в палату и думаю: «Что ж такое? Можить, ему деньги нужны?» Сказала мамке, пососкребла она дома всё, что было, принесла. Пошла я к нему, подаю деньги, а он и засмеялся:
- Да мне совсем не это нужно!
Я и догадалася к чему клонить:
- У вас же семья! – говорю.
-  Ну и что? – опять смеется.
- Не-е, и забудьте про это, никуда я с вами не пойду.

Ну, к вечеру приходить в палату и заявляить:
- Вам, Мария, надо из больницы уйти. Ребенок должен один остаться.
- А что? – говорю: - Место я чтолича тут пролежала? Я же в палате кому воды подам, кому лекарства.
- Мы и без вас обходились.
А потом отлучилась так-то, прихожу, а Вити опять нету! Где он? И оказалося, что в другую палату его перевели, и койка ему там уже стоить, а для меня нетути. Ну, раз так!.. Вечером приходить мамка, а я к ней:
- Иди-ка за извозчиком.
Да схватила Витю в одеялку и на улицу. Сажусь в коляску, а врач и выбегаить на крыльцо:
- Куда ж вы больного ребенка увозите? – кричить: - Ну и сумасшедшая женщина. Ну и характер!

Приехала домой и тут-то одумалася: «Что ж я наделала! От врачей увезла. Что с Витей теперича делать буду?» Сижу, реву... Смотрю, фельдшер Калин Максимыч приходить:
- Вот, пришел вас навестить, - говорить: - Я знаю, в каком вы сейчас состоянии. Не волнуйтесь, сейчас перевязочку вашему мальчику сделаю.
Как же я обрадовалася:
- Милый вы мой, дорогой Калин Максимыч, да не оставьте меня, неразумную, в беде моей!
Хороший был дяденька. Немец, а такой добрый, тихий. Вот и начал к нам приходить, перевязки через день делать. Ни мази, ни лекарств никаких не приносил, а только боровым раствором лечил. Пойду в аптеку, наберу этих пузырчиков, а он ванночку теплую с марганцовкой сделаить, бинт этим раствором смочить, перевяжить... И начала ножка заживать. Потом на костылях Витя пошел, а вскорсти и их бросил.

Ну а со мною началися приступы сердечные. Правда, сердце и до этого побаливало, а теперя и вовсе как забьёцца, заколотицца! Задыхаюся прямо. Пошла в больницу, а мне и назначили уколы. Сделали первый. Плоховато чтой-то стало, и цельный день не по себе было. На другой день еще один сделали, а я вышла из больницы и не знаю куда итить? По сознанию-то понимаю: во-он тот магазин... должна я дойти до него, повернуть... там-то и автобус Сенькин останавливается, а решиться идти к нему не могу. Такое состояние, как вроде шла я куда-то, шла и вдруг пропасть передо мной разверзлася. Присела так-то на лавочку, сижу. Сенькин товарищ подходить:
- Что ты сидишь-то здеся?
- Да так... Отдыхаю.
А он меня - под руку да говорить:
- Пойдем-ка... Сейчас Сенька проезжать будить.
И вот вядёть меня к автобусу, а я упираюся: куда меня ташшуть-то? Но тут Сенька подъехал и довез до дому.

Рассказала ему отчего все это со мной приключилося, а он и отвёз меня к старенькой женщине-врачу, ее часто до дому подвозил. Обследовала она меня и говорить:
- Кто ж вам эти уколы прописал? Вам же их нельзя делать.
И объяснила, что никаких лекарств принимать мне не надо, а когда приступ начнется, то лечь и компресс холодный на сердце положить. И чтоб тихо было, никакой суматохи, шума, ну, а когда сердце обойдется, не сразу встать, не рывком, а потихонечку. Так-то я и начала делать. Как только плохо станить, Сенька сразу распахнёть окно настежь, детей на улицу проводить, чтобы даже шороха никакого не было, да и сам тихонечко ходить, только компрессы холодные меняить. Отлежуся в тишине, отдышуся, сердце и обойдется. Так-то и вразумила меня та старенькая женшына-врач, так-то я и лечилася.
Глава 35 И охватил всех страх

Прожили мы в Брянске до тридцать пятого году, а потом... Сенька ж партийный был, вот его как-то вызывають в военкомат и говорять: надо ехать в Белоруссию, в Боровку (Деревня в Верхнедвинском районе Витебской области Беларуси.), там строительство военной базы начинается. А раз партийный, то не откажешься, он и поехал. С год, должно, прожил там один, а потом и я к нему собралася, но не насовсем, а просить, чтоб отпустили. Приехала, пошла к начальникам, а мне как отрезали: отпустить и речи быть не можить, переезжайте вы к нему. Ну, мы-то с мамкой никак не хотели, а ребяты мои: поехали и всё! Вот я и решилася. Продали мы корову, что было нажито, погрузили на воз и отвезли к одному знакомому.

База строилася в лесу и кругом сосны, ели, а в лес пойдешь, так грибов сколько! Как глянешь так-то вверх по горочке, а груздов, молочанок, волнушек столько, что, нябось (Навкрно), за день тонну набрать можно. Платили Сеньке хорошо, он же начальником механизации был, в магазинах масло, сахар, хлеб - вволю. И квартиру нам сразу дали большую, светлую, никогда мы еще в такой не жили.
Ох, и пожила я там!.. как на курортах! Мамка-то и обед сготовить, и прибярёть, а я сплю сколько хочу, гуляю сколько хочу. А была-то еще молодая. А кругом-то военные, и каждый заглядывается на меня! И был это один такой год за всю мою жизнь, ну а потом…

Там же, в Баровке, сначала гаражи строили, а когда настроили, понаехали танки,  военные тревоги завыли, а они как попруть, как зарявуть! Ночь-две спишь спокойно и-и опять… А тут же недалеко польская граница проходила, вот и пугаешься каждый раз: «Война!» А потом еще и аресты началися (1937 год – начало очередных репрессии советской власти.), и как раз после первомайского праздника. Тогда ж такой банкет в части устроили! И чего там только на столах ни было! Шоколад, пирожные всякие-разные, севрюга, белуга. Никогда потом я такого не видела... и больше не увижу.

А после праздника смотрю так-то газету, а там на параде Ворошилов (Климент Ворошилов.1981-1969. Один из первых Маршалов Советского Союза.) обнимаить Уборевича (Иероним Уборевич. 1896-1937. Командарм 1-го ранга. Расстрелян по «делу Тухачевского».), начальника нашего округа. Я и говорю Барановскому... он рядом с нами жил и в энкэвэде служил (НКВД - Народный комиссариат внутренних дел СССР.): посмотрите-ка, мол... а он и засмеялся.
И нехорошо-о так засмеялся. А через день поплыла я на лодке через озеро в столовую за хлебом, гляжу, а возле неё и валяется портрет Уборевича.
- Что такое? - у повара спрашиваю: - Чего он тут валяется?
А тот и отвечаить:
- Арестовали его. Врагом народа оказался.
Боже мой! Я так и ахнула.

Ну, а потом и пошли, и по-ошли эти аресты, того арестують, того. Всё равно как тем банкетом первомайским нашу спокойную жизнь и закончили. Сенька раз приходить и слышу:
- Знаешь, главного бухгалтера арестовали.
Ну, поговорили мы, поговорили, а тут хлоп!.. и начальника строительства Багдатьева взяли, вредительство за ним. А он пожилой был, лысый и такой душа-человек! Я молоденькую жену его знала. Через день – комбрига. И каждый день хватать стали.
Знакомый наш, начальник электростанции, такой высокий, красивый был, и вот как-то встречаю его, а он и рассказываить:
- Купаюсь я вечером в озере, и вдруг как погналась за мной змея! Еле-еле на берег от нее выскочил! Если б плохо плавал, не уйти.

А там вокруг лес дремучий был, болота, и в них столько змей, гадюк водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь... Что ж это мой гамак такой серый? А на нём – ужи! Обвили весь и висять. Господи, умерла прямо! Да и за бойцом гадюка раз гналася и такая здоровенная!.. как удав всёодно. Так что ж он: как только догонять станить, он прыг за дерево, а этот змей и ударится об него. Пока опомнится, он убегать скореича. Вот теперя и начальник электростанции рассказал про змею, да ещё прибавил:
- Плохой это признак, когда за человеком змея погонится.
Сказал, и как в воду глянул, - через день его арестовали.

И охватил всех страх. Сиди и жди своей очереди. Как пойдеть Сенька на работу, так и думаешь: «Вернется ли?» А тут еще эти танки! Почти каждую ночь тревоги началися и до того нервы мои расшаталися, до того, что невмочь стало.
- Знаешь, - говорю Сеньке: - не могу я больше здеся оставаться. Отпустють тебя, не отпустють, а я всёодно уеду.
Ведь там базар даже не сходился, а у меня ты была маленькая, молоко нужно, вот и приходилося за ним ходить в деревню километров за семь и все лесом, лесом. Раз так-то иду, а меня на машине комендант общежития нагоняить:
- Куда ты? – остановился: - Тут же столько бандитов разных шатается!
И стал рассказывать: там-то одного раздели, там-то двоих убили. Как взял меня страх! Опостылел этот лес сразу. Лезуть, лезуть на меня сосны, ёлки, давють! Задыхаюся прямо. Господи, хоть бы вверх подняться, подышать! Ну, стал Сенька говорить начальникам своим, что жена, мол... а его и перевели в другую часть.

Глава 36 Окулачилась кулачка!

Переехали мы в Энгельгардтовскую, под Смоленкск. Дали нам сначала одну комнату, потом еще две. И хорошо так отделаны были, видать, для какого-то начальника готовили. В магазинах и тут всё было, иногда даже и мануфактуру в магазине давали. А тогда ж её трудно было доствать и в городах повольней было, а в деревнях люди вовсе обносилися. Как-то получаем от дяди письмо: пришлите, мол, нам, пожалуйста, хоть что-нибудь из одёжи, выйти на улицу не в чем. Я и говорю мамке:
- Езжай, отвези. У нас много ненужной накопилося.
Что ж, латки мы чтолича ставили? Как брюки чуть приносилися, так и всё. Ну, мамка набрала мешок цельный и поехала. Приехала, вышел к ней дядя и на штанах дырки руками прикрываить. Как начала мамка таскать из мешка!.. так на что гордый был, а пал перед ней на коленки да плакать:
- Дай Бог тебе здоровья! А то в церкву как пойдёшь в таких штанах! На них заплатки уже не держуцца.
Так-то мы и обрядили их.

Место, где мы жили, красивое было, степь кругом. Военная часть проволокой обнесена, а за проволокой трава... один клевер. Я и подумала: чего добру пропадать? Куплю-ка опять корову. На час, на два выведу на такой клевер, она и сыта. Ведь трое детей уже было, молоко нужно, а где ж его взять в воинской части? Сказала коменданту, а он:
- Приводи. Дело будет видно.
И купила, Петёнкой звали. Молока давала по тридцать литров в день, а куда ж самим попить? Вот и стали ко мне ходить: тот дай, тот дай, а потом и в садик стали брать, придуть утром и налью им парного ведро цельное. А лиходеев-то везде хватаить! И взъелися на меня бабы, даже собрание устроили:
- Да ей творог из деревни носють! - одна кричить
- Ми-илая, - отвечаю: - я своим кур кормлю, на что ж мне чужой?
Другая подхватилася:
- Во, смотрите, какой муж у нее худой, а сама какая!
- Да что ж, - отбиваюся: - обижаю я его чтолича? Мой муж вволю и сметанку, и творожок, яички есть, а что худой, так работы у него много.
И третья… толстю-юшшая поднялася:
- А-а, она тут деньги лопатой грябёь! Окулачилась кулачка!
И аж трясётся вся, аж слюни у неё изо рта летять!
- Ее налогом обложить надо!
- Как же вы меня обложите? – спрашиваю: - Молоко носить? Так пожалуйста, буду носить. Сколько литров?
А она опять: ликвидировать её надо, заклеймить! И всё собрание за ней. Ну, я и говорю:
- Так вы на то и собрание собрали, чтобы меня клеймить? Чем же вам моя коровка мешаить? Тем, что ваши детки молоко пьють каждый день?
- А молоко твое снятое! – опять одна выскочила.
- Ну, ладно, - говорю: - Раз снятое, не берите.

На другой день приходють за ним, а я:
- Здра-асте вам. Зачем же вам молоко мое снятое?
Садик без молока и остался. Гляжу, начальник идёть:
- Сафонова, ты чего капризничаешь?
- Так не слышали разве, как на собрании меня клеймили?
- Да ну их к черту, - смеется: – Ты только слушай, что бабы от безделья наговорят. Не обращай внимания.
Ну, я-то внимания не обратила и снова стала давать молоко в садие, но всё ж обидно было. Да и страшно. Ведь в деревнях поликвидировали всех крепких мужиков, вот и меня могли. Пропаганда, моя милая, силу большую тогда имела и в уши лезла: кулаков уничтожить, того заклеймить, того ликвидировать! Все властям мешали, вот и я со своей коровкой могла… ведь кричали ж бабы, что ликвидировать надо. А можить ишшо и потому кричали, что нябось каждый муж так- то придёть домой да скажить: во какая женшина!.. трое детей, корова, свиньи, а всё управляется делать. Скажить так-то, а жены народ ревнивый! Цепляить их это.

Раз так-то прихожу с тобой из бани, а у меня сидять три пары, летчики с жёнами. Сенька им чая вскипятил, варенья банку открыл, масло поставил, булки… как раз перед баней их спекла. Угошшаить он их, а один и говорить своей:
- Во, видишь какая жена! И в доме чисто, и скотина на дворе ухожена, и сама из бани... – Да ко мне: - Как вы управляетесь всё это делать?
- Ну, что ж, - отвечаю: - у каждого своя способность. Я из деревни, у меня к этому прилежность есть.
- Ну как же, в деревне корову подоят, да и выгонят в стадо, а вы сами кормите.
- Да что ж корова-то… вагон, чтолича? Я встану утром пораньше, выгоню ее за проволоку, а кругом клевер по колено. Похожу с ней час-другой, так у нее во-о какие бока стануть, аж задыхается. Ну, а пока она ходить, сама мешок травы нарежу. Придем домой, высыплю ей, так она до трех часов жевать будить. Ребяты от школы ослобонятся, еще мешок принясуть, а к вечеру опять сама попасу, вот никаких трудностей она мне и не доставляить.
Поглядели их жены, послушали, а одна и говорить:
- Двое детей у меня. Живу с мамой, а все равно ничего не успеваем делать, даже белье стирать нанимаем.
- Ой, и не понимаю... как это вы так умудряетеся? Да что ж вам… грядки чтолича полоть, в поле жать? В квартирке-то живете и ничего делать не управляетеся?
Так-то и поговорили с ними, так и побеседовали.

Обжилися мы в этой Энгельгардовской, устроилися. Только б жить да радоваться, но тут мамка слегла. Она-то еще в Боровке почувствовала себя плохо, а теперя и вовси… Повела я её к врачу, а у нее и признали рак. Отвезли в Смоленск, сделали ей операцию, но только полтора месяца после неё и пожила. И все полтора месяца я даже на постель не ложилася, прикорну так-то чуть и всё. Ну, наконец, отошла у неё память... померла. Там-то, в Энгельгардтовской её и схоронили.

Мало пожила она хорошей жизнью, только здесь, в Белоруссии. Бывало, как управимся с ней по дому, возьмёть удочки и на озеро рыбу ловить. А с ней туда еще старый врач ходил, так бывало сидять в лодке часами, рыбу удють, а она рассказываить ему. Большой он охотник был слушать! И такая молодая стала от этой жизни, такая веселая! Но крепко ж ревнива была. Как Сенька чуть задержится на работе, так она:
- Ах, да где ж это он? Чаво ж не идёть-то?
- Да мам, перестань, - стану успокаивать: - Хозяйство-то у него какое...
Нет, начнёть турчать: а ты знаешь, что тот-то с той-то гуляить, а тот с той-то…
- Ну и что? Теперь и мне с него глаз не спускать? – засмеюсь: - А если с какой и подкрутить, радостней у человека на душе станить.
Как разозлится! И пошла-а...

Вот и с мужем так жила. Ведь он ча-асто в Брянск в извоз ездил, и вот как ехать, она и начнёть... и поругаются. Помню, раз так-то собираетсян он, а она как раз печку топила хлеба сажать, выставила дежку с тестом, а я кручусь под ногами да пальцем в это тесто ткну да ткну, интересно ж как дырочки получаются. И вдруг она как шлёпнить меня от этой дежки! Разревелася я, а отец:
- Ты что?.. Зло на ребенке срывать?
Подскочил к ней да как дасть пошшочину! Ну, она прыг на печку и в слезы. Раньше-то отец и пальцем её не трогал, а теперя такое и случилося. Видить это дед, сам и печку дотопил, и хлеба посажал, а мамка всё ляжить да плачить. Он - и водички ей, и поесть, а она ничего не бярёть.

И пролежала так до самого вечера, а к ночи хотела с печки встать, да и ударилася в обморок. Положили ее на кровать, а она как начала с себя одежду срывать! Дед испугался, послал за Любой учительницей... рядом та жила. Прибежала Люба: что такое с Дуняшкой? А Дуняша ляжить, что ни подадуть, отшвыриваить, и всё молча, молча. Ну, развела Люба горчицы, поставила ей к пяткам, к икрам, дала каких-то капель, и заснула мамка. И кро-отким таким сном заснула.

Ну, а когда отец вернулся с извозу, рассказали ему всё, а он как пал перед иконой на колени, как стал молиться!.. Большая икона Божьей матери у нас в углу висела и называлася «Умягчение злых сердец», её ещё свекровь покупала. Бывало, тоже как взгорячится, так и падёть перед ней на колени, молится-молится, сердце и смягчится, и отойдёть, а теперя и отец... Помолился и дал обещание каждый год, под Покров день, ездить в Белые Берега в монастырь. И уже я помню, как поедем по проулку, потом лесом, через дорогу железную, как приедем в монастырь, а там уже служба идёть, певчие поють, свечи горять. Посадють меня в уголок, засну, а они отстоять службу и назад, домой. Это мне уже годика четыре было (1907 год).

Глава 37 Он верил советской власти

Из нашей воинской части входить-выходить можно было только по пропускам, и вот раз Сенька прибегаить и говорить:
- Андрей с Динкой (Сестра мамы с мужем Андреем) на вокзале сидять, надо пропуска брать, за ними ехать.
Побежала я за пропусками, а мне их и не дають. Знають уже, что Андрей из Сибири удрал... Почему? Да он тогда первым секретарём в Называевке работал, а там как раз жатва началася, из ЦК Молотов приехал (Вячеслав Молотов. 1890 -1986, член ЦК партии.), собрал срочное совещание и говорить: почему, мол, задания не выполняете что вам назначили? «Зерно, - отвечають: - мокрое. Дожди.» и один даже это зерно в мешочке принес: поглядите, мол, какое, а Молотов как начал над ним насмехаться! Через какое-то время смотрють, а того и нету в зале. Стал потом Молотов доклад делать, а после перерыва еще нескольких человек не стало. Тогда товарищ Андрея и говорить:
- Надо удирать. И нас арестуют.
Да подхватился с совещания этого и - на машину. Всё там Динка бросила, корову, поросеночка, обстановку и вот теперя к нам приехали с дочкой на руках.

Приехать-то приехали, а пропуска на них и не дають. Что делать? Я - к Барановскому, рядом с нами жил и в НКВД служил: так, мол, и так, а он:
- Ну не можем мы...
- Да вы что! – кричу: - Да я за мужа сестры, как за ребенка своего ручаюся!
Но все ж выписал. И вот как пришел Андрей к нам, как сел, так цельный месяц никуда и не вышел, боялся, что арестують. Да и крепко ж ему обидно было, душа его разрывалася! Как же он верил советской власти, что она правильно всё делаить, а тут аресты эти, расстрелы.
Потом поехали они на его родину в Давыдовку, что недалеко от Орла, там-то он и отсиделся у своей матери. Картошка, молочко были, деньжонки водилися, да и я кое-что посылала, так зиму там просидел, а на весну и присылають ему из Называевки письмо: приезжай, мол, возвратим тебе партбилет и снова примешь место секретаря. Подхватился он да опять ко мне: «Что делать? Это ловушка?» Рассказала Барановскому, а он:
- Если б хотели арестовать, то и тут бы взяли.
Андрей и поехал в Называевку.

Встретили его там хорошо, ведь там же работать стало некому. Самая уборка хлеба, самая заготовка кормов, а взяли и посхватали всех секретарей, вот и некому стало колхозников подхлестывать, хлеб остался на полях и такой голод начался! Рассказывал Андрей:
- Как поглядел я на всё это!.. И решил: сами сделали это преступление, сами пусть и расхлебывают.
Да развернулся и назад, в Карачев, а его здесь предриком назначили, квартиру дали.

Но после этого с него всё, как рукой сняло. До этого-то что слепой был, без всяких колебаний верил партии. За это и мамка его не любила. Бывало приедуть к нам в гости, а она и начнёть:
- Ох, и когда ж они уедуть! Трпеть не могу коммуниста этого.
Да и мне с ним иногда лихо было. Раз посмотрели мы картину про Чапаева
(Участник Первой мировой и Гражданской войн, начдив Красной армии. 1887-1919), идем домой, а я возьми да скажи:
- И чего было Чапаеву не отступить, если возможность появилася людей спасти? Надо было и отступить, зачем жизни человеческие губить, головы людские под пули подставлять?
А он как вскинется:
- Ну что ты понимаешь! Да если б мы не подставляли голов, то и революции не было!
- Ну, все-таки голова человеческая есть голова: - отвечаю: - а не кадушка какая-нибудь, надо было выход искать, что б сохранить людей.
Вот так с ним и поспорили, а он как надулся! И уезжать. Я - к нему: Андрей, да Андрей... то, другое. У нас-то как было заведено? Мало ли о чём не поспорили, но ты оставайся при своем мнении, я при своем. А по его понятиям: чтоб все только и думали так, как партия думаить. И дай ты ему сейчас в руки оружию, так и перестреляить пол России. Бывало, всё так-то и скажить:
- Не наш дух у тебя!
Сила была, энергия, а глупости - по завязку. Он с Сенькой потому и дружил, что тот ему ни-и слова не перечил. Бывало, усядутся за столом, выпьют, Сенька на гитаре брынчать, Андрей на балалайке, а потом наговориться никак не могуть.

А с женами не ладил, и потому, что перечили ему. Когда Динка в комсомол записалася и встретила его… А в то время в комсомол всё красивых брали, да еще что б на гармошке играл, вот тогда девки и будуть бегать в этот комсомол.
А Андрей такой красивый был! Высокий, стройный, волосы кучерявые, а глаза!.. Тёмные, жгучие. Даже как-то страшно становилося от красоты такой, вот Динка как увидела его, так сразу и влюбилася. А у него уже была жена и двое детей, и жена то из бывших. Красивая, гимназию кончила, а вот за него, за деревенского и вышла. Ну как было пройти мимо такой красоты? А как вышла, так и начала:
- Тебе, Андрей, подучиться бы надо. Ведь эти продвижения твои все временные, придет пора, когда всюду грамотные потребуются. А ты парень умный, энергичный, если будешь учиться, далеко пойдешь. – Сама-то учительницей была. - Я тебя подготовлю, только берись.
А он же самоуверенный был, думал, что силой только всё и сделаешь. Ну, сначала терпел, терпел ее советы, а потом и взорвался:
- Так значит ты только учёных любишь!
И пошло у них... И разошлися в разные стороны. А чтоб послушать? Ведь всё равно пришлося учиться, и даже до секретаря райкома дорос. Конечно, не только из-за грамоты, а, видно, смог и Сталинского духу набраться. Ну а те, кто не набралися, ясное дело, что с ними стало.

Помню кой-кого из таких-то: Гаврюшку Бурюкина, Сережку Лысикова, Пашку Подколёсина. Одних порасстреляли, других посослали, а кто живой остался, так ни к чему и не пришел. Во, Сережка Лысиков. Хороший парень был, тихий, умный. Когда коллективизация началася так всё-ё агитировать его посылали.
А тогда уже в глухих деревнях и убивать стали агитаторов этих. Рассказывал как-то: пришли в одну деревню, начали собирать людей, и посошлися одни бабы. И потому бабы, что мужики уже хитрить стали, не приходить на эти собрания. Ну, начни мужик перечить? Его и загрести могли, а бабу... Попробуй-ка её забрать, когда за её подол пятеро сопливых держуцца! Так вот, начал тогда Сережка агитировать за колхозы, а бабы как стали кричать, как пошли на него! Смотрить, а у них цельные фартуки чем-то набиты. Да как замахали руками, как стали его песком сечь! Он - шутить, он - что... а они совсем осатанели, засекли его прямо! И как оттудова выбрался, уже и не помнил, только потом говорл:
- То-то ж я плакал, то-то ж плакал!
- Чаво ж ты плакал? - спрашиваю.
- От обиды. Мы ж им хорошую жизнь хотели устроить, а они...
Верили тогдашние коммунисты, что добро людям нясуть.

Потом женился этот Лысиков на Любе Зюгановой. Смирная баба попалася, ничего от него не требовала, жили бедно, всё по квартиркам перебивалися, хоть и работал по общественной линии, в комсомол ударился. Ну, а когда мы уже в Брянске жили, встретился мне раз и всё на судьбу обижался: ка-ак, мол, хотели мы справедливость установить, как боролися за неё! А когда повёл свою справедливую политику и при раскулачивании: «Что ж это вы делаете, зачем деревню разоряете?», то его и упекли на пять лет. Правда, отбыл он срок, вернулся, но уже больной и вскорости помер.

У прежних коммунистов судьба плохая была, и поточу, что дюже честные были, даже в галстуках не ходили, а всё как попрошше. Бывало коммунист с женой и под ручку не пройдёть, чтоб другие не завидовали, поэтому авторитетом и пользовалися, уважали их сначала люди: «Да как же! - так-то скажуть, - он же коммунист!» Тогда всё говорили на таких-то не партийный, а коммунист. Вот и вести себя должен по-другому, а то упаси Бог люди скажуть: во, мол, коммунист, а живёть хорошо, значить, хапаить, кулаков кулачить, а себе бярёть. И учреждения, где они сидели, были бедно обставлены, это потом все изменилося, когда другая политика началася. Приехал раз Андрей из Москвы со съезду... не то со слёту, и начал у себя в кабинете перетрубацию наводить: товарищ Сталин, мол, сказал, что нечего нам прибеднячиваться, кабинеты надо коврами устелить. Появилися господа новые! А еще, мол, сказал, что надо врать, врать для пользы государства полезно... Ну, можить, и не самым открытым манером это сказал, но Андрей так понял. А те, кто не принял этого, карьеру свою и закончили. Всё бывало про таких-то в газетах турчали: не тем духом дышить, не тем духом! И ведь не говорить, а только дышить! Ну, а когда террор начался, то тех, кто продолжал гнуть свою справедливую политику, посажали, порасстреляли, а у остальных началися разочарования и весь их огонь прогорел, как солома. Вспыхнула... и ни жару, ни золы не осталося.

Но Андрей уцелел. Помню, когда переехали они в Жуковку… уже после войны это было, в сорок пшестом, так Динка всё-ё пилила его: ну давай, мол, домик какой-нибудь построим, место тут хорошее, лес кругом, воздух чистый, а он - против: «Что ты! Стану я строиться! Как же на меня вдовы смотреть будут?» А ему уже занездоровилося, но он всё работал и работал, даже подлечиться некогда было. Ну, а когда пошел к врачу и тот ему брякнул, что у него чахотка скоротечная, то Андрей где стоял!.. там и сел. И никак не встанить. Повела его Динка домой, а навстречу подвода с водой едить. Андрей так-то толк Динку в бок и шепчить: «Во, смотри... Там, в бочке лёгкие мои, я вижу их». Во-о как горячо принял! И даже застрелиться хотел. Собрался как-то и ушел из дому. Динка ждать-пождать, а он - в лес. Ходил там, ходил... все искал место подходяшшее, ну а пока ходил, лесной воздух, видать, его и отрезвил. Схватился, да к нам, в Карачев. Приехал и говорить:
- Ой, Мария, как я замерз!
Еще бы, ночь цельную в лесу провел! Приготовила я ему поесть… поел, залез на печку, отогрелся и только тогда всё рассказал.
- Что ж ты так? – говорю: – Динка дома с ума сходить.
Ну, уехал домой, да и слёг там. Поехала его проведать, так он всё на Сеньку обижался, что и тот не приехал.
- Андрей, - говорю: – Не обижайся. Семён тоже совсем больной, через порог ноги еле-еле переставляить.

Ну, а когда помер, то его партийные товаришшы такие поминки в райкоме закатили! А Динку на них и не пригласили. Мы то с детьми… Лора, Ида, да и тебя я привезла, собралися после похорон, а помянуть его только и было тем, что из Карачева привезла… огурчики, помидорчики. А партийные пировали! Как всеодно праздновали, что теперя их власть пришла и такие, как Андрей, мешать им не будуть. А через месяц пришли Динку с детьми из хаты выгонять и хорошо, что в банке знакомый её работал, так он и дал ей ссуду, на неё и выкупила хатёнку.
Вот такая благодарность Андрею получилася от советской власти. Вот так-то отблагодарила его партия за всю его честную партийную жизнь.


Глава 38.
В каком году мы перебралися в Карачев? А сейчас вспомню… Ну да, в тридцать девятом. Строительство-то в Энгельгардовской закончилося, Сеньке и предложили: хочешь, опять по Белоруссии пошлем, а хочешь в Карачев, там тоже строительство военное начинается. И поехали мы на родину. Приехали, а тут с продуктами плохо, сахару нет, хлеба не достать, да и стройку эту остановили и теперя, значить, езжай, куда хошь.
- Ну куда мы поедем? -  говорю Сеньке: - Чаво мотаться будем? Останемся в Карачеве, построим дом, да и будем жить.
А тогда Динкиного мужа Андрея как раз в Хотынец перевели, мы и стали пока жить в их квартире. Устроился Сенька коммерческим директором картонной фабрики и начали мы строиться. Подали заявление, дали нам поместье, на котором эта хата стоить, купили сруб. Достал Сенька машину перевезти его, поехал, да и застрял ночью в лесу, к утру и не успел на работу. А как раз перед этим указ вышел, что за пять минут опоздания партийных - из партии вон, а остальным полгода платить алименты по двадцать пять процентов. Ну, алименты... это еще ничаво, можно было платить, а что из партии вон... Если выгонють, то и с директорства тоже. Очень он переживал из-за этого!
- Брось ты, не волнуйся, - успокаивала: - Ну какой ты коммерческий директор? Это ж университеты кончать надо, а ты какую коммерцию проходил? Шофером лучше устраивайся.
Ведь совсем измотался он на этой работе! Все лезуть к нему, всё тянуть, что им надо. Еще и Андрей ему твердил: отстань ты, мол, от этого дела, обвядуть тебя вокруг пальца, посадють, дом твой отнимуть и останется Мария с детьми на улице.
Ну, пока рассуждали, получаем вызов, в Орел Сеньке надо явиться. Поехал. А там как устроили ему суд! Отобрали билет партийный, с работы выгнали и до того довели, что приехал оттудова и рыдаить, крепко ж ему обидно! Из-за каких-то пяти минут и такое! Прямо сумасшедшим сделался. Вначале все уговаривала его, уговаривала, а потом и говорю:
- Да хватить тебе плакать-то! Проживем и без билета партийного! С одного молока проживем.

А я из Белоруссии корову привезла, и она двадцать пять литров молока в день давала. Да и деньжонок там подсобрала, вешшычки кой-какие привезла. Бывало, выбросють в магазин мануфактуру или вешшы какие, а я и возьму. Много кой-чего накупила. А еще там портная мастерская была, и жена портного ходила ко мне по молоко, так закажу ей что-нибудь, а её муж и сошьёть быстро, хорошо. Сеньке костюм сшил, пальто мне. А вешшы дорогие тогда были, за них и строилися. Да и Сенька потом шофером устроился начальников по колхозам возить, а они как едуть туда, так и бяруть что им надо. Ну, ясное дело, и Сеньке кое-что перепадало, привязёть так-то и сенца подешевше, и отрубей.

 И вот стали мы жить в квартире Андрея, а Катюха Черная... Да я тебе о ней рассказывала, как она флаг-то у дяди Вани вырвала, когда колхозники поехали с обозом хлеб сдавать. И вот Катюха эта разузнала, что мы уходить будем, и решила занять квартиру. А как? Ордер-то еще у Андрея оставался. Но она сообразила «как». Прибираюсь я раз в квартире, глядь, въезжаить машина во двор с вешшами.  И заходить эта Катюха:
- Мы квартиру занимать приехали.
Я так и опешила:
- Да как же ты ее займешь, если мы тут живем? Уедем, тогда и занимай.
- Не-ет, я вас выгоню...
Я как взгорячилася! А тут сын как раз ружье чистил. Схватила я это ружье и кричу:
- Иди отсюда! А то сейчас...
Выскочила она за дверь, да кричать:
- Меня застрелить хотять!
И - в милицию. Пришёл милиционер, написал на меня протокол, а потом и суд устроили. Ну, я я сказала, что, мол, не думала стрелять, что в тот момент себя не помнила, что и квартира-то нам не нужна, свой дом достраиваем.
- Но только крепко ж мне не понравилося, - говорю: - свинство ее! Ну пришла бы, сказала: впусти, мол, нас, Марусь, а то еще кто-нибудь займеть квартиру эту, мы бы и поладили. А то подлость-то какую затеяла! Ведь она партийная, а партийным надо справедливыми быть.
Стали потом ее допрашивать, она и призналася, что не хорошо, мол, поступила, думала-то, что нахальством вернее будить. И ничего мне тогда не сделали, а если б раздула, то определенно посадили б.

Ох, и плохая женшына! Бабы так-то говорять, что ноги ее уже не носють, но ни сыну, ни дочке не нужна, так цельными днями сидить под окном, воить и никто ей даже буханки хлеба принести не хочить. А тогда вселилася она в другую комнату, вот и началася котовасия. Муж моложе её был, пил, гулял, а как придёть домой, ссоры, драки. Еще мать с ней жила, и такая хорошая старушка! Но и к той прицепится, к сыну. Цельными днями ругань стоить! От такой и на край света сбяжишь. Вот я скорей-скорей да уходить в свою хату. Окна еще не были вставлены, но ничаво, были б стены. И стали мы кое-как обживаться, но Сенька прожил в нашей новой хате всего девять месяцев и началася война (Вторвя Отечественная. 1941-1945.)

Глава 39.
 А началася война так. Собралися мы в воскресенье поросенка покупать. Пришли на базар, подошли к одному, а он ляжить и весь красный. Думаю себе: чтой-то с ним не так… больной должно. А тут знакомый ветеринар как раз подходить:
- Не покупайте этого, он больной. Эпидемия сейчас.
Женшына рядом стоить:
- Идемте-ка ко мне, - говорить: - У меня есть два поросенка. Посмотрите, как они едять, больные или нет, вот и выберите подходяшшего.
Пошли мы. Понравилися нам поросята… жирные, чистые. Сговорилися с ней, вернулися на базар подводу нанять, а тут уже шумять: война, мол, война! Немец напал! Ну, тут и началося. В магазинах и последние продукты попровалилися, бабы идуть, рявуть, этого уже мобилизовали, того провожають. И всю-то ночь мы уже не спали, уличкомы ходили, повестки давали, дежурства назначали, как раз я попала и надо было, если налятять самолёты, бяжать и всех будить. А зачем? Ведь ни бомбоубежыш, ни ямок не было, куда ж прятаться-то?

Но сначала не бомбили, только через неделю налетели самолеты на Трыковку и пошло! Бомбы рвутся, дома горять. Но мы всё еще надеялися… можить, задержуть наши немца? А Сенька перед самой войной перешёл в пожарку работать и когда бомбежки началися, дома почти не ночевал, дежурил, но как-то прибягаить и кричить:
- Собирайтеся! Немец Севским большаком идёть, скоро в Карачеве будить. (5 октября 1941 года город был оккупирован фашистами.) Выглянула я в окно, а его пожарную машину люди облепили, как мухи! Что делать? Схватить тебя на руки, Витьку, Кольку, кое-как прилепиться на эту машину и ехать? И кричу ему:
- Ну куда я поеду? Без денег, без припасов. С голоду помирать?
- Будешь ты теперича рассуждать! Там же люди ждуть!
- Да что ж это… на прогулку чтолича ехать?
- Динка уехала, а ты не хочешь?
- Так у Динки муж партийный, его сразу немцы хлопнуть, а ты кто?
И сразу решила:
- Никуда не поеду. Тут мы хоть в своем углу, а там что?
А с машины уже кричать, зовуть его.
-  А-а, что всем будить, то и нам.

Только вот Коля... По радио-то всё шумели, что немцы комсомольцев вешають, а он комсомолец. Что делать? Да обмотала ему шею шарфом... как раз ангина у него была, навязала узел с одежонкой, денег какие были сунула, перекрестила и побежал он, вспрыгнул на машину пожарную, кое-как прилепился... По-оехали! И уж как я потом страдала по нём! Да как же, бледный, худой, тут бы его горяченьким молочком поддержать, а я отправила. Можить, и не надо былоо? Ведь он же маленький, ху-уденький, хоть и семнадцатый шел, надеть бы штанишки коротенькие, так немец и не узнал, что он комсомолец. Но что ж делать? Поплакала, поплакала... Не вернешь теперича.

А немец уже к Карачеву подходить. Да вырыли мы с Витей ямку в огороде ямку и спряталися в ней. Потом и соседи своих детей приташшыли, сами-то разбяжалися ухватить чего им поесть, а я и осталася с оравой цельной: своих двое, Собакиных двое, Кутеповых двое, Бариновых трое... Сбилися в этой ямке, сидим, ждем… Вотони! Стреляють, шумять, нясуцца на танках… к нам уже подъезжають… «Ну, - думаю: -  сейчас со слепу наедуть танками своими на нашу ямку и передушуть всех, как котят слепых». Да выскочила и ка-ак начала вышвыривать детей оттудова! Подъехали. Вылезли из танков, окружили. Стоять, по-своему гормочуть, детей шшытають... во, мол, крольчиха-то вылезла! Да вдруг ка-ак стали хохотать!.. Потом воды попросили, попили, завернули свои танки и поехали. Пронесло. Тут-то и от сердца отлегло. Думали-то, что сразу начнуть всех убивать, а они всеодно как и люди оказалися, смеялися даже.

Вернулися мы в хату, а на утро смотрю... немцы к нам валють. И выгнали нас на улицу. Просила-просила хоть в коридоре оставить, но и там не разрешили. Да сгородили с Витькой в огороде кой из чего шалаш над ямкой и устроилися в нём. Но потом все ж они впускали нас в хату прибирать за ними да печку топить. Они ж, когда выгоняли, так я сразу переводчику растолковала, что русскую печку надо умеючи топить, а то и дом, и все барахло ихнее погорить, вот и впускали, прислуга то им нужна.

А как-то сижу возле шалаша, чишшу картошку, да так-то глядь… Динка с Идой идуть! Они ж уехали, а вот теперича и идуть. И оказалося, отъехала их машина сколько-то от Карачева, да возьми и сломайся. А Андрею никак нельзя было возврашшаться, он же комиссаром был, вот и добралися до какой-то деревни, нашли там ему старую фуфайку, шапку, он и ушел с проходяшшыми частями. Динка оставила там свекровь, Лору, она ж совсем маленькая была, схватила кой-какие вешшычки, Иду и-и назад. А идти надо было лесом, через болота, и как раз в тех местах недавно немцы разбили часть нашу... загнали в болото и разбили. И вот рассказывала: идёть вдоль болота, а в нём солдатики мертвые в тине плавають… и головы их торчать… и глаза вроде как лупають. И всё потом убивалася: «Глядить один, как живой всеодно!» Страху набралася!

А вскорости стали немцы пленных наших гнать, и я всё бегала смотреть: не гнали б и наших… Сеньку, Андрея, Колю. Наварим с Динкой ведро свеклы, картошки, капусты, приправим чем-нибудь и, как утром встанем, Динка станить с детьми управляться, а я туда, к дороге. Ох, и тяжко ж было смотреть на всё это! Плятутся наши пленные, друг друга ташшуть. Поднясу ведро, а они как набросются на него! Кому горстью варева этого в руку суну, кому в карман, а немцы ж кричать, стреляють! О-о, сколько ж их тогда гнали! Сплошной колонной. Потом и холода началися, а пленные-то почти раздеты-разуты, в тряпки кой-какие завернуты. И уже к ведру моему не бросалися, сил не было, а следом немцы на лошадях ехали, да подбяруть какого, швырнуть на сани. Ляжить мертвый, зубы оскалимши, а какой только еще помираить.

Были в Карачеве и лагеря для пленных, за базаром церковь «Преображение» стояла. При советской власти её на театр переделали, а тогда пленных туда сгоняли. Сколько ж их там было! Так-то спустють сверху банку какую и просють: водички, хоть водички налейте! Сунешь что-нибудь в эту банку, поднимуть... А еще лагерь был… Как теперя идешь на базар, так по левой стороне, и  проволка в несколько рядов вокруг него была натянута и за нею они и находилися. Грязные, обросшие и до того отошшавшие, что в чём только душа держалася?! С месяц, должно, их там продержали, потом угнали куда-то.
А как-то к больнице я пошла, настряпали с Динкой кой-чего, я и понесла. Боже мой, а там!.. Всё этими пленными забито. И лежать на голом полу, стонуть, водички просють! А тут еще таких же машину цельную подогнали, кричать: сымите нас, сымите!. Нет, не могу больше и вспоминать. И не приведи, Господи, увидеть и пережить такое вам и детям вашим!

Глава 40.
Лето сорок первого жаркое было, сухое, вот немцы быстро и продвигалися. Пяхоты у них я не видела, а машинами своими страху нагнали! Бывало, как лятить мотоцикл, как рычить! У нас и человек по этому болоту не пройдёть, а он, как чёрт, нясёцца и хоть бы что. Вот и начали потом на этих машинах грабить по деревням. Всё оттудова ташшыли, одеяла, подушки, половики, лук связками... холстина какая, и её в сумку, лампа, давай и лампу. Один даже мочалку не постеснялся.
А уж скот как губили! Как только привязуть овец, телят, коров, гусей связками так сбрасывають с машины и головы им рубють, рубють. Свинью зарежуть, а потом чаво ж только с ней ни мудрять! Это тебе не наши... отварил кусок мяса, да и нате, ешьте, а их повара умели готовить рулеты, свильтисоны. Пошла я раз к одной знакомой, из бывших господ была, а она и говорить:
- Во, видишь, какие немцы культурные! Гусика-то обязательно с подливочкой кушают!
- А чего ж им кушать? – отвечаю: – С собой они его чтолича привезли? Это ж наш гусик, можно и с подливочкой.

Резали скот почём зря, ни овец, ни коров тельных не жалели. Раз смотрю так-то в окно... корову вядуть, а у неё вымя уже налитое, вот-вот ей телиться, еле-еле в калитку пролезла. И сразу слышу: за-аревела. Режуть. Вот тут-то и подумала: не удержаться немцу в России! Не стерпить мужик этого. Его бедного коммунисты колхозами мучили-мучили, а теперя и немец добивать будить? Ну и правда. Когда немцы в первую зиму возле городов всё пообчистили, поприжрали, как саранча какая, то на вторую поехали в дальние деревни, а их там партизаны луданить стали. Приезжають раз те, что в хате нашей жили, и немують: русских, мол, всех убивать надо! Только шесть лет киндеру (ребёнку), а что удумал! Дверь снаружи подпёр и поджег хату… и спалил двенадцать немцев! Гормочуть, возмушшаются: киндер, а какой коварный! Но разве станешь возражать? Молчу, а сама думаю: «Стоить вам. Стоить! Как же, господа новые понаехали!»

А как-то вхожу хату прибирать за ними, а они упаковывають своё барахло, уезжать собираются... на фронт, должно, их же часто меняли. Одни уедуть, другие приедуть... поляков отправють, финов поставють или еще каких. Уехали мои солдаты, а на хате табличку повесили, чтой-то написано на ней было. И вот ходють немцы вокруг нашей хаты, а никого не становють... Нет, не знаю, что там было написано... можить, еще одну комендатуру хотели устроить и в нашем доме, рядом-то уже стояла. Обходили нашу хату, обходили, а потом приходить высо-окий немец и говорить мне через переводчика: я, мол, и мой помощник будем здеся жить, и ты… на меня показываить, будешь готовить нам, а я спать с тобой буду. Я как закричу:
- Не-ет! – И к переводчику: - И пусть не думаить! Пусть не мечтаить!
Ну, поругался он на меня, поругался, да и ушел. А спустя сколько-то ка-ак гонить ораву цельную! Вот тут-то они нас с моим Витей и помучили. Днями стирали на них, воду грели, грели. Они ж только теплой водой умывалися.

А раз заходить командир ихний, я и ворчу:
 - И что ж это за вояки такие! У нас даже дети холодной водой умываются, а они... Да разве выдержуть морозы наши без закалки?
Послушал он, послушал да к переводчику: что, мол, Мария говорить? Ну, переводчик и объяснил, так он и скомандовал солдатам: хватить, мол!.. С тех пор перестали просить воды теплой, а стирать всё так же стирала, они ж такие чистюли были! Как чуть белье поносил, так и стирай. Особенно один мучитель попался, что раз удумал: сегодня, мол, я сам стирать буду. Да взял рубашку, три носовых платка и начал... Витька приносить воду, я грею, Витька таскаить, я в печке грею… И так, должно, вёдер пятнадцать перевёл!

А чехи? Издевалися хуже немцев. Что раз один удумал:
- Топи, матка, печку, я сам картошку варить буду.
И поставил чугунок туда-то, наверх, где мы греемся. Я ему объясняю: русские, мол, варють в печке, а там-то она никогда не сварится, а он – своё. И вот сам носить дрова, я топлю, носить, я топлю и вижу: печка моя раскалилася, как домна! И ты знаешь, принёс он еще охапку, так-то нагнулся сбросить, а я как хватила топор! Всё-то у меня в глазах потемнело. Но, должно, кто-то из вас крикнул, сознание моё и прочнулося: да что ж это я?.. помилують они нас чтолича? Так что кто к нам ни придёть… немцы, французы, поляки, чехи, японцы... все такими и будуть. Добра не жди.

Глава 41.
Началися морозы и немцы все же впустили нас в хату. Отгородили мы уголок за печкой, там и толклися... Чем питалися? Да что бог пошлёть! Немец угошшал нас чтолича? Когда скот губили, так пойдём, набярём требухи, печёнки, селезенки... они ж всё это выбрасывали, потом вымочим, накрутим, нажарим котлет, вот и ядите. А как-то и картошкой запаслися, правда, подмороженной, и так дело было. Уже поздней осенью к соседскому дому подвезли немцы машину цельную, да и оставили на улице, а тут ночью мороз, картошка и примерзла. Что ж, есть они такую будуть? Они и не мерзлой привязуть. Ну, мы взялися и перетаскали её к себе. Зальешь водой на ночь, утром отваришь, натрешь да печешь оладушки, еще и требухой заправишь. Надо ж было чем-то вас, четверых, кормить, вот и промышляли, как собаки, где что ухватишь, то и твоё.

А после войны еще и расплачивалися за свою удаль. Бывало, как что, так и вызывають в НКВД, и начнуть выспрашивать кто и чем при немцах жил. Раз призвали и меня повесткой, прихожу. Липатников сидить:
- Ну что, Сафонова... – развалился на стуле: -  Слышали мы, что ты шубу при немцах продавала.
- Какую шубу? - глаза вылупила: - Никакой шубы у меня и сроду-то не было!
- Да вот, говорят, что была, и что ты её немцам…
Я и не выдержала:
- А хоть б и шубу! А хоть б и немцам! Вы ж поуехали, нас с детьми побросали, так что ж нам делать оставалося? Тут и шубу, и всё продашь, лишь бы было.
- Ты мне этого не рассказывай! – По столу-то… кулаком: - Меня это не интересует, ты про шубу давай...
И опять – кулаком по столу:
- А вот что тебе про шубу скажу. Некогда мне было за шубами смотреть и за теми, кто их продавал, детей надо было кормить, обувать-одевать.
- Ну, знаешь!..  - Из-за стола вскочил: - Я чейчас свидетеля призову.

Гляжу, входить одна знакомая, а я – к ней:
- Забясилася ты чтолича? Какую такую шубу я продавала, когда?
Досада ж! У меня на огороде дел сколько, а они... с допросом этим.
А Липатников опять как заорёть:
- Замолчи! Я тебя сейчас посажу.
- Сажай, - говорю: - Сажай! Пусть дети мои сиротами останутся.
Вотон, милиционер входить. Входить, да сов меня в другую комнату. А там кушетка стоить, солнышко в окно светить. Как легла я на эту кушетку... А во хорошо! Не помню, заснула ль, нет ли, но полежать, полежала.
Но отворяется дверь, Липатников на пороге:
- Уходи.
А я:
- Ох, и хорошо-то как у вас тутова! Я б и еще полежала.
- Уходи отсюда! Ты, Сафонова, фанатик.
- Какой такой ханатик? - спрашиваю.
- Да ты правду говорить не хочешь, как тут при немцах...
- А что я тебе скажу? Побыл бы сам, увидал, а то удрал, а нас с детьми оставил правду разведывать?
Ну, ничего, выгнал только.

Какими немцы были? Да разными. И добрые попадалися, всё так-то хоть какой печеник вам сунуть. И совестливые были, выстираешь, выгладишь ему белье, а он и дасть буханку хлеба. А были и издеватели. Сварила я раз щи из крапивы, приправила требухой... а она ж пахнить-то не мясом жареным. И вот сидите вы, едите. Смотрю, Курт входить. А вре-едный немец был! Посмотрел-посморел на вас, носом так-то подвигал да подошел к столу, перегнулся через Виктора и как плюнить в щи:
- Руссишь швайн!
Свинья, значить. По-ихнему. Покачала я головой, покачала, да вылила миску, опять налила.

Тогда их сила была, вольно себя вели. Бывало, поставють машину возле дома, вот и ходи возле, и рассматривай, а ребятишкам и посидеть в ней разрешали. Если идти куда нужно, так и иди себе, никто не задержить ни днем, ни ночью.
Ведь в сорок первом-то у них вроде как прогулка была, без остановки ехали. Лето сухое, жаркое было, но осенью как заморосило! Дожди-то их и затормозили. Бывало, завязнить машина в грязи, как сбягуцца: ва-ва-ва-ва! Гормочуть-гормучуть, потом уцепюцца за эту машину, выволокуть. Проедить сколько-то... опять увязла. Снова таскать. Ругаются, кричать! Пробка собьется. Дороги-то наши какие? Грязь да топость. Особенно туда-то, на Орёл, там, нябось, и с моторами машины ихние заливалися. Узнали, как по России ездить!

Потом снег пошел, морозы ударили и молодые немцы сначала не поддавалися, в одних мундирчиках бегали, ну а кто постарше... Если мороз сильный, как намотають тряпок на голову, на ноги! Сапоги-то ихние ши-ирокие были и как какой ступить в сугроб, так сразу и полные снегу. Вот и не показывайся на улицу ни в валенках, ни в рукавицах, а то повалють, снимуть и ни-икаких тебе расчетов.
Пошла я раз к Листафоровым в перчатках, а они на краю города встретили и сдернули с рук. Да и летом сапоги сняли. Я-то всё берегла их, а потом и думаю: чем в сумке таскать, дайка надену, и когда нас опять из хаты выгнали, надела. Надела, пошла, а немец подскочил, толкнул... упала я, а он и снял их. Правда, потом вроде бы указ вышел: за грабеж – расстрел, но грабить всёодно не бросили, а роделывали это не так нагло, как раньше. Присмотрють у кого что можно взять, придуть, семью арестують... а то и расстреляють как за связь с партизанами, и забяруть что надо.

Пришли раз и к нам. А у меня еще поросеночек уцелел, под полом его прятали, и такой смирный был! Наваришь ему кой-чаво, наесца и спить себе. Большой уже вырос, жирный. А еще кур штук семь оставалося, и вот как-то высмотрели, паразиты, все мое хозяйство, и пришли. Вышел один на серёдку хаты да как топнить ногой! Ладонь к уху и слушаить. А куры-то… они ж всегда на стук всполошатся, да и поросенок хрюкнить, не удержится. Свинья и есть свинья, это тебе не корова, та молчать будить. И вот, значить, когда топнул ногой-то, пятух и выдал все мое хозяйство, разом и нашли мою живность. А потом еще и телят наших обнаружили, что в снегу были зарыты... Что за телята? Да это когда немцы коров тельных резали, то телят выбрасывали, а мы насбирали их и сложили возле дома в снег, хотели-то потом засолить, если соли достанем. Кто ж его знаить, бываить такой голод начнется! Вот немцы и обнаружили этих телят, и сели протокол писать: за связь с партизанами... Ну да, думали, что этих телят мы для партизан спрятали. Да загнали всех в комнатушку, а Динку расстреливать повели.
Надела я на вас белье чистое, сидим, ждем выстрела. А они уже кур моих сидять жруть. И вдруг фетфебель входить. Взял протокол, потом зашел к нам в комнатушку… а вы си-идите на печке, глазами лупаете. Поглядел, поглядел... да взял и порвал протокол, швырнул в печку. Понимаешь?.. Видать, жалость в нём прочнулася, подумал, нябось: и за что их… четверых да малых расстреливать? А, можить, и своих детей вспомнил.
Ну, опомнилися мы, глядь: Динка входить! А чех-переводчик говорить
- Полешьте на пештю…
И объясняить: ничего, мол, вам пока не будить. Во как, милая, если б ни фетфебель этот, постреляли б нас из-за телят. А так арестовали только и из хаты выходить не разрешали, только попрошу так-то:
- Да выпустите ж вы меня хоть корма корове дать.
Выпустють, а патруль следом и топчить.

Но потом дело до комендатуры дошло, она как раз напротив нас стояла и я ходила к ним убирать. Узнал об аресте нашем Энс... был там такой немец в начальниках, пришел к нам, рассказала я ему всё, вызвал он тех солдат, расспросил... И нас ослобонили. Но с тех пор Витька мой запаха свежего белья и не выносить. Дай ты ему какое-нибудь поношенное и всё. Видать, на всю жизнь впечатлилося, как в чистом белье сидел и ждал, когда расстреливать поведуть.

Гоава 42.
На вторую зиму (1942-1943) начали немцев партизаны шшыпать. Наскочуть так-то ночью на одиночную хату и всех перебьють, поэтому стали они скучиваться по большим хатам. А наша-то на краю города стояла, возле оврага, вот они и боялися у нас жить, всё на овраг показывали: а вдруг партизаны оттуда выскочуть? Другой раз еще и спросють:
- Матка, там партизан?
Вот мы и приладилися отвечать:
- Да, да, пан, партизан!
А они и начнуть по двору шастать. Шастают, и всё турчать: «Партизан, партизан»! Ходишь за ним и думаешь: «Пралич вас побей! Ну что ж партизаны воробьи чтолича, клюнули да в кусты?» Прямо парализовали их партизаны. Раньше-то какие вольники были, ходили, насвистывали, а теперя потихонечку стали, чтоб незаметно как... А раз пришли и нямують: во, мол, лес прочёсывать идем и ни одного партизана не оставим.
- О-о, лес велик, - говорю: - И туда лес: - показываю: - и туда. Как от Карачева начинается, так и до самой Москвы. Сколько ж вам солдат-то надо, чтоб его прочесать?
- Не-е, у нас собаки, - на овчарок кивають.
- Ну, раз собаки... Давайте, прочёсывайте.
Вот и пошли. А их там как чесанули!.. и не под гребешок, а под грябёнку. Партизаны-то все тропочки в лесах знали, а немец как чуть отошел в сторону, так и заблудился.

Стали тут и люди головы подымать, оказывается, не так страшен черт, как его малюють, можно и немца победить. А вскорости пришла к нашей соседке Шуре Собакиной связная от партизан, и стали мы через нее кой-какие сведения им передавать: сколько немцев, как себя вядуть, сколько машин, какие, да и соли собярём, табачку переправим. Господи, а как и помогать-то, когда немцы вокруг? Вот и объявила Шура себя портнихой, чтоб с людьми связываться. Как пошли к ней! А разве ж можно так ходить-то под самым носом у немцев, ведь как раз рядом комендатура стояла. Говорю Вите с Динкой:
- Не ходите вы туда. Обязательно провокатор к ним вотрётся.
Но куда там! Мой Витя-то: надо с немцами бороться, надо их одолеть!

А раз приходить ко мне эта Шура и говорить:
- На-ка, возьми себе…
И подаёть штамп «Смерть немецким оккупантам!», да еще список какой-то, распишись, мол, что получила.
- Да иди ты к свиньям! -  кричу: - Что мы, для этих бумажек работаем? Мы для себя работаем. Каждый по крошечке сделаить, а немцам во вред.
И начал мой Витя… Как вечер, нарядится в батькин пинжак, в валенки его большие и по-ошёл. Повесють немцы листовку какие они хорошие да милосердные, какое счастье всем нясуть, а Витька хлоп сверху: «Смерть немецким оккупантам!» Руки и в чернилах. Что если поймають? Сразу ж определять, чем занимается. И вот как пойдёть штамповать, а я стану возле окна и как задеревенею вся. Гляжу в конец улицы и не могу с места стронуться: никогда больше его не увижу! А уж как покажется, да еще ровным шагом идёть, то и начнёть сердце отходить, отходить... Он же такой безоглядный был! Когда наши бомбить стали, так что устраивал с Володькой Дальским! Как самолеты начнуть заходить на бомбежку, а они залезуть на крышу дома, где немцы живуть, опустють в трубу лампу, самолеты туда и лупють. В то время наши уж кре-епко бомбить стали и днем еще не так, а как ночь, и-и полетели! Один бомбардировшик улетаить, другой прилетаить, один уходить, другой заходить. Уж так стали луданить, так лупить! А немцы по нашим самолетам - из зениток. И сбили бомбардировшик, упал тот возле базара. Летчика сразу схватили, пытали, раздели и выбросили во двор. А мороз как раз был градусов тридцать! Ребяты наши как раз пробегали возле того дома, так успел он через забор им крикнуть: из Сибири, мол, я...

Крепко ж лихо было от бомбёжек этих! А немцы что удумали: как только самолеты загудять, попрыгають в машины и разъедутся по ближним деревням, вот и получалося, что наши своих бомбили. Раз и мы подхватилися да на Подсосонки бяжать, они ж на краю Карачева стоять. Прибягаем, а там ещё больше бомб рвется! Да снег повалил, метель разыгралася. Выскочили из этих Подсосонок да назад, и я-то с Динкой и детьми по дороге пошла, а Витька левее взял, через луг. Схватилася: а где ж мой Витя? И ну кричать, звать!.. После этого и сказала себе: никуда больше не побягу, не знаешь, где убьёть, там-то, на Подсосонках, бомба тогда прямо в хату угодила, всех побило.

Были у немцев убежишша, были, и даже рядом с нами выкопали они дот и пряталися в нём. Нас туда не пускали и что ж мы? Передали партизанам про это дот, а через какое-то время как начали самолёты его луданить, как начали! Немцы ночь в нем пересидели и к вечеру уехали по деревням. Началась бомбёжка, а мы... Раз немцев нетути, мы скореича да в бобмбоубежищще это! Как бомбы посыпалися, как начали рваться! Сидим, молимся: Господи, спаси нас, дураков, на свою голову беду накликали! И все-то поджилочки наши от страха перетрусилися, и губы-то попересмякли. Но все ж ни одна бомба не попала. А, можить, и попала, но потолок не пробила. Вылезли мы утром оттудова на свет божий и аж все от земли чёрные, она ж сыпалася из-под брёвен-то. Села я возле и глаза мои не смотрють, и руки не подымаются, а тут как раз Энс… был такой немец добрый, подходить и как глянул:
- Мария! Ты как... – И на землю показываить: – Не гут (не хорошо) война.
- Ох, - головой качаю: - не гут.
А он и на небо киваить: это, мол, ваши бомбять, русские.
- Ну, что ж, - протерла глаза: -  надо и нашим...
 
Глава 43. 
О Карачевских подпольщиках тебе рассказать? А вот что о них знаю.
Когда к нашей соседке Шуре связная от партизан стала ходить, то некоторые стали проситься, чтоб провела к ним, а немцы, видать, и узнали, и подослали к ней провокатора. Приходить раз одна... Александрой себя назвала, будто из Москвы, попала в окружение, немцы над ней издевалися... Много наговорила, а я  как глянула на нее, так сразу и определила: провокатор она! Глаза-то у нее верту-учие, так и нижуть, так и нижуть насквозь! Говорю Шуре:
- Знай, плохая эта женшына. Напрасно ты её привечаешь.
Но она и слушать не захотела, ведь Александра эта уже так к ней подладилася!
А тут как раз Новый год, устроили они вечеринку, пригласили ребят, и ребят-то самых вожаков. Тосты, тосты! Эта Александра с Авдеевым милуется, на шею ему вешается: нам, мол, больше, больше народу надо! А он и давай хвалиться, кто и что уже сделал. Вот потом немцы их всех и посхватали.

И так дело было. Надо было Шуре двоих к партизанам переправить, а провокатор эта и увязалася с ними. Собралися, пошли. Только от Карачева отошли, а их возле Мылинского моста немцы и схватили, покидали в машину. После этого и началися аресты. Забрали и Шуру Собакину, дочку её сестры Инну… всего семнадцать годов ей и было-то. Потом ходила Мария Васильевна их проведать, так Шура аж вся синяя была… так избили, а Инна даже встать не смогла к матери выйти. Быстро их расстреляли, а с ними и еще человек пятнадцать, листовки у них нашли и списки, кто к ним ходил. А тогда моей золовки Рипы отец работал на железнодорожной будке, и ряжом дорога к складам проходила, по которой их везли расстреливать, так рассказывал, что с машины кто-то крикнул: передайте, мол, нашим...

А вскорости и за Динкой пришли. Что делать? А в комендатуре работала переводчицей одна моя знакомая, Ольгой звали. Я - к ней:
- Олечка, что ж я с детьми-то Динкиными делать буду? У меня ж своих трое.
А она и говорить:
- Приготовь-ка взяточку, а я попробую сунуть ее одному немцу.
Я и насбирала из того, что привезла из Белоруссии: кожи четыре куска, отрез на платье, комбинаций несколько. Пришла эта Ольга со следователем, набрал он себе на две пары сапог, она кое-что взяла… Смотрю, Динку на другой день и выпустили.

Отпустили через какое-то время и связную Короткову Александру. Пришла она к нам и говорить:
- Что делать? Заставляют немцы работать на них. Если не соглашусь, расстреляют.
- Соглашайся, Шур, - говорю: - Хоть какой момент выиграешь, а потом что-нибудь сообразим.
А тут один предатель был. Бывало так и выискиваить, так и тазить за кем-нибудь! Как с кем познакомится, выпытаить, так и продал немцам. Вот я и говорю Шуре:
- Давай-ка, убери пока этого.
Не знаю, что она немцам сказала, но забрали его, пытали, били.

Но потом стали от нее и большего требовать.
- Беги, Шур, - говорю: - Скрывайся куда-нибудь.
Она и ушла с Харьковым, его еще не успели взять. И уже прошли они Хотынец*, но все ж поймали их. Харькова сразу расстреляли, а Шуру избили, даже ослепла она после этого, и бросили к какой-то бабке в хату. А тут как раз тиф. Заболела она... а побитая была, отошшавшая, и померла вскорости. И что ж ты думаешь? Нашлися потом те, которые из нее предателя сделали.

Когда нас уже освободили, к нам ходил партизан из отряда Кныша и всё ругал ее: она, мол, моих предала!
- Да ты что! – накинулася я на него: -  Голову даю на отсечение за Шурку! Она же всю мою семью могла выдать. А то, что твоих родных предали, так ведь на то и настоящие предатели были.
И рассказала ему всё, что знала про Шуру. Вроде бы поверил... Надо ж! Кто предавал, немцам служил, так потом спокойно жили, а праведного предателем окрестили. Вот что война делаить.

Глава 44. 
Вторая зима под немцем тоже была морозная, холод лютый стоял.  А тут ещё тиф начал свирепствовать, и сначала заболела соседка наша, Мария Васильевна Собакина. Она ж после расстрела сестры и дочки так плакала, так убивалася, что у нее жар приключился, и мы-то думали, что это от переживаний, а оказался тиф. Отвезли мы ее в больницу, а немцы, которые караулили её хату после расстрелов, повесили табличку на дверь и в хату больше не совалися, только возле ходили. А дети-то в хате! Девочке три годика было, мальчику пять. Кто кормить их будить? Да и печка в хате нетопленая, за одну ночь померзнуть. Душа моя изболелася!

К вечеру сменили немцы часового, и часовой пожилой оказался. Подошла я к нему, киваю на хату да говорю:
- Пан, киньдеры ж там!
Нет, не пустил. Правда, ни то что строго, винтовкой, но не пустил. Тогда мы с Динкой что удумали: спустилися в овраг... их же дом как раз на краю оврага стоял, и по горке вскарабкалися к дому. А часовой всё хо-одить себе да ходить. Ну, можить, и увидал нас, да сделал вид что не заметил, слышал же, наверно, что дети там, в холодной хате, плачуть. Забралися мы через окно в дом, выташшыли их, принесли к себе, посняли с них одежду в коридоре. Тиф же, не дай Бог и наши заболеють! Все посняли, только чулки оставили... можить, в них-то что и было. Посадили их на печку, отогрели, накормили. Уснули они. А ночью гляжу - жар у них. Сначала у Гали, потом у Саши. Ну, думаю, всё ж простудилися. А потом и бредить стали. Утром я - к доктору. Пришел тот:
- Тиф! Сейчас же в больницу.
А к вечеру смотрю, и ты захныкала, потом Динкины Лора, Ида... Ну, началося! Но мой Витя вначале храбрился, а потом пошел так-то на кухню, да ударился без памяти. И вот что теперя? Да наняли с Динкой лошадь и отвезли в больницу.
А в больнице тогда медсестер вовсе не было, вот и осталася Динка за вами ухаживать, а я побежала в баню денифекцию делать… Дезинфекцию, говоришь? Пусть и дезинфекцию, но как пройдешь её, так тебе табличку красную дадуть: «Тиф!». Повесишь ее на хату, и уже немцы не сунутся, вот я скореича да за этой табличкой.

Прихожу в эту баню... а она совсем нетопленая! Но стоить немец, отнимаить белье на прожарку и даёть таз воды теплой.  Спрашиваю на пальцах:
- Долго ли будут белье жарить, пан?
Нет, ничего не ответил, вышел. Осмотрелася я чуть и вижу: старушка сидить и аж синяя от холода. Чем помочь? Да подаю ей свой таз:
- Возьмите воду мою тёплую...
А она уже аж колотится:
- Да что ж мне вода твоя? Намочуся, а она на мне и замерзнить.
А я и сама дрожу, сил нетути, да как начала стучать в стенку!
Вотон, приходить немец, ругается по-своему. Я - к нему:
- Что ж ты поморозил-то нас? Матка совсем душу Богу отдаёть!
А он только махнул рукой... матке, мол, всеодно капут (конц). И что ж ты думаешь? Мою одёжу вскорсти принес, а ее и нет. Живой ли выбралася?.. А я схватила свою прожарку, натянула скореича да за табличкой. Пришла домой, повесила на угол, и уже ни один немец больше в хату не сунулся.

Динка в больнице за вами ухаживаить, а мне-то кормить всех надо, там же вовсе ничего не давали. И вот насбираю тряпок разных да в деревню. У себя в хате все поободрала, у Марии Васильевны шторки с окон посняла. Ведь и до войны недостаток этих тряпок был, а уж в войну-то... Что ни принесешь деревенским, всё хватали. За старый фартук и то выменяешь, или бураков каких, картошки ведро или полведра. Наменяю и пру на себе. Принесу, сварю да - к вам, а вы уже ждете...  Был ли тогда хлеб? Да ты что?! О хлебе и не мечтали. Щи да картошка посная в такую сладость казалися!.. Поядите, а я опять в деревню. И ра-аненько выходила, чуть зорька занималася, а то немцы проснутся и поймають... да и пристрелить могли, партизан же боялися. А тут ещё день по деревням мотаешься, а ночью от бомбежек прячешься. Раз так-то стали бомбить, побежала в подвал прятаться, да споткнулася, упала на порог... А как раз чтой-то перемежилося, самолеты разворачиваться полетели, так я на пороге этом и заснула, и проспала, пока не отбомбили, а порог подушкой пуховой казался.

Но выкрутилася, выходила вас, да еще и к чужому не притронулася. У Марии Васильевны в подвале по мешку свеклы и картошки оставалися, и когда крепко лихо стало, решила: полезу, буду брать понемногу, их же тоже кормить надо. А потом и одумалася: что ж это я наладилася? А вернутётся она с детьм...  больная, слабая, ни продать, ни обменять не можить. Да на моих глазах с голоду помруть!  И не тронула ни картошки ихней, ни свёклы. И Бог дал, все выздоровели. Только горе, что ты онемела. Совсем ничего не говорила. Плачем, бывало, с Динкой, убиваемся... немой девка останется! А там доктор до-обрый такой был и всё успокаивал:
- Не волнуйтесь. Отойдет она, заговорит.
И правда. Сидишь раз на окне и вдруг слышу:
- Мячик!
Подбежала к тебе, а ты улыбаешься и рукой на улицу показываешь, на мячик этот. Слава тебе, Господи! Но вначале плоховато тебя понимали, потом все лучше, лучше, а через месяц и вовсе заговорила.

Глава 45. 
И на вторую зиму немцы всё весё-ёлые ходили, пели-распевали. Бывало, приду в хату убирать за ними, а они свистять, как соловьи! И что за манера такая была... свистеть? Оглушуть прямо. А как-то начали мне объяснять: скоро, мол, помешшыки в Россию приедуть и управлять вами стануть. Ну, я возьми да скажи:
- Еще курочка яичко не снесла, а вы уже яишницу жарите?
Засмеялися:
- Вот, Мария, - Звали меня так... Мария-политик: - скоро Волгу перейдем, в ней выкупаемся и дальше пойдём, на Баку.
Да еще покажуть, спинки, мол, полотенчиком утрём. А я погляжу на них так-то да подумаю: «Ишь разбрехалися! Подождите-ка, бываить наши так спинки вам потруть, что и до дому не добягите!» А вслух и пробурчу:
- Россия мно-ого войн видела. Еще неизвестно, будете ли купаться в Волге.
- Ну что ты, Мария! – опять засмеются: -  Русским капут!

Но видать рано смеялися. Через какое-то время ка-ак начали наши им спинки тереть, как начали! А после того, как на Волге трепанули (Сталинградская битва - решающее сражение 2 февраля 1943 года, в котором советские войска одержали крупнейшую победу.), и смеяться престали, свистеть. Злыми стали, как собаки. Раз подхожу к своей хате и тихо чтой-то, не слышно говору ихнего. Что это с моими немцами, ай померли? Открываю так-то дверь... Не-е, живые сидять, но никто не свистить, не поёть и на гармошках губных не играють. Да что ж такое? А тут выходить один... Хорошо к вам относился, всё бывал, по конфетке какой сунить и конфетки эти цыбиками были... Так вот как раз он и выходить:
- Матка, капут нашей армии. Аллес немцев окружили русские и капут.
- Ах, - качаю головой: - жалость-то какая.
А сама и думаю: «Пралич вас побей! Так вам и надо!»
И началося тут у немцев: раненых стали привозить и спорить, еще злей стали и спорить с ними бросила, а то, думаю, как-нибудь пристрелють, останетеся вы одни.

Ну, а к весне… Помню, выйдешь зарею, приложишь ухо к земле...Гу-удить земля наша от орудийных выстрелов!.. Ну можить, и не гудела, ведь снаряды где-то далеко рвалися, но нам всё думалося: слава Богу, пошли наши в наступление! А немцы хоть и перестали на гармошках играть, свистеть, но обнаглели и стали из домов тянуть всё, что ещё не успели, а людей вон выгонять.

Выгнали опять и нас. Где жить? Вот и приладилися... подхватимся да уйдем в ров. Как раз перед войной всё-ё нас гоняли его рыть... А немцы потом и плюнули на этот ров. Ну что он им? Тут же соорудять, где им нужно, да еще так быстро, что и папиросу выкурить не успеешь. Но видать не зря мы его рыли, как раз в нём-то теперя и пряталися. Он же вавилонами разными был, куда ни пойдешь, везде спрятаться можно. Выроешь так-то ямку, ляжешь, укроешься травой, сеном, жневником и не видать тебя. А как раз лето жа-аркое выдалося, ров цветами зарос, травой. Да и картошка вокруг была посажена, зерно, горох, вика, война, не война, а мужики сеяли. Ну а когда паника началася, тут уж ишшы хозяев! Кого в Германию угнали, кто уехал, кто спрятался. И вот, бывало, выскочим из этого рва да по полям, как мыши и шастаем. Насбираем кой-чего, скатимся в него, натрём колосков, напарим на костре, вы и сыты. Ели, ничем не гнушалися.

К августу наши стали подходить, а немцы Карачев жечь, взрывать. Заложуть мину под кирпичный дом да как рвануть! Грохот стоял! А деревянные хаты жгли. С неделю, должно, Карачев горел-пылал. А ров оцепили, у кого какая живность оставалася, поотняли, народ из шшелей повыташшыли и в Германию погнали. Так что ж мы приладилися? Как выгонють на дорогу... А она через коноплю проходила, и стёжек разных в ней было протоптано! И вот как только погонють колонну, а мы пройдем сколько-то да ша-асть в коноплю и сидим, как зайцы. Пройдуть колонной, мы и вярнемся. Но сами-то бегали, а корову во рву держали. У нас же к дому закуточка была прилеплена и никуда я её оттудова не выпускала. Сначала немцы не заметили, а потом на коров списки составили и молоко приказали носить, я и носила, ну а теперя в ров её с собой увели, вырыли в стене углубление, поставили туда, завесили кой-чем, и вот что? Когда свободно она гуляла, ну-ка, закрой её так? А тут хоть бы раз мыкнула! Скотина, а видать и она чувствовала. И уже наши стали подходить, перестрелка слышна, бой, и наскочил змей-немец! И обнаружил нашу корову. Схватил, на машину и-и повез. Я было погналася, а он ка-ак швырнёть в меня чем-то! Прямо по голове попал. Как же я плакала по коровке по своей, как убивалася! Ведь миг какой-то не уберегла! Всю-то войну она нас кормила, всю-то войну мы с ней вместе страдали, а тут и распрошшалися с коровкой нашей.

К вечеру побежала Динка в Карачев за чем-то, да прибегаить назад и плачить:
- Мария, твой дом горить.
- Ну что ж, - отвечаю: - что всем, то и мне. Зато немцы теперя уйдуть.
А вскорости глядим так-то... Вроде как наши солдатики по краю оврага идуть! (Город Карачев был освобождён от фашистов 15 августа 1943 года.) Господи, глазам не верим! А потом и слышим... по-русски говорять! Бросилися к ним, обнимаем, плачем, детей к ним тянем! Да какие ж они молоденькие, да какие ж измученные! В гимнастёрочках выцветших, в плащ-палатках пыльных! И губочки-то у них попересмякли... Ох, замерло моё сердце: а ведь и сын мой так же, муж. А тут еще и Витька всхватился: пойду на фронт и всё! Уговаривать его бросилася:
- Вить, ну ради Бога ты!.. Останься!
А он – своё!
Командир подошел… черный такой, грузин, должно:
- Да пусть идет.
А я просить:
- Милый ты мой, голубчик! Да пусть же он хоть вешшы мои домой снесёть!
Ну, грузин этот и спрашиваить:
- Сколько ж лет ему?
- Да пятнадцати ишшо нет.
- О-о, нет, - он сразу: - Еще рано тебе. Подожди.
И что ж Витя? Как выскочить из оврага, да как побягить по краю! Хотел командиру показать какой он храбрый. А немец-то снарядами бьёть! Да и снайпер недалеко засел и лупить. Догнал его грузин, сдернул в овраг:
- Ух, какой ты!.. Думаешь, в этом-то и храбрость?
- Трус ты! - Витька-то… на него!
Ну, что ты с ним поделаешь?.. Но всё ж отговорили его кой-как.

Пересидели ночь во рву, а наутро подхватилися, да к дому своему сгоревшему. Вышли в поле, смотрим: фургон солдатский стоить и кухня при нём. Я - к бойцам... детям, мол, поесть... а тут ка-ак ударить снаряд! Лошади с кухней как понесли! И мы-то все на землю попадали, прижалися, а ты и стоишь. Ну, если б снаряд осколочным оказался!.. Подхватилися, да скореича домой бяжать. Прибягаем, а вместо него только печка стоить да грушня обгорелая рядом… и груши на ней печёные качаются.

Но грушами сыт не будешь, надо есть соображать, картошку варить... нарыли её, когда по полю домой бежали. А на чём варить-то? Печка хоть и стоить, как скала какая... и даже труба не завалилася, но пол вокруг сгорел и высо-окая стала, до загнетки не достать. Пошел Витя, набрал кой-каких чурок, чтоб помост сгородить, нагромоздил, теперя и варить можно. Но в чем? Да насбирали банок консервных, что от солдат осталися, поотбивали края, отчистил, вот и посуда. Наварили картошки, наелися, а потом… Куда деваться, где прятаться? Немец-то всё еще стреляить, по дороге бойцы идуть, по ним и лупить. Динка и говорить
- Пойдем-ка на ОрЁл (Орёл от Карачева – 80 км.) Его раньше осводили, можить, там и пристроимся.

Выбежали из Карачева, а немец и там стреляить. Да и ночь уже, куда ж итить-то? Сошли с обочины, остановилися. Хата разбитая стоить и ворота рядом ляжать. Улеглися на эти ворота, обосновалися... а тут и подходить военный да как закричить:
- Что ж вы, дуры, привели детей сюда? Здесь же армия идет, машины едут, по ним немцы и стреляют. Идите в поле.
А куда ж в поле-то? Подхватилися, да опять домой, к хате своей сгоревшей. Прибежали... а рядом-то бомбоубежишше немецкий остался и накатники в нем в три бревна, столбы толстые. Ну надо ж! От такой благодати и бежали чёрт знаить куда! Совсем видать от горя очумели. Да забралися в этот дот, устроилися, уложили детей и хорошо-то как! Взрывы почти не слышны, вы и заснули.

Наутро побежала я в те домики, что цельными осталися… сказали, что там милиция поместилася. Прихожу. И правда, Захаров сидить, знакомый. Кинулася к нему:
- Можить, знаешь что о моих-то?
А он:
- Живы твои. Муж в пожарных войсках, Коля на фронте.
И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в жизни и не было... Да нет, была, конечно, была, но что б такая?! Колька живой, Сенька! А что всё погорело... На-пле-вать! Ещё наживем, если домой вернутся.

Глава 46 И опять стали обживаться

Как я уже говорила, переночевали мы ночь в немецком бомбоубежище, а на утро вырыли в огороде яму и стали землянку рыть. А неподалеку от нас немцы как-то брёвнышек навозили, и Виктор с Динкой пошли за ними, приташшыли по брёвнышку, пошли еще... А тут санитарная машина поперек улицы стала разворачиваться и вдруг ка-ак рванёть её! Раненых повыбросило, стоны, крики! Господи, видать, нигде спасения от войны нетути! А один боец и говорить:
- А вы думаете, что ваш огород не заминирован? Вот пройдут минеры, тогда и стройте свою землянку.
И правда. Дня через три стал сосед во дворе дрова рубить, а мина под топором и разорвись! Сразу его убило.

Но все ж начали мы обстраивать землянку, а тут Сенька и приехал. Оказывается, после контузии он в Орле с пожарной частью находился.
- А Коля-то наш как? - спрашиваю.
- На фронте Коля. Пока живой.
И оказалося, он год ему прибавил... Коле-то, когда война началася, шестнадцать было, вот Сенька и прибавил год, отдал в армию, а потом всё убивался:
 - Прослужил наш Коля на подготовке два месяца, приехал ко мне на побывку, а я как глянул!.. Идеть навстречу, а автомат чуть по земле ни ташшытся. Так сердце мое и замерло. Как же я плакал!
- А чаво ж ты плакал-то? Теперя только ждать надо да надеяться.
Помыкалися мы, помыкалися с этой землянкой, а Сенька и говорить:
- Поедемте-ка в Орёл жить, его меньше разрушили.
И правда, как в землянке на зиму оставаться? Да собралися и поехали. Наняли там комнатушку, устроилися кое-как.

Раз так-то хлопочу по дому да глядь в окно... Солдатик какой-то к нам бягить. Присмотрелася, а это Коля! И гимнастерочка-то на нём изношенная, и ботинки большие-пребольшие! Разплакалася от радости... потом бросилася скореича обстирывать его, обшивать. А Сеньке как раз материал выдали на брюки, рубашку, вот и кинуласяся с ним в мастерскую: «Сын с фронта приехал! Сшейте, пожалуйста, за два дня брюки и гимнастерку!» Нет, некогда им. Но упросила кое-как. Теперя сапоги надо. А сапоги только-только я себе сшила… Из чего? Да у немцев на мотоциклах сумки кожаные болталися, кожа на них хо-орошая была, а как чуть принашивалася, они её выбрасывали. Вот я и насбирала этих сумок, а когда приехали в Орёл, первым делом сшила себе сапоги, а тепяря и отдала Коле. Нарядила его! Ну прямо как королёк какой стал. Но снова уехал на фронт, распрощщалиси с ним.

И прожили мы в Орле зиму. Сеньке паёк давали американской тушенкой, но крепко ж с хлебом плохо было. Да и надеть было нечего, укрыться нечем, мебели, посуды никакой. Вот бывало всё так и ломаю голову, чем бы таким заняться, чтоб денег подзаработать? А раз Сенька и говорить:
- Давай-ка попробуем калоши клеить.
Склеил одну пару, понесла я на базар, а там её прямо из рук вырвали. Семьсот рублей выручила, почти на пять буханок хлеба! Пришла домой, говорю:
- Сень, давай займемся ими! День и ночь помогать буду.
А клеили их вот из чего. Тогда ж подбитых машин столько валялося! Пойдешь в поле, наберешь этих камер, клей Сенька сам делал, да хороший такой получался! Как приклеить подошву, зубами не оторвать. Правда, там и до нас эти калоши клеили, но как? Баба какая купить, наденить, до двора не успеить дойтить, а они и разъехалися, подошва - себе, ранты – себе, а наши крепко хорошо держалися. Вот и обызрели (заметить, наконец-то найти.) их бабы, да как пошли к нам за ними! Отбою нетути. А Сеньке и стыдно. Как же, его жена и калошами торгуить? Да и боялся, тогда ж всего этого нельзя было делать, спекуляцией считалося, вот и бросил это занятие.

Бросил, а я - к Витьке: сынок, давай, мол, с тобой... Склеил он пару, а калоши эти всеодно как вывернутые получилися. Сенька увидал их и ну смеяться: да какие, мол, это калоши! Он-то как склеить пару, так хоть на выставку неси. Другой раз и заворчу:
- И чего ты их все лижешь-вылизываешь? Что им, бабам деревенским, красота твоя нужна грязь месить? Да лишь бы не расклеилися
Нет, опять он лизать-вылизывать. Аккуратист же был, чистюля! Бывало машины носовыми платками чистил, вот и теперя… Говорю, когда над Витькиными калошами смеялся:
- Чаво смиёсси? Лучше научи сына клеить.
А он:
- Что ты его к ним приучаешь? Пусть-ка в фэзэу (школа фабрично-заводского обучения) идёть, профессии какой-нибудь учится.
- Ну что ж ты его гонишь? - стану защищать: - Он же шесть классов еще не кончил.
Плохо они жили. Помню, пошла я раз куда-то, а Витьку… годика четыре ему было, с ним оставила. Возврашшаюся, подхожу к дому... Витя мой кричить что есть мочи! Вбегаю в хату и вижу: он под стол забился, ревёть, Сеньку к себе не подпускаить и только тот к нему сунется, а Витька - еще громче! Вот так и жили.

Но все ж научился тогда Витька калоши клеить, а я пойду на базар, продам... Копейка и в кармане, тушенки купишь, хлеба. Еще и насбирала сорок тысяч, надумала в Орле дом покупать. Крепко ж один понравился! Большой, светлый. Сто тысяч за него просили, надо было еще сорок подсобирать. Но тут получаем письмо из Карачева: если не займете свое поместье, то его отбяруть. Говорю Сеньке:
- Да как же чужим уступать свою земельку? Скореча езжай, пиши заявление.
Он и съездил, написал. Потом и я поехала, а там уже соседка леса навозила, дом строить собирается. Я - в райком. Ну, ей бумагу и прислали, очистила мое поместье. А решила строиться в Карачеве вот почему. Как только Сенька вернулся, так сразу я поняла, что он больной. Уж очень нервный стал! Не подладишь что и сказать, ты ему - одно, он – другое. Потом и живот у него болеть начал, как хватить! Умираить прямо. Молока выпьить, успокоится. А молоко семьдесят рублей пол-литра стоила, вам-то и не попадало, только ему.

Раз соседка мне говорить: тут, мол, недалеко врач хороший живёть, сходите-ка к нему. Пошли мы. Так он с час должно с Сенькой говорил. Поводила его домой, а сама спрашиваю у доктора:
- Что с ним такое?
Отвечаить:
- У него нервная система не в порядке, вся расстроена.
Понятное дело. Он же в пожарных войсках всю войну прошёл, а лёгкое ль это дело под бомбёжкой тушить? Тут и без бомбежки попробуй-ка, потуши! Да и контузияф у него была, ранение, нервы и разошлися.
Дал этот доктор капель, и ты знаешь... Как выпил их, так живот больше и не болел. Но сразу слабость какая-то на него навалилася, да и с головой что-то не так стало. Другой раз заплачу: Боже мой, куда ж Сенька мой делся? Раньше-то чуткий был, отзывчивый, а теперя... Не угодишь ни-и в чём. Или всё раздражается, или молчить неделями. Спрошу так-то:
- Что ж ты молчишь-то?
Заплачить. Жалко его станить.

Я-то хоть и не любила его... Бывало, придёть с работы вовремя, хорошо, а задержится, и того лучше. Но жалела, заботилася, детей вместе поднимали.
А характер у меня был не скоглый (ворчливый, скандальный) и только себя винила, что за него вышла. Бедность, родные советами сбили: да хоть сыта будешь, да хоть о куске хлеба заботиться не надо будить! А-а, и на что она, сытость эта, когда не любишь! И чем дальше, тем больше. А вот теперя – и такое... Думаю: останутся наши детки без отца, и что буду с ними делать на чужой-то квартире? А в Карачеве хоть халупу какую слеплю, да все ж - свой угол. Сказала ему, а он:
- Нам и здеся квартиру дадуть.
- Дадуть... - говорю: - Когда ж это будить?
Ведь тогда всё было поразрушено, поразбито, а в Карачеве огород есть, земля... картошку с капустой или овошш какой всегда вырастить можно. Как-нибудь, да будем сыты. А здеся что? Виктор как-то кролика купил, посадил в клетку, хлебом, зернышком кормил, а ему ж травка нужна, где взять? Выйду на улицу, так даже былинки сорвать негде. Правда, речка километра за четыре была, но и там трава не росла, так, колючки одни, вот и сдох этот кролик. А в Карачеве-то такое раздолье! Речка рядом, колодец… и белье тебе пополоскать, и огород полить.
- Да не хочу я ждать квартиры! Не остануся здеся ни за что.
И поехала в Карачев, начала соображать строиться.

Глава 47.
Бывало, выпишуть мне на базе лесу, и пойду смотреть. Раз так-то прихожу, а лесник говорить:
- Идем, покажу какой дорогой возить его будешь.
Да как повел! А там мины возле дороги, что поросята на солнышке ляжать. Раньше-то под кочками были спрятаны, а когда солнце припекло, кочки поскрючилися и мины повылезли. Боже мой, да как и возить-то возле них?
И пошла на Желтоводье, сунула леснику четыре тысячи, а он и показал мне брёвна, что кряжи. Посмотрела на них, посмотрела, да и говорю:
- Это сколько ж мне машин нанять нужно, что б такие бревна перевезти?
А он:
- Но если перевязешь, так хата твоя сто лет стоять будить. Это ж камель, смола одна, её никакой червяк не возьмёть.
- Да-а, - отвечаю:  - можить, камель червяк и не возьмёть, а меня скореича… пока перевожу.
Но все ж согласилася. Пошла на Мылинку машину искать, а шоферы говорять: бензин, мол, давай. Купила бензину, заправил он машину, но вечер уже, как ехать-то? На другой день прихожу, а он и уехал куда-то на моём бензине.

Но всё ж начала возить. И вот другой раз как завязнить машина в грязи, как забуксуить! Рублю сучья, таскаю их под колеса, а тут еще комарьё, оводня! Так подойду к машине, автолом намажусь и опять... Была ж сила! А теперя и вспоминать страшно, что с нами за те годы было. Маруська, подруга моя, пишить: ночами, мол, не сплю, все вспоминаю, плачу. А чаво плакать-то? Что вспоминать-то, коль нам в такое время жить привелося.
Помню, после войны дрова на базаре санками продавали, так пойдешь, купишь возочек, вечером и протопишь печку. А потом власти запретили продавать... А кто ж их знаить почему? Нам же не скажуть. Запретили продавать, а я пошла да выписала торфу, начала возить. А до болот, где его рыли, двенадцать километров было, и вот придешь туда, набярёшь гаргылок, уложишь на санки, привязёшь... А потом и мучаешься с ними. Торф-то этот совсем сырой был, лядышки одни. Затопишь печку, а он тлеить-тлеить, хата дыму полная, а тепла и нетути, чернила ваши даже на печной грубке замерзали.

Раз так-то собралася за ним… А метель начиналася. Ну, пока дошла туда, пока мешки им набила, а калоша возьми да порвись. И вот метель, мороз за двадцать, а я - в бурке (что-то вроде валенок, но из стеганой плотной ткани на вате, шили сами) без калоши, и уже темнеить. Тяну эти санки, гляжу... Лошадь догоняить и пар от неё столбом. Догоняить, смотрю... Богдатьев! Остановил лошадь, кричить:
- Что ты здесь стоишь?
- Да вот, торф вязу, а калоша возьми да порвись...
А он хвать мои санки на воз, да по лошади кнутом, кнутом!
- Там же волки! - назад киваить: - Они ж за мной гонются.
А лошадь сильная была, крепкая, вот и ушли от волков, не догнали нас.

Но всё ж навозила я тогда лесу, срубили мне сруб. А тут Сеньку и перевели из Орла в Брянск, пришлося и нам ехать. Наняли там комнатушку... да и не комнатушку вовсе, а так... кладовку и какая-то худая была. Тут-то заткнешь дырку, глядь, а земля из другой сыпется. И клопов в ней было! Ничем не вытравить.
Но должно, с год прожили мы в этом клоповнике, а я всё в Карачев езжу, строюся, уже и крышу надо железом крыть. А где взять? Правда, продавали его, но какой? Горелый. Накроешь таким, а долго ль продержится? Года три, не больше, а потом опять забота? Ведь хуже всего, когда крыша тячёть, с детства мне это впечатлилося. Раньше ж крыши соломенные были и летом как взъерошатся! Только воробьям гнезда на таких и вить. А если дождь, то как потячёть! И в сильный вовси нигде места в хате не найдешь. А еще крепко лихо становиолося, когда хату построишь, а она и похилилася, вот поэтому, когда строилася... А строилася в жизни три раза, то и заботилась больше всего, чтоб фундамент был крепкий да крыша.

Как-то говорить мне знакомая: приходи, мол, есть у меня железа новый. А идти к ней надо было километров за десять от Карачева. Но пошла. Подхожу к деревне…  всё землянки, землянки, и вижу: народ собрался возле одной. Суматоха, крик, бабы рявуть! Что такое? И оказалося: в воронке от бомбы дети купалися, и вдруг как наскочили на них овчарки! И унесли мальчонку годов трех... Откуда овчарки? Да немцы ж в войну их мясом человечьим кормили, а когда побросали, те и приладилися на людей нападать. Рассказывали, епе женшыну растерзали, да и другая в лес за дровами пошла, так и её… Страх-то какой! А я сколько ж исходила, когда лес искала! По двадцать километров в день отхаживала, но видать Бог меня миловал.

Ну наконец, наняла лошадь, привезла железа, накрыла крышу. А в хате-то ни окон, ни дверей, ни пола... так, сруб под крышей. Но мы и ему были рады, да и свекровь все просила: «Манечка, да забери ты меня отседова скореича в Карачев! Хоть картошечки там наемси». А у меня как раз огород поспел, вот я и собралася переезжать. Говорю Сеньке: попроси, мол, машину на работе, а он всё тянить да тянить. Ну, пошла сама к его начальнику, попросила, а он и дал. Стали собираться и когда грузилися, Семен ни слова мне не сказал. И всю дорогу молчал, и в Карачеве, когда сгружал, ни слова не услышала. Покидал всё с машины и уехал в Брянск. И стала достраиваться. Достала досок, наняла плотников, сделали они мне пол, потолок, рамы, а к ним же петли нужны. Вот и ходила цельную неделю, чтоб только их достать. Тут уж ни помыться, ни причесаться некогда было, но к зиме управилася, в холода только перегородки делала. Ну и слава Богу! Теперя - в своей хате.


Глава 48.
Вскорости отпустили Сеньку из Брянска, ведь на работе здоровые нужны, а он совсем стал плох. Раньше-то, если пойдёть куда, так все бягом, бягом, не поспеешь за ним, а теперя еле-еле ташшытся, да и ложиться стал часто. Скажу так-то:
- Ты ж не залеживайся, не поддавайся болезни, можить, и расходишься.
А он раз пошел куда-то, идёть назад и весь в слезах. Что такое? И оказалося: шел, шел, да и завалился в канаву, и ни-икак из неё не вылезить. Хорошо, знакомый как раз проходил да узнал его, помог до хаты добраться.
А врачи всё-ё никак не признають у него болезни, как пойдёть к какому, а тот: симулянт, мол, ты. Тогда пошла я к одной старой женщине-врачу и говорю:
- Да какой же он симулянт! Он даже ложку не держить как надо.
Взялася она обследовать его и сразу дала направление в Москву, как раз май начинался. Говорю:
- Не ездий, Сень. Ничем они тебе там не помогуть. Оставайся, будешь корову пасти, на горочке сидеть. Воздух чистый, молочко парное, можить, и поправишся.
- Не-е, поеду. Москва все ж…
Уж очень он любил эту Москву.
Распрошшалися мы, по-ошел он с Виктором на вокзал. Поглядела вслед, а он ноги-то заволакиваить, заволакиваить. И сразу для себя определила: «Пошел в могилу своими ногами. Больше никогда сюда не вернется».

Да и сон как-раз видела. Вроде как приезжаю к нему в Брянск, а мне знакомый шофер и говорить:
- Во-он общежитие, там он живеть.
Иду, вхожу в барак, а в нём дли-инный коридор, и по бокам все комнатушки, комнатушки. Захожу в одну, сидить мой Сенька, а рядом с ним – женшына. И такая страшная, тошшая, чёрная! Я и говорю:
- Так ты, значить, не один?
Молчить. Я опять:
- Ну, тогда пойду я...
- Иди, - отвечаить и сверток мне протягиваить: - Это тебе...
Разворачиваю, а там большая чёрная шаль. И кладёть он мне её на плечи. И иду с этой шалью по коридору, волокётся она за мной сзади по полу, а спереди косяки до самых колен висять. Вот так и пошла с этой шалью черной, а Сеньку оставила с той женщиной страшной. Потом сон этот растолковал мне ктой-то: считай, что ты теперича вдова, и шаль - печаль твоя, и пойдешь с нею по всей жизни твоей.

Так и случилося. В Москве Семену хуже стало. Лето, томно, да и с семьей разлучили, вот нервы его и совсем разошлися. А потом и ноги отнялися. Ползучая парализация. Осенью управилася с огородом и поехала к нему товарняком, тогда ж билеты в Москву только командировочным отпускали, а все остальные, кому что надо там было купить… соли, хлеба, по товарнякам моталися и даже на крышах ездили, как Витя мой, а раз даже на буферах прицепился и так дело было. Оставалося до Карачева километров сорок, а всех и согнали с крыш. Что делать? Так он прыг на буфера! Прицепился и поехал. И хорошо, что молодой был, сильный, так не сорвался. Бывало так-то поедить за хлебом, так и не дождешься,
ни то что дни, а минуты считаешь. Вот и я тогда прицепилася к товарняку и поехала в Москву.

Приехала, а у Сеньки уже не только ноги, но и руки отнялися... А кто ж его знаить, что за болезнь такая? Он же как-то на побывку с войны контуженый приехал, а когда подлечили, то снова послали в пожарные части, там-то он и отслужил до конца войны, ну а теперя, видать, контузия эта и аукнулася. Да и с речью чтой-то стало, оворить-говорить и вдруг как подавится всеодно. Посидить, помолчить… вроде и отойдёть. А еще по сторонам стал озираться.
- Что ты всё оглядываешься-то? – спрашиваю.
- А вдруг кто услышить о чём говорим? – отвечаить и дрожить весь.
Боялся, видать, кого-то.
Потом и просить меня начал:
- Возьми меня домой. Возьми, пожалуйста!
А я:
- Сень, хата наша недостроенная, холодная, дров нетути. Да и ухаживать за тобой кто будить? Мне-то и достраиваться надо, и поесть достать.
- Ничаво, я и в холодной полежу. А еды мне теперича мало надо.
- Ладно, - говорю. - Подумаю.

И подумала. И с врачами посоветовалася, а старая врачиха и говорить:
- У него болезнь прогрессирует, он скоро даже глотать не сможет, и что вы тогда делать будете? Конечно, здесь его вам до поезда отвезут, а дома? Няню наймете?
- Какую няню? – я-то: -  У меня и денег всех, что детям на буханку хлеба да на билет обратный.
Пришла к Сеньке и говорю:
- Ладно, Сень, приеду домой, начну соображать как тебя привезти. - Ляжить, плачить. - К весне возьму, а сейчас холода начинаются. Тут-то тебе тепло, кормють, поють, а у меня что? Ни дров, ни хлеба, ни денег.
Уговорила кое-как, распрошшалися. И никто меня не надоумил справку у врача попросить, чтоб билет назад продали, пришлося снова к товарнякам идти. Да и с детства привычка осталася по ним прыгать, когда на Украину с мамкой ездили (спасаться от голода в 1918-1920 годах).  А со мной Танька с Рясника увязалася, возила в Москву продавать кой-что, вот на вокзале и говорить:
- Тот-то поезд в нашу сторону пойдёть, я узнавала.
Только мы уселися на него, только обосновалися, как гукнул и поехал. А порожняком оказался. Думаю себе: «Чтой-то тут не то... какой-то разбитый этот порожняк. И что в нём возють?»

Но едем. Гляжу, притормозил чуть и вскакиваить в наш вагон дяденька:
- Здра-асьте, барышни... - на нас-то.
- Здравствуй, - отвечаем.
- Куда это вы наладилися?
- Да в Брянск едем.
- Дуры! В какой Брянск? – уставился на нас: – Поезд в лес на разработки идет, а там одни заключенные. Сразу вас растерзают! Тётушки, голубушки, ну есть у вас головы на плечах?
Как мы завыли:
- Что ж нам теперича делать?
- Чёрт вас знает, что с вами делать.
А мы си-идим, ревём.
Начала я ему рассказывать о муже, детях, что, мол, ожидають меня, а я им и куска хлеба не везу, а он и говорить:
- Ладно, не плачьте. Что-нибудь придумаю.
И правда. Остановился поезд на какой-то станции, спрашиваить:
- Есть у вас деньги? Хоть сколько-то.
- Да вот, - говорю: - на билет только и берегла.
- Давай сюда. Пассажирский проходить будет, попробую посадить вас...
А Танька как испугалася! У нее ж деньжата имелися, вот и подумала, нябось, что ограбить, и как маханёть от нас!
- Во-о, гляди... - он-то: - Я добра ей хочу, а она...
Дождалися мы с ним пассажирского, уткнул он меня в дверь, а кондукторше наказал:
- На, возьми билет ей на эти деньги.
И поехала я. Сижу, прижалася в углу, думаю: «Сейчас выкинуть, сейчас сгонють! Господи, хоть бы крысой какой стать». Потом гляжу, проходить один контролер, другой, а меня вроде и не замечають. Ну, тогда и высунулася из углушка, и даже на полку прилегла, прикорнула.

За всю зиму так и не собралася к Сеньке съездить. Но сначала он писал, всё хоть что, да нацарапаить, а к весне... Я одно письмо туда, другое. Нет ответа. Но потом всё ж получаю... от медсестры: ваш муж, писать уже не можить, говорить тоже, да и кормють его машинкой специальной… Посажають, нябось, как утёнку какому, но что ж делать-то? Ничего не поделаешь, моя милая, никуда от горя не денисся.
А через месяц поехал мой Коля в Москву документы в институт отвозить, остановился у родственников да задержался чтой-то. Но, наконец, приезжаить.
- Ну, как отец? – спрашиваю.
Ничего не ответил. А мне в голову и толкнуло: «Помер, должно.» И тут слышу:
- Мама, я тебе не написал, прости. Отец умер. Я знаю, что ехать тебе не на что, вот мы с дядей его и похоронили.
И было это как раз в воскресенье, а во вторник Коля должен был опять в Москву ехать, экзамены сдавать. А денег-то у меня ни копейки! И продать нечего. Правда, остался пинжак Сенькин суконный на овчинном меху, зимой им спасалася, а теперя, видать, его и надо на базар нести, а Коля:
- Мам, ну продашь ты его, а дальше что? Я же всё равно не смогу учиться на одну стипендию.
- Поезжай, сынок, - говорю: – Поезжай. Лишь бы только к институту прицепился, а там дело видно будить.
И пошла на базар с пинжаком этим. Пошла, а у самой комок в горле. Но никому не сказала, что Сенька мой помер, а то, думаю, начну рассказывать, да и разревуся, не продам пинжак.
Но продала... последнюю свою одёжу и его память. Пришла домой и тут-то только наревелася, что вдовою осталася с тремя детьми... как и мамка моя. Но что поделаешь, милая? Надо опять крутиться, вас кормить, обувать, девать. Надо дальше жить.


Глава 49.
Бывало, муж так-то и скажить:
- Ну что ты привязалася к этому ученью, что в нем пользы-то? Вон, у нас инженер ученый, а одни штаны все лето и носить.
- Но когда-нибудь ученые возьмуть вес, - я-то: - И ты не думай, что тебя всё выдвигать будуть, придёть время и задвинуть.
Сама-то я неграмотная была, и вот как же трудно в жизни приходилося, на каких только работах ни работала! И пеньку трясла, и снег чистила, и торф рыла. Бывало, сгружаем с девками дрова на железной дороге, а к нам подойдёть начальник да как начнёть матом крыть: быстрее, мол, так вашу, перетак вашу, топчитесь, как мокрые курицы! Вот и кидаем брёвна, аж пар от нас столбом валить, а рядом военные стоять да хихикають над нами. Мы, неграмотные, яшшыки таскаем да на морозе керосином снаряды чистим, а какая-нибудь хоть и три класса кончила, а смотришь, сидить себе в тёпленькой да чистенькой канцелярии и улыбается, как кукла какая. На нас никто и внимания не обрашшаить, а она и страшная, а поди ж ты, с офицером гуляить. Поэтому-то и хотела детей выучить, всё-таки в тепле да в чистоте сидеть будуть.

Уехал тогда мой Коля в институт учиться, осталася я с Виктором и тобой, вот и думай, как самим пропитаться, обуться, одеться, да еще и Николая снабдить. Бывало, не успеешь оглянуться... вотон, приехал. И кальсоны у него сносилися, и рубашка порвалася. А ведь туда в кой чём не проводишь, это тебе не дома сидеть… завернулся в тряпки какие, да и ладно, там же город, надо соображать что получше. И если собьешь какую копейку, то себе откажешь, а ему отправишь... Откуда копейки сбивала? Да огород выручал. Летом с него кой-как, а сыты были, да продашь лишнее. Если б только не мешали, а то...

Раз набили с Динкой мешки овошшами и поехали в Брянск, бабы-то наговорили, что там всё дороже. А тогда автобусы еще не ходили и если кому надо было, так поездом ездили, раз в день тот ходил, в пять утра, вот все и прыгали по попуткам, как и мы такие-то. Ну, поехали, а нас и сняли с попутной машины уже на въезде в Брянск, и поташшыли в милицию. Привели и сразу обыскивать стали. А что искать-то? Свекла с морковкой и были в мешках, да одеялка кой из чего сшитая.
- Ну что ж вы ишшыте? – я-то, милиционеру: - От хорошей жизни чтолича мы сюда поехали?
А он:
- Вот выясним кто вы такие, тогда и отпустим.
И призываить еще одного милиционера. Глянула, а это наш, карачевский, рыжий, и кто его знаить, зачем он там оказался? А взяточник был!.. несусветный. Бывало, сошьем с Динкой по одеялке, только выйдем на базар, не успеем развернуть, а он тут как тут... Ну как «что ему было надо?» Одеялки ж тогда продавать не разрешали, не раз с ними в милицию забирали, так дашь этому рыжему хоть тарелку какую... у Динки посуда еще оставалася, и отстанить. Вот он-то теперича и вошел да к нам:
- Собирайтеся, змеи! – кричить: - Места вам в Карачеве не хватило?
Ну, покидали мы свои овошшы в мешки, по-овез нас назад попуткой. Отъехали чуть, а она и сломалася. Другую ждать. Сели, наконец, на другую, а она тоже километров пять до Карачева не дотянула.
- Так вас, растак вас! – стоить, ругается: – И что с вами теперя делать? Ну и прите свои мешки сами, недалеко осталося.
Вот и пёрли. Так должно семь потов сошло, пока доташшылися до милиции.
Как раз Липатников сидить, уже не раз забирал меня с одеялками. Ну, я и вывалила перед всё из мешка.
- Нате! Жрите!
И как разревуся! Кончаюсь прямо от слез-то, а он сидить, развалился на стуле и посмеиватся:
- И что ты, Сафонова, так убиваешься?
- Да как же не убиваться-то? – плачу: - Дети домой с хлебом ждуть, а вы цельный день нас промурыжили. Что я им теперича принесу, чем кормить буду?
Ругаться стал:
- А зачем вас в Брянск понесло?
- Да кто ж ее здесь бярёть-то, морковку эту?  У каждого своя, вот и думали...
- Ну ладно, чёрт с вами. Идите отсюда, берите свою морковку.

Ну, когда забяруть, когда продашь, но летом все ж легче было прожить, а зимой... Раз так-то приехал Колька на каникулы, а у меня стены в хате инеем заросли и денег на дрова совсем нетути. Что делать, как посогнать иней со стен? Да развела лампу паяльную, хожу, палю ею по стенам, а вода с них прямо ручьём бягить. А мои ребяты как-то ветряк во дворе соорудили вы-ысокий! Бывало, как сильный ветер задуить, как начнуть от него аккумуляторы раздуваться, а мы с тобой за печку прятаться. Раз ка-ак рванул один! В углу все шипить, тряшшыть, вонь по хате полезла. Но все ж крепко хорошо с ним было, с ветряком этим. Как зарядюцца аккумуляторы, так уже не под керосиновой лампой вечерами сидим, а электричеством освешшаемся, ма-аленькая такая лампочка над столом висела. И вот теперя игней то я посогнала со стен, а всеравно холодно. Ну, мои ребяты и спилили этот ветряк, накололи дров, натопили мы хату. А во тепло, а во хорошо-то как стало!

И оставалася у меня в подвале свекла сахарная, так начишшу её, напарю, квасу наделаю, а Колька мой забярёцца на печку, поставить его возле себя, проведёть шланг и-и ляжить, сосёть. Этим-то квасом тогда я его и отпоила, а то на каникулы худюшшый приехал, заморенный. Хлеба-то тогда не было, а картошка за лакомство считалася. Бывало, нароешь осенью мешков пять и канадиш (экономиш) всю зиму. Сваришь чугунок, поделишь всем, тебе - две, тебе - две, тебе... И все равно не хватало, а на базаре она по двадцать пять рублей за пуд продавалася, накупишься чтолича? Если какую копейку выручишь, то и Николаю послать надо, и ссуду платить... Какую ссуду? Да ту, что никогда бы не взяла, если б ни Сенька.

Еще дед нам всё-ё так-то завешшал: никогда, мол, с государством дела не имейте! И рассказывал: неурожай как-то у них случился, а он и взял ссуду. Подошло время расплачиваться, выплатился, а квитанцию, видать, ему и не дали. И что ж ты думаешь? Опять прислали! И в два раза больше платить. Да посходил с ума, посходил, а куда денешься? И пришлося опять платить. Поэтому и нам давал зарок: «Умирать будете, а у государства не просите. Лучше пойдите и в ножки тому поклонитеся, кто вам в долг дасть. Во, глядите, они все в атласах да в мехах ходють, в калясках катаюцца, а мы за это платим». Вот и запомнила его слова. И как же билася, когда строилая, но ссуду не брала. И уже когда почти построилася, одни перегородки оставалися, пошел Сенька к приятелю, а тот и насоветовал: бери, мол, простять, война всё спишить, воть он и пошёл, и принес узел денег.
- Господи, что ж ты наделал! – так и ахнула: - Неси назад!
Нет, ни в какую. Спишуть, мол, не понесу. Вот потом и списали… всю-то спину и ниже. Что ж эти денежки? Сделала я перегородки, еще чтой-то, они и разошлися.

А вскорости Сенька и помираить. Помираить, а мне и присылають бумажку платить.
- Он же помер! – говорю.
Не тут-то было. Пришли имушшество описывать. А какое у меня имушшество?
- Ну, тогда вот что сделаем, - инспектор говорить: - Оценим твою хату и продадим.
Вот и ппришлося платить. А с чего? Тебе ж помош от государства была такая, что на неё буханку хлеба и можно было купить. А он идёть, сборшик-то этот. И что ж я приладилася: как увижу его, так дверь на замок, а сама и выскочу через окно.
 Но видать, он узнал о моей хитрости и раз то-олько я с окна прыгнуть приладилася, а он и стоить под ним:
- Ну что, раба божья? В дверь больше не ходишь, в окно летаеш?
- Паразит ты, паразит! – говорю.
- Ну, ругайся, как хочешь, а меня тоже посылають.
А тут еще и реформа (Денежная реформа 1947 года.), и деньги в десять раз снизили, а ссуда та же осталася. Ну надо ж, государству!.. и креста не иметь!  До реформы-то насбираешь каких помидорчиков, огурчиков, продашь и отдашь сколько-то, а теперича я должна была в десять раз больше платить. Да уж тут-то и пришлося так лихо, что и не приведи Господи.

Ну, как-то присылають бумажку, и чтой-то уж очень мало. Прислали, а я - туда:
- Что ж такое… Почему мало-то?
А одна и говорить:
- Радуйся, Сафонова, последние проценты тебе подсчитали.
Господи, неужто? Ушам не верю. Думала-то, что и конца этому не будить, а оказалося... Так потом насбирала за лето деньжат и купила корове сена два воза, а себе мешок пшаницы. Смолола, и зиму мы с коровкой сыты были.

Глава 50 Про коровку свю расскажу
В тот (1947) год Виктор кончил десятый класс, уехал работать учителем физкультуры в деревню, осталися мы с тобой одни. И как раз запретили дрова на базаре санками продавать, вот я и увязалася за торфом ездить… Ну да, когда и волки меня чуть ни съели, и в речке ни утонула. Одурела, чтолича? Прямо в пропасть какую-то лезла. А что ж ты думаешь, от бедности и забот человек дуреить.
Была у нас тогда коровка. Хоть и старая, но молоко давала и сено ела... оборыши одни. Но в ту зиму я еще бардой (отходы от выгонки спирта) её отпаивала, километров за десять к спиртзаводу водила. Как напьется там этой барды, так еле-еле назад идёть, а я в поле еще и жневнику (остатки стеблей злаковых культур) мешок надеру, на ночь резь сделаю, бардой перелью, она и сыта.
А еще в поле ходила траву из-под снега откапывать или соломы какой старой, сена. Бережанские колхозники как-то подобрали стог на том береу речки, а подонки осталися, так пойду вечерком, наберу. А раз мужик меня какой-то застал у этих оборышей да кричить:
- Ты чего сюда ходишь?
Но ничего, мешок не отнял, попугал только.

Через какое-то время пошла опять и как раз под Велик день. А половодье уже начиналося, воду несёть! Но крыг (глыба льда) еще не было... Нет, не было крыг, а то я подумала б: если свалюсь с мосточка, то ухвачусь за крыгу и выплыву. И вот иду по мосточку, а он еле-еле дышыть. Но перешла на другую сторону, набрала одонков, иду по нёму назад, а ветер как налятить, доски подо мной как заходють! Но всё ж перебралася через него, оглянулася... а он и сорвись в воду.
Я как пала со своей ношей на коленки и ну молиться: «Господи, слава тебе, что сохранил меня!», а то юркнула б в воду, да там-то и нашли меня с этой ношей. Опомнилася чуть, глядь: мужик какой-то идёть. Куда деваться? А вдруг увидить меня? Ведь сразу подумаить: а-а, значить, и вправду она ведьма, кто ж под Велик день ночью сюда пойдёть? Да спряталася за куст, отлежалася на своей ноше и пошла домой.

И в другой раз... Там-то, где сейчас дачи, жневник хороший оставался. Пошла я, деру его из-под снегу-то и вдруг фью-ють мимо меня! Я так-то подхватилася, гляжу... Мужик ко мне идёть:
- Ну что ж ты лазишь здеся? – А сам аж трясется: - Ведь чуть ни застрелил тебя, думал, что волк.
- Чаво ж плохо целился? – говорю: - Да и еще можно было пульнуть.
А он:
- Не решился. Чувствовал вроде... Дети-то у тебя есть? – спрашиваить и всё никак не успоится.
- А то нету… Тройка цельная!
- Ну что ж ты этот жневник дерёшь?
А там неподалеку копнушка (небольшая копна сена) стояла, так он скопнул с неё снег и киваить мне:
- Или, бери вот отсюда, снизу.
- Боюся, - отвечаю: - Схватють.
- Да кто ночью схватить? Кому это гнильё караулить-то?
И набрал мне мешок цельный, еще помог и на плечи поднять. Так-то с коровкой мы и жили, так-то зиму и протянули, а в апреле...

А в апреле вышла она на огород, да и пала. Старая ж была. Да и близкое ль это дело по двенадцать километров отмахивать, чтоб барды напиться! Вот и не выдержала. Лежала на огороде и даже водички ей, бедной, нечем было согреть. С месяц, должно, пролежала и даже отелилася. Молока не дала, но я попробовала теленочка отпаивать и стала у соседки молоко брать, а она, паразитка, посымить с него сливки, а теленок пить и не хочить. Пошла к ней, говорю:
- Варь, ну что ж ты делаешь! Зачем молоко сымаешь?
- Нет-нет, - глазами закрутила: - Не снимаю я, не снимаю.
- Да разве ж не вижу, что это бурда, а не молоко!
И пришлося теленочка зарезать, а потом и коровку мою. А теперя как вспомню о ней, так сердце кровью и обольется. Как же я мучила её, бедную, и как сама мучилася! Но она старая была, сдалася, а я помоложе... вытянула.

А отбиваю от себя эти мысли страшные тем, что и людям тогда не сладко жилося, Коля то мой... Он же в войну на передовую попал, при самом фронте части их стояли. А тогда изобрели чертовшину какую-то, огнём немцев палить. Повесють эту оружию солдату на плечи и должен он с нею подобраться к окопу и поджечь немца... как будто там тараканы какие сидели. Да немец и высунуться не давал! Как какой солдатик высунулся, так и готов. Вот и лежали зимой в окопах по неделе голодные, холодные. Из их отряда только двое в живых и осталося, кто погиб, кто замерз... должгл, свярнулся калачиком и замерз. Вы хоть в хате сидели, кое-как да накормлены были, а уж Коля настрадался, что и не приведи Господи!
Нет, не хочу, не хочу больше и вспоминать про всё это. Вот так-то поговорю с тобой, а потом на неделю и расстроюся. И сердце болить, и заснуть не могу.

Глава 51. 
Осталися мы без коровки, а молоко носить и прислали. Ну скажи, есть совесть у государства? Вот и пойду на базар, куплю маслица топленого бутылочку... и маслом за молоко принимали, принесу домой, отогрею, отолью хоть немножечко похлебку вам помаслить и понесу:
- Нате, подавитеся! У меня ж нет коровы, что ж вы с меня тянете?
А приемшик вешаить это масло, пишить что-то да ставить:
- Была-а у тебя корова в этом году, была.
- Была, да с весны нетути, кого ж я подою теперича?
- Иди в райком, там и жалуйся.
Пойду, а там:
- У вас записана корова с начала года.
А-а, что б вас!.. Ругаюся, ругаюся, а что толку-то? Вот и носила до конца году.

Настрадалися, хлебнули всякого при советской власти. Сталин то (Иосиф Сталин - глава СССР 1924-1953.) когда царствовал... его и назвать не знаешь как. Помню, как поставили его после Ленина, так люди и заговорили: Ленинн, мол, в ботинках ходил, а Сталин - в сапогах, напролом теперича полезить, ничего под ногами разбирать не станить. А еще он же грузин, а грузины с ножами не расстаются, даже танцують с ними, а спать лягуть и то саблю рядом кладуть, так что ж ты думаешь, нешто с добром такой вождь придёть? Не-ет, он и будить как что - посадить, расстрелять! Ну и правда. Сколько-то продержался, а потом как начал зажимать, как начал замуздывать! Мы ведь в народе жили и все его жестокости видели... аресты расстрелы (Большой террор 1937-1938 годов). Пойдёть муж на работу и не знаешь, вернется ль? Сколько ж людей погубил! Да всё людей-то каких! Что ни самый умный, то и уничтожал.
После Сталина Маленков заступил, (Георгий Маленков - руководитель СССР с марта 1953 по февраль 1955 года.), за ним Хрущёв (Никита Хрущёв - руководитель СССР с 1953 по 1964 годы.) Ну, он хоть и шухорной был, но зато Сталина разоблачил, а потом как попёр в дурь! В газетах трубить стали о горшочках из торфа, потом за кукурузу (Компания по выращиванию рассады в торфо-перегнойных горшочках и повсеместным посевам кукурузы.) принялся, яблони налогом обложил (Закон 1953 года "О сельскохозяйственном налоге".), мужики сады стали выпиливать, у кого корова – отнять (В 1958 году - постановление "О запрещении содержания скота в личной собственности граждан, проживающих в городах и рабочих поселках", что означало насильственное его изъятие и передача в совхозы и колхозы.)

Помню, стоять так-то на базаре мужик с бабой, коровку продають, и баба так плачить, так убивается, аж свету божьего из-за слез не видить. «Знаешь, - говорить, - если б сейчас меня похоронили, то семье легче было, чем корову продавать. Дочка двойню родила, так что ж она теперича с детьми делать будить без коровки-то? И ведь всю деревню обобрали!» Хрущёв же тогда съездил в Америку (1956 год. Хрущёв выдвинул лозунг: «Догнать и перегнать Америку!») и дал слово обогнать её, а как обгонишь, где мясо взять? Вот и решил деревни пообчистить, а в колхозах запретил резать. Ну какой же хозяин так делал? Мало ль сколько летом скотины разведётся! Летом лишний поросеночек, лишний гусёночек, овечка не помеха, а к зиме им корма нужны, вот и оставляли только нужное, а Хрущёв этого не понимал, вот и начался зимой в колхозах падёж скота.

Господи, сколько ж скот этот бедный страдал при советской власти! Танька, сестра моя двоюродная, работала в колхозе и рассказывала: придёть на ферму, а кормить овец и нечем. Стоить этот скот и аж друг друга от голода шшыплить… ягнята маток. Пойдеть к председателю, кричить-кричить... Выпишить тот полвоза сена, привезёть на ферму, кинить овцам по шшапоточке и только потом сама поесть, а то весь день голодная и ходить. «Мне, - говорила, - и в горло ничего не лезить на этих овец глядючи». А весной, какая скотина живой осталася, выгнали в поле, там же рожь только-только зазеленела, и с голодухи овцы как хватили этой зеленочки! А разве ж можно? От зелёнки сразу живот раздувается. Вот и пали. Виктор тогда уже в редакции работал и как раз пошел в тот колхоз, а овцы эти ляжать, как шары какие, всё поле ими усеяно. Подошел к одной... околевала та, а около нее ягненочек бегаить. Поймал этого барашка, принес домой:
- Мам, давай выходим.
И взялася я, а знакомый Васька-ветеринар говорить:
- И не старайся, и не трудись. Им же зимой не то что сена, а воды вволю не дают, так они друг с друга иней слизывают, в желудках шерсть комом сбивается и не вылечить таких.
А барашек уже веселенький стал, прыгать начал! Но потом околел.

Вот поэтому и до сих пор всё страдаю по скоту этому. Как началися колхозы, так и стали его мучить. И мучають до сих пор. Господи, и когда ж эти их страдания кончуца? Так-то если увижу лошадку справную... Да это мимо нас конюх из больницы ездить, и лошадь у него гладкая, как качулка (оструганная толстая палка из дерева, на которую наматывали белье и откатывали). И вот когда вижу её, так сердце моё и отойдёть, и радостно станить. Говорю ему как-то:
- Ох, и лошадка у тебя! Ухоженая, чистая.
- Ну что ж... не знаешь, чтолича?
А сам он - с Рясника, из породы кулаков (зажиточных крестьян). Семью-то их разорили, в Сибирь сослали, а он мальчишкой у тётки спасся. Правда, похозяйствовать ему не довелося, как бате, но видать кровь крестьянская и до сих пор осталася.

Глава 52. 
В тот год (1948) мне полегче стало, Коля мой в Ленинграде начал кое-что себе подрабатывать. А учился в институте хорошо. До войны-то только восемь классов кончил, а когда вернулся с войны, сразу в десятый пошёл. Потом в институт поступать поехал и все на отлично сдал. Когда я раз приезжала к нему, так преподаватель всё-ё хвалил его: у Николая, мол, голова хорошая, поэтому и тянула его, как бы лихо не приходилося. Помню, весной приехал на каникулы, а мы с Виктором на радостяхи отрыли ямку с картошкой, сварила цельный чугунок, а ребята мои как сели возле него, так и не отошли, лупють эту картошку и едять без соли. А тут как раз Танька с Ряснинов пришла, да стоить так-то и всё-ё поглядываить на них, всё поглядываить, потом вышли мы с ней во двор, а она и говорить:
- Мару-усечка, как же ты с ними будешь? - головой качаить: - Ребята-то твои почти цельный чугунок картошки улупили!

Но ранней весной гопики выручали. Пойдёте вы с Витькой на огороды, что возле речки, вскопаить он сотки две, чтоб мерзлой картошки с котелок насбирать, а как та оттаить, начнем её чистить. А шкурочка на ней то-оненькая была, сразу вся и послезить, потом перекручу через мясорубку, поджарю. Но масла не было, так на сале поджаривала, был у нас на всех соседей такой кусок сала, и подмазать сковородку он подмазывал, а таять не таял. Придёть так-то Мария Васильевна: дай, мол, сало это, вот и подмажить сковородку, после я возьму. Так и ходили друг к другу, то соли пойдешь попросишь, то еще чаво. Как ты думаешь, легче вместе жить? Ну, а потом...

А потом вожуся я так-то во дворе, глядь... цыганка идёть:
- Давай погадаю! – приставать стала.
- Отстань, - отвечаю: - сроду не гадала я и не собираюся.
А Бариниха, что напротив жила, очень верила в гадания, я и говорю цыганке, чтоб от меня-то отстала:
- Иди-ка ты к соседке. Она с мужем живёть, есть у нее чем тебе заплатить.
- А что ей сказать?
- Да нагадай, что детей у неё трое, что муж непьюшшый.
Она и подхватилася к ней. Слышу, уже сидить там, турчить. Ну, видать и отгадала всё правильно, да еще и своё приплела, паразитка... Мария Васильевна потом передала, что цыганка ей наказала, берегись, мол, одной женщины черной, она тебе подделаить.

Ну, ушла цыганка и я-то думала, что скажу Баринихе: дура, мол, ты дура, это ж я подослала цыганку-то, посмеемся с ней, да и всё. Ан не тут-то было. На другой день побежала к ней за мясорубкой, а она и смотреть на меня не хочить, да положила эту мясорубку на порог и говорить:
- На, бери... – И прибаляить:  Ты к нам больше не ходи.
- Чаво? – опешила.
- Говорять, что ты - ведьма.
И ведь рядом жили, всё вроде хорошо было, но вот такое и брякнула.
А как раз перед этим вызывали меня в НКВД и пытали про Баринова: что он при немцах делал, чем жил? А я и сказала:
- А кто ж его знаить чем он жил? Мне детей надо было кормить, а не за ним следить. И не тревожьте вы меня больше, и не вызывайте, ничего я про него не знаю и говорить не стану.
А ведь могла бы скзать! При немцах-то в их доме комендатура стояла, а Баринов, видать, чем-то угодил немцам, и когда другим нельзя было и носа высунуть, ему документ дали вольно ходить, вот потом соседи и поговаривали, что он по домам шастал да брал вешшы разные, золотишко, а после войны за всё это такой дом отгрохал! И вот теперя Баринов прибавил:
- Есть люди, которым голову отрубят, а они поднимаются и идут.
А ведь учителем был.
- Что-то, - говорю: -  не видела таких безголовых... кроме тебя.
И больше говорить с ними не стала, завернулася да пошла. Думала-то, что попсихують они, попсихують и конец, ан дело по-другому обернулося.

Вскорости помер сосед наш, Николай Васильевич Ермольев. Добрый, умный мужик был, царство ему небесное. Пошла я попрошшаться с ним, наклонилася так-то над ним по долгу христианскому… И ты знаешь, сколько народу было, так все и повытрашшылися на меня, да еще потом судачили, будто в губы его поцеловала. Да кто ж мертвеца в губы целуить! Я только и наклонилася...
А как-то привезли соседи картошки, а ссыпать с машины не успели, ночь как раз. И вот Нинка после рассказывала всем, будто сидить она на картошке на этой, сторожить и вдруг видить: я иду, и вся в белом. Да подхожу к машине и лезу на нее. Вскочила она, закричала, да кубарем в хату!

И еще... Раз иду в овраг травы накосить, а навстречу сын Баринова Колька идёть, лет восемь ему было, да увидал меня и аж белый стал! А я и говорю:
- Ну, что ты, бедненький? Наверное, потому так испугался, что твоя матка про меня наговорила? Голубчик мой, иди, не бойся.
Так проскочил мимо да скореича на горку.
Да и ребятишки как-то идуть, галдять, прошли мимо и вдруг чтой-то затихли. Обернулася, а они стоять, и шиши мне в спину показывають.
- Дети, - спрашиваю: - зачем вы это делаете?
- Да про вас, тетя, говорять, что вы ведьма и ночами коров чужих доите.
И вот, значить, надо мне в спину шиши показать, и если оглянуся, то и вправду ведьма.
- Дурачки… - засмеялася: – Как же мне было не оглянуться, ведь вы же затихли, я и подумала: значить, замышляють чтой-то.
Стала им говорить, что все это злые люди сочиняють, но послушали они разве?

Раз топчить ко мне Вера с Рясника:
- Знаешь, Марусь, прямо и не знаю, как тебе сказать...
- Давай, говори. Не обижуся ни на правду, ни на кривду.
Помялася, помялася, да и говорить:
- Слышала я, будто ты знаешь чтой-то.
- А что я знаю?
- Подворожить, вроде, можешь.
- Подворожить? – улыбаюся: -  Какая ж у тебя беда?
- Да с мужем у нас, с Тихоном… Всё-ё ругаемси.
- Да-а, - отвечаю: - дело у тебя плохо. Но вот что, возьми-ка ты водички под горкой из нашего святого колодца, прочитай над ней «Отче наш...», а как только твой мужик начнёть скопляться, то скореича этой водичке в рот и держи. Когда замолчить, выплюнь. Ну а если у самой сердце взыграется, опять то же самое проделай, сердце и обойдется.
- Мару-усечка, неужто правда?
Ну, что мне ей надо было ответить? Сказать: дура, мол, ты дура, прожила век и этой-то байки не знаешь? Да пусть уж лучше так и останется.
И сходила Вера к святому колодцу, и набрала водички, пользовалася ею. Потом как-то встретились на базаре, я и спрашиваю:
- Ну, как у тебя с Тихоном?
- Ой, ты знаешь... Лучше!
- Вот и хорошо. Так и продолжай.
Посмеялися мы потом с Виктором над этой Верой: будить теперича всем рассказывать, как ведьма её вылечила. Вот с тех пор, как оерстили ведьмой, и хватить по соседям ходить. Уже не пойдешь, не попросишь в долг соли или того сала, которым сковородки всем миром подмазывали, да и отказываться перестала: ведьма так ведьма.


Глава 53. 
Тогда (пятидесятые годы) я часто думала: может, устроиться на работу? Но куда меня возьмуть-то, неграмотную. В грузчики? Так сила уже не та. В уборщицы? А разве прокормишь троих детей на деньги, что им платють? Пойти в торговлю? Так знала, что трудно там честным оставаться. Не захочешь воровать, так заставють, и угодишь в тюрьму. А я воровства боялася, как огня! Сенька-то, когда заведуюшшым гаражом работал, мог покрышки на сторону десятками сплавлять, но как заикнется об этом, так я сразу:
- Ты мне и копейки ворованной в дом не приноси! Учти, если тебя посадють, так куска хлеба в тюрьму не передам. Тружуся я, молочко продаю, сыты мы, обуты-одеты... и слава тебе, Господи!
И говорила так потому, что даже в самые страшные годы не воровала.

Помню, как в послевоенные годы годы накормила вас с утра, а вечером и нечем, голодными спать легли и Витя, Коля заснули, а ты ляжишь и плачешь.
- Чего ты? - спрашиваю.
- Есть хочу...
- Доченька, потерпи! Засни как-нибудь.
Ну, заснула, наконец, а мне в голову и полезли мысли: «Надо воровать идти, нет другого выхода! Волчица ж воруить, медведица тоже своим детям таскаить, почему бы и мне?» А это днем на речку я ходила белье полоскать, а сосед как раз ямку с картошкой открыл, и я как заглянула туда!.. Аж сердце мое захолонуло. Вот и решила: «Пойду. Хоть ведро у него наберу». А как раз ночь тё-ёмная была. Взяла мешок, пошла. Дошла до его дома и тут-то... как в голову меня кто толкнул: «Что ж я завтра ребятам своим скажу? Спросють утром: где ты, мам, картошки столько взяла? Ведь обязательно спросють. И что отвечу? Обменяла? А где ж ночью обменяешь-то? Догадаются, сообразять, скажуть: давай-ка мы пойдем, мы молодые, если что, выскочим да уйдем, а тебя, если поймають, то там-то, в ямке и убьють. Обдул меня ветерок, одумалася я: о-ох, нет. Разве ж это выход из положения? Ну украду эту картошку, ну поедять дети, покормются, а дальше что? Опять красть? До чего ж ты опустилася, Мария Тихоновна, ведь сроду за тобой такого не водилося! И разуты-раздеты сидели, и голодные-холодные, а что б крошки чужой!.. И в мыслях не заводилося. Господи, да что Бог дасть! И вернулася. Перекрестилася, легла, а на утро...

Платье у меня кружевной был… Откуда? Да тогда ж Америка нам вешшы разные присылала, собирали их там и пароходами пересылали, а потом райкомы их распределяли. Правда, мне ничего не досталося, это ж надо было ходить, просить, заявления писать, а как я напишу-то... неграмотная? Но от сестры как-то привезла цельный узел вешшей, Андрей же то секретарём райкома в Жуковке работал, вот Динке и доставалося кой-что… и платье это черное кружевное. Всё я берегла его, кто ж его знаить, таскаюся где попало, стукнуть по голове бандиты какие, помру, так в чем положуть то? И вот встала тогда раненько, взяла платье, да и пошла к Таньке на Масловку:
- Тань, - говорю: - совсем детей кормить нечем, голодные легли. Дай ты мне, пожалуйста, ведро картошки, возьми платье это.
- Марусь, - она-то: - у меня ж у самой...
- Да знаю я. Но есть у тебя картошка, хватить и до новины, а у меня нонча есть нечего.
- Ладно, давай твое платье.
И полезла в погреб, достала ведро картошки. Принесла я его домой, отварила в шулупайках, накормила вас… еще и осталося сколько-то. Почистила, потолкла, мучички чуть сыпанула, намесила оладушек, понесла на базар, а их моментом и расхватали. На вырученные деньги еще купила картошки и опять… Нашла ж выход? Так что не верю, когда так-то слышу от баб: выхода, мол, никакого не было, вот и стала воровать. Всё это от слабости нашей. А выход всегда можно найти, совесть не потерять. Ведь обязательно придёть к нечестному расплата! Стануть силы уходить и догонить его тот момент. И начнёть он мучиться. И лихо ему станить. И не заесть, не запить ему тогда, деньгами не засыпать ту подлость, что накопил, не искупить и из души не вытравить.

И стала я тогда к базару прибиваться. Наплавил Витька формочек из свинца, стали мы с ним пятушков варить. Куплю на базаре сахарку, сварим сироп, подкрасим свёклой, зальем в эти формочки, палочку туда воткнём, что б держать за что было, застынить... Вот тебе и пятушок красненький на палочке. Пойду на базар, продам, потом опять сварим, да ещё и себе на чай останется. А как-то не задалися эти пятушки, застыли плохо, и ты знаешь, как сели, так пососали все за вечер, и никаких сил не было остановиться. После этой незадачи опять ломала и
ломала голову чем бы еще заняться и надумала: а буду-ка одеялки стегать. Мамка всё-ё так-то говорила: «Учись одеялки шить. Сошьешь, а тебе за работу и заплатють. Богатства с них не наживешь, но сыта всегда будешь». Вот и начала... Конечно, трудно было, помочь-то некому, тебя так-то дождуся из школы:
- Доченька, помоги! А то к базару не управляюся.
Сядешь... а потом гляну так-то, а ты уткнешься носом в эту одеялку и спишь.
Но выстегаю, продам. На хлеб хватало.

А потом забирать стали с этими одеялками, спекуляцией считалося.
И сколько раз бывало схватють, привядуть в милицию и допрашивать:
- Где сатин взяла, где вату достала?
- Да на базаре купила. Я-то продаю, вот и мне продали.
- Может, тот человек украл.
- Ну и ловите его, я-то тут при чем?
Мучають-мучають, терзають-терзають! А потом и инспектор привязался, на дом стал ходить, проверять. Что делать? Так под полом устроюся шить. Но крепко ж темно! На потолок... И вот стегаешь там одеялку эту, иглой колешь сатин, она через него идёть, посвистываить... И кто ж его услышить, свист этот? А мне кажется, что как раз сейчас и придёть этот проверяюшшый, и услышить.

Как-то выборы были. А у нас в доме ну совсем есть нечего. Побежала с одеялкой на базар, еще и развернуть не успела, а меня и схватил рыжий... проти-ивный милиционер был! Схватил, и в милицию. А там другой сидить:
- Что, Сафонова, опять тебя привели?
Как стало мне обидно, как разрыдалася!
- И что ты так рыдаешь? – спрашиваить: - Нет ли у тебя запрещенного чего?
- Есть! – кричу: - Листовки у меня спрятаны!
И что ж ты думаешь? Обыскивать стали, раздевать. А у меня одёжи теплой не было, так натяну летник, под него каких-нибудь тряпок, вот этот рыжий и стал их расстёгивать. Плачу, рыдаю:
- Вы с женами под ручку голосовать идёте, а меня, вдову с детьми голодными и защитить некому!
Но что поделаешь? С властью, моя милая, не поспоришь. Так-то и сбылися материнские слова: «Сошьешь одеяльце, а тебе и заплатють за работу. Богата не будешь, так хоть сыта». А теперя и этот кусок хлеба изо рта вырывають.

А потом и еще хуже стало. Уж так оголтело (потерять чувство меры, стать крайне разнузданным, нахальным) гонять стали, так оголтело, что ни под полом не спрячешься, ни на потолке не усидишь. Вот и подумала: сколько ни будуть гонять, а десятку определенно влупють, один милиционер так и сказал:
- Это мы тебя пока милуем. А по закону таких, как ты, судить надо. И если тебя осудють... А теперя ниже десятки не дають, то отсидишь своё, приедешь к своим ученым сыновьям в Москву жить, а тебя к ним и не пропишуть. Ты же судимая!
- Да я в Москве жить не собираюся, - говорю: – Мне б только детей вытянуть-выучить.
- Тогда патент бери.
- Да иди ты… Какой патент? Если что и выручаю, так только и хватаить на новую одеялку да детям на хлеб.
- Ну понимаю я... Но тебе больше так нельзя.
Что делать? Идти просить помошшы у государства? Не так нас растили. Уж на что лихо было! И голод, и холод терпели, а все не сдавалися. Видать, другую натуру надо иметь, чтоб идти да просить, а мне как скажуть в учреждении какое слово обидное, так слезы и навернулися. А-а, подачки эти… Проживёшь на них чтолича? Это - не выход, надо искать что попрочнеича будить.

Глава 54. 
Кончилося моё дело с одеялками и надумала к земле прирастать. Ведь все предки мои на ней жили, трудилися, вот и я... Опыт крестьянский есть, на бахше работала, да и с матерью на огороде толклася, земля есть, хоть и восемь соток.  А еще с Виктором две сотки новины у речки вскопали, посеяли просо, так сколько ж уродило! Пудов пять, должно. А на другой год кукурузы там насажали, зимой кашу варили, и как ты думаешь, поддержка? На земельке - не на голой кочке, прочней жизнь на ней получается. Вот и начала с парников. Сколотил мне Витька три рамы, да еще и оконные зимние пришлося выдрать, хоть и холодновато было... А эти рамы мне Сергей Кадикин сделал. (Мама и Сергей любили друг друга, но его мать была против их женитьбы.) Встретилися мы с ним раз на базаре, обрадовался он, много расспрашивал, а потом и говорить:
- Я нонча в городском саду сцену достраивал, артисты приедуть  выступать,  приходи-ка на концерт.
А я:
- Сергей, у меня ж и платья-то подходяшшего нетути.
- Ну что ж, приходи в этом.
- Стыдно. Люди разодетыми придуть, а я...
И еще сказала:
- Ты же знаешь, между нами моря.
- Нет, Мария, - улыбнулся, да грустно так: - Уродуем мы жизнь свою, а потом и расплачиваемся за это.
Вот так-то и поговорили с ним. Ну, а потом и спрашиваить:
- Как хата твоя? Теплая зимой?
- Ужасно холодная, Сергей, ни-икак в морозы не натопишь!
- А это потому, что рамы одни. Надо вторые вставлять. И я тебе их сделаю, вот только приду, обмеряю…

И приходить как-то... в костюмчике, в сапожках, в белой рубахе. Хоть и сколько лет прошло, а красивый, как и был. Ну, обмерил окна, да и присел записать у стола, а там чернила с краю были прилеплены. И опрокинься пузырёк этот! И залей ему чернилами костюм! Я как глянула, так и обмерла, а он:
- Ничего, не волнуйся…
Да как же не волноваться-то? Ну ты подумай только, весь бок ему эти чернила залили! Бегаю возле:
- Что ж теперича делать-то?
А он смеётся:
- Успокойся, не огорчайся. Костюм - дело наживное.
Веселый был. А помер раньше меня... от рака. В последний раз встретила его, а он бледный стоить, осунулся.
-  Да что с тобой, Сергей? - спрашиваю.
- Занездоровилося чтой-то. И на работу еле хожу.
Посмотрела на него… И молоньёй пронеслося, как сосватали меня за Сеньку, а он не прибежал, не увёл к себе, как проплакала я всю ночь, как утром подошла к окну, посмотрела, что он на крыльце своем стоить, ждёть меня... И опять - как ножом по сердцу: ну чего ж не прибежал тогда, не схватил за руку, не увёл!..

Ну вот... Встретила я его тогда уже больного, а спустя сколько-то окликаить меня на улице Настя, сестра его двоюродная, и говорить:
- Марусь, ты знаешь... Сергей помер.
Сердце мое так и оборвалося:
- Ну, что ж... Царство ему небесное, - только и сказала.
А она:
- Сестра говорила, что перед смертью очень тебя повидать хотел, но побоялася за тобой послать, жена-то как примить?
И напрасно. Поговорили бы с ним в последний раз.
А тогда сделал он мне вторые рамы, привез, подогнал. Напоила его чаем... как раз сын из деревни медку привез, наговорилися вволю и так-то на душе радостно стало!

Ну, вот... Выдрали мы тогда его рамы, а шуточное ли это дело на такое решиться? Ведь и погнить на парниках могли... Говоришь, и до сих пор стоять? Да нет, не очень-то и стоять, только тронь и не собярешь. Ну-ка всю весну пролежать и под снегом, и под дождем?.. Петр первый колокола снимал, когда лихо было? Снима-ал. Только у Петра колоколов этих по Руси вон сколько было, а у меня рамы эти одни. Но что было делать? Выдрали и посеяли под них помидоры на рассаду.
Потом и литературу начала почитывать по этому делу, то Витька из библиотеки принясёть, то сама куплю. Стала и в сортах разбираться, посею семь-восемь, а потом и выбяру подходяшшый. И рассаду эту городские тогда уже помногу брали, не то, что деревенские, те еще и понятия о помидорах не имели и если брали, то по десяточку, для пробы... Помню, когда я на бахше работала, то, бывало, идешь мимо помидоров этих, приподнимешь ветку, а они висять на ней красные, красивые, но мы и в рот их не брали... если только на какую девку рассердимся, то, чтобы попугать, поймаем, намажем ей губы этими помидорами, а она плюётся-плюётся! Во какими противными казалися. А раскушали их только на Украине, когда продавать одежонку туда ездили. Купили раз там на базаре яиц вареных, помидоров... только соленых, и до чего ж вкусными показалися!

Потом и капусту сажать мы начали, но с ней крепко ж много возни было! Бывало, как морозы сильные пройдуть, поднимаешь ее из подвала, обрезаешь гниль, складываешь во дворе в кучу, сверху снега насыпаешь, опилок, а как набирать для продажи, отрываешь, обчишшаешь и в мешок. Так с февраля с ней и возишься. Но в Карачеве ее плохо брали, овошшы-то у всех свои, и тогда стали с Витькой в Брянск её возить, набъём мешка четыре и-и туда. Автобусы еще не ходили, так мы на попутках добиралися. Бывало и сколько ж раз голосуешь-голосуешь! Ну, наконец, сядешь, а она через сколько-то или сворачиваить куда, или сломается. И опять голосовать. Пока до Брянска дотянешь, так и духу твоего не станить.
Когда автобусы пошли, стала я одна возить. Привязешь, дашь рубль какому дядьке, а он и перенясёть мешки на базар. Или заметишь знакомую, попросишь присмотреть за ними, и перетаскаешь по мешку. Продавали эту капусту ранней весной, а в эту пору или дождь со снегом, или холод. Другой раз начнешь из мешка кочаны на прилавок выкладывать, а они и примёрзли. Да засунешь за пазуху, чуть отойдёть, выставишь, и хорошо, если покупають, а то стоишь-стоишь с этой капустой... Но уж как продашь, да еще место в автобусе захватишь, когда домой едешь и везешь вам колбаски ливерной!.. Во, когда радость, во, когда счастье! Сидишь и только мечтаешь.
 
Конечно, и с другими овошшами не легче было. В заморозки укрывать, в засуху поливать, а если дожди затяжные начнутся, то и гляди: не загнили б! Да и когда вырастишь, на базар понесёшь… Вроде бы и покупають, а всё-ё косо смотрють… Да потому, что Хрущёв на частников нажимал, огородников клеймил, а раз он, то и люди. Раз приехала в Брянск с капустой, взяла весы, разложила кочаны, а тут и подходить мужик, камсой (солёная килька) торговать собирается:
- А-а, частница! Гнать вас надо!
И как начал всё расшвыривать! Кочаны мои покатилися, весы столкнул, гирьки разлетелися. Стою, гляжу... Заплакала аж. Что делать-то теперича? Закричали на него и бабы: сукин сын, такой-рассякой! И тут подходють мужчин двое:
- Что такое? - спрашивають.
- Да вот, - говорю:  - подъехал, смахнул весы, капусту мою разбросал, гирьки...
А тот, что разбросал, и начинаить им объяснять:
- Товарищ Хрущёв сказал, что всех частников...
- Ну-ка, подбери! - Они-то: - Ишь какой! Порядок приехал наводить.
И собрал тот всё, весы на место поставил, капусту... Во, видишь, что агитация делаить! От нее-то, агитации этой, потом народ и смотрел косо на огородников. Вроде и без них не плохо, а ушшыпнуть обязательно надо, и как что: а-а, дерёте деньги за траву! А сами чего траву эту не вырастите? Трудно? Конечно, брехать завсегда легче.


Глава 55. 
Наконец надоела нам капуста, стали опять рассаду помидорную вырашшывать. её-то в корзинках возили и это тебе не мешки тягать. А продавали её в Бежице, приедешь в Брянск, а там пересадка, надо на электричку поспеть, и хорошо если рядом стоить, а то ныряешь к ней под вагонами, корзинки за собой тягаешь, и уж как сядешь в неё, так сердце чуть ни выскочить.
Раз так-то вынырнула с корзинками из-под вагона, глядь, знакомый стоить, с Сенькой в пожарке работал. Помог мне их в электричку заташшыть, расспросил: как дети, как одна мыкаюсь? Потом еще раз с ним встретилися, а на третий и говорить:
- Знаешь, давай-ка с тобой сходиться жить.
Хороший такой мужик, хозяйственный, жена некрасивая была, прямо чувилда какая-то, но он недавно развелся с нею, квартира в Брянске за ним осталася и теперя жениться надумал.
- На каких же условиях сходиться будем? - спрашиваю.
- Ну что? Старший сын твой пусть учится, другого тоже куда-нибудь проводим, так что ребята твои уже отошли, а девочка… Девочка у тебя смазливая, так мы ее годов в семнадцать замуж отдадим.
- Здо-орово ты рассудил, - говорю.
Смотрить, улыбается, а я:
- По-твоему, значить, получается, что ребяты отошли. А как ты думаешь, сможить мой старший без помошшы моей еще три года учиться? Ему ж и белье нужно, и обувка, и прокормиться, да и когда на каникулы приедить... А Виктор? Куда ж я его провожу? Да и дочка… Значить, ребят выучу, а её и ладно? Конечно, найдется женишок, глядишь, годам к двадцати - детей двое, вот и завязнить в семье, зачичкается.
А он и глаза вылупил:
- Ну, ты рассуждаешь по-матерински...
- А ты как рассудил, по-отцовски? Не-ет, дорогой, ничего-то у нас с тобой не получится, ничего не выйдить.
На том-то и разошлися.

Да нет, сама посуди! Ну на что он мне, муж? Знакомая моя, Танька, так-то вышла замуж, а трое ребят у неё, и ребяты хорошие, даже как-то летом нанялися стадо пасти и заработали на зиму картошки, хлеба. Так взвяртелося этой Таньке, вышла замуж, и что ж ты думаешь? Такой сукин сын попался! Пить стал. Ну, раз пьёть, завялися у них в семье склоки, вранье, а ты знаешь, как детская душа? Сразу все схватываить. Попробуй-ка ты ребёнку раз наври, другой, а на третий всю веру у него потеряешь. И потеряешь ни на день, ни на два, а на навсегда. Ложь-то детские души и калечить, вот и у Таньки всё наперекосяк пошло: двое ребят в тюрьму сели и от мужа никак не отделается. Жаловалася ка-то:
- Не знаю, как и быть... Раз повалился пьяный возле калиткиа, а я гляжу из окна и думаю: ну и пусть замерзаить. Жду час, другой, потом выхожу на улицу, а он ляжить красный, как рак, снег под ним аж вытаял и спить себе! Ну, ты подумай только! На снегу в мороз столько-то пролежать и хоть бы что? Да вташшыла в хату, а он, паразит, даже не заболел.
 
А-а, муж этот… В парниках ишачишь, корзинки на базар ташшыш, задыхаешься прямо, домой придешь, детей накормить надо, а тут еще и муж? Ведь ему тоже и сготовить поесть надо, и позаботиться, да и одеться получше, а у меня одно платье только и было, под ним ничаво. Да и забота о детях великая, ведь за ними каждый момент глаз да глаз нужен. Помню, когда в Боровке жили, в нашей воинской части давали судака, белугу, севрюгу. Головы от этих рыб мы выбрасывали, а деревенские ребятишки проберутся под проволоку, набяруть этих голов в мешок и-и домой. Так что ж мои ребятки? Обызрели (заметить, наконец-то найти) этих ребятишек и отлупили. Приходить мой Витечка домой и хвалится:
- Мы нонче ребят колхозных побили.
- И этим-то ты хвалисся? - говорю: - Голодный ребенок лез под проволоку, рисковал, набрал голов этих... Там-то, в деревне, матка отварить их, с картошечкой поедять, а ты и отнял? Бесстыжие твои глаза!
Гляжу, надулся, убежал. Вот и до сих пор стыдно ему, как вспомнить. Ну а если б я тогда по-другому сказала: а, мол, вечно этим колхозным мало, всё-то они голодные, так им и надо, лупите их, да почашше. Если б так сказала, каким бы мой Витечка вырос, как ты думаеш?

А тогда, как жених мне этот подвернулся, он уже здоровый вымахал и его взяли в газету работать. Ну, днем-то всё на работе был, а как вечер, гулять отправляется. Бывало, иду в пять утра к поезду с корзинками, а из клуба молодежь вываливается... пьяные, дерутся, хулиганють. Ну, думаю, помилуй Бог и Витька мой так! Он же горячий был, заводной. Вот и стала думать: какое б такое дело ему подсунуть, чтоб не таскался где зря?
Потом гляжу, писать взялся. А у него это и с трех лет было. Николай-то все больше с железками возился, возьмёть утюг, колеса к нему приладить и возить по хате, сигналы устраиваить, а Витя все писал, пристанить ко мне так-то:
- Дай карандаш.
Дам. Вот и сидить, царапаить, а потом взберётся ко мне на коленки и просить: читай! А что читать то? Закорюки одни. Но выпытаю что-нибудь, сочиню басню и начну вроде как читать. Угадаю – засмеется, и опять писать. Вот и теперича начал, а мен хорошо, спокойно стало. Не идёть куда зря, не таскается, а я и думаю: надо еще больше его заинтересовать. И написала раз про то, как раньше мы жили, дала ему прочитать, а он и прицепился, и присох к писательству этому, как гриб какой. Я-то думала, что пройдёть молодость, пройдёть и это, ан нет.
И до того дошло, что другой раз и на огород не дозовешься, сидить и пишить. Да еще и в университет заочно поступил, стал на экзамены в Ленинград ездить. Как весна, самая работа на огороде, а он марш туда! Уедить, и мотаюся одна посадить, полить. Ведь это сейчас у нас колонка есть, шланги, а тогда ничего этого не было, вот и тягаешь ведра из-под горки, из святого колодца, чтоб хоть по литровочке полить под каждый корешок. Труды великие были. И откуда только сила бралася? А все равно на пустой картошке сидели.

Раз уехал Витя в Ленинград, а я рассадки продала да пряников тебе купила. И вот смотрю: забилася ты на печку и пряник этот ни то ешь, ни то цалуешь... Так-то всё скажешь: желудок болить. А как ему не болеть? Ребяты хоть с детства, когда в Белоруссии жили, кое-что заложили... и мясца поели, и маслица, а ты сызмальства, с самой войны всё Бог знаить на чем, хлеба, чайку и то не вволю. Бывало, прибягишь с улицы, кружку воды выпьешь и опять бегать... А-а, сама помнишь, как за хлебом ходила? Ну да, это уже твоя обязанность была. Встанешь в пять утра, выстоишь в очереди эту буханку, принесешь домой, разделю на равные части и Витька свою р-раз и съел, а ты откулупнёшь кусочек, положишь, потом бегаешь-бегаешь на улице, прискочишь домой, да и опять отшшыпнёш, как от лакомства какого. И цельный день так...

Но летом всё ж попривольней нам жилося, и то с огорода продашь, и другое. Сами поедим и деньжат соберу, потом куплю к холодам вам обувочку, одежонку, дровец, вот и нетути этих денег, опять сиди на одной похлёбке. Раз ташшыть Витька из печки эту похлебку, а она прокисать уже стала. Услышала собака, что он чугунком гремить, вылезла из-под кровати, да и кот с печки спрыгнул. Налил Витька и им. Собака нюхнула, да завернулася и пошла, кот тоже прыг на печку, а Витька мой сидить и-и наворачиваить эту похлебку! Наелся, и опять писать свой роман... Да читала, читала его писанину. Но вначале боялася, думала, что плятёть, нябось, белиберду какую, а потом решилася. Местами и хорошо написано, даже всплакнула, где про раскулачивание пишить, а вот Дмитрий, герой его главный... Ну кто он, какого роду-племени? И не из бывших дворян, и не из крестьян. Даже и не подочтёся (не поймёшь, не догадаешься).
Ну, а мужицкое дело у него ладнее получается, всё вроде бы к ряду. Вот и до сих пор всё пишить, а кому это нужно?.. Да, конечно, пусть пишить. Надо ж человеку что-то и для души иметь. Без этого нельзя.

Глава 56. 
Часто бабы так-то спросють: и чаво ты, мол, к детям жить не едешь? А у меня сердце замираить с землей расстаться! Она ж меня и теперь кормить, и в те годы лихие спасла... Трудно, говоришь? А как же? Трудно. Другой раз за день так наморисьси, что к вечеру от усталости не охаешь, а стонешь. Ляжешь, заснешь, а тут вставать надо, итить печку в теплице топить, не могу ж я растеньица в холоде бросить? Они ж живые, страдать будуть... это всеодно, что ребенка на улице оставить. Вот и встану, оденуся, выбяруся кое-как на улицу, присяду на порожек, свежим ветерком меня обдуить и по-ошла... Приду к ним, поздраствуюся: «Ну, как вы тут живы, здоровы?» Смотрю, а они листочки свои и поскрючили, сожмалися, как-будто так им теплеича. Ан нет, знаю, холодно. Затоплю печку, глядь... И распустють свои крылышки, и зарадуюся сразу. Живые! Только не говорять, что живые. Вот и не смогла бы жить без огорода, без растеньиц этих, скука была б несусветная! Да что – скука? Тоска. Как скуёть тебя тоска сердечная неисходная, так не найдешь куда себя и деть. Лихо станить. И не спасешься ты от тоски этой. И съесть она тебя сразу, за неделю одну. А на огороде я развлекаюся и мысли мои все заняты: как бы чаво ни случилося, как бы не поморозить, как бы что... Опять же, кровь крестьянская. В какой среде человек родился, так к этому делу и прирос.

Во, огородники Карачевские... Они ж прямо одержимые. Все б им, как жукам навозным, рыться, копаться, как Вера такая-то. Детей своих у нее нет, пенсию получаить, и думаешь деньги ей нужны? Не-ет, ей бы только работать и работать... как тем лошадям, которые лябедку возле шахт крутили. И старыми стануть, и отпустють их, а они всё-ё кругами ходють. Сколько ж раз эта Вера зарекалася: брошу, больше не буду! А как весна подошла, впряглась и по-ошла.
И такую работоспособность развиваить, что в колхозе бригада с лошадью и механизацией того не сработають, что она одна сделаить. Заработала денег кучу, даже счет в банке открыла, а одетая ходить черт-те в чём. Говорю как-то: ты бы, мол, о себе подумала, одежа-то твоя совсем износилася, а она:
- Да ну ее к черту. Какая разница.
И что ж ее деньги… Сестра больная ногами лежала, так Вера детей ее за свои деньги выучила, потом и дом ей купила, себе в нём комнату отговорил, так, на всякий случай, если заболеить и ходить не сможить. А тут еще зять сестрин пристал: ты, мол, всё с коляской на базар таскаешься, давай мотоцикл купим, я на нём тебя на базар возить буду. Ну и купила. Только раза три, должно, и свез её на этом мотоцикле. И с домом так-то. Сестра вскорости возьми да помри, а муж снова женился, и на что им теперича Вера, пойдёть она нешто в этот дом?
- Да ладно, - говорю как-то: - не горюй. Хватить тебе и халупы твоей.

Так-то, как Вера, и полковник бывший. Когда в отставку вышел, вернулся к земле, как предки его, и бывало идеть по базару, а одна калоша глубокая, другая мелкая, вот и хлындаить в них. Говорю раз:
- Купите ж вы себе хоть калоши новые.
- Да ладно, - он-то: - Некогда мне…
Некогда ему... А в хате пол земляной. Как построил её после войны, так и осталася. И до смерти до самой всё-ё огородом занимался, уже и таскался еле-еле, а всёодно... Пока так-то раз продавал на базаре рассаду, нагнулся в газету её завернуть да ткнулся и помер.

И так уже трое огородников померли. На базаре, милая, и поволноваться надо, и понервничать. Другой раз такая незадача! И товар хороший, а сидишь, как оплёваная. Одна знакомая так-то сидела-сидела и... брык! Упала и конец. Жара, вспякло. И другая... забыла, как ее звали, прямо на базаре и парализовало. Свезла дочка её в больницу... хоть бы дома оставила, поухаживала за ней, а то там-то, в больнице и померла.

И еще. Работяшшая Манька баба была, вот и занялася огородом. А муж - не в согласии. Он же офицером служил, а эти офицеры люди испорченные, всё из себя чтой-то воображають. Да и агитация свое делала, в газетах-то всё турчали: частников презирать надо, частников с базара гнать надо, да и вообще, торговать, мол, стыдно. И вот как-то заболела Манька, а тут как раз рассада подоспела, продавать надо. Пришлося ему. Поехал. Раз поторговал, другой... А знаешь, как рассаду продавать-то? Сидишь возле коляски, считаешь, руки и в земле. Ну, поехал опять, а как раз погода плохая была, базар никудышный, как посидел там, как понервничал! Пришел домой и повесился. Так с грязными руками и нашли в сарае. Ну, а Манька как ахнула!.. да месяца через два на тот свет за ним и пошла.

Продавать - дело трудное. Терпение надо иметь, здоровье, да и приучить себя к этому делу. Во, сосед наш, Баринов... То жена продавала, а когда померла, надо ему ехать, а он и не смог, не передолил себя... как Виктор наш. Помнишь, как капусту продавал, когда я ногу сломала? И до сих пор никак не забудить этого базара, и сколько годов прошло, а он и сажать капусту не хочить, и глядеть на неё, и даже есть.

Так то, милая, отбить человека от земли не трудно, а вот приучить... Приучать поколениями надо. Вон, с Мишей-огородником как получилося. Большой, сильный мужик был и сам-то день и ночь на огороде копался, а семейные и не хотели... ни жена, ни сын, ни дочка и, как что: как же, будем мы в грязи возиться. А сам трудяга был! Бывало, идёть к поезду в Брянск с рассадой, так две корзины через плечо перевесить и еще одну в руках нясёть. Да корзины здорове-енные! А жил на том краю Карачева, и вот попробуй-ка их оттуда до вокзала допереть? Километра три должно. Ча-асто со мной откровенничал, когда в поезде ехали:
- Ну что с семьей делать? Работать никто не хочить, а деньги давай. Во, вчера, внучка просить: «Дедушка, дай на платье». Поработай, говорю, на огороде, тогда и дам. А тут жена явилася: «Да ты детей в люди выводить не хочешь, в грязи копаться приучаешь!» Вот и пошло...

А они с братом, когда их семью разорили (Раскулачивание началось с 1928 года.) и в Сибирь сослали, убежали с поезда, бродяжничали, но поймали их, сдали в приют, а они снова убежали. Потом брат пристроился работать в Карачеве, а Миша еще года два скитался.
- И где я только ни был! – рассказывал: - И в Крыму, и в Сибири, и в Молдавии, и на Кавказе. Сколько ж изъездил мальчишкой!
А когда пошел ему пятнадцатый год, приехал к брату, стал ему помогать и прижился, женился, жена попалася из благородных, ну а когда семья появилася, стал и огородом после работы заниматься, а жена – пилить за это. Неприятности, ссоры каждый день... Раз прихожу на базар, а бабы и говорять:
- Ты знаешь, Миша повесился.
Что-что, а этого от Миши я не ожидала. Сколько ж он перенес, где только ни спал! И в люках, и под мостами, и в собачьих будках, а этого и не вынес.
Недели за две до этого всё-ё мне жаловался:
- Не сумел я семью приучить к труду. Всё сам да сам...
- Да плюнь ты! – поддержать-то хотела: - Делай свое дело, а они пусть себе брешуть.
- Да-а, пусть... Как начнуть брехать, так любого из терпения выведуть.
Ну и правда. Видать, как довели!.. Накалился и не посчитался. Как раз весной это было, в самую пору для огородников трудную.

Но всё ж как бы трудно ни было, а самая она добрая и благодарная, земелька-то, вот и не могу без неё. Как весна подходить, замелькаить из-под снега, так сердце и заволнуется. И забуду все трудности. И стану по растеньицам скучать. И даже представить не могу, как бы прожила без них?

Глава 57. 
Помню, в детстве приду к Писарёнковым и думаю: да как же и жить-то в такой каторге? И маленький, и большой все трудятся, все работають. Бабка-то моя худая была, маленькая, а хозяйство какое вела! Гуси, свиньи, коровы, лошади, овцы... и всю скотинку эту надо было накормить, напоить. Все ж в поле уйдуть, на ней хозяйство и останется, да и печку надо было истопить, хлеба испечь, поесть всем приготовить. И вот, бедная, мотается-мотается весь день, вечером баранов в закутки загонать начгёть, а они, паразиты, как пустются бегать, как начнуть носиться по двору! А она – к нам:
- Дети, помогите!
А разве ж мы сладим с ними? Вот и ташшыть барана в сарай за рога.

Трудилися крестьяне, не покладая рук. А в нэп*? Это ж надо было такому сотвориться! После двух-то войн и разрухи (Первой империалистической в 1914-м, Гражданской в 1917-1923 гг.) за два года полное изобилие сделать! Всё как из-под земли лезло. Бывало, пойдем на базар, а там крупа гречневая, пшено мешками стоять, и пшено-то, как конопля! Мясо любое ляжить, куры, индейки, гуси... Так-то висить у мужика через плечо связка поросят маленьких резаных, вот и выбирай. А теперя что? Ни маслица нетути, ни колбаски. Зато народ отдыхать много стал, пенсионеров развелося! Как глянешь так-то: сколько ж их по лавочкам сидять! Бабки, деды молодые. И что теперича от них толку-то?

Как-то стоим с Волосатов на базаре с рассадой, продаём, а тут и подходить к нему один такой-то... в райкоме раньше работал и весь выхоленый, вычишшаный, костюм на нём с иголочки. Подошел и начал хвалиться: вот, мол, и не вкалываю я, как вы, жуки навозные, а в холодильнике у меня мяса сколько хочешь, колбасы, масла. Стоить и болтаить, болтаить, а Волосатов-то крутится от него и туда, и сюда... Когда ж ему разговаривать? Ему ж продавать надо. Слушала я, слушала болтуна этого, да и не выдержала:
- Да хватить тебе трепаться-то!
Такое ж меня зло взяло! У него, у паразита, всё есть. А ведь это всё кто-то вырастил, выкормил, и ему теперича трудиться не надо, а только жрать да других дразнить.

Да разве ж мало таких? Забярутся в квартирки теплые и сидять, а государству обуть-одеть, накормить-напоить их надо. И жалко станить государства этого…
А потом и подумаю: стоить ему! Сами лодырей наплодили. Ведь всякую охоту отбили своим умом жить. Это ж смехотория одна, чтоб государство командовало кому что сеять, когда сажать, косить, убирать. Вон, как в других странах? Спорють себе правительствп о политике, а мужик сеить, сажаить, убираить. У него свои заботы: как урожай вырастить, сохранить, продать. А трепотни-то сколько! Как послушаешь по телевизору: дадим столько-то, вырастим столько-то! Да разве ж можно урожай обешшать? Что я могу вот из этой-то рассадки вырастить, как ты думаешь?.. Ну да, захочу сейчас... р-раз, и выброшу, а захочу и такой кочан капусты вырашшу, что семья неделю щи варить будить. Так-то и с землёю.

Захотелося мне раз побывать там, где раньше жили. Повёз Виктор на мотороллере. Приехали. И сразу я узнала своё место, тут-то наши огороды были, год картошку на них сажали, год рожь сеяли и рожь родила!.. серпа не подсунешь, картошку вырашшывали - с лапоть... Правда, и теперича чтой-то посеяно, и уже вымётывается, а что? Рожь ли, ячмень, пшаница? Колосок во-о такой-то. Стала я и обмерла: ми-илая ты моя земелька, да что ж с тобою сделали, во что тебя превратили! Песок один. И какой же хозяин должен придить на эту землю, чтоб она опять родить стала?.. Не знаешь. Вот и я…

Раз пришли ко мне весной две женшыны из Райкома, а я как раз перед этим болела, губы-то у меня пообмётаны, и ташшу навоз в корыте, волоку по грязи-то, а они и спрашивають:
- Чего ж это вы в корыте-то тащите?
- Да что ж, - говорю: - трактор у меня чтолича?
Ну, походили по огороду, посмотрели:
- А почему у вас еще ничего не взошло?
- Болела, – говорю: - вот и запоздала.
Присели тут-то на лавочку, говорять:
- Налогом мы пришли вас облагать.
- Ну давайте, облагайте, - посмотрела на них тах-то: - Только вот что я вам скажу. Если обложите, то один раз только и попользуетеся, а потом – всё. буду на муражку сидеть, как и соседки мои. Выйду, посижу...
Смотрють, слушають.
- Я вам про коровку свою расскажу. Как же я билася с ней, как мучилася! И бардой поить в Юрасово водила, и с дочкой туда за этой бардой ездили. Бывало, разбужу ее: «Доченька, пойдем...», а она до половины дороги идёть и спить. Жневник зимой для этой коровы из-под снега раскапывала, траву мерзлую. И всё ж не спасла свою Зорьку, не дотянула она до травки зеленой. Ну, а теперича давайте вы мне корову даром, и то не возьму. Стоить только раз у человека охоту убить и всё! Не воскреснить он больше... А что они? Ничаво не сказали, встали, повернулися и ушли.

И вот еще что скажу. Когда в колхозы-то сгоняли, всё кричали: сохи эти закиньте, сожгите, мы трактора вам пригоним, машинами будете и жать, и косить! Ну и правда. И жнуть, и косють машинами, а за хлебом в Америку да Канаду ездють. Это ж смехотория прямо! Это ж смех один, чтоб Россия!.. по хлеб и чёрт-те куда ездить! Да если б предки мои узнали об этом, поверили б разве? «Ты что, – сказал бы дед: - с ума сошла? Такое-то раздолье у нас, а за моря, за леса ездить хлеб покупать?» Нет, не поверил бы. Ни за что не поверил. А приходится. И дело к тому подошло, что дальше некуда. И мужикам лихо с этим государством, и государству с такими работничками. Они ж в колхозах вроде бы и работають, а в голове одно держуть: «Да пропади всё пропадом! Сгори всё, подохни, посохни. Раз государство к нам так, то и мы.»... Ну, можить у кого душа и поболить, но при нонешнем (1983 год) мужицком бесправии ничего хорошего ждать не приходится, так что ж ты хочешь, что б изобилие было?

Глава 58.
А теперя про Махныриху хочу тебе рассказать, про подругу свою. Уж очень легко ей жилося! Ни хозяйством себя не обременяла, ни детьми, как родить какого, так или сестре подбросить, или матери. И как-то легко у неё все получалося, муж ей и обед сготовить, и белье постираить, а как копейкой какой разживётся, сразу праздник устроить, веселье в их доме закружится, потом смотришь, занимать идеть. И занять легко удавалося. А уж перелюбила скольких! И грузины, и татары милы ей были. Сейчас посидить с каким минуту и уже дело до поцелуев дошло. Бывало спрошу: «Ну как ты можешь так, Наташ?» А она: по-другому, мол, и не умею. Завидовала я ей и часто думала: а можить, и мне так?

И вот раз предлагаить:
- Давай-ка поедем в Крым жить. Мужья таксистами работать стануть, а мы с грузинами развлекаться.
Мой Сенька - за ней:
- А что? Продадим корову, купим машину. Я буду на ней работать, а ты отдыхать у самого моря. Хватить тебе с хозяйством возиться.
И начала я подумывать: а ведь и правда, хорошо бы отдохнуть от коровы, от поросенка, да поехать к морю. Но всё во мне вроде как два человека боролися, один подталкивал: да брось ты свое хозяйство, заботы эти, поезжай, а другой тянул к чему-то тихому, постоянному. Совсем я расстроилася.
Ну, наконец все ж решила: нет, не поеду я ни-ку-да и сказала Сеньке:
- Езжай один. Вот тебе дорожка и кати. С двумя-то детьми и мотаться? Хорошо как это дело удачным окажется, а вдруг так обернется, что набедствуешься, а потом и вернуться не к чему будить.
Спорили мы, спорили, потом дело и до большого скандала дошло. Но всё ж не поехал он, а Махныриха со своим укатила.

Уехали они, а я всё-ё так-то и подумывала: а можить, они уже легко, весело там живуть, она в золоте да в мехах ходить. И вот однажды является. Бедненько одета, бедненько обута, и привозить с собой мясо, в столовку сдавать собирается:
- Да вот... купила в Орле подешёвке.
- А в Крыму-то как? – спрашиваю: - Сколько ж вы денег оттуда привезли?
- А-а, в Крыму неудача. Купил он там машину плохую...
И оказалося, что уже давно они в Орёл перебралися и занялися этим мясом… покупать, продавать, и снова надеются, что деньги рекой потякуть.

А потом развела нас жизнь в разные стороны, разбросала, переехали мы в Белоруссию. И прошло много лет, войну (Великую Отечественную) мы пережили, а я всё нет-нет да вспомню Махныриху: и как она живёть, так ли легко и весело, как и прежде? И представлялося, что уже в Москве она, как и мечтала, ездить в колясках, в шелка одевается.

Но опять нас свёл Бог, - приехала моя подруга в Карачев. И приехала больная, разбитая, руки трясутся, ноги еле-еле передвигаются. Приехала, поселилася у одного старика и вот тогда-то рассказала мне всю свою историю.
Помер ее Вася еще до войны, и она уехала в Молдавию, вышла там замуж за председателя колхоза, с женой его разлучила и пятью детьми. Жила хорошо, но его вскорости бандеровцы убили (Семён Бандера, предводитель отряда националистов на Украине.), а ей остался от него дом большой. Но стала донимать жена его бывшая, и продала Махныриха дом за хорошие деньги, уехала к дочке, но недолго у нее пробыла, - выжила ее та. Поехала к сыну, но и тот выгнал. В общем, в нее детки пошли, она только о себе думала, вот и они... Да как же, ведь даже образования им не дала! Что ж, себе откажить и пошлёть учиться, как я такая-то?

Раз мне надо было Колю в институт провожать, а у меня... Ну ни копейки за душой! Пошла на базар, а одной бабе и понравилося мое платье последнее.
И сняла его, отдала, в одной польтушке домой вернулася. Потом сгондобила (сшить, смастерить кой из чего) сарафан из клочков, да носила. А Махныриха? Дочка у нее уже невеста была, а одевалася сама лучше неё. Говорю раз:
- Наташ, ну как ты так можешь? Дочке-то приодеться надо как следуить, она ж невеста.
А она:
- Замуж выйдить, пусть тогда муж и наряжаить.
- Да ведь девке, чтоб замуж выйти, надо прежде принарядиться.
Не-ет, она - своё. Вот и вышел разлад с детьми, когда выросли.

Нк, приехала она тогда к этому старику и цель у нее одна: расписаться с ним, а когда помрёть, то дом ей останется. А старик этот очень набожный был! Я раз зашла к нему, а он и говорить:
- Тихоновна, я нонча Московский звон слышал, и Божья матерь со мной говорила.
- Да как же вы слышали-то? – спродивилася: - Далеко ведь...
А он:
- Это его ангелы до меня донесли.
Во как верил! А Махныриха безбожница была, вот и не сжилися.

Уехала опять к старшему сыну на Дальний Восток, но невестка невзлюбила ее, даже бросили они ей свою квартиру и перебралися в другой город. Всё-ё потом писала, жаловалася, что томно ей, скучно, что и жить-то не хочить. Во как, милая, значить, в молодости, когда красива была и ею тешилися, всё с рук сходило, а старость подошла и ни-икому не нужна стала. А старость-то... во-он сколько длится старость! Дольше молодости. Вот и живи теперя с нею да с тоской, как собака под коридором никому не нужная. Да кабы делом каким занималася, а то привыкла только шурами-мурами. Начнёть бывало турчать: «Что ты все трудишься? Зачем тебе корова?», а молоко придёть пить: крепко ж вкусное! «Ну что ты опять поросенка завела!», а зарежешь этого поросеночка, так ей обязательно жаркое устрой. «На что тебе огород, овошшы?», а огурцов соберу, положу перед ней, и похрустаить чуть ни с десяток. И так век свой цельный: не-ет, работать ей не охота, а есть легко.

Вот и оказалося по-моему, что честный труд самое верное дело в жизни. Во, я... Прицепилася к земле, и кормилица она мне, и поилица, и одеваить, обуваить до самой до старости. И хоть потружуся на ней, но зато ночь сплю, как убитая и ни-ко-гда бессонницей не страдаю, как Махныриха такая-то. Да кабы наработалася, как я сегодня... Ну, настолько уморилася, настолько, что сил нетути, а как высижуся, отдохну, вот и почувствую, как вроде от тела что-то отходить, как всеодно на морозе сильном прозябла, а теперя оттаиваю. Потом встану, тарелки помою, в доме подмету, в уж когда до кровати добяруся и лягу, так аж засмеюся!

Глава 59.

Другой раз и задумаешься: как создана она мудро, природа-то! Вот сею я огурцы, прикрою это крошечное семечко земелькою и уже вскорости по-ошло! Начинаить это семечко прорастать и свой первый ростик все равно как в разведку выпускаить, а на семядольку еще шапочка надета. И хорошо семечко прорастёть, и уже большой ростик станить, а шапочку с семядольки не торопится сымать. Почемук, как ты думаешь?.. А потому, что если ты его повредишь или станешь на него, то семечко запасной выпустить. Во-о как разумно природа устроена. Вот я и рассуждаю: значить, есть тот, кто все это рассчитал, и есть такая сила его над нами.

Помню, летом саранча на Рясник налетела, и саранча была во-о какая здоровенная! И летела прямо тучею черной, аж света белого не видать. И всё от Рясника и прямо на север, от Рясника и на Трыковку. А после этой саранчи появился червяк лохматый, черный и все стены у хат усеял. Бывало выйдить свёкор да мятлою и стряхиваить с окон червяков этих. И ишшо посожрали эти червяки всё вокруг, картошку до самого корня поуничтожили. Вот и приглашали всем селом батюшку молебен отслужить, и когда шествие шло по улицам, хоругвь несли, отец Сергий водой святою брызгал на все стороны. И что ж ты думаешь? К вечеру эти червяки и поползли, и поползли. И уж кто мужикам сказал, не знаю, но вырыли они за Рясником ров, а червяки эти так и пошли, так и полезли в него одним тёном, должно, на метр на цельный насыпалися! Потом от них вонь пошла, и мужики ходили этот ров засыпать... Ну, можить, и время их подошло, а можить, и проклятье подействовало. Не зря же говорили про отца Сергия, что он прозорливый, вот и червякам заклятье дал. Помню, свекор так-то скажить да скажить:
- Если б молебен не отслужили, пропали б от нечисти этой.
Так что если предки верили, так зачем тебе задумываться есть ли Бог, нету ль Бога? Вон какие головы ученые над этим думали, а то ничего и не сдумали. Вот и ты верь. А не будешь верить, значить, всё тебе дозволено, и хорошее, и плохое. И грех тебя мучить не станить, и душа у тебя болеть не булить за то, что сделаешь.

Как большевики после революции детей настраивали? Если знаешь, что за батькою, иди и донеси, никакого греха в этом нетути. Вот и шли, и доносили.  А раньше каким же грехом считалося против отца родного пойти! В аду жарком за это кипеть будешь и грешников так рисовали: стоить в аду сковородка на огне аж красная от огня-то, а ябедник её лижить, и язык-то у него аж вытянулся, а всёодно лижить.
А воровство? Каким же грехом считалося украсть! Обмануть, обсчитать. Вот и не воровали. Помню дед мой рассказывал: едить по деревне возчик и кричить: «Солони-ины (солёное мясо), солонины кому?» И выходють, и покупають у кого деньги были, а у кого не было, так возчик и скажить: «Да бярите, я на вереи запишу». И запишить над воротами мелом: столько-то должны, а в другой раз едить, глянить: ага, у того-то долг есть, да зайдёть и отдадуть. А как же? Не отдать всеодно что украсть. И вора на деревне так опозорють, что за всю жизнь не отмоется. Раз Гришка-сосед пятак украл, так урядник с казаком как повели его по деревне! Да сами-то на лошадях, да лошади-то здо-оровенные, у казака в руках плётка длиннюшшая, а Гришка у них под ногами плятёцца. Во как было. Религия во многом людей сдерживала, а после революции…

А после революции громить её стали. Но сначала всё агитация была. Только придем на работу – вотон, агитатор! И-и пошел: «Не верьте в Бога, это всё обман!» Начнёть чудеса объяснять: ну вот, к примеру, как крест попы обновляють? Да это раствор такой есть, которым чистють. А на танцы вечером соберемся, и там песни, частушки разные поють, Бога прокатывають, святых, ангелов. Одна частушка запомнилася: «На колеснице Илия Пророк по небу катается. Интересно, друзья, знать, чем конь его питается?» Смеемся бывало, а кто и уйдёть.

А потом, как Ленин до власти добрался, стали монастыри разорять (Секретное постановление Совнаркома 1919 года, в котором церкви, монастыри предписывалось разрушить, а священников, Архиереев и монашествующих уничтожить как класс,). Монастыри разорять, а монахов, монашек ссылать. Мно-ого тогда посослали, некоторые только и осталися. И разоряли-то монастыри всё молодые, комсомольцы. Раз с Рясников поехали двое ребят наших Одринский монастырь разорять, а их там мужики и побили. Совсем побили, насмерть, И власти такие похороны им устроили! Даже памятник поставили. А монастырь Однигский всёодно расташшыли, разнесли. В нём же столько богатства разного было! Золота, икон, окладов, сосудов золотых. Бывало вынясуть какой для причастия, так он горить весь! Чаво ж государству было не грабить эти монастыри, не разорять?

А с тридцатых годов и с церквами стали расправляться. Помню, приехала в Карачев, гляжу, Казанскую церковь рушуть… Ну да, ту самую, которую купец Кочергин осветил и которого потом расстреляли. Пыль столбом стоить! А кирпичи на строительство военной базы отвозили, в лесу её как раз строили, а от этой Казанской и места не осталося. Потом за Тихоны принялися... и по-ошли, и пошли! Тут уж громили беспошшадно, только бывало и слышишь: там-то церковь рушуть, там-то ломають. Евсеевскую снесли, стерли с лица земли, Кладбишшанскую... Да мало ли их было! Церквей двенадцать, должно: Казанская, Знаменье, Никола, Афонасьевская, Преображение... Не стало слышно звону колокольного над Карачевом, колокола все посняли и увезли.

А Собор, что с нами рядом, уцелел, но разве такой был? Он же сиял весь, и колокольня при нём стояла. Но власти колокольню эту снесли, а в церкви табачный склад устроили. И только в войну, при оккупации, управа разрешила её открыть, так верующие все из него повынесли, повычистили, стали служить. И после войны прослужил должно годов пять, батюшка хороший пришел, Федором звали, ремонт сделал, иконы написал. Сколько ж народу в него шло на праздники! Но при Хрущёве батюшку этого посадили на десять лет, а сколько-то спустя и Собор закрыли.

Как люди к этому относилися? Да так, как и к колхозам, когда в них сгоняли. И были против, а шли. Кырку в руки сунуть, вот и пойдешь ломать. Что ж, кричать чтолича будешь, бунтовать? Ну станить мужик сопротивляться, а его и забяруть, и не выпустють. Помню, знакомая одна шла так-то мимо рушителей этих, да и крикнула:
- Будьте вы трижды прокляты, сотаны!
А в нее ка-ак пуганули кирпичом! У них же лозунг был: ну, что это!.. это всё барахло, мы старое разрушим!.. мы лучше построим... мы не то создадим! Будто если создавать, то прежде разрушить надо. Да пускай бы стояло то, что деды и прадеды построили, места, чтолича, на Руси мало? Вот и стройте себе. Лучше выстроили, люди и пришли б к вам со всем своим почтением, а то... Всё-ё так-то пиняють на молодежь, стариков, мол, не уважаить. А сами-то нешто уважали? Ведь сколько ж поразломали, поуничтожили, что их деды построили! Вот и  религию... Ну зачем было ее трогать? Деды, прадеды молилися, пускай бы и дети... Совесть, говоришь? Сознание, говоришь? Не у всякого это сознание и есть. Ну почему каждый по своему горю убивается больше, чем по чужому? Вот я, к примеру. Как Витька где задержался на час, так и бегаю, квохтаю: ах, где ж это он, не случилось ли чаво? А намедни смотрю так-то в окошко: Муська стоить возле нас и всё-ё смотрить, смотрить в улицу. Выхожу, спрашиваю:
- Чего стоишь-то?
- Да как же, Мария Тихоновна, Иван мой на рыбалку поехал, а ночь уже… его и нетути.
- Да брось ты, - отвечаю: - Приедить. Ну сломается его мотоцикл, какой-нибудь шофер подцепить да привязёть.
А она и начала: а вдруг то, а вдруг другое? И темно уже, а она всё стоить, бедная, да смотрить. А вот у меня и нет такого чувства к ее Ивану: приедить, куда денется? Да завернулася и пошла домой. Видишь, какой человек эгоист?!

А вера в Бога приучаить к тому, чтобы каждый не только о себе думал, но и не делал зла другому. И с малых лет надо это в души чистые закладывать, вот она, душа человеческая, и привыкнить к добру пока ни зачерствела. Видишь, как дети меня встречають, когда подойду к ним перед сном? «Бабушка, перекрести нас!» Значить, чувствують чтой-то. Значить, ребенку приятное есть в том, что скажу: «Господи, да дай же ты им здоровьица, да дай же ты им ума-разума, помилуй и сохрани ото всяких бед и напастей! Спите с Богом». Перекрешшу, и заснуть. И с таким-то настроением хорошим.

***
Вот скажуть так-то: восемьдесят годов, мол, прожила! А ты думаешь это много, восемьдесят годов? А все равно, что миг один. Другой раз и дивисся: Господи, да когда ж она пролетела, жизнь-то? Все трудилася, бежала, спешила, не замечала ни голода, ни усталости. Ни отдыха себе не устраивала, ни нарядов не собирала, а только одна цель в жизни и была: поставить детей на ноги, выучить, чтоб хоть они в достатке да тепле жили. А когда выросли, определилися, тут-то и оглянулася на себя: мать честная, да мне-то восьмой десяток уже! А я всё нет-нет да обижаться стала: ноги чтой-то болять, спина плохо сгибается-разгибается. Вот тут-то и подвела черту. И на нонешний день другого не желаю и не жду. Все дети мои труженики, живуть честно, сыты, обуты-одеты, у всех крыша над головой. Да и сама не жду, чтобы кто пятерочку или десяточку сунул, а только, как и предки мои, на свои руки и надеюся, покуда кой-как скорябають да ноги мало-мальски передвигаются. И дай-то Бог в гнезде этом дождаться своей очереди, а когда придёть черёд, понясуть на погост, то люди чтоб вослед не сказали: вот подлеца-то понесли! А хорошего человека, хорошего.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Мама дожила до поры, когда начал рассыпаться «лагерь социализма». Помню, не выходила уже из дома, а тут - президентские выборы, так все волновалась: как бы проголосовать за Ельцина? (Первого Президента Российской Федерациию)
И пришлось брату вызывать к ней «ходоков» с бюллетенем. Тогда я уже не записывать её рассказов, но делала записи о ней, и вот некоторые мз них. 

Карачев. Приехала, управилась с делами, часа в два прилегла вздремнуть, а проснулась от дыма в хате, - плавает синим облаком! Встала, открыла дверь в коридор, а навстречу - мама:
- Да это сухарь подгорел… И здесь-то, на кухне, дыма нетути, а в зал понашел.
- Зачем ты их сушишь? - спрашиваю.
- Для кур…
Знаю, лукавит... Не для кур сухари, а запасается ими. Виктор как-то сказал, посмеиваясь: «Маманя совсем меня замучила. Всё сухари сушит, сушит! Как привезу лишнюю буханку, порежет и - на печку». Значит, и сейчас...
- Заведем летом ишшо кур, - переворачивает сухарик: - и буду с ними без горя.
Нет, не уговариваю ее не делать этого, пусть сушит. Только горько становится: всю-то жизнь прожила она под страхом голода, вот и сейчас... И она догадывается о чём – я молчу:
- Да я не за себя боюсь, а за внуков.  Тогда-то, в тридцатых годах, когда безработица была... Сколько ж голодных скиталося! Помню, выхожу утром на улицу, а у соседнего дома люди окружили крыльцо и рассматривають чтйо-то. Подхожу, а на нем паренек ляжить мертвый... как раз как наш Глебушка...
Замолкает, и губы ее начинают подергиваться. Но справляется с собой:
- Вот и теперича думаю... да ладно, насушу сухариков, пока в Брянске достать хлебца можно, а если сохранить нас Господь и не пошлёть голода, то куры поклюють.            
Подходит к печке, переворачивает, перекладывает сухарики, - не подгорели б опять».

Мама не получала пенсии и как-то я написала письмо в райком Карачева с вопросом: почему, мол… И пришла чиновница к маме, сказала ей, чтобы она предоставила справки о трудовой деятельности.
- А у кого ж я возьму эти справки? – удивилась мама: - Тех, у кого я работала, разорили, раскулачили…
И чиновница ответила:
- Ну, значит, и пенсии Вам не будут.
Но в 1990-году вышел закон*, по которому наше перестраивающееся государство «изыскало средства» для выплат пенсии и по старости. Конечно, прожить на такую минимальную пенсию было невозможно, но я никогда не слышала от мамы, что вот, мол, мало платят, - для нее было важнее то, что государство признало её своим равноправным членом и, поверив ему, все деньги, что скопила «про черный день», положила на сберкнижку

В тот год за весну мама и брат заработали кое-что на парниках, и я посоветовала им положить деньги на сберкнижку, но мама твердила:
- Не-е, не верю государству! Что, поможить оно таким-то, как я? Обязательно какую-нибудь чертовшыну выдумують, чтоб надуть.
Но с 90-х, после нового закона*, стала и она получать минимальную пенсию (по старости) и, поверив в доброту новой власти, положила на книжку четыре тысячи, на которые тогда можно было купить еще остававшиеся в магазине три холодильника, и при галопирующей инфляции 91 года её сбережения полетели в пучину «развивающихся рыночных отношений». Но не слышала я от мамы упреков в адрес президента Ельцина и даже как-то сказала: «Ну что ж, стерпим и это. Только б коммунисты не вернулися!»

Ездила на выходные в Карачев, спала на кровати брата, как в люльке. Хорошо! Но к утру - его храп с раскладушки, испуганный вскрик мамы, - приснилось: стены рушатся.
Потом прибирала в хате, - завтра Пасха, - пылесосила потолок от нависшей по углам паутины, вешала тюлевые занавесочки, а мама стояла рядом, опираясь на лыжную палку, и командовала:
- Присборь, присборь их! И дырку-то складочкой закрой, - указывала ею: - Да не туда эту, а сюда. Ну, подумала б, зачем туда-то? Чтобы солнце Витьке загораживать? Р-раз и скрутить её, и сорвёть.
А перед отъездом - её рассказ о Кузе, рыжем гармонисте:
- Видать, не суждено мне было счастливой с ним быть, вот Бог и прибрал его.
Сидела на кровати, свесив ноги, опершись на ту же палку:
- Уж очень его любила!
И её тёмный профиль застывал на какое-то мгновение:
- Любовь, моя милая, тоже талант, не каждому она… такая и даётся.
А вечером с Виктором, к автобусу - на мотороллере, в клетчатой шали. И моросил дождь. И выпархивали из-под колёс лужи. И ветер хлестал и хлестал шалью».

«И снова – родной Карачев… Да-а, отстают мои огородники от своих «коллег» этой весной, - как сказала мама, те-то почти распродали помидорную рассаду, а у них она только «подошла». И вечером, к завтрашнему базару, набираю её аж два корыта, а утром выхожу в коридор и вижу: мама сидит уже «при параде», но удручённая:
- Время то уже восемь, а мы ишшо дома. - И смотрит горестно: - Мотороллер сломался. Хотела ж давеча Витьке* сказать, чтоб посмотрел его, а он... И на чём теперича меня отвезёть?
Успокаиваю:
- Не огорчайся, сейчас подремонтирует.
Пытается улыбнуться:
- Да ладно… Если не продам... Не корова ж помреть, а растения.
- Ма, надо бросать вам это занятие, - хочу её отвлечь: - Хватит у вас денег прожить с год, а там дело будет видно. Если что, переедешь ко мне, у нас напротив церковь реставрируют, будешь у окна сидеть и смотреть на купола с крестами.
- Да, да, это, конечно, хорошо, - соглашается.
Но тут вдруг заводится мотороллер, я помогаю ей сесть на него, она крестится, а я шучу:
- Ты, маманя, Льва Толстого* переплюнула. Тот в старости на коньках катался, а ты - на мотороллере.
Ничего не ответит и лишь попытается улыбнуться.
А вечером, после удачного базара, сидя на порожке крыднчка, будет упрекать Виктора:
- И чаво мы так мало посадили помидорной рассады? Особенно «Розы». Крепко ж хорошо её бяруть!
- Ма, - засмеюсь: - ты ж зарок давала больше ничего не сеять!
- «Зарекалася свинья… что-то там не есть, а бяжить - два ляжить», - наконец-то улыбнётся, вспомнив народную пословицу.

Под Пасху снова ездила в Карачев и, как только вошла в хату, мама говорит:
- Галь, завтра ж Троица*, великий праздник, надо в хате прибрать, а то дух святой к нам не спустится.
И зачем сказала? Ведь когда приезжаю, сразу этим и занимаюсь. Ну, вымыла полы, убрала в хате, потом подсела к ней, чтобы задать несколько вопросов для своих записок, а она:
- Не, не хочу сегодня рассказывать… перед праздником, как-нибудь потом.
Прилегла на кровать, а меня отправив рвать рассаду:
 - Праздник, не праздник, а продавать-то надо. Здоровенная выросла.
И набрала я целое корыто, а потом спрашиваю, когда она сидит на порожке:
- Хватит? Или еще в ящик надергать? Уж очень хороша.
- Не, не надо. А вдруг не продам?
- Продашь. Чувствую, что продашь.
И она согласилась.
А сегодня Виктор позвонил: продала, мол, мамка вчера всю рассаду «нарасхват» и все удивлялась: «И как это Галька угадала?» Сидит теперь довольная и пьёт чай с баранками.

Карачев. С поезда, как и всегда, захожу на базар. Мама сидит у своей коляски, рядом - корыто с рассадой, а в глазах - огорчение:
- Совсем плохо бяруть.
И просит принести в мешочке воды, чтобы полить свои «растеньица». Приношу. Поливает. От худого корыта расползается лужа.
Но все же продала. Виктор привозит ее в половине первого и она, с трудом спустившись с мотороллера, медленно идет мимо курятника, подходит к ступенькам крылечка, останавливается на порожке:
- Ох, хорошо-то как! Полы в коридоре вымыла. – И оборачивается ко мне: – Спасибо тебе, спасибо, хоть душой теперича отдохну.
И лицо светится радостью.
Потом сидит у стола, пьет чай, грызет трубочку с кремом, и вдруг слышу:
- Галь, сколько раз тебе говорила, - выбирает из нее крем чайной ложкой: - Не покупай ничаво этого, не переводи зря деньги, - прихлебывает чай: - Обманывають нас таких-то... во, в дудке этой начинки почти вовси нетути!
Мы с Витькой смеёмся, а она оборачивается к нам: 
- Чаво смяётеся? 
- Ма, да не дудка это, - наклоняюсь к ее уху: - а трубочка. Тру-боч-ка.               
- А хоть и трубочка… - хрустит ею: - Всёодно зря не траться.
И после того как попила чайку, я, как и всегда, подсела к ней, чтобы задать вопросы про жизнь, но услышала:
- А-а, хватить вспоминать. Жисть-то какая была… - И губы ее слегка дрогнут: - Да и кому это нужно?
- Как кому? – рассмеялась, чтобы приободрить: – А внукам твоим, правнукам… Вот прочтут когда-либо рассказанное тобой и будут гордиться.
Ничего не ответит, приляжет. Конечно, «жисть-то какая была»! Да и вспомнить ничего нового уже не может, так что если и спрашиваю, то для того, чтобы уточнить.

Обычно-то как бывает? Когда приезжаю в Карачев, то перво-наперво убираю в доме, мою пол в коридоре, и спешу управиться ко времени, когда Виктор привезет маму с базара.
И вот, опершись на мою руку, она медленно преодолевает четыре ступеньки крылечка, я усаживаю ее в коридоре на табуретку, приношу стакан чая с мёдом, она по глоточку отхлебывает... словно согреваясь, а я начинаю прямо в ее подоле подсчитывать выручку. Потом она проходит в дом, переодевается, ест. Вот так… как ритуал, а сегодня…
А сегодня подхожу к дому, а на двери – замок. Что делать? Ведь как раз и дождь пошёл. И прячусь в теплице, сажусь на перевернутое ведро, смотрю на «растеньица», как мама их называет: «Да, капустная рассада за эту неделю здорово подросла… а вот помидорную надо бы допикировать... да и огурцы уже зацветают, высаживать в парник пора». Но дождь стихает. Выхожу из теплицы, у загончика с квакухой любуюсь цыплятами и тут слышу: в коридоре кто-то скребется, постукивает. Догадываюсь:
 - Настасья, ты?
 Да, это она:
- Замкнули меня, а сами уехали на базар, - сонно гундосит.
Переговариваюсь с племянницей через дверь, и оказывается: ей уже девять! Господи, время-то как летит!
 - А вон и папка едет, - вдруг слышу.
 И впрямь, - стук мотороллера. Но его ли?.. Ага, он. Привез маму. Меня они еще не видят, и я наблюдаю, как мама осторожно сдвигает себя с мотороллера, Виктор берет её под руку, ведет к крыльцу:
 - Случайно ведь заехал на базар, а ты уже распродалась, - ворчит со смешком: - а то еще часа два ждала бы меня.
 - Да вот, - она не отрывает глаз от земли: - дождь, покупателей нету. Думаю, не продам, что тогда с нею делать? Вот и пустила подешевле.
И тут замечает меня. Заулыбалась, заохала и, взбираясь по ступенькам, бросает:
- Захвати там сумку-то...
Приношу. Она тут же, в коридоре, усаживается на табуретку и, не ожидая традиционного чая, вынимает из неё узелок, развязывает, начинает считать деньги:
 - Двадцать... Тридцать семь... - Они как всегда в земле: - Сорок... сорок пять, - вытирает их о фартук, расправляет: - Во, вдвое меньше выручила! - И в голосе сквозит нотка огорчения: - Так-то, милая, дождь, холодно... Дай, думаю, подешевше пушшу...
 - Да хорошо, что вообще продала! А то б стояла под дождем...
Нет, мои слова мало её утешают, и она до самого вечера нет-нет да скажет: «Поторопилась… продешевила». А тут ещё проглянет солнышко, забежит соседка и - как на зло! – похвастает Виктору: покупатель, мол, пошел, только часов в одиннадцать и у неё всю рассаду по рублю расхватали.
 - Пусть не брешить! – взорвется вдруг мама, когда Виктор ей расскажет.
Настасья зальется смехом, а Витька проворчит шутливо:
 - Ругается еще, старая! Не стыдно... при внучке-то?
 Настасья - еще звонче!
А дождь – опять. Но я, укрывшись пленкой, всё же пикирую помидорную рассаду, да и племянница кончает выбирать оставшуюся из соседнего парника, чтобы освободить его для высадки огурцов… лохматая, в затёртом коротком платьице, в истоптанных грязных башмаках, но такая красивая девочка Настя!
 - Что еще делать? - спрашивает у отца.
 - Помоги тете Гале пикировать, - бросает тот.
 И она садится. Правда, рассада её ложится кое-как, почти не присыпанная землей, ряды - вкривь и вкось, но рассуждает:
 - В принципе, пикировать не трудно...
Отбрасывает свою русую прядь за плечо и вскидывает на меня серые глазища, а я улыбаюсь:
 - А вот попикируешь часок-другой, тогда послушаем, что скажешь.
 Но она уже через полчаса кричит:
 - Па, можно я отдохну?
 - Отдохни, отдохни, голубка, - стоит тот на порожках, хитро улыбаясь.
И она идет в хату… не распрямившись, широко расставляя ноги, Витька смотрит на неё и улыбается. А дождь уже - ливнем!.. Но когда стихает, снова слышу его голос с порожка крыльца:
 - На-астя! Отдохнула, голубка? А то иди-ка пикировать… дождь-то стихать стал.
И та идет. Смотрим на неё из коридора: согнувшись, сидит на грядке под еще моросящим дождем и раскладывает, раскладывает рассаду. Сажусь и я рядом… а когда через час заканчиваем, дождь опять, как угорелый!

Огурцов уродило!.. Перед отъездом домой насобирала аж два мешка. Продаст ли их мама завтра? А тут еще смотрю: кисть руки у неё синяя. И оказалось, что вчера утром, когда садилась на мотороллер, тот вдруг стал валиться на бок, а Виктор хвать её за руку! И вот... Наискала возле дома полыни, обвязала ей руку, а потом усадила на кровать и вот теперь она сидит, рассказывает:
 - Спрятала я как-то деньги в валенок, поехала на базар, а тут мужик подходить и говорить: «Все торгуешь, торгуешь… И куда только деньги деваешь!» А рядом - другой: «Куда, куда... Да в валенок прячет». Я так глаза и вылупила: откуда знаить? Но стою, молчу, а он опять: во, мол, одна бабка так-то спрятала свои в валенок, а тут и случись пожар. Схватила его да из хаты. Приехали пожарные, а она бегаить возле них, валенок к груди прижимаить, а потом сунулася в него, а он пустой. Не тот впопыхах схватила! Да заголосила, бросилася к ним: «Голубчики! Вон туда лейте, туда! Там-то мои денежки». – И итожит: – Во как бываить. И куда мне теперича свои девать?

Освободилась я от обычных дел, а мама и просит:
- Принеси-ка узел из коридора... тот, что за шторкой ляжить.
Приношу. Развязывает его и слышу:
- Во, сколько нарядов люди повыбрасывали, - разглаживает что-то на коленях: - Платье-то какое... После войны* я б за него целое состояние выменяла. – Подносит к глазам еще какой-то «наряд»: - А кофта какая, юбка... И совсем ишшо не ношеные!
Подойду, улыбнусь:
- Ношеные, мам, ношеные. Видишь, юбку внизу даже отпустили, но не подшили.
- А-а... Но всёодно хороша. - И погладив её, вытащит из узла еще что-то белое: - А во и шапка. Из шерсти, должно... ка-ак раз для тебя. - Я возьму шапку будто бы заинтересовавшись, а она: - Да ты не сумлевайся, я выстирала ее, чистая она...  Шарф ишшо… видишь, какой красивый! Из шелка. Вот только погладить руки не дошли.
- Да-а, - вроде бы залюбуюсь и шарфом: - Хорош! Возьму, носить буду. - Надо ж как-то порадовать? - И шапку возьму, а остальное... Дочка выберит, когда приедет.
И уже завязываю остальное «добро» в узел.
- Куда положить-то?
- Вынеси опять в коридор, пусть там поляжить… на сквознячке проветрится.
Ездила потом и дочка к ней, так мама раскладывала «наряды» и перед ней.

Звонит брат:
- Маманя все турчит* и турчит: «Опять у меня колколец в горле заиграл. Видать, помру скоро». И что с ней делать?   
Беру отгулы, еду.
В хате не убрано, холодно. Мама сидит на кровати, лицо измученное, серое, кашляет тяжело, надрывно. А тут еще и бок у неё болит, при кашле аж постанывает.
Как только Виктор растапливает печку, начинаю мыть посуду, пол, потом – лечить её.
А чем? Лекарств она не признает, если и заставлю проглотить таблетку, сразу начнет прислушиваться к себе: тут-то у неё кольнуло, там-то засосало. Ну, конечно же от нее, от таблетки!
Кашель бил её и ночью. Я вскакивала, подходила, когда она «заходилась», и всё вертелось в голове: ну чем лечить? И к утру придумала: ингаляцию надо сделать из того, что есть, - льняное семя, камфорное масло. И мама согласилась. С час терпеливо дышала паром через кулёчек… и кашель стал вроде бы реже, тише. Ещё чем? Во, горчичники надо поставить. Нашла на полке, но они почти осыпались, Виктор пошёл за ними в аптеку, но там их не оказалось. Послала за столовой горчицей. Привез банку. Налепила ей пластыри на грудь... и к вечеру стало еще лучше.
Легли спать. Часов до двух она иногда кашляла, а потом... Проснулась я. Утро. В хате тихо. Виктор спит у порога на раскладушке, а мама? Вскакиваю, крадусь мимо него к её кровати... Дышит! И спит. Слава Богу! И днём опять - ингаляция, только камфорное масло заменяю облепиховым… Кстати, доставала его аж через самого заведующего областным отделом здравоохранения, воспользовавшись его симпатией ко мне. Так вот, капаю это масло в стакан, а мама почти пищит:
- И зачем ты его тратишь на что зря.
Но опять стала дышать через кулечек. А я уже раскладываю помидорные семена в ящики… пинцетиком, по одному. Раскладываю и считаю: надо засеять двадцать три ящика, в каждом - по четыреста семечек, и сколько будет? Но так и не сосчитав, рационализирую: сразу работаю двумя руками, двумя пинцетиками. И получается.
- До вечера ящиков десять разложу, - говорю маме, чтобы приободрить.
- Ну вот и хорошо, - снова еле пищит: - А то вдруг выздоровею, вылежусь, а что ж тогда делать-то, если не посеем?
К вечеру ложусь на кровать расправить спину, а мама по стеночке пробирается посмотреть взошедшую капусту, которой заставлен весь стол:
- Во, по второму листочку пустила, - умиляется: - Теперича не так тянуться будить.
И идет... нет, еле ковыляет назад… дошла до кровати, присела, легла:
- Ох, устала-то как! Так-то, милая, крестьянское дело такое, - укрывается лоскутным одеялом: - Болей, не болей, а коль пора подошла сеять всёодно надо.
Да, подлечила я маму. Надо уезжать. Но в последний миг сорвалась:
- Мам, да что ж на тебе одеяло-то не держится! Холодом же по полу несет, а ты... - И голос мой зазвучал нехорошо: –Укрываю тебя, укрываю, а одеялка всё-ё сползает!
Подошел Витька, присел с ней рядом, приобнял... будто защищая от меня:
- Не ругайся на неё, Галь, - сказал тихо: - устала она бороться.
Сидели рядышком, смотрели на меня, а у меня…
А у меня сердце сжалось: ведь снова надо уезжать от них... к своим.

На полу рассыпана земля, - это Виктор прогревал её в печке, пересыпал в ящики, - и я снова пинцетом раскладываю в них семена. Но к вечеру приехал муж, стоит у порога, смотрит на ящики, на нас… и вроде как не решается пройти дальше. Ну а позже начинает своё обычное: зря вы, мол, снова затеваете эту рассаду… надо пенсию для матери выбивать... надо и Виктору инвалидные выхлопотать. Мама вроде бы и соглашается, но когда он замолкает, слышу:
- А что ж делать-то? В крестьянстве так и трудилися, так и было заведено. Сил нетути, а время сеять подошло, так что ж, болеть чтолича будешь? Да хоть на коленках, а поползешь.
- Ну как же ползти-то, если сил нет? – не унимается Платон: - Нельзя перенапрягаться. Надо подождать, поправиться вначале…
Мама сидит на кровати, смотрит на него, подтягивая сползшую на пол одеялку:
- А если поправляться некогда... Вот на таких-то раньше крестьянство и держалося, теперича так не работають. – И вздыхает: - Вот поетому и есть нечего.
Намереваясь прервать их диалог, говорю ему тихо:
- Платон, навестил нас и хорошо. Поезжай домой.
И тут же проносится в голове: «Господи, до чего же он здесь чужой!» Но прибавляю:
- А если у тебя есть желание помочь, то иди во дворе что-либо сделай.
- А что делать?
- Да торф мёрзлый надо бы в корыте перевезти в сарай, - говорит Виктор.
Ничего не ответит ему мой журналист-писатель, но начнёт собираться. Дам ему латаные Викторовы брюки, стоптанные суконные ботинки. Нет, не захочет он… в них... так и пойдёт в пальто, в чешских ботиночках, а я… Пока он на улице, подметаю пол, мою посуду, Виктор выносит ящики на улицу... Ведь из-за него... для Платона старается!
И часа через два он приходит:
- Двадцать корыт отвез.
Мама ковыляет ему навстречу:
- Ну и спасибо, спасибо тебе. Садись, пообедай теперича.
Я ставлю перед ним тарелку щей, подаю ложку, а он… Он с опаской смотрит на неё: чистая ли?.. а потом… «выхоленный, ухоженный», как мама говорит о таких, уезжает. Уезжает от нас... лохматых, лоскутных...

День-то сегодня пригожий, солнечный! И асфальт дороги быстро стелется под колесами машины. А за рулем - мой сын… серьезный, молчаливый, важный. Купил он этот, видавший виды «Опель», на троих со своими друзьями, и вот везет нас с дочкой в Карачев. И уже подъезжаем к дому, выходим, хлопаем дверцами.
Моё родное старенькое гнездо... Выцветшая крыша, серые оконца, вокруг - изгородь из акаций, покосившаяся калитка... А вот и брат встречает:
- Гляньте-ка! - всплескивает руками.
- Да ты не нам удивляйся, а тому, на чем приехали, - смеюсь, кивая на «Опель».
- Вот это да! – ахает: - Ну и молодец Глеб!
Обходит вокруг машины, садится за руль и, развалясь на сидении, расспрашивает и расспрашивает сына. А мы идем к маме, дочка сует ей в руку банан, я - костыль...  черенок лопаты, и уже уговариваем ее спуститься с порожков и посмотреть машину. Ох, как же медленно передвигается! Правая нога - впереди, а левую подтягивает к ней, подтягивает. Но все ж добралась до «Опеля», остановилась. Ничего не говорит и лишь улыбается… Какая же она старенькая! Кажется, что у нее даже сил нет радоваться тому, что внук приехал почти на своей машине.
- Мама, это мы за тобой приехали, - пробую расшевелить: - Давай-ка хоть на недельку к нам! Поживешь, отдохнешь, в ванной отмоешься.
Внучка тоже жужжит над ухом:
- Ба-а, ну поехали! Ба, а то обижусь!
Но она только твердит: нет и нет.
Назад едем вчетвером, - Виктор с нами, - а перед дорогой… Мама что-то шептала над стаканом со святой водой, крестила его, потом Виктор окропил ею машину... ну а теперь дочка в приоткрытое окно просовывает этот стакан, наклоняет и брызги пылью разлетается по ветру. А настоял на этом брат, ибо уверен: именно где-то здесь живет черт и забавляется тем, что устраивает аварии. Слушаю его и душа наполняется теплом: «Как же радостно видеть за рулем сына, рядом с ним брата и только… Жаль, ах как жаль, что нет с нами и мамы!»
 


Рецензии