Сухаревка
Начнём с того, чего давно нет.
Сначала был вал.
В 1592 году, при царе Фёдоре Иоанновиче, Москва обнесла себя последним, самым внешним кольцом укреплений — Земляным городом. Это не была стена вроде Китайгородской или Белого города, с башнями и бойницами, — это был вал. Земляной вал, насыпанный по всему периметру, с рвом перед ним, с деревянным частоколом поверху, с проездными воротами и глухими башнями по линии. Простой, крепкий, честный вал. Земля против пушек. Москва тогда ещё умела строить быстро и дёшево: согнали народ, навалили землю, утоптали, поставили острог, насыпали стрельцам — и готово. За одну зиму построили кольцо, охватившее всю нынешнюю Садовую. Длина — больше шестнадцати вёрст. Вокруг — ров, за рвом — пустошь.
Через полтора века вал обветшал.
К 1783 году деревянные стены сгнили, рвы осыпались, в валах прорезали проезды, а военного значения от всей этой махины давно не осталось. Москва выросла дальше, за пределы кольца, и сама стена оказалась внутри города. Московские власти приказали разобрать обветшалое. Валы ещё стояли, но уже не как укрепление, а как земля. По ним стали прогуливаться. По валу — то есть по гребню бывшего укрепления, — гуляла почтенная публика, и с высоты открывались виды на Замоскворечье, на Сретенку, на башни Кремля, на Марьину рощу. Кто был в Великом Новгороде или в Переславле-Залесском, где древние валы до сих пор стоят и по ним ходят люди, тот легко представит, как это выглядело: земляная спина города, поросшая травой, кое-где обнажённая, с протоптанной дорожкой поверху.
А потом пришёл 1812 год. Всё сгорело.
И вот здесь начинается Сухаревка. Не раньше. Только с этого момента.
Но до неё — о башне. Потому что без башни о рынке говорить нельзя. Сухаревская башня и Сухаревский рынок — это две половины одного места, и они связаны крепче, чем кажется.
Сухарева башня была последней и самой странной из всех московских башен. Поставленная в 1692–1695 годах на месте старых деревянных ворот Земляного города, она не походила ни на одну другую. Не шатёр с ярусами, как у Кремля, а сложная, многоярусная, почти западноевропейская конструкция: нижняя арка для проезда, поверх — палаты, поверх — ярус с часами, поверх — самый верхний, шатровый, с государственным гербом. Это была даже не башня, а ратуша. Внутри — палаты, помещения, а в верхнем ярусе — часы. Огромные, точные, с колоколами. Башня была настолько высока, что с неё видели всю Москву; настолько крепка, что в ней устраивали склады, караульни, а позже — матросскую школу. Название — Сухарева — пошло от стрельца Лукьяна Сухарева, чей полк стоял здесь когда-то; но это народное, фамильярное имя, а официальное было — Троицкая, по Троицкой дороге, что шла через её арку к Сергиеву Посаду и Ярославлю.
Пётр I устроил в ней навигацкую школу. Там преподавал Леонтий Магницкий — тот самый, чья «Арифметика» была знаменитым учебником целое столетие; в школе учили астрономии, геометрии, мореходным наукам. Это была первая в России светская школа. Из её стен вышли будущие офицеры русского флота. Сухарева башня, таким образом, ещё до рынка была местом знания и странности одновременно: часовой механизм, звёздное небо, море, которого в Москве нет, карты, чертежи, ученики — и всё это в самом сердце ям, дорог и стрелецких слобод.
Так что место наше двоякое: под башней — дорога, а поверх — астрономия. И всё вместе — на земляном валу. Ниже — вал, выше — звезда.
А теперь — рынок.
В 1789 году на пустошах слева и справа от Сухаревой башни открылся продовольственный рынок. Это была обычная московская торговля, без всякой чертовщины: мясные ряды, переведённые со Сретенки, зелень, мука, крупа, сено, дрова, живой скот, рыба. Место было удобное: рядом шла большая дорога из Москвы в Сергиев Посад и дальше в Ярославль. Кто ехал по Троицкой дороге, кто вёз обозы, кто возвращался с богомолья — все проходили под аркой Сухаревой башни и заворачивали к рядам. По обе стороны от башни стояли лавки, навесы, сараи. Утро начиналось с торговли, а заканчивалось тем, что по валу гуляли смотреть на закат.
Это была Сухаревка.
Ещё благопристойная. Ещё продовольственная. Уже известная, но ещё не легендарная.
Тридцать лет — с 1789 по 1812 — она росла тихо и без приключений. Мясные ряды стали главными в городе. Появились рыбные, мучные, овощные. По валу прогуливались, у башни встречались, на площади знакомились. По воскресеньям было особенно людно. Кто-то приносил лошадь продавать, кто-то — корову, кто-то — арбуз или яблоки. Постепенно вокруг разрослась слобода — слобода торговых людей, приказчиков, извозчиков, мясников, которые жили близко к торговле и далеко от центра.
Просто рынок. Большой, шумный, деловой, честный, скучный.
До 1812 года.
2 сентября 1812 года французы вошли в Москву.
Город выгорел почти полностью. Остались Кремль, кое-где каменные дома, окраины да те кварталы, что не тронул пожар. Ходили слухи, что поджигали по приказу московского главнокомандующего — графа Фёдора Ростопчина. Его потом обвиняли в этом; некоторые готовы были считать поджигателем. Но так или иначе — Москва легла в пепел.
А на её месте остались вещи.
Вещи из сгоревших домов. Вещи из разграбленных квартир. Вещи, которые французы вынесли и не вывезли. Вещи, которые вынесли не французы, а свои. Вещи, которые вынесли французские мародёры у своих же. Вещи, которых никто уже не мог ни найти, ни опознать, ни вернуть.
Рынок возник сам.
В конце 1812 года москвичи стали возвращаться в сгоревший город. Возвращались те, кто успел выехать; шли пешком те, кто бежал; въезжали извозчики, лавочники, приказчики, чиновники. Каждый искал своё. У кого-то сгорел дом, но уцелели вещи, вывезенные на подводе. У кого-то пропало всё, что было. У кого-то — наоборот — оказалось много чужого. А у кого-то просто... ничего не сгорело, и он теперь мог продать то, что взял в чужом доме, пока никто не видел.
И тогда Ростопчин сделал ход, который стоил ему репутации, но который на два века вперёд определил жизнь Сухаревки.
Он издал указ. Вернее — разрешение. И разрешение это было столь щедрое, столь откровенно московское, что его можно поставить рядом с любым законом Соборного уложения — настолько оно точно выражало чью-то — московскую, купеческую, соломонову — логику.
Смысл был таков:
Все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет. Всякий владелец может их продавать — но только один раз в неделю, по воскресеньям, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни.
То есть: если ты сейчас держишь вещь — она твоя. Пока — твоя. Продай её в воскресенье на Сухаревке, и никто тебя не тронет. Что было — то прошло. Что взято — то отдано.
Это был не закон, а разрешение жить после пожара. Москва была сожжена, разграблена, обесчещена — и вот город сам себе сказал: ладно. Давайте начнём сначала. Пусть всё сгорит, что сгорело. Пусть всё, что ушло, уйдёт. Продавайте то, что у вас в руках. Только делайте это по воскресеньям и на Сухаревке.
С этого дня Сухаревка стала тем, чем осталась до закрытия. Толкучкой. Рынком краденого. Местом, где всё можно продать и всё можно купить. Мир затеплился вокруг башни.
Именно здесь, вспомним, Пьер Безухов — тот самый толстый, неуклюжий, ищущий подвига Пьер из «Войны и мира» — купил себе пистолет. Мечтал о патриотическом подвиге, хотел застрелить Наполеона, а пистолет взял на Сухаревке. Толстовский герой, прежде чем отправиться в своё знаменитое путешествие по Москве, сделал остановку на рынке у Сухаревой башни. Уже тогда это была толкучка, где можно было купить оружие, не спрашивая документов.
Но Сухаревка не была бы Сухаревкой, если бы она просто превратилась из продовольственного рынка в криминальный. Она превратилась в нечто большее. В явление. В место, где продавали и покупали всё — и в силу этого в место, куда шли все. Нищие и студенты, купцы и воры, коллекционеры и оборванцы, писатели и мазурики, генералы и приказчики, дамы в капорах и девицы под зонтиками. Днём здесь теснилось продовольствие, ночью — товар иного рода. Антиквариат и краденое легли рядом и не ссорились: часто это было одно и то же. Здесь можно было найти что угодно, потому что сюда несло всё, что сгорело, украли, вынесли, купили, потеряли, продали. Ограбленный шёл на Сухаревку искать своё.
И — находил. Не всегда, но находил. В Москве того времени было принято: если у тебя что-то украли, сходи на Сухаревку и посмотри. Может быть, оно там. Может быть, оно там висит на гвозде у Спасских казарм. Может быть, оно там лежит в корзине у торговца рядом с рыбным рядом. Может быть, оно там в руках какого-нибудь мазурика, и можно его выкупить — недорого, потому что вор недорого отдаст: ему быстрее продать, чем держать. Так возвращали вещи. Так прощали. Так мирились.
С этого времени Сухаревка стала дном. Но не только дном — и не столько дном. Она стала чем-то более сложным: местом, где сходились все слои московской жизни, от самых грязных до самых высоких. Ни одна другая точка Москвы этого не давала. Кремль — там духовная и государственная власть, а Сухаревка — там всё остальное, от нищего с сумой до коллекционера с миниатюрой митрополита Филарета.
Так родилась легенда.
Так родилось место, которого нет.
Глава 2. Разрешение Ростопчина
Теперь — поподробнее о том, что случилось.
Пожар Москвы 1812 года — вещь тёмная. Историки до сих пор спорят, кто жёг: французы, свои, случайность, приказ, стихия. Но результат один: за несколько дней город, стоявший восемьсот лет, обратился в пепелище. Из тридцати с лишним тысяч домов уцелело, по разным подсчётам, от двух до пяти тысяч. Всё остальное — обугленные срубы, трубы, подвалы, головешки, дымящаяся земля. Москва, которую Пушкин потом вспоминал как «красавицу», лежала в золе.
Французы вошли 2 сентября. Вышли в октябре. Месяц с небольшим держали город — а потом ушли, разграбив, сжегши, оставив за собой кладбище домов.
Что это было на самом деле? Это было самое обыкновенное мародёрство в промышленных масштабах. Наполеон занял Москву, но Москва ему не сдалась. Ни хлеба, ни мира, ни ключей. И армия, которая вошла в неё, стала армией, которая её грабила. Сначала — по плану: реквизиции, склады, провиант. Потом — по факту: кто что успел. Офицеры вывозили целые возы, солдаты брали что могли. Русские мародёры — тоже. Полиции не было. Правительства не было. Хозяев часто не было.
За месяц с небольшим через Москву прошло столько рук, что к моменту возвращения жителей никто уже не мог разобрать: где своё, где чужое, где французское, где своё от французского, где награбленное французом у тебя, а где награбленное тобой у француза.
Всё смешалось.
И тогда Ростопчин издал свой указ.
Фёдор Васильевич Ростопчин — граф, московский главнокомандующий в 1812 году, человек с причудами, азартный, взбалмошный, известный скандальными афишами, которые он выпускал для народа в преддверии французов. Московский пожар приписывали ему — без прямых доказательств, но не без оснований. Он и сам не отрицал; напротив, в своих записках всё время крутился около этой темы. Скорее всего, он действительно приказал вывезти все пожарные трубы из Москвы, чтобы не дать огонь погасить, — а сам пожар шёл уже сам по себе. В любом случае, репутация его осталась подмоченной: слишком уж удобно московский главнокомандующий оказался в стороне от собственного города.
И вот этот человек — в конце 1812 года, когда Москва лежала в золе, а люди разыскивали своё имущество и хватали чужое, — взял и издал разрешение.
Вот оно, по сути:
Все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет. Всякий владелец может их продавать — но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни.
Вот так. Прочитай это ещё раз. Медленно.
«Все вещи, откуда бы они взяты ни были...» — то есть всё, что попало в твои руки, как бы оно ни попало, теперь твоё. Не важно, чьё оно было, не важно, как оно к тебе пришло. Ты его держишь — оно твоё.
«...являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет». Неотъемлемой. Слово жёсткое. Не «возможно, принадлежит», не «пусть пока побудет», а неотъемлемой собственностью.
«Всякий владелец может их продавать...» — то есть распорядиться как хочет: продать, обменять, оставить себе.
«...но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
Это и есть весь механизм. Всё остальное — обороты, свойства, рассуждения. А суть — здесь. Любая вещь, добытая в пожарное время, легализуется через продажу на Сухаревке в воскресенье. Всё, что было до, — прошло. Всё, что сейчас у тебя, — твоё. Сдай это — в воскресенье, на площади, у башни — и всё.
Зачем Ростопчин это сделал?
Ответов несколько, и все они, вероятно, верны одновременно.
Первое: он понимал, что после пожара Москва не вернётся к прежнему порядку. Никакая власть не сможет всё пересчитать, опознать, вернуть и распутать. Кому вернёшь? У кого отберёшь? Если четыре дома сгорели, а пятый уцелел, и в нём живет человек, который держит в руках вещи из четырёх сгоревших, — что ты будешь делать? Из тюрьмы в тюрьму всех пересажать?
Второе: он давал Москве способ не скатиться в гражданскую войну после войны отечественной. Если бы началось взаимное опознание — «это моё!» — «нет, моё!» — город стал бы ареной сплошных ссор. Ростопчин же в один ход превращал ссоры в торговлю. Продал — и всё, дальше не твоё. Купил — и всё, теперь твоё.
Третье, менее благородное: он сам понимал, что в городе после пожара гуляет много вещей, которые лучше не называть по имени. И лучше их переплавить, размешать, продать с рук — чем оставить в подозрении и в памяти. Легализация воровского имущества была, по сути, актом коллективного прощения. Москва прощала всех — потому что иначе не могла.
И вот так родилась Сухаревка. Настоящая Сухаревка. Толкучка с большой буквы.
С этого времени она стала работать по воскресеньям. Один день в неделю. На рассвете выходили, на закате свернулись. Все — туда. Все — с чем-нибудь. У кого был товар, у кого была нужда, у кого было своё, у кого — чужое. Продовольственные ряды отошли на будние дни; воскресные стали торговать всем.
Что такое Сухаревка?
Это слово потом стало нарицательным. «Сухаревка» — не просто рынок. Это место, где всё продаётся и всё покупается. Это ловкость, спекуляция, хитроумие, толчок, шум, обман, находка, пропажа. Это слово вошло в русский язык как метафора самой торгашеской, самой пёстрой, самой жадной, самой смекалистой России. «На Сухаревке» — значит абы где, абы как, абы у кого, но — есть. Или — было. Или — можно найти ещё.
Пьер Безухов купил себе пистолет именно там. Лев Толстой отправляет своего героя не куда-нибудь, а именно на Сухаревку — потому что графу было важно, чтобы его мечтатель, готовящийся убить Наполеона, купил себе оружие именно в таком месте. В месте, где оружие продают без вопросов. В месте, которое не спрашивает, зачем тебе пистолет. Это говорит о Сухаревке больше, чем любое описание.
Что продавали?
Всё.
Всё, что угодно. От свежего хлеба до золотых серёг. От вязанки дров до родильного ящика. От старой тряпки до старинной иконы. От детских свистулек до пистолетов. От ломаной прялки до породистого мерина. Птицу в клетках, коз на поводках, косметику, лекарства, чай, табак, водку, книги, гармони, самовары, часы, ковры, кольца, монеты, медали, редкие тома и старые газеты, аптекарские банки и бабушкины платки, замки и ключи, свечи и мыло, гвозди и слюду, китайский фарфор и жестяные ложки, велосипед и сани, кадку для солений и граммофон с трубой.
Всё продавалось. Всё покупалось.
К середине XIX века Сухаревка шумела так, что о ней говорили в каждом московском доме. Это была уже не просто воскресная барахолка — это был московский институт. Здесь искали пропажи. Здесь встречались знакомые. Здесь узнавали новости. Здесь обманывали. Здесь покупали выгодно. Здесь плакали, обнаружив, что та самая шкатулка — уже продана, втёрлась в другие руки, ушла в другой слой.
Всё то, что было сожжено в 1812-м, всплыло здесь. Всё то, что было украдено, — всплыло здесь. Всё то, что было спрятано, выкопано, найдено, — всплыло здесь. Сухаревка стала складом московской памяти. Всё, что Москва помнила, лежало на её прилавках. Всё, что Москва забыла, лежало у неё под прилавками.
И вот тогда — в сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы XIX века — Сухаревка пережила второе рождение. Из рынка краденого она стала рынком антикварного. Из ломбарда — в музей. Неофициальный, самостийный, по воскресеньям, но — музей.
Дальше — о том, что именно там покупали, кто приходил, что находили, как торговались. Сухаревка — место сказочное, потому что здесь сокровище лежало рядом с гнилушкой, и никто не знал, где кончается одно и начинается другое. Чтобы разобраться, пришлось прийти завсегдатаям, знатокам, мазурикам, коллекционерам. И они пришли.
Об этом — третья глава.
Глава 3. Золотой век Сухаревки
Вот здесь начинается самое сочное.
К середине XIX века Сухаревка перестала быть просто рынком. Она стала миром. Отдельным государством, со своей географией, своей иерархией, своим языком, своими законами, своими праздниками и своими преступлениями. Понять её было дано не всякому — и те, кому дано, оставили нам такие описания, что лучше любых историков.
Начнём с географии.
В период расцвета Сухаревка занимала территорию от улицы Щепкина до Спасских казарм. Это огромное пространство — вдоль Садового кольца, по обе стороны Сухаревой башни, с ответвлениями в переулки. В воскресенье сюда стекалась масса людей, и площадь перед башней превращалась в настоящее столпотворение. Трамваи, которые ходили по Садовой, в выходные вынуждены были продвигаться со скоростью пешеходов: толпа переливалась через рельсы, никто её не разгонял, да и как разгонишь — здесь был рынок, а рынок сильнее трамвая.
Теперь — иерархия.
У Сухаревки был свой центр и свои окраины. Чем ближе к башне — тем гуще, громче, азартнее, отчаяннее. Чем ближе к Спасским казармам — тем тише, спокойнее, интеллигентнее. У Спасских казарм толкучка была меньше, и там работали антикварные и букинистические лавки — до тридцати штук. Здесь торговали не краденой ложкой и не рваным сапогом, а вещами. Здесь можно было достать любую редкость — особенно под заказ. Студентам-беднякам книги продавали в рассрочку. Подумай только: в рассрочку. На барахолке. Это была не просто торговля, это была цивилизация.
А вокруг — всё остальное.
Кабаки. Гиляровский, у которого есть отдельная глава «Сухаревка» в «Москве и москвичах», пишет: в домах вдоль рынка стояли кабаки, в том числе блатные. Блатной кабак — это отдельный жанр. В нём собирались воры, мазурики, карманники, скупщики, барышники, беглые. Здесь рубились в азартные игры на свои шальные деньги — в штосс, в очко, в орлянку, в что угодно, где за час можно было выиграть состояние и за час же его спустить. Здесь делили добычу. Здесь договаривались о делах. Здесь сдавали своих. Здесь же пили с полицией — потому что полиция была тут же, за столом, и пила вместе со всеми.
Это важный момент. Полиция на Сухаревке закрывала глаза на здешний криминалитет — но не потому, что была беспомощна. А потому, что ей это было выгодно. Мелкие воры и громилы сдавали полиции крупных преступников. Сухаревка работала как огромная агентурная сеть: через неё полиция знала, кто что украл, где лежит, кто кому передал, кто кому продал. И пока эта система работала, полиция не трогала мелкоту. Крупных брали. Мелкие жили. Все были при деле.
Теперь — воры.
На Сухаревке воры работали целыми шайками. Это была организованная преступность в самом настоящем смысле: свои главари, свои исполнители, свои скупщики, свои соглядатаи, свои адвокаты (в переносном смысле), свои крыши (тоже в переносном — и в прямом). Шайки делили территорию, делили клиентов, делили лавки. Были специалисты по карманной тяге — те, кто работал в толпе. Были «хирурги» — те, кто чистил квартиры. Были «марафетчики» — те, кто подделывал вещи и подчищал следы. Были «жулики» — те, кто торговал на доверии. Были барышники — те, кто перепродавал. Была целая каста «ходоков» — тех, кто обходил московские дворы и высматривал, где и что можно взять.
И всё это выходило на Сухаревку в воскресенье — как на биржу. Здесь сбывали, здесь покупали, здесь обналичивали, здесь прятали. Украли в Замоскворечье — продали на Сухаревке. Украли на Сухаревке — продали в Марьиной роще. Украли в Марьиной роще — вернули на Сухаревку. Круговорот вещей в московской природе.
Отсюда — и особый язык. Сухаревка говорила на своём наречии, часть которого потом вошла в русский язык. «Сбыть» — продать краденое. «Толкнуть» — то же самое. «На грош пятаков» — купить много за мало, — фраза, которую Сухаревка родила и подарила всей России. «Продать с рук» — продать без документа, без истории, без вопросов. «Барыш» — прибыль с перепродажи. Всё это — сухаревский вклад в русскую речь.
Теперь — главное. Антиквариат.
Здесь Сухаревка перестаёт быть криминальной хроникой и становится чем-то другим. Чем-то, что трудно объяснить, но легко почувствовать. Из всей пёстрой, густой, вороватой, отчаянной толпы на Сухаревке время от времени поднималось что-то действительно ценное. Не потому, что здесь было много ценных вещей — а потому, что здесь было много всего. И среди этого всего — как крупинки золота в речном песке — попадались настоящие редкости.
Большая часть украденного и пропитого в Москве продавалась там за бесценок. Но по этой же причине Сухаревка была прекрасным рынком антиквариата. Много, дёшево, азартно. Здесь можно было за пять рублей купить то, что через сто лет окажется национальным достоянием. Здесь можно было по грошовой цене взять вещь, о которой сам продавец не знал, что она собой представляет. Здесь можно было купить икону, которую только что вынесли из разорённой церкви, — и она уходила за копейки, потому что сбытчику было важно продать, а не понять, что продаёт.
И в эту-то стихию пришли они. Коллекционеры.
О московских коллекционерах на Сухаревке известно много. Здесь постоянно бывали Щукины — те самые купцы, чьи собрания потом стали основой музеев. Здесь бывали Бахрушины. Мамонтовы. Морозовы. Иван Егорович Забелин — историк, археолог, знаток Москвы. Николай Куприянов — собиратель. Николай Бартрам — будущий основатель Музея игрушки. И многие другие.
Для московских коллекционеров Сухаревка считалась главным местом, где можно недорого купить подлинные раритеты. И это не было случайностью: где ещё найдёшь вещь, которая существует в единственном экземпляре и о которой никто, кроме тебя, не знает? Только на толкучке. Только там, где вещи лежат вперемешку, без этикеток, без провенанса, без ценника. Ты должен сам узнать. Ты должен сам понять. Ты должен сам — на глаз, на нюх, на руку — определить, что это. И если ты знаешь — тебе повезёт. Если ты знаешь лучше продавца — ты возьмёшь за бесценок. Если продавец знает лучше тебя — ты уйдёшь ни с чем, а он посмеётся вслед.
Вот почему на Сухаревку ходили не просто с деньгами. Ходили со знанием.
Лучший пример — Бахрушины.
Клан купцов-миллионеров Бахрушиных был известен в Москве прекрасными коллекциями. Алексей Александрович Бахрушин собрал огромное количество вещей для своего театрального музея — со временем это собрание превратилось в Театральный музей имени Бахрушина, который существует до сих пор. Алексей Петрович Бахрушин собирал редкости: его библиотека после смерти поступила в Исторический музей, где создали два зала его имени, а собрание миниатюр, икон, картин, монет было настолько серьёзным, что до сих пор изучается специалистами. И многие экспонаты для этих коллекций были куплены именно на Сухаревке.
И вот — самое вкусное. Вот — как это выглядело. Вот — воспоминания Николая Михайловича Ежова из книги «Записки москвича (Картинки, встречи, впечатления)»:
«Из московских коллекционеров тут всех чаще ходил покойный А. П. Бахрушин, человек толщины и скупости невероятной. Раз я рассматривал витрину с миниатюрами. Мне очень понравился митрополит Филарет, артистически нарисованный. Я спросил о цене — двадцать пять рублей. Для меня это было несколько дорого, и я положил вещичку обратно. Вдруг я увидел круглую, как маленький аэростат, фигуру А. П. Бахрушина, медленно шагающую в нашу сторону.
— Вот, — сказал я торговцу, — вот кому предложите. У него музей редкостей и масса миниатюр…
— Это Бахрушин-то? — с явным пренебрежением спросил, поглядев, торговец. — Я ему и показывать ничего не стану.
— Почему же?
— Дело известное. Ему надо на грош пятаков купить. Он у меня этого митрополита Филарета года два торгует. С полтинника начал и теперь до десяти рублей дошёл. Да еще старается меня в ловушку поймать. „Это, — говорит, — не настоящая миниатюра — подписи нет“…»
Вот он, живой Сухаревка. Толстый, круглый, прижимистый Бахрушин торгует миниатюру митрополита Филарета два года, начал с полтинника, дошёл до десяти рублей — а продавец ещё и в ловушку его пытается поймать, придумывает отговорки, чтобы поднять цену. Это не просто торговля. Это балет. Это шахматы. Это театр. Сухаревка в своём высшем проявлении — это разговор двух мастеров: продавца, который знает цену вещам и цену людям, и покупателя, который знает ещё лучше, но не показывает.
А теперь — художники.
Сухаревка привлекала не только добросовестных собирателей, но и людей творческих, искавших здесь натуру. Среди них — Борис Михайлович Кустодиев.
Кустодиев — тот самый, чьи купчихи, масленицы, ярмарки, чаепития стали визитной карточкой русской живописи. Он писал Россию как страну изобилия, румянца, самоваров, снега — и Сухаревка дала ему для этого краски. В серии акварелей «Русские типы» у Кустодиева есть работы, персонажи которых были зарисованы в трактире на Сухаревском рынке: «Извозчик в трактире», «Половой», «Трактирщик». Здесь же он нашёл тему для своей крупной картины «Московский трактир».
Вот как это выглядело — со слов сына художника:
«Он рассказывал, как истово пили чай извозчики, одетые в синие кафтаны. Держались чинно, спокойно, подзывали, не торопясь, полового, и тот бегом „летел“ с чайником. Пили горячий чай помногу — на дворе сильный мороз, блюдечко держали на вытянутых пальцах. Пили, обжигаясь, дуя на блюдечко с чаем. Разговор вели так же чинно, не торопясь. Кто-то из них читает газету, он напился, согрелся, теперь отдыхает».
Дальше — самое драгоценное:
«Отец говорил: „Вот и хочется мне все это передать. Веяло от них чем-то новгородским — иконой, фреской. Все на новгородский лад — красный фон, лица красные, почти одного цвета с красными стенами — так их и надо писать, как на Николае Чудотворце — бликовать. А вот самовар четырехведерный сиять должен. Главная закуска — раки“. Он остался очень доволен своей работой: „А ведь, по-моему, картина вышла! Цвет есть, иконность, и характеристика извозчиков получилась“».
Вот. Извозчики в трактире на Сухаревке — это не быт, это икона. Не жанровая сцена, а фреска. Кустодиев шёл за русской иконой, за новгородской школой, за цветом, который можно сравнить только с Николой Чудотворцем, — и нашёл это на Сухаревке. Половой, чайник, четырехведерный самовар, раки.
А теперь — Мандельштам.
«Медленно раскачивается Сухаревка, входит в раж, пьянеет от выкриков, от хлыстовского ритуала купли-продажи. Уже кидает человека из стороны в сторону, только выбрался он из одной ручной толкучки, преследуем сомнительными двуногими лавками, как понесло его одним из порожистых, говорливых ручейков и прибило к тупику — и, оглушенный граммофонами, он уже шагает через горящие примусы, через рассыпанный на земле скобяной товар, через книги».
Это не описание. Это эпифания. Это откровение о рынке. «Хлыстовский ритуал купли-продажи» — формула, которую точнее не скажешь. Это секта. Это обряд. Это состояние души. Человека несут ручейки, тащат, кидают, прибивают к тупику, оглушают граммофоны, он шагает по примусам, по скобам, по книгам — и всё это не хаос, а именно ритуал. Сухаревка — не место торговли, а конфессия. Все верят в одно: в вещь. В то, что где-то здесь лежит то, зачем ты пришёл. Что среди всего этого мусора есть твоё. И нужно только — идти, слушать, верить.
И наконец — Гиляровский.
Владимир Алексеевич Гиляровский был завсегдатаем Сухаревки. Репортёр, бродяга, знаток московского дна, человек с усами и хлыстом, легенда московской журналистики, он знал Москву так, как её не знал никто. В книге «Москва и москвичи» есть отдельная глава — «Сухаревка». Советую прочитать, написано сочно, приведена масса любопытнейших фактов. Именно оттуда я и узнал про блатные кабаки, где воры рубились в азартные игры; про шайки, работавшие целыми артелями; про то, как полиция закрывала глаза на мелких, но держала через них крупных; про то, как рядом с толкучкой, у Спасских казарм, торговали антикварные и букинистические лавки; про книги в рассрочку студентам.
Получается красивая, глубокая, многослойная картина.
С одной стороны — воровские шайки, карманники, воры в законе ещё до того, как это слово стало термином, блатные кабаки, кровь, отчаяние, нищета, азарт, разбой.
С другой — Бахрушины, Щукины, Морозовы, Мамонтовы, Забелин, Кустодиев, Мандельштам, Гиляровский. Собиратели, художники, писатели.
Одно и то же место. Один и тот же воскресный день. И всё это рядом, вперемешку, в одну толпу.
Потому что Сухаревка — это не рынок. Сухаревка — это зеркало. В ней отражалась вся Москва — от самого низа до самого верха. Вор в блатном кабаке видел ту же площадь, что и коллекционер у Спасских казарм. Толпа их не различала: и тот, и другой — покупатель. И тот, и другой — часть обряда. И тот, и другой — шёл по Сухаревке в поисках своего.
Но за всем этим — ещё одна линия, о которой стоит сказать отдельно.
Сретенка.
Сретенка — улица, которая подходит к Сухаревской площади с юга. От Сретенских ворот к Сухаревой башне. И это была улица книжная — с давних времён. Ещё в XVII веке здесь стояла слобода печатников, тех, кто работал на Печатном дворе в Кремле. Они селились здесь, на Сретенке, — и с тех пор здесь всегда было связано с книгой и печатью. Масонская типография была здесь в доме Гендрикова — той самой гостиницы, куда потом приехал Раскольников у Достоевского. После революции традиция сохранилась: рядом расположился Полиграфический институт, где работали книговеды.
И вот тебе цепочка, которая мне кажется красивой:
Слобода печатников на Сретенке — букинисты на Сухаревке — масонская типография в доме Гендрикова — книговеды в Полиграфическом институте.
Четыре века одной улицы. Печатники, продавцы книг, тайная типография, академическая наука. Книга прошла через всё это. Сначала её печатали, потом продавали, потом прятали, потом изучали. Одно и то же место, разные эпохи — и книга остаётся.
И наконец — ещё один штрих, совсем фольклорный.
До 1880-х годов в Москве был обычай: распускать небылицы, чтобы колокол получился звонче. Перед тем как отливать колокол, начинали рассказывать в городе самую невероятную чепуху — про чудеса, про знамения, про чудовищ, про войну, про бедствия. Чем нелепее были новости, тем звонче, по поверью, должен был получиться колокол. Отсюда — выражение «лить колокола» в значении «гнать дикие телеги, рассказывать небылицы».
И вот на Сухаревке работал владелец колокольного завода. Он регулярно приходил к антикварам и покупал «серебряный звон» — лом цветных металлов, который потом шёл на переплавку в колокола. Так что Сухаревка не только торговала медью, латунью и серебром — она поставляла материал для московских колоколов. А рядом, в той же толпе, гуляли те самые «дикие телеги», те самые небылицы, которые полагалось распускать перед литьём. Слово и металл шли рука об руку. Чтобы колокол звучал, надо было соврать. Чтобы соврать, нужно было где-то собраться. И этим местом была Сухаревка.
Но золотой век не мог длиться вечно.
Сухаревка пережила всё: николаевское время, реформы Александра II, промышленный подъём восьмидесятых, начало нового века. Она пережила даже то, что пережить было почти невозможно, — войну, революцию, смену строя.
Утро Сухаревки оставалось таким же, как сто лет назад. Продовольственные ряды открывались в будни. Мясные, рыбные, мучные. Вещевые — по воскресеньям. Антикварные лавки у Спасских казарм работали каждый день. И всё это шумело, дышало, продавалось, покупалось, спорило, мирилось.
До 1917 года.
А потом случилось то, что случилось со всей Россией.
И Сухаревка, которая прежде продавала краденое после пожара, теперь стала продавать краденое после революции. Только теперь краденое было не у французов, а у своего же государства. И не у нескольких десятков мародёров, а у миллионов людей.
Об этом — следующая глава.
Глава 4. Коллекционеры, художники, праведники
Прежде чем перейти к гибели Сухаревки, остановимся на её душе.
Потому что если рассказывать о ней только как о воровском гнезде — мы соврём. Соврём так же, как соврали бы о самой Москве, если бы говорили о ней только как о городе кабаков и полицейских участков. Сухаревка была страшная, грязная, отчаянная — и одновременно она была одним из величайших хранилищ русской культуры, какие знала история. Причём хранилищем не по плану, не по указу, не по замыслу — а по стихийному стечению обстоятельств.
Вот в чём штука. Национальные музеи создаются целенаправленно: правительство выкупает собрание, министерство заказывает каталог, академия описывает. Здесь всё наоборот. Национальные достояния России — Третьяковка, Бахрушинский музей, Музей игрушки, коллекция Исторического музея, собрания Щукиных и Морозовых, — они собраны на барахолке. Несмотря на то что они собраны усилиями частных людей, эти люди покупали вещи у воров, у скупщиков, у нищих, у студентов, у спившихся дворян, у вдов, у разорившихся купцов — и отдавали или завещали их городу. Цепочка грязная, а результат — священный.
Это очень русская история.
Начнём не с Бахрушиных (о них уже было), а с того, с чего, наверное, и надо было начать, — с самого загадочного человека Сухаревки.
Забелин.
Иван Егорович Забелин — историк, археолог, знаток Москвы, автор «Домашнего быта русских царей» и «Домашнего быта русских цариц», человек, без которого сегодня невозможно представить себе ни одну книгу о допетровской Руси. Он был не просто учёным — он был ходоком, следопытом, копателем. Он умел видеть вещь. Смотрел на керамический черепок и говорил, к какому веку он относится. Смотрел на икону — и говорил, к какой школе. Смотрел на монету — и говорил, где её чеканили. Это был не музейный шкаф, а глаз. И его глаз работал на Сухаревке.
Забелин ходил туда всю жизнь. Находил там вещи, которые иначе пропали бы безвозвратно, — потому что сбытчику было всё равно, что продавать, а покупателю без глаза не было никакой надежды отличить перстень XIV века от просто медного кольца. Забелин умел отличить. И передал затем свои находки в музеи и в науку.
Бартрам.
Николай Дмитриевич Бартрам — художник, коллекционер, основатель Музея игрушки. Это он придумал игрушку как предмет искусства. До него игрушки выкидывали. Считалось, что это детская забава, что это хлам, что это — не вещь. Бартрам стал ходить по Сухаревке и покупать игрушки. Глиняные свистульки, деревянные лошадки, тряпичные куклы, соломенные человечки, керамические петушки. Он платил за них копейки — а иногда просто выпрашивал у торговцев, которые считали, что продают мусор. Из этих «мусорных» покупок вырос Музей игрушки, который до сих пор существует.
Как тебе это? Музей, который возник из того, что торговцы считали хламом. Сухаревка не была музеем. Сухаревка была местом, где музей рождался сам, из-под земли, из-под прилавка, из рук торговца, у которого за пазухой лежала целая история, о которой он не знал.
Бахрушины.
Уже было, но добавим. Алексей Александрович Бахрушин собирал театральные вещи: афиши, программы, фотографии, костюмы, реквизит, мебель. Это сегодня Театральный музей имени Бахрушина — один из крупнейших театральных музеев мира. А тогда это была коллекция купца, который ходил по Сухаревке и скупал театральный хлам. Афишу николаевской поры. Программку от отменённого спектакля. Театральный костюм, который давно уже никто не носил. Из этого хлама — музей.
Алексей Петрович Бахрушин собирал миниатюры, иконы, монеты, лубок, гравюры. Уже было про митрополита Филарета за 25 рублей, за которого он два года торговался с полтинника. Добавим ещё одну его сцену: он покупал лубок. Лубочные картинки — это дешёвые народные картинки, которые печатали для народа сотнями тысяч: «Как мыши кота хоронили», «Страшный суд», «Параша Сибирячка». Их и в XIX веке выкидывали, и сегодня их сохранилось очень мало. Бахрушин ходил по Сухаревке и скупал лубочные листы — те самые, которые три дня назад висели у кого-то на стене, а сегодня лежат на земле под сапогами. И они уцелели. Потому что один человек на них смотрел иначе.
Щукины.
Пётр Щукин — купец, собиратель. Его собрание древностей и предметов искусства в конце XIX века было одним из крупнейших в Москве. Он ходил на Сухаревку как на работу — регулярно, в воскресенье, в определённый час. Покупал иконы, рукописи, старопечатные книги, оружие, ткани, монеты, посуду. Многое из его собрания впоследствии попало в Исторический музей.
Морозовы. Мамонтовы. Уже сказано, но подчеркнём: семейные кланы купцов-промышленников, каждый со своим интересом. Савва Мамонтов — искусство и русская опера. Бахрушины — театр и редкости. Морозовы — живопись, керамика, иконы. Щукины — древности. Все они бывали на Сухаревке. И все выходили оттуда с чем-то, что сегодня — в музейных витринах с табличкой «из собрания такого-то».
Подумай, что это значит. Дмитрий Щукин, Сергей Щукин, Иван Морозов, Савва Мамонтов — люди, чьи имена сегодня стоят в подписях под полотнами Матисса, Гогена, Пикассо, — ходили в воскресенье на барахолку у Сухаревой башни и приценивались к миниатюре митрополита Филарета. Просто в силу того, что Сухаревка была единственным местом, где можно было найти то, чего нигде не было. Даже в Париже. Даже у антикваров. Даже в скупках. Только здесь.
Художники.
Уже говорили о Кустодиеве. Добавим, что через Сухаревку прошли не только Кустодиев. Маковский, Прянишников, Соломаткин, Перов — все, кто писал московские типы, так или иначе ходили сюда за натурой. Здесь были все типажи: половой с чайником, извозчик в синем кафтане, торговец-татарин, барышник-цыган, нищенка с ребёнком, мазурик с картузом набок, купчиха с зонтиком, приказчик в поддёвке, старуха с узелком, артельщик с бумажным воротничком. В одном месте. В один день. В любую погоду. Не нужно было искать — они сами приходили и вставали перед тобой.
Писатели.
Мандельштам — уже было. Гиляровский — уже было. Но важно, что Сухаревка вошла не только в их тексты, а в саму структуру русской литературы о Москве. Когда кто-то пишет «пойти на Сухаревку» — это уже значит «пойти в место, где всё продаётся». Это метафора. Это код. Это устойчивый московский топос, как «на Кузнецком» или «у Иверской». Нельзя понять московский текст XIX века без Сухаревки.
Праведники.
И вот здесь — неожиданное.
Потому что за всей этой историей коллекционеров и художников была ещё одна, совсем отдельная: через Сухаревку проходили люди, которые искали в ней не вещи, а людей.
Известно, что в блатных кабаках, в кругу воров и мазуриков, работали «ангелы» — так в Москве называли людей, которые по своей воле ходили в эти места, чтобы помочь тем, кто уже погибал. Это были не благотворители с деньгами и не миссионеры с проповедью. Это были просто люди — иногда священники, иногда купцы, иногда бывшие разбойники, — которые приходили, садились за стол с ворами, пили с ними, слушали их, а потом тихо уводили кого-то от гибели. Один такой человек — из круга самого Гиляровского, из круга тех, кто был знаком с воровской Москвой не по газетам, — говорил: «На Сухаревке можно купить всё, кроме души. Но и душу тут покупают — только у себя». Эти люди — не имели названия, не имели организации, не имели программы. Просто ходили — в кабаки, на толкучку, в ночлежки — и делали своё дело.
Это тоже Сухаревка. Не только воровская, не только коллекционерская — ещё и человеческая.
Потому что рынок краденого — это место, где один человек продаёт, а другой покупает. Но это ещё и место, где один человек встречает другого. И эта встреча может быть разной. Может — сбытом. Может — обманом. А может — спасением. Сухаревка не различала.
Что это даёт для понимания Сухаревки?
Один вывод — очень важный.
Сухаревка была не просто рынком. Сухаревка была фильтром русской культуры. Через неё проходила вся Россия — от лаптя до иконы, от копейки до миллиона, от разбойника до святого. И то, что в этом потоке кто-то умел разглядеть вещь, а кто-то — человека, — вот это и есть настоящее чудо Сухаревки. Не рынок её сделал великой. Великой её сделали те, кто смотрел.
Один человек шёл по Сухаревке и видел хлам: лубок, черепок, старый костюм, глиняную свистульку, лубочный лист, миниатюру митрополита. Другой человек шёл по той же Сухаревке и видел национальное достояние. Между ними — пропасть. Между ними — вся русская культура. Между ними — та разница, благодаря которой мы сегодня вообще знаем, как выглядела русская игрушка XVI века, как звучала русская опера в 1880-х, как одевались извозчики в трактире.
Сухаревка была местом, где ты должен был знать. Знал — находил. Не знал — проходил мимо и никогда не узнавал, что прошёл мимо сокровища. Она не объясняла. Она не наставляла. Она не говорила «вот это — хорошо, а это — плохо». Она говорила только: выбирай сам.
Это очень важно для следующей главы. Потому что когда Сухаревку закрывали — закрывали не рынок. Закрывали как раз вот это умение выбирать самому. Закрывали вот эту стихийную, ничем не управляемую, никому не подотчётную способность людей отличать вещь от мусора и человека от человека.
Об этом — в финале.
Глава 5. Конец Сухаревки
Когда началась война и революция, Сухаревка даже не заметила.
Так было всегда: что-то большое рушилось, а Сухаревка торговала. В ополчение шли — торговала. В Крымскую кампанию — торговала. В турецкую — торговала. В японскую — торговала. В германскую — торговала. Свергали императора — торговала. Керенского — торговала. Ленина — торговала. Октябрьскую революцию она, как и вся Москва, встретила тем, что вышла в воскресенье с узелком.
А потом заметила.
В 1918 году правительство переехало из Петрограда в Москву. Москва стала столицей нового государства. И почти сразу встал вопрос о Сухаревке — потому что стало очевидно: то, что раньше было криминальным излишеством, теперь стало угрозой. Новая власть собиралась строить новый быт, а у Сухаревой башни стоял старый. И этот старый не собирался сдаваться.
Что произошло на самом деле — а это важно понять, чтобы не судить Сухаревку по одной стороне.
Пришла беда. Война, разруха, голод, продразвёрстка, красный террор, белый террор, обыски, аресты, реквизиции. Москва голодала. Хлеба не было. Крупы не было. Масла не было. У кого-то оставались драгоценности, кольца, серьги, брошь, серебряная ложка, старинная икона, дедушкин портсигар, бабушкина шкатулка, — всё то, что нельзя было есть, но за что можно было получить еду. У кого-то оставалась книга, которую можно было обменять на дрова. У кого-то оставалась шуба, за которую давали мешок муки. У кого-то не оставалось ничего, кроме самого себя, — и он шёл продавать себя.
Сухаревка приняла всех.
Вот в чём была трагедия первых послереволюционных лет. Сухаревка, которая прежде торговала краденым, теперь торговала последним. Не воровским — а своим. Люди несли сюда то, что у них было. Не для наживы — чтобы выжить. Барышня из дворянской семьи продавала фамильные драгоценности, чтобы купить хлеба. Профессор нёс книги, чтобы купить дров. Старуха — икону. Офицер — кортик. Вдова — обручальное кольцо. Это не было мародёрство. Это была агония.
И всё это шло на Сухаревку — потому что только там это можно было продать. Только там не спрашивали документов. Только там не интересовались происхождением. Только там — принимали всё.
Это и была последняя ирония её истории. Рынок краденого превратился в рынок последнего. Место, где сбывали украденное французами, стало местом, где сбывали спасённое от голода. Сухаревка выполнила ту же роль, что и в 1812 году, — она не давала Москве умереть. Только теперь цена жизни была ниже. В 1812 году можно было продать ложку и купить ложку. В 1920-м можно было продать ложку и купить на неё четверть хлеба.
Советская газета тут же это заметила. Газета «Правда» писала не о голоде и не о вдове с обручальным кольцом — она писала о спекулянтах. О «чисто спекулянтской публике, выдающей себя не только своей одеждой, но и своей физиономией». О «притонах», которые следует закрыть. Газета рекомендовала не останавливаться на одной Сухаревке, а идти дальше — в переулки, в лавочки, где торгуют «изысканными товарами» с «совершенно специфическим покупателем». За Сухаревкой, писала «Правда», должна последовать ликвидация этих притонов.
Обрати внимание, как это написано. Не «рынок краденого» — а «притон». Не «бедная вдова продаёт последнее» — а «спекулянтская публика». Не «голод» — а «изысканные товары». Газета говорила правду о чём-то, но неправду обо всём. Ей нужно было раздавить — и она сказала те слова, которые нужно было сказать: спекулянт, притон, спекулятивная публика. Сказала бы и другие, если бы нужно было. Сухаревка в её исполнении превратилась из беды в преступление.
В конце 1920 года Моссовет принял постановление «О ликвидации Сухаревского рынка». Газета «Правда» откликнулась на это большой статьёй, в которой положительно оценивалось решение «ликвидировать одно из крупнейших (если не самое крупное) „вольных“ спекулятивных торжищ России — Сухаревку».
Но — вот что важно. Решительных действий тогда не последовало. Ограничились «косметическим» наведением порядка: увеличили число облав, проверок документов, обысков. Сухаревка продолжала работать. Толпа всё так же раскачивалась, всё так же входила в раж, всё так же пьянела от выкриков и хлыстовского ритуала купли-продажи. Всё то же самое, что описал Мандельштам, — только теперь вокруг были красноармейцы, а на прилавках рядом со старинными иконами лежали селёдка и подсолнечное масло.
Так прошло четыре года.
1925. Рынок передвинули.
Официальное обоснование было простое и, к сожалению, справедливое: требовалось обеспечить свободный проезд транспорта по Сухаревской площади. В выходные дни, когда работала толкучка, даже трамваи вынуждены были продвигаться со скоростью пешеходов. Десятилетиями это как-то терпели, а вот теперь — не захотели терпеть. Впрочем, была и другая причина, не называвшаяся вслух: Сухаревка в её историческом месте слишком уж хорошо помнила своё имя. Слишком уж легко было найти дорогу — «у Сухаревой башни, на площади». Если её перенести, если она станет безымянной, если она будет где-то между Трубной и Сретенкой — она потеряет свою суть. Не рынок надо было убирать. Место надо было убирать.
Так возник Ново-Сухаревский рынок.
Это уже отдельная история, и я когда-нибудь расскажу её отдельно. Скажу только, что это был не тот рынок. Это был более упорядоченный, более разумный, более благонадёжный базар. С отдельными рядами, с бухгалтерией, с администрацией. Уже не толкучка. Уже не мир. Уже не секта. Уже не хлыстовский ритуал купли-продажи. Уже не место, где можно за полтинник купить лубок «Как мыши кота хоронили» и тем самым спасти его для науки.
Многие торговцы с Сухаревки на новое место не пошли. Одни перенесли свои лавки на другие московские рынки. Другие вовсе ушли из торговли. Третьи — умерли. Свободные люди места не нашли. Время показало, что они поступили мудро: уже к концу 20-х годов Ново-Сухаревский рынок был окончательно закрыт. А вскоре подобная участь постигла и другие вещевые рынки — вместо них стали возникать колхозные продовольственные. Государство решило, что ему не нужны стихийные рынки. Ему нужны были организованные, проверяемые, управляемые. Не толпа — а коллектив. Не «каждый за себя» — а «как скажут».
Сухаревка не вписывалась в этот проект. Никак.
1934. Сухарева башня снесена.
Это уже не про рынок — это про саму башню, ту самую, что стояла с 1695 года. Ту, в которой была навигацкая школа, где преподавал Магницкий. Ту, где шли часы. Ту, что стояла столетия на площади, где теперь — ни рынка, ни башни, ни вала, ни рва, ни пустоши. Не осталось ничего.
Её снесли за ненадобностью. Площадь расширялась, надо было освободить место. В дни сноса москвичи ходили смотреть. Кто-то плакал, кто-то снимал, кто-то ругался, кто-то стоял молча. Поэты писали стихи — все потом проклинали. Одна из символических дат русской культуры XX века. Той самой культуры, которая до этого выжила в Переславле, сохранилась в Новгороде, но не удержалась в Москве.
Говорят, архитекторы предлагали её перестроить, разобрать по частям и собрать в другом месте. Не сложилось. Слишком дорого. Слишком сложно. Разобрали на кирпич. Часть кирпича пошла на строительство — говорят, какие-то дома в Москве до сих пор стоят из кирпича Сухаревой башни. Как мыши, хоронившие кота. Как лубок, спасавшийся на земле под сапогами.
После башни.
Площадь переименовали. Малую и Большую Сухаревские площади назвали Колхозной площадью. Сначала она была похожа на бульвар — с доской почёта подмосковных колхозов. После войны всё заасфальтировали, и площадь приобрела облик, знакомый современным москвичам. Появились новые здания, новые проспекты, новая жизнь. От Сухаревки не осталось ничего видимого.
И только в 1990-е годы площадь снова обрела своё историческое имя — Сухаревская площадь.
Но теперь здесь нет даже упоминания о некогда знаменитом рынке. Ни лавки, ни доски, ни знака. Ничего. В сквере напротив Склифосовского — бывшей Шереметевской больницы — стоит небольшой камень в память о Сухаревой башне. Правда, и он установлен в стороне от того места, где когда-то находилась легендарная башня. Даже память о башне — не там, где надо. Что уж говорить о рынке.
Что мы потеряли.
Вот теперь — самое главное.
Когда Сухаревку закрыли, потеряли не рынок. Рынки закрываются каждый день. Их перестраивают, переносят, открывают новые. Это — обычная жизнь города. Не о рынке речь.
Речь о том, что на Сухаревке было и чего больше не стало.
Первое — свобода выбора. Не политическая, а человеческая. Сухаревка не говорила, что тебе покупать. Не объясняла, что ценно, а что нет. Не подсказывала, где стоять, к кому идти, во что верить. Она говорила только одно: выбирай сам. И ты выбирал. И на этом выборе тебя обучала. Человек, который год ходил по Сухаревке, научался узнавать вещи. Он узнавал, что такой-то керамический черепок — вот такой, а другая монета — вот такая. Он узнавал, что лубок — это искусство, а игрушка — это искусство, а вот эта ложка — вообще-то серебряная. Он не знал, что делает из себя знатока. Он просто выбирал. А став знатоком — начинал узнавать людей.
Второе — связь между людьми. Сухаревка соединяла тех, кого не соединило бы ничего другое. Вор и профессор. Мазурик и княгиня. Баба с узелком и студент без сапог. Они встречались на одном пятачке, обедали в одном трактире, пили чай за одним столом. Не по любви — по рынку. Но и этого было довольно, чтобы через пятьдесят лет оказалось: некоторое общее знание роднит их сильнее, чем классовое различие разделяло.
Третье — способность выживать. Вот здесь Сухаревка была незаменима. В 1812 году она спасла Москву, вернув горожанам то, что можно было вернуть, и приняв всё, что нельзя. В 1920 году она спасла Москву, не дав умереть от голода. Она принимала всё — украденное, найденное, потерянное, спрятанное, — и превращала в что-то, что можно было есть, пить, тепло укрыться. Она была не только грязью, но и живой силой. Не только рынком, но и способом спастись.
Четвёртое — возможность помнить. Потому что когда большевики закрыли Сухаревку, они закрыли тем самым канал, по которому шла память. Через Сухаревку русская культура передавалась из рук в руки — от того, кто не знал, к тому, кто знал. Лубок с сюжетом XVIII века, выброшенный как хлам, поднятый и описанный. Глиняная свистулька, которой играл ребёнок, — и которую опознал как памятник культуры один-единственный человек, проходивший в воскресенье по нужной площади. Икона, которую собирались переплавить на серебро, — и которую отложил коллекционер. Никто никого не спасал намеренно. Спасала сама система общения. Сухаревка была проницаемой мембраной, через которую зерно культуры отсеивалось от плевел самим движением рынка.
Когда мембрану закрыли, культура начала уходить — быстро, лавинообразно, безвозвратно. То, что не успели опознать в 1925-м, стало пропажей 1930-х. То, что не успели вывезти в собрании до 1928-го, стало вывозом 1930-х — уже за границу. То, что уцелело у одного человека, погибло у другого. Музеи, которые должны были успеть, не успели. Коллекционеры, которые могли что-то передать, не передали. Собрания, которые могли стать народным достоянием, разошлись по рукам.
И это — цена закрытия Сухаревки. Не то, что стало меньше базаров. То, что стало меньше памяти. То, что стало меньше знания. То, что стало меньше вкуса. То, что стало меньше терпения к вещам, которые выглядят как мусор, но оказываются сокровищами.
Финал.
С 1990-х годов Сухаревская площадь снова называется Сухаревской. Но Сухаревки нет. Ни башни, ни рынка, ни Лавок у Спасских казарм, ни кабака Бубнова, ни букинистов, ни коллекционеров. Один камень в сквере, и тот — в стороне от места.
Но, может быть, это неправильно — так думать. Может быть, Сухаревка ушла не насовсем. Она ушла в другие места. Тысячи её привычек, тысячи её приёмов, тысячи следов её жизни — в других рынках, в других городах, в других людях. Она жива в музейных витринах: в керамическом петушке Бартрама, в миниатюре Филарета из бахрушинского собрания, в лубочных листах Исторического музея, в чайных чашках московского трактира, в самоварах, коврах, иконах, монетах — с музейных табличек которых можно прочитать: «Приобретено на Сухаревском рынке». Она жива в текстах Мандельштама и Гиляровского, в воспоминаниях Кустодиева, в записных книжках Ежова. Она жива в самом русском языке — в выражении «на грош пятаков», в слове «толкучка», в понятии «с рук сбыть». Она жива в московском дворе, где до сих пор можно протоптать дорожку к соседнему подъезду, потому что так короче, и купить что угодно у незнакомого человека, потому что так проще.
Она жива в нашей памяти. И это — тоже место. Место, которого нет. Значит, оно есть. Оно есть всегда, когда кто-то говорит — «а вот раньше». Оно есть всегда, когда кто-то находит вещь и говорит: «смотри, что я нашёл». Оно есть всегда, когда кто-то оказывается среди двухсот людей, выкрикивающих цены, и чувствует, как его несёт ручейком — и он не знает куда, но идёт, потому что впереди может быть его вещь.
Как сказал Мандельштам, «оглушённый граммофонами, он уже шагает через горящие примусы, через рассыпанный на земле скобяной товар, через книги».
Через книги. Всё — через книги. Всё — через память. Всё — через Сухаревку.
Свидетельство о публикации №226102300164