4. Павел Суровой Красная река

 Дорога на юг: Бейпин и Шанхай

 Из суровых просторов монгольской степи наши тайные тропы привели нас в самую сердцевину Азии - в пыльный, древний и невероятно многоликий Бейпин. Этот город встретил нас удушливой смесью запахов угля, дешевого жареного тофу, прелой земли и благовоний из бесчисленных кумирен.
 
В лабиринте узких глинобитных переулков-хутунов мы залегли на дно на постоялом дворе у местных подпольщиков. Задерживаться здесь было нельзя, и наша дорога лежала дальше на юг - в кипучий, ослепительный и безжалостный Шанхай.
 
Шанхай был похож на гигантский вавилонский котел, где в безумном танце смешались эпохи, культуры и человеческие судьбы. Мы залегли на конспиративной квартире в рыбацком квартале. Дни тянулись в томительном ожидании. Мои мысли были далеко от революционных комитетов - все мое существо ждало только одного.
 
Шанхай: Встреча сквозь бурю

 Был душный вечер, когда над Шанхаем разразилась тропическая гроза. Небо раскололось от фиолетовых вспышек молний, и на раскаленный асфальт рухнули тяжелые, теплые потоки воды. Я стоял у узкого оконца, вглядываясь в пелену дождя, когда в прихожей раздался тихий, условный стук в дверь. Три коротких, два длинных.
 Сердце рухнуло куда-то в пятки и замерло.
 Я сорвался с места, рывком откинул щеколду. На пороге, промокшая до нитки, бледная, но с тем же знакомым, родным огоньком в глазах, стояла Оксана. Революционный комитет выполнил обещание: тайными тропами, через кордоны и моря, ее переправили сюда, на край света, прямо в мои объятия.
 
- Шла... боялась, что не дождусь, - едва слышно выдохнула она, падая мне на грудь.
 
Бросок в Европу: Марсель и Цюрихское эхо

 Революционный комитет сработал четко. Фальшивые паспорта были спрятаны под подкладкой саквояжа, а в порту нас ждал угольный пароход, бравший курс на далёкий Запад. Начался долгий путь через Индийский океан, Калькутту, Суэцкий канал и Каир.
 Наконец пароход вошел в порт Марселя. Франция встретила нас криками рабочих на незнакомом мелодичном языке, запахом свежего багета, кофе и жареных каштанов.
 После Марселя мы добрались до Цюриха. Наша мансарда помещалась под самой крышей старого каменного дома, выходя окнами на черепичные крыши и серебристое зеркало озера. Дни проходили в томительном ожидании вестей из легендарных цюрихских кофейен, где русские эмигранты спорили о судьбах родины.

 Историческое отступление: Выстрелы в Сараево
Казалось, старый мир еще цеплялся за свой сытый порядок. Но фитиль под этим пороховым погребом уже тлел. Всемирная катастрофа началась в душный воскресный день 28 июня 1914 года в боснийском городке Сараево.
 Прибыл эрцгерцог Франц Фердинанд — наследник австро-венгерского престола. Девятнадцатилетний гимназист Гаврило Принцип сделал два шага вперед, выхватил браунинг и в упор разрядил магазин в эрцгерцога и его супругу. Эти выстрелы прозвучали как раскат грома над всей планетой, ввергнув Европу в пучину Первой мировой войны.

  Поезд на Гельсингфорс и тяжелый дух дороги

 Колеса вагона мерно и тоскливо постукивали на стыках рельсов, отсчитывая версту за верстой. За окнами проносилась хмурая, дождливая европейская осень, плавно переходящая в свинцовые пейзажи северных окраин империи. Вагон качало из стороны в сторону, пахло сыростью, дешевым табачным дымом, остывшим чаем из титана и залежавшейся махоркой.

 Я сидел на жесткой деревянной лавке третьего класса, привалившись плечом к холодной обшивке стены, и крутил в пальцах пустую гильзу от папиросы. Рядом со мной, развернув на коленях потрепанную газету с зачеркнутыми карандашом колонками, сидел Григорий Евсеевич. Лицо его было серым от бессонных ночей, глаза слезились от тусклого света керосиновой лампы, подвешенной под потолком, но мысль работала чётко, как часовой механизм.
— Послушай, Иван, — тихо проговорил Зиновьев, не отрывая глаз от газетного листа и понизив голос до шепота, чтобы не привлекать внимания соседа по лавке — бородатого урядника в штатском, который дремал напротив, свесив голову на грудь. — Финляндия сейчас — это наша щель в заборе. Жандармское отделение там еще пытается наводить свои порядки, но губерния бурлит, рабочие забастовки парализуют порты Гельсингфорса, а местные кромки лесов и шхер — идеальное место для тех, кто умеет ходить без оглядки на царские патрули.

— Ходить-то я умею, Григорий Евсеевич, — так же тихо отозвался я, глядя в темное оконное стекло, где вместо пейзажа отражалось мое собственное осунувшееся лицо. — В сибирской тайге вырос, тропы ногами исходил. Меня больше беспокоит другое: что нас ждет на той стороне? Одно дело — размахивать прокламациями в швейцарских кофейнях под защиту местных законов, и совсем другое — нести печатное слово туда, где за один только листок «Искры» могут вздернуть на первом суку или упрянуть в каторжные норы Шлиссельбурга.

 Зиновьев тяжело вздохнул, сложил газету и убрал ее во внутренний карман пальто.
Он повернулся ко мне, положив пухлую руку на мое плечо: — Ты думаешь, я не понимаю? Понимаю, Иван. Каждый из нас ставит на кон голову. Но пойми и ты: империя трещит по швам. Старый режим держится исключительно на страхе и на штыках жандармов. Если мы сейчас не пророем этот тоннель сквозь русскую глушь, если не донесем правду до рабочих кварталов Питера, Москвы и Урала, то бойня империалистическая сожрет еще миллионы жизней ради прихоти коронованных дураков. Наша задача — не просто выжить. Наша задача — разбудить тех, кто еще спит.
Мы помолчали. Поезд резко дернулся, заскрежетал тормозами, замедляя ход перед очередной станцией. В приоткрытую форточку пахнуло резким, колючим запахом балтийского ветра и сырой земли. Мы приближались к границе.

— На станции нас встретит человек, — продолжил Зиновьев, понизив голос почти до шёпота. — Константин Задонский. Он уже несколько лет крутится в этих краях, знает каждого контрабандиста, каждого рыбака на побережье и каждого финского рабочего, готового за грош или за идею провести человека мимо кордонов. Держись за ним, Иван. Он человек неразговорчивый, суровый, волжской закалки, но надежный, как гранитный валун.
Когда состав с лязгом остановился у низкого деревянного перрона затерянного в лесах полустанка, дождь усилился, превратившись в ледяную крупу. На платформе почти никого не было — лишь несколько сонных жандармов в серых шинелях с тусклыми бляхами на фуражках лениво покуривали у фонарного столба, кутаясь от промозглой сырости.

 Мы сошли на мокрые доски перрона. Из тени заброшенного товарного сарая отделилась приземистая фигура в плотном драповом пальто и надвинутом на самые брови картузе. Мужчина шагнул нам навстречу, тяжело ступая сапогами по лужам.
— Здорово, Григорий, — хрипло бросил он, кивнув Зиновьеву, и перевел цепкий, тяжелый взгляд на меня. — А это, стало быть, тот самый сибиряк, про которого телеграммой писали из Женевы?
— Он самый, Константин, — ответил Зиновьев, пожимая новоприбывшему руку. — Иван Суворов. Береги его, он нам в Питере еще ох, как пригодится. Литературу доверие за тобой.
Задонский смерил меня с головы до ног быстрым, оценивающим взглядом, в котором читалась многолетняя привычка подпольного работника считывать человека за секунду. На обветренном, скуластом лице не дрогнул ни один мускул, лишь в уголках рта мелькнула скудная усмешка.

— Ну, раз сибиряк, значит, тайги и холода не боится, — коротко бросил Константин, разворачиваясь в сторону темнеющего за путями ельника. — А до Питера еще дойти надо, товарищ Суворов. Пошли. Пока царёвы цепные псы носы по углам прячут от непогоды, у нас есть пара часов форы.
Я бросил последний взгляд на тусклые фонари привокзального поселка, посильнее запахнул воротник пальто и шагнул вслед за Задонским во мрак северного леса. Наша тропа на север только начиналась, и за каждым поворотом этой лесной дороги уже маячила тень неизбежной революционной бури.

  Лесной схрон и разговор у костра

 Лес обступил нас плотной, неразрывной стеной. Ели смыкались кронами так высоко над головой, что редкий дневной свет превращался здесь в грязно-серые сумерки, а под ногами хлюпала вечная сырая мошкара и прелая хвоя. Шли молча. В подполье болтать на ходу — первая дорога в «кандальный звон», и Константин Задонский дал это понять с первых же минут пути, не оборачиваясь и рассекая ветки тяжелым суковатым посохом.
Часам к трем пополудни мы вышли к заброшенной лесной сторожке, притулившейся у оврага. От избушки остался лишь полуразрушенный остов из почерневших бревен да провалившаяся крыша, но под ней, в сухом подполье, укрытом от посторонних глаз лапником и земляным валом, скрывался надежный схрон.

— Привал, — глухо бросил Задонский, откидывая маскировку и ныряя внутрь. Я последовал за ним, с облегчением сбросив с плеч тяжелый вещмешок.
Внутри пахло сухой соломой, кислым хлебом и дешевым табаком. Константин чиркнул спичкой, затеплил огарок стеариновой свечи, воткнутый в расщепленную чурку, и принялся возиться с жестяным чайником. Огонь бросил пляшущие тени на его изрезанное ветром лицо.
— Ну что, Коваль, — вдруг негромко произнес он, глядя на меня в упор из-под густых бровей и засыпая в котелок горсть заварки. — Зиновьев тебя расписал, как человека опытного, с восточным заделом. Только давай сразу договоримся: в этих лесах и в том Питере, куда мы идем, партийные циркуляры — дело десятое. Там люди живут. И идут в революцию вовсе не потому, что книжки Маркса наизусть выучили.
Я присел на охапку соломы, вытянув затекшие с дороги ноги, и с любопытством посмотрел на проводника.

— А почему? — спросил я, доставая из кармана кисет. — Ты сам-то, Константин, как дошел до жизни такой? Вроде не мальчишка гимназический, руки рабочие, крепкие. Чего тебе не хватало при царе-батюшке?
Задонский криво усмехнулся, затягиваясь самокруткой так, что уголек ярко вспыхнул в полутьме схрона.
— Чего не хватало? — переспросил он горько. — Земли на Волге не хватало, братец. И человеческого достоинства. Мой дед еще в крепостных ходил, отец на заводе горбатился за копейку, покамест легкие сажей не забил до кровавой мокроты. А меня самого в девятьсот пятом на Пресне так прикладами отходили жандармы, что до сих пор по осени ребра ноют. Я не за марксизм абстрактный воюю, Иван. Я за то, чтобы мужик разогнулся наконец и перестал в землю носом кланяться всякому благородию в эполетах.

 Он помолчал, помешивая ложкой чай в котелке, и перевел взгляд на меня:
— А ты? Ты ведь, сказывают, в Китаях бывал, языки знаешь,  Жил бы себе тихонько,  , плыл по течению. Чего тебя в эту смуту потянуло? Неужто заводы чужие покоя не дают?
Я усмехнулся, вспомнив и душные цеха,  , и то странное чувство раздвоенности, которое преследовало меня всю жизнь — между сибирским детством, украинской певучей мовой предков и холодным рассудком  .
— Да какое там спокойствие, Константин, — покачал головой я. — Мать и отец мои из крестьян полтавских, по столыпинской реформе в Сибирь сосланных, всю жизнь мыкались по чужим углам, помогая таким же бедолагам, вырванным из корней. Я видел, как рушатся судьбы людей.. И знаешь... когда я смотрю на всю эту камарилью, мне тошно становится. Революция — это, конечно, грязь и кровь, я не слепой. Но, если мы сами не расчистим этот завал, за нас его никто не разгребет.
Задонский помолчал несколько секунд, оценивая мои слова, потом молча протянул мне жестянку с горячим чаем. На дне кружки булькнула темная, терпкая жидкость.

— Ну что ж, — скупо обронил он, стукнувшись со мной кружкой. — Разумные слова. Значит, пойдем дальше вместе. Только помни: на той стороне финской границы церемониться с нами никто не будет. Охранка работает чисто, агентов у них полно. Шаг влево, шаг вправо — и пиши пропало. Завтра на рассвете выходим к побережью, там нас будет ждать рыбачье судно.
Мы допили чай в тишине, прерываемой лишь шумом ветра в вершинах сосен, да треском огарка свечи. Разговоры о высоких идеалах стихли, уступив место суровой прозе подполья. Мы были людьми из разных миров — поволжский рабочий и сибирский таёжник с украинскими корнями, — но дорога у нас теперь была одна. И куда она нас выведет, не знал никто.

 Переход через залив и штормовая ночь

 Шхуна отчалила без лишнего шума. Дед Матвей работал веслами и шестом с такой сноровкой, что тяжелый деревянный борт даже не скрипнул о прибрежные валуны. Лишь,когда мы отошли на добрых полверсти за мыс, скрывший нас от случайных глаз береговой стражи, старик затарахтел тугим моторчиком, заставив суденышко задрожать всем корпусом.
Мы с Задонским сидели в носовом трюме, прижавшись плечами к сырым доскам переборки. Пахло протухшей рыбой, бензином и старыми сетями. Наверху выл ветер, поднимая балтийскую волну. Воду хлестало прямо в щеки сквозь рассохшиеся доски палубы, и шхуну швыряло из стороны в сторону, словно щепку.

— Держись крепче, Коваль! — перекрикивая рев мотора и плеск волн, бросил Константин. - Сейчас самое паршивое место — пролив у Сестрорецка. Там погранцы любят на катерах дежурить. Если заметят — палят без предупреждения, им не привыкать чужую кровь пускать ради внеочередной бляхи на мундир.
Я молча кивнул, упершись ногами в днище. Перед глазами на секунду промелькнуло родное сибирское озеро, где мы мальчишками гоняли на легких долбленках, но здесь, в Балтийском море, воздух был тяжелым, свинцовым, пропитанным предчувствием большой беды.

 Вдруг мотор кашлянул, захлебнулся и на мгновение умолк. В наступившей тишине отчетливо послышалось гудение чужого винта где-то совсем рядом. — Тьфу, дьявол! — донесся сверху хриплый голос деда Матвея.
Сердце ухнуло куда-то в желудок. Задонский молниеносно вытащил из-за пазухи тяжелый наган, взвел курок и знаком приказал мне сидеть тихо, как мышь. Сквозь щель в борту брызнул яркий, слепящий сноп света — над волнами шарил мощный поисковый прожектор. Луч скользнул по воде в двух шагах от нашего борта, выхватив из темноты пенные гребни волн и мокрый брезент.
Мы затаили дыхание. Казалось, сам воздух в трюме замер. Шхуну качнуло на попутной волне, мотор с надрывным кашлем снова зашелся в истерическом треске, и суденышко резко рвануло в спасительную тень прибрежных скал и камышовых зарослей. Прожектор пошарил еще с минуту, бессильно разрезая темноту, и ушел в сторону.
— Пронесло, старые черти! — посчастливилось услышать сверху ворчливый выдох Матвея.

 Я шумно выдохнул, чувствуя, как по спине катится холодный пот. До питерских конспиративных явок оставалось сделать еще много шагов, но первый экзамен на прочность мы сдали.

 Огни Петрограда и первые шаги в подполье

 К рассвету шхуна тихо ткнулась носом в заброшенный причал на окраине Петрограда. Небо над городом висело низкое, грязное, словно пропитая насквозь суконная шинель. Из труб заводских окраин валил густой черный дым, смешиваясь с осенним туманом и создавая над столицей империи тяжелое, удушливое марево.
Дед Матвей молча помог нам выгрузить вещмешки, коротко кивнул на прощание: «Ступайте, сынки, здесь вам больше не попутчик» , и тут же отвалил от берега, растворяясь в серой пелене залива.
Мы с Задонским остались на мокром, скользком пирсе.
— Ну вот мы и дома, Коваль, — горько усмехнулся Константин, поправляя воротник пальто. — Петроград нынче — пороховая бочка. Чиркни спичку — и взлетит на воздух вся эта царская богадельня вместе с Зимним дворцом и синодами. Держись за мной, смотри под ноги и главное — забудь, как тебя зовут на самом деле. Здесь ты теперь Скворцов-слесарь из ремонтных мастерских, прибывший на заработки.

 Мы шли по мрачным, угрюмым улицам рабочей окраины. Вокруг кипела своя, изнанка столичной жизни: хмурые рабочие в замасленных картузах спешили к проходным заводов, оборванные мальчишки таскали корзины с углем, а на углах, зябко кутаясь в тулупы, стояли околоточные надзиратели, подозрительно оглядывая каждого прохожего.
В воздухе висело то самое давящее предчувствие скорой грозы, о котором шептались на тайных кружках и писали в запрещенных листках. Империя доживала свои последние спокойные дни, и мы шли прямо в самое её сердце.


Рецензии