Глава 9 Вера, 1926 год

Тошнота пришла не сразу — сперва Вера списывала слабость на бессонные ночи после разрыва с Николаем, на слёзы, которые она украдкой лила в подушку, стараясь, чтобы мать не услышала. Но когда третье утро подряд её выворачивало над рукомойником, а привычные женские дни так и не наступили, отговорки закончились, и осталось только холодное, тяжёлое понимание.
Она сидела на краю кровати, обхватив колени руками, и смотрела в окно, за которым уже вовсю зеленел май, как будто мир вокруг не подозревал, что случилось нечто, способное перечеркнуть всю её дальнейшую жизнь.
Ребёнок.
Слово это она не решалась произнести вслух даже наедине с собой, будто произнесённое, оно стало бы окончательным, необратимым — а пока оставалось лишь мыслью, ещё можно было надеяться, что она ошиблась, что это просто нервное расстройство после всего пережитого.
Но тело не обманывало.
Мать заметила первой — как замечают матери всё, что дети силятся скрыть.
— Верка, — сказала она однажды за штопкой, не поднимая глаз от иглы, тем ровным голосом, каким обычно говорила о самом страшном, — ты давно щи не ешь. И бледная третью неделю. Уж не понесла ли ты от того городского?
Вера молчала, и это молчание было красноречивее любых слов.
Игла замерла в материнских руках.
— Господи, — прошептала мать, и впервые в жизни Вера услышала в её голосе не гнев, которого так боялась, а что-то худшее — настоящий, животный страх. — Господи, Верка, что же ты наделала. Он ведь женатый был, весь посёлок знает уже. Куда ж тебе теперь с этим позором…
— Мама…
— Молчи! — мать бросила шитьё на стол так резко, что катушка ниток покатилась на пол и, никем не остановленная, размоталась до самого угла избы. — Молчи, не хочу слышать. Опозорила себя, опозорила меня на старости лет, а сама — молчи!
Она заплакала — тяжело, некрасиво, зажимая рот передником, чтобы не разбудить соседей за тонкой стеной, и Вера впервые видела мать такой сломленной, такой беспомощной перед бедой, которую нельзя было ни зашить, ни застирать, ни спрятать под лавку до лучших времён.
Той ночью, когда мать наконец уснула, изведённая слезами, Вера достала дневник — руки её так дрожали, что перо оставляло на бумаге неровные, дёргающиеся линии, совсем непохожие на её обычный убористый почерк.
«Мне страшно писать это слово, но напишу — раз уж некому больше сказать. Я жду ребёнка. Его ребёнка. И если раньше я боялась, что он меня возненавидит, узнав правду, то теперь мне куда страшнее другое — что возненавидит меня весь свет, а мне придётся жить с этим позором до конца дней, одной, потому что теперь уже точно — одной».
Она отложила перо и долго сидела в темноте, положив ладонь на живот, который пока ничем не выдавал своей тайны, кроме той тошноты по утрам, — и, как ни странно, среди всего этого страха и стыда в ней вдруг шевельнулось что-то ещё, тихое и упрямое, чему она сама не смела дать название.
Может быть, надежда.
А может быть, просто то самое материнское чувство, которое сильнее любого позора, любого людского суда — и которое, как ей предстояло узнать в ближайшие годы, окажется единственным, что удержит её на плаву, когда всё остальное — дом, любовь, доброе имя — будет отнято одно за другим.


Рецензии