Гротвинский эксперимент. Книга 2. Глава 4
Неизвестно, какое решение принял бы Павел — шагнуть в шахту или нет, — но тут за спиной раздался шум. Негромкий, неловкий: кто-то задел ногой ржавую трубу и замер, испугавшись собственной неосторожности. Лушин вздрогнул и обернулся. Вдали, у лифтовых шахт, мелькнуло движение — будто тень отделилась от стены и скользнула в проём. Не человек — именно тень: беззвучная, текучая, без чётких контуров. Лушин моргнул, пытаясь сфокусировать взгляд, но в полумраке всё сливалось, и нельзя было с уверенностью сказать, видел ли он что-то вообще или это игра уставших глаз, слишком долго всматривавшихся в полумрак.
Рука машинально потянулась к кобуре — и бессильно опустилась: он вспомнил, что не доставал сегодня из сейфа оружие. Да и к чему оно здесь, где нет преступников? Туристы — люди одержимые, конечно, но не теми страстями, что ведут к сопротивлению полиции. Они опасны для себя, а не для него. Или — пока не для него?
— Кто тут? — громко крикнул Лушин, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, а не хрипло и испуганно, как слышалось ему самому. — Появитесь и представьтесь! Полиция!
Голос прокатился по пустому цеху, распался на множество эхо, и каждое возвращалось с новым оттенком — одно гудящее, другое свистящее, третье почти человеческое, будто кто-то повторял его слова на незнакомом языке. Лушин стиснул зубы. Он давно не испытывал ничего подобного — этого щемящего ощущения собственной ничтожности перед огромным, пустым, враждебным пространством, которое не желало отвечать.
Шум повторился, и к нему примешался чей-то вскрик — короткий, сдавленный, будто человек хотел закричать, но ему зажали рот. Или он зажал рот себе сам — от страха, удивления, боли. И всё равно никто не появился. Лушин вздохнул, но в этом вздохе не было облегчения — только нарастающее чувство, что он здесь не один, что за каждым углом прячется что-то чуждое, нездешнее, что здание вокруг не пусто, а населено чем-то, чего он не мог ни увидеть, ни понять.
Он принялся пробираться между торчащими из мусора фундаментами, когда-то державшими оборудование, — теперь они напоминали обломки костей гигантского зверя, погибшего много лет назад. Под ногами хрустел бой — звонко, резко, и каждый хруст казался оглушительным, будто он шёл по чьим-то хрупким, полым внутри рёбрам. Лушин старался ступать осторожно, но бетон крошился, звук выдавал каждое его движение с безжалостной точностью. Он чувствовал себя мишенью на стрельбище — открытой, видимой, беззащитной.
Возле лифтовых шахт, к глубокому разочарованию и одновременно облегчению, никого не оказалось. Пусто: ни следов, ни теней, ни движения — лишь гулкая тишина, какая бывает в местах, откуда ушло всё живое. Шахты выглядели пугающе гостеприимно: технические уступы и ниши, где раньше размещались части тросовых механизмов, позволяли при должной подготовке передвигаться без страховки, перебираясь с уступа на уступ, как по ступеням гигантской лестницы. Но сейчас эти уступы казались не инженерным решением, а ступенями в иной мир, где законы привычной физики уже не действовали. Лушин заглянул в одну из шахт — и быстро отвёл взгляд: темнота там была другой, не такой, как в большой вертикальной. Мягкая, обволакивающая, как вата, — и от неё тянуло холодом, нездешним, глубинным, от которого мёрзли не только руки, но и мысли.
Лушин решил осмотреть место вокруг шахт — нет ли чего-то, что выдавало бы человеческое присутствие. Обошёл ближайшую нишу, заглянул за обломок стены, осмотрел пол. Через несколько метров заметил чёрное пятно костра и подошёл. Опустился на корточки, потрогал пальцами пепел — но по нему трудно было что-либо определить. Лушин повертел головой, пытаясь представить, как кто-то сидел здесь, в полумраке, у огня, рядом с шахтами, которые вели в глубину, откуда поднималась тьма. Очаг был разложен грамотно — не на голом бетоне, а на куске кровельного железа, чтобы искры не подожгли сухой мох на стенах. Человек знал, что делал. Или люди. Пепла было много — для одного вечера слишком. Значит, сидели не раз.
Он поднял взгляд на ближайшую стену, за которой раньше находились механические мастерские, и вздрогнул. На кирпичах, словно глаза неведомого существа, горели свежие надписи, сделанные светоотражающей краской. Буквы переливались тусклым фосфоресцирующим блеском и в косых лучах света, проникавшего сквозь разбитые окна, казались живыми — пульсировали, дышали, росли на глазах. Лушин представил, как несколько человек сидят ночью возле костра, охваченные экстазом, и вступают в контакт с тьмой, которая после полуночи поднимается из шахты на поверхность. Они пишут на стенах то, что слышат, — не думая, не сомневаясь, не проверяя, а просто записывая, как секретарь на диктовке, слова, которые нашёптывает нечто из глубины. От этой картины, пусть и созданной воображением, его прошиб озноб — будто кто-то провёл ледяными пальцами по позвоночнику, от шеи до поясницы, задерживаясь на каждом позвонке.
Павел поднялся и подошёл ближе, пытаясь разобрать надписи. Страх стал ещё сильнее — теперь он был не просто тревогой перед неизвестным, а почти осязаемым ужасом, от которого темнело в глазах, а во рту появлялся металлический привкус, какой бывает перед обмороком. Надписи представляли собой «пророчества» Татьяны Соколовской о ближайшем будущем человечества. Их хаотично записывали медсёстры и врачи больницы, в которой она провела основную часть своей жизни, — на обрывках бумаги, салфетках, полях газет. Потом собирали, копировали и передавали из рук в руки, как самиздат, как священные тексты, как послания из мира, закрытого для непосвящённых.
Впрочем, Татьяну в периоды ремиссии иногда выпускали «на волю» — пожить, пусть под жёстким присмотром чекистов, в принадлежавшей ей «гостинке». Лушин с друзьями бывал у неё в гостях, когда к ней приезжала их сверстница — её младшая сестра. В те дни Татьяна выглядела счастливой. Боясь скрытых в квартире микрофонов, о которых дети не догадывались, она отвечала, что никаких пророчеств не делает, об эксперименте ничего не помнит и добавляла что-то невнятное, похожее на «ля-ля-ля». Ей — седой женщине с высохшим лицом и неестественным взглядом, не безумным, а скорее отсутствующим, будто она смотрела не на собеседника, а сквозь него, на что-то, видимое только ей, — хотелось верить. Но дети не верили: нераскрытая тайна исчезновения отцов не давала покоя и заставляла с подозрением относиться к любым «взрослым» словам, тем более сказанным единственной известной им участницей того рокового события. Каждый её жест, каждая интонация казались маской, за которой пряталась правда, — и они пытались эту маску приподнять, не понимая, что за ней, возможно, ничего и нет. Или есть — но такое, что лучше не знать.
Знакомые Лушину «пророчества» выглядели туманной галиматьёй, рифмованной на манер стихов барда Высокого, горячей поклонницей которого Татьяна была: бешеный ритм, надорванные рифмы, обрывистые фразы — всё как у Высокого, только вместо тюрьмы и войны — откровения о другой физике, других звёздах, другом времени. Ходил слух, что под очередной «сывороткой правды» Соколовская назвала точную дату «конца мира». Чушь, конечно: Татьяна была не провидицей, а простым научным сотрудником, и всё, что с ней произошло, скорее следовало считать последствием душевной травмы, чем откровением «свыше». Однако растущая с каждым годом секта «свидетелей эксперимента» верила ей: адепты были убеждены, что Соколовская черпала откровения из контактов с разумным вселенским началом, с которым постоянно находится на связи.
Вот почему Павел испугался нового, незнакомого ему текста: это означало, что верующие в «чудо» скоро хлынут сюда, желая быть ближе к «вратам» — так они называли ещё не найденный вход в секретный цех. Абсурд, понятно: спустя столько лет там не осталось ничего, кроме куч праха. Но радиоактивность сохраняется столетиями. Если фанатики найдут и вскроют секретный цех, конца света, конечно, не произойдёт — однако нельзя гарантировать безопасность Верпухово и Гротвино: города и их жители обязательно пострадают, причём сильно. Возможно, многие погибнут.
Лушин провёл ладонью по стене со стихами — словно надеясь, что творчество Соколовской можно стереть прикосновением, как ребёнок стирает мел с доски. Естественно, буквы остались на прежних местах, надменные и упрямые. Краска въелась в кирпич, впиталась в поры камня, и Лушину показалось, что надписи не нарисованы, а выжжены: будто кто-то прижимал к стене раскалённые буквы, и они отпечатались, как клеймо на шкуре. Чуть дальше он разобрал ещё одну строчку, написанную мелким, торопливым почерком, будто писавший спешил, боялся не успеть: Соколовская предсказала исчезновение воды как верный знак начала «конца». Лушину захотелось выругаться, но он сдержался, закрыл глаза и медленно сосчитал до пяти. Не помогло: пустая шахта стояла перед внутренним взором — сухая, тёплая, неестественная, — и надпись подтверждала то, что он видел, превращая случайное совпадение в закономерность, а закономерность — в угрозу.
Тут взгляд упал на рюкзак, лежавший под стихами, — тёмный, небрежно брошенный, будто владелец спешил или был потревожен. В груди вспыхнула слабая надежда: в рюкзаке могла быть подсказка — кто здесь «развлекался», сколько их, что ищут. Лушин присел и протянул руку к молнии — и в этот момент краем глаза заметил на стене, чуть левее рюкзака, схему: грубую, неумелую, но узнаваемую — план БГК с обозначением входов, выходов и одного участка, обведённого красным кружком, — того самого, где, по преданию, находился секретный цех. Схема была старой, краска потрескалась, но линии кто-то обновил. Значит, не просто ходили — искали.
Лушин потянул молнию. В этот момент сзади что-то звякнуло — коротко, звонко, как удар кастаньет, — и на макушку обрушился удар. Тупой, тяжёлый, наотмашь. От боли, разорвавшей голову изнутри, Павел Владимирович упал. Мир перевернулся, пол ударил в лицо, пыль забила ноздри, и на секунду — или на минуту, он не знал, — всё исчезло: свет, звук, боль, мысли. Только темнота — густая и тёплая, как та, что он видел в шахте.
Пока он пытался прийти в себя, кто-то быстро обшарил его карманы, нашёл ключи от машины и убежал. Шаги были лёгкие, быстрые, почти бесшумные — не мужские. Рюкзак тоже исчез: Лушин услышал, как хлопнула ткань, как заскрипел гравий под чьими-то ногами, и всё стихло.
Лушин со стоном поднялся. Глаза с трудом фокусировались: всё плыло, двоилось, стены качались. Но, кроме этого, серьёзных последствий удара он не ощущал — по крайней мере, на это надеялся. Он откинул капюшон куртки и ощупал голову. Каска была расколота: трещина шла от макушки к виску, чистая, ровная, будто по линейке. С черепом, похоже, всё было в порядке — только ноющая, тупая боль, пульсирующая в такт сердцу. Лушин выбросил пришедшую в негодность каску — она звякнула о бетон, как пустая консервная банка, — и поискал взглядом, чем его ударили. На полу лежал обрезок металлической трубы с полметра длиной, покрытый хлопьями ржавчины; отпечатков пальцев с него, к сожалению, было не снять.
От трубы пахло духами — тонкий, дорогой, цветочный аромат, совершенно неуместный среди ржавчины и пыли. Павлу Владимировичу стало понятно, почему голова уцелела: удар нанесла женщина. Бей мужчина — или даже тот плотный «турист» — труба пробила бы каску, и Лушину не поздоровилось бы. Но рука, державшая трубу, была женской: силы не хватало, зато хватало отчаяния. Однако случившееся выводило ситуацию на новый уровень. До этого туристы — а тем более женщины среди них — всегда вели себя смирно: замечания выслушивали, протоколы подписывали, штрафы платили. Теперь — били по голове и грабили. Что-то изменилось. Что-то сдвинулось. И Лушин подозревал, что знает, что именно: вода ушла, «потусторонние врата» близко, и верующие перестали бояться последствий. Такая вера страшна: она делает человека безумным, а безумный человек опасен.
Лушин с упрёком посмотрел на стену со стихами Соколовской, словно она сама стояла там, наблюдая из темноты, — маленькая, сухая, в инвалидном кресле, с отсутствующим взглядом и слабой виноватой улыбкой. Со всеми её отклонениями она была хорошим человеком, и Павлу очень захотелось увидеть её «живьём» и высказать всё, что копилось годами: и укоризну за симуляцию душевной болезни, в чём дети, с подачи младшей сестры, всегда её подозревали, и за безумное творчество, которое спустя столько лет из-за её амбиций остаться в истории ставило под угрозу жизни людей. Хотела быть пророком — ну что ж: пророки не отвечают за тех, кто им поверил. А отвечали бы — половина из них оказалась бы на скамье подсудимых. Но Татьяны Соколовской здесь не было, и Лушин вспомнил о машине.
Та, что огрела его по голове, могла добавить к своей безответственности ещё и угон казённого имущества — а это уже уголовщина, подлежащая суду и колонии. «Может, не успела ещё?» — подумал Лушин и резко пошёл на выход, стараясь не оглядываться на стены, где в полумраке продолжали мерцать «неземные» слова.
Он шёл по коридорам быстрее, чем пришёл, — почти бежал, не разбирая дороги, спотыкаясь о мусор, задевая плечом стены. Тело двигалось на автопилоте, а голова гудела, и в этом гуле мешались боль, злость, тревога. Одолев по знакомой тропинке путь до забора, Лушин протиснулся в пролом и зашагал к площадке. К облегчению, машина стояла на месте. Но не там, где он её оставил, а метров на пятнадцать дальше по грунтовой дороге: выехала с площадки, проехала по рытвинам и встала, накренившись на правое колесо, — как пьяный, который не дотянул до дома и уснул на обочине. Дверца слева была распахнута, и ветер раскачивал её на петлях туда-сюда, с тихим мерзким скрипом, похожим на нервный смешок. В замке зажигания торчали ключи, но мотор не работал. «Что же случилось? Почему женщина не уехала?» Лушин сел за руль и осмотрелся: рычаг передач на нейтрали, сцепление выжато не до конца. Всё стало ясно: злоумышленница, умевшая ездить только на «автомате», не разобралась с механическим переключением скоростей. Не смогла тронуться — и ушла пешком, прихватив свой рюкзак и злость.
Лушин облегчённо вздохнул, подумал: «Ещё встретимся!» — завёл двигатель и поехал в отделение полиции. Дорога заняла полчаса, и всё это время он пытался привести мысли в порядок, но они путались, наскакивали друг на друга, повторялись, как заевшая пластинка: рюкзак, окурок с тёмно-бордовым следом помады, запах дорогих духов среди ржавчины. Женщина, которая бьёт трубой по голове и пишет на стенах светящиеся пророчества. Но это не главное. Главное — сектанты ищут «врата» и идут к ним. И ничто их не остановит.
В отделении Лушин поинтересовался у дежурного, где задержанные «туристы». Он надеялся узнать у них что-нибудь о женщине, которая обошлась с ним так жёстко, а также что им известно о «пророчествах» и какие у них планы: уедут или будут околачиваться по району, пытаясь снова проникнуть в подземелье.
— Так отпустили мы их! — сказал дежурный, зевая. Вид у него был сонный, хотя без работы дежурная часть не страдала: на столе громоздились папки, на скамейке напротив сидел пьянчужка, из коридора доносился чей-то возбуждённый голос.
— Почему? — спросил Лушин, и в его голосе прозвучала нотка, от которой дежурный чуть подобрался.
— Так вечер уже, а вас всё нет. Три часа прошло, личности установлены. Какие основания для дальнейшего задержания? — дежурный снова отчаянно зевнул. У него недавно родился ребёнок, он не высыпался и ко своим обязанностям относился «без огонька».
«А что, собственно, я бы им предъявил? — подумал Лушин. — Пожурил бы и так же отпустил. Ни состава, ни доказательств, ни даже протокола о нарушении режима объекта. Только грязные сапоги и куртки не по погоде — но это не статья».
— Они объяснительные написали! — спохватился дежурный.
Лушин глянул сквозь прозрачное стекло на листки в дальнем углу стола. Дежурному неохота было лишний раз тянуться и отдавать их начальству; он вопросительно смотрел на Лушина, ожидая распоряжения. Но у подполковника головная боль не утихала, а разрасталась — острая, давящая, словно кто-то положил ему на макушку раскалённый камень и не снимал.
— Шли бы вы домой, товарищ подполковник! — посоветовал дежурный с сочувствием. — А то выглядите не очень. Погода, наверное, сказывается. Завтра плюс тридцать пять обещали!
В дежурной части зазвонил телефон, и дежурный снял трубку. Павел Владимирович постоял немного, колеблясь, куда направиться: в кабинет — бумаги, отчёты, звонки; или домой — тишина, подушка, закрытые глаза. Он выбрал дом. Голова болела всё сильнее, в висках стучало, перед глазами плыли тёмные пятна, будто кто-то расплёскивал чернила. Следовало принять таблетку и выспаться — не просто отдохнуть, а выключиться, провалиться в забытьё без сновидений: без шахт, без голосов, без надписей на стенах.
Свидетельство о публикации №226102501266