Гротвинский эксперимент. Книга 2. Глава 5

ГЛАВА 5
Этот же день начался у Игоря Дмитриевича Синеокова, таксиста с вольным графиком, с заказа, который он в глубине души надеялся не получить. Утро выдалось солнечным и жарким: солнце уже к восьми раскалило асфальт, и воздух дрожал над дорогой, будто плавился. Синеоков, стоя у машины, прикидывал, сколько поездок успеет сделать до начала занятий в школе, чтобы хоть как-то свести концы с концами. И тут — этот вызов.
Игорь Дмитриевич был мужчиной крепким, ладным, с той спокойной статью, которая приходит к тем, кто привык отвечать за свои слова. Лицо — обветренное, чуть загрубевшее от долгих часов за рулём — редко выражало сильные эмоции: он предпочитал сдержанность, почти суровость. Но в серых глазах, если присмотреться, таилась усталость — не от физической работы, а от постоянной необходимости балансировать между двумя мирами: миром науки, к которому рвалась душа, и миром обыденности, где приходилось крутиться, чтобы выжить.
Он подъехал к рынку, где у края тротуара топтался усатый пожилой крестьянин с огромным гусем в руках. Птица косила глазом, вытягивала шею и явно была не в восторге от происходящего. Гусь был внушительный, тяжёлый, с блестящими перьями, отливавшими бронзой на солнце, и в его взгляде читалось почти человеческое возмущение.
Синеоков вздохнул, но вышел открыть клиенту дверцу. Он терпеть не мог возить живность: непредсказуемость, запах, а главное — риск, что в салоне останется то, что потом ничем не выведешь. Но крестьянин долго упрашивал, обещал добавить «сверху», а ещё — что самое важное — пообещал не допустить главной проблемы. И действительно: на туловище птицы, оставив голову свободной, был надет плотный мешок. Гусь выглядел нелепо, будто участвовал в каком-то абсурдном маскараде, но зато за обивку машины можно было не беспокоиться.
— Ну, раз так, — буркнул Игорь, стараясь скрыть облегчение, но в голосе всё равно проскользнула нотка раздражения, смешанного с усталостью от такой работы. — Только без сюрпризов в дороге, ладно?
— Без сюрпризов, без сюрпризов! — закивал крестьянин, бережно устраиваясь с гусем на заднем сиденье. — Я ж не враг себе. Да и птице не хочу зла.
Дорога из Верпухово тянулась медленно, будто сама сопротивлялась спешке. Гусь время от времени глухо ворчал, крестьянин бормотал что-то успокаивающее, а Синеоков смотрел на дорогу и думал о том, как странно устроена жизнь: вот он, человек, когда-то мечтавший о больших открытиях, теперь везёт гуся, чтобы заработать на хлеб. В душе шевелилось что-то похожее на уныние, но он привычно давил это чувство, не позволяя ему разрастись.
В благодарность крестьянин подарил Синеокову пышный букет алых роз из собственного розария — со сладким ароматом, который сразу заполнил кабину. Игорь поблагодарил и поехал обратно, к средней школе, где, когда не таксовал, работал педагогом физики.
С букетом на вытянутых руках он зашёл в учительскую. Придя сюда с цветами, он преследовал двоякую цель: во-первых, перебить ароматом роз оставшийся на одежде запах гуся, во-вторых, лишний раз поддержать учительницу литературы. Другие преподаватели плохо относились к Ирине Михайловне — откровенно, почти беззастенчиво травили. Причина крылась отчасти в излишне восторженном складе её характера, отчасти во внешнем виде: она всегда ходила в одном и том же платье, купленном, похоже, ещё во время учёбы в пединституте. К тому же, обладая невзрачной фигурой и нестандартной внешностью, она болезненно реагировала на любое ехидство в свой адрес — и потому была лёгкой мишенью для шутников из коллектива.
Учительская встретила Синеокова привычным гулом негромких разговоров, звоном стаканов и запахом варёной гречки из микроволновки. За ободранными столами сидели человек восемь, преимущественно женщины, каждая со своей чашкой и в своём уголке. Стены были увешаны плакатами по технике безопасности, расписаниями и пожелтевшим портретом руководителя государства. На подоконниках теснились горшки с чахлыми цветами — их никто не поливал, но и не выбрасывал, словно они были частью инвентаря, не подлежащего списанию.
Когда Игорь Дмитриевич вошёл, держа букет обеими руками перед собой, разговоры на секунду стихли. Глаза присутствующих скользнули по розам, потом по лицу Синеокова, потом — неизбежно, как магнит к железу — к Ирине Михайловне, сидевшей у окна с раскрытым классным журналом. Она подняла голову, и её лицо в тот миг стало таким, будто солнце пробилось сквозь облачный день: сначала недоверие, потом испуг, потом — робкая, дрожащая, невозможная радость.
У Ирины Михайловны глаза были большие, тёмные, с той особенной влажностью, которая бывает у людей, слишком много читавших и плакавших. Сейчас эти глаза смотрели на Синеокова так, будто он принёс ей не букет, а целый мир, о существовании которого она знала только по книгам.
Синеокова в коллективе тоже недолюбливали — из-за «приработка» на стороне и некоторого достатка по сравнению с другими преподавателями. Но в разговорах с ним это никак не проявлялось: Игорь Дмитриевич был равнодушен к чужому мнению. Да и кто мог понять его наследственную тоску по науке, без которой собственная жизнь казалась ему пресной и лишённой смысла?
Учительница литературы была в чём-то сродни ему: она «зажигалась» не от помады или безвкусной бижутерии, а от сравнения поэтов «золотого» века с поэтами «серебряного». Как-то, увидев её с упоением читающей ученикам отрывки из знаменитой поэмы, Игорь Дмитриевич понял, что видит родственную душу, и решил взять её под свою «защиту».
Цветы он принёс впервые — раньше дарил только шоколадки, иногда получаемые от клиентов такси. Но и без цветов их уже «поженили» — так, во всяком случае, считал коллектив. А теперь, когда он демонстративно поставил букет в вазу на подоконник так, чтобы все поняли, кому он предназначен, в воздухе повисло напряжение.
Ирина Михайловна зарделась. Румянец залил щёки, шею, даже уши — горячий, девичий, неуместный на лице женщины среднего возраста и оттого ещё более трогательный. В нём было столько непосредственного, не скрываемого счастья, что у Синеокова вдруг защемило сердце. Он увидел её не как коллегу, не как «ту самую литераторшу», над которой посмеиваются, — а как человека, которому так редко достаётся что-то хорошее, что один букет способен вызвать горячий отклик.
Трудовик и учитель физкультуры — ещё двое мужчин в этом преимущественно женском коллективе — переглянулись и хмыкнули. Хмыканье было тихим, но услышали его все: в маленькой учительской любой звук становился достоянием общественности. Трудовик, пожилой мужчина с вечно масляными руками и равнодушным взглядом, покрутил чай в стакане и отвернулся к окну — ему, в сущности, было всё равно. А вот физкультурник, молодой, спортивный, с лоснящимся лицом и самоуверенной ухмылкой, посмотрел на Синеокова с вызовом: мол, что это ты тут устраиваешь? Игорь Дмитриевич выдержал взгляд спокойно, даже лениво — так смотрят на мелкую муху, которая жужжит у лица, но укусить не может.
Завуч, пожилая полная женщина, неодобрительно сощурилась, глядя на цветы. Её толстые пальцы, сжимавшие авторучку, побелели в суставах. Лицо — лицо человека, привыкшего распоряжаться чужим поведением, — приобрело выражение каменной готовности к взысканию, которое Синеоков уже не раз наблюдал и которое означало: «Потом поговорим». Судя по всему, она собиралась отчитать Ирину Михайловну — не за цветы, а «за поведение», «за создание нездоровой обстановки в коллективе», «за нарушение субординации». Завуч не переносила, когда в её вотчине происходило что-то, чего она не начинала и не контролировала.
«Пусть только попробует! — подумал Синеоков, демонстративно, по-мужски садясь за свой стол и обводя взглядом присутствующих. — Я им покажу, с кем связываются! Такой словесный душ устрою — мало не покажется!»
Учительница начальных классов, сидевшая ближе всех к Ирине Михайловне, бросила на неё взгляд, полный ядовитого сочувствия. Взгляд говорил: «Ну вот, дождалась. Сейчас он уйдёт, а мы останемся — и будем разговаривать». Ирина Михайловна, кажется, прочла его: радость мгновенно омрачилась, плечи дрогнули, она вжала голову, будто готовясь к удару, который ещё не нанесли, но уже обещали.
Синеоков заметил это — как погас её румянец, как пальцы судорожно сжали классный журнал, как она снова стала маленькой, незаметной, виноватой. И в нём что-то перевернулось — не жалость, нет, что-то более глубокое и незнакомое: острая, почти физическая потребность защитить. Не потому, что слабая, а потому что — родная. Он и сам не понял, откуда взялось это слово, но оно прозвучало внутри — отчётливо, как удар колокола, — и осталось.
А потом Ирина Михайловна совершила неожиданное: вскочила, подошла к Синеокову и, стыдливо поцеловав его чуть ли не в губы, сказала «спасибо!». После чего, прижимая классный журнал к груди, побежала в «свой» кабинет литературы.
Поцелуй обжигал — не физически, иначе. Синеоков сидел неподвижно и чувствовал на щеке тепло её губ, и это тепло не остывало, а впитывалось в кожу, проникало глубже, куда-то под грудину, где обычно было пусто и спокойно. Он не двигался, боясь спугнуть ощущение, — и в то же время не понимал, почему боится, почему не может просто забыть, как забывал десятки других мелочей за день.
Смущённый этим прикосновением — чего с ним не случалось уже давно, — Игорь Дмитриевич посмотрел на наручные часы и поднялся, держа классный журнал. Пора было расходиться по кабинетам. Поднялись и другие преподаватели, исподтишка бросая на него укоризненные взгляды. Сначала он не понял, за что. Потом скользнул взглядом по столу Ирины Михайловны и заметил открытку: «С днём рождения!».
Синеоков случайно, сам того не ожидая, угадал дату и поздравил коллегу шикарным букетом. Всё бы ничего, но Ирина Михайловна, похоже, была без ума от него — и столь удачное проявление дружеского радушия приняла за проявление любовных чувств.
Остальным учителям, пусть и не испытывавшим к Ирине Михайловне расположения, всё же тяжело было видеть, как она изнывает от любви к Синеокову. Бессонные ночи она проводила, снова и снова прокручивая каждую деталь, связанную с Игорем Дмитриевичем: как он кивнул ей в коридоре, как подал пальто, как однажды — единственный раз — сказал «потерпите, Ирина, всё образуется». Она убеждала себя, что и он хранит в сердце такое же сильное чувство и мечтает быть вместе, — просто стесняется открыть ей душу. В этом убеждении была вся её жизнь — единственное, что поднимало по утрам и вело в школу мимо рыночных рядов, мимо чадных ларьков, мимо равнодушных прохожих — туда, где, может быть, на минуту, на секунду, она увидит его.
«С ума сойти! — подумал Синеоков. — Как я мог столько лет не замечать столь отчаянной, на грани нервного срыва, любви Ирины Михайловны? Ведь она постоянно ждала в коридоре, чтобы пройтись с ним от его класса до учительской. И даже приглашала к себе — кажется, отметить Новый год!»
Игорю Дмитриевичу стало мучительно стыдно. Стыд был густым, как осенний туман, и заполнял сердце, мешая дышать. Он вдруг отчётливо вспомнил, сколько раз отвергал её робкие попытки сблизиться, сколько раз принимал заботу за простую вежливость, сколько раз не замечал, как она старается быть рядом. Каждый её «случайный» заход в его кабинет, каждый «нечаянный» чай, поставленный рядом с его кружкой, каждое «я тут мимо проходила» — всё складывалось в картину такой беззащитной, безответной преданности, что перехватило дыхание. Он вспомнил, как она однажды принесла ему книгу — «Физику для лириков», вслух пошутила над названием, — и как он посмеялся, поблагодарил и поставил на полку, не открыв. А она, наверно, выбирала её долго, ходила по магазинам, держала в руках, представляла, как он улыбнётся, когда прочитает. Он не улыбнулся. Он не прочитал.
И тут же, на волне этого стыда, — другая мысль, прежде приходившая лишь в шутку, а теперь впервые потревожившая душу всерьёз: а не жениться ли ему на ней? Ему уже за сорок, и вряд ли он найдёт себе подходящую пару. В его большом частном доме по вечерам было пусто, и, хотя он проводил их обычно у Лушиных, его всё равно охватывала тоска одиночества — та самая, которую он старательно прятал за маской невозмутимости. Синеоков задумчиво провёл рукой по соломенным, как у отца, волосам и решил обдумать эту мысль позже, разобрать её с точки зрения той абсолютной логики, приверженцем которой себя считал. А пока вышел в коридор.
Коридор, как и вся школа, давно требовал ремонта: свет из кривых окон ложился на выщербленный пол прямоугольниками, и в каждом виднелось по старому цветному пятну разлитой когда-то краски. Синеоков шёл по нему, чувствуя, как внутри отчего-то неуютно, — тягучее, неприятное ощущение, хотя вроде бы никаких оснований для этого не имелось.


Рецензии