Уровень 2040. Глава 7. Вести из Костромы. 1691 год

Глава 7. Вести из Костромы. 1691 год

Конец зимы выдался на Ветлуге лютым. Февральские метели занесли Елевский скит по самые крыши, превратив обитель в затерянный среди заволжской тайги снежный град. В кельях пахло лампадным маслом, сушёной черникой и овечьей шерстью. Мать Февруса, принявшая великий постриг, сидела у узкого оконца, перебирая чётки. В её строгом, красивом лице, тронутом первыми нитями седины, сквозило величавое спокойствие игуменьи, но в глубине карих глаз, как и прежде, жила затаённая, неугасимая тоска по потерянной дочери.

Тишину расколол яростный лай скитских собак и глухой, настойчивый стук в дубовые ворота. Накануне великого поста в обитель возвращались белицы — верные сёстры-странницы, что долгие месяцы ходили с потайными Книгами по городам и весям, собирая милостыню у одноверцев.

В игуменскую келью, тяжело дыша и стряхивая с полушалков колючий наст, вошли три женщины. Лица их от мороза горели кумачом, но глаза светились радостью исполненного долга. Февруса ласково перекрестила каждую, велела подать горячего сбитня и приготовилась слушать отчёты о дальних странствиях.
Первой слово взяла Прасковья — женщина пожилая, упрямая, добравшаяся до самой Москвы:

— Ох, матушка Февруса, смутно в столице, ох смутно! — Прасковья набожно перекрестилась на дониконовские образа. — Двоецарствие у нас, братья Иоанн да Пётр на престоле сидят. Да только Иоанн-то, дай Бог ему здоровья, умом да телом слаб, из палат почти не кажет носа. А младший, Пётр Алексеевич, вовсю силу забирает. Царевну Софью, правительницу бывшую, сторонники его напрочь свергли да под замок в Новодевичий монастырь упекли. Сам же молодой царь Пётр в Немецкой слободе днюет и ночует, с иноземцами знается, табак курит, потешные полки ладит. Страшно за веру истинную, матушка! Дониконовское Слово в гонении, попы государевы лютуют, а в народе шёпотом судачат, не антихрист ли на Русь пришёл... Копейку, правда, старые люди тайком суют, да только со слезами и великой опаской.

Второй заговорила Меланья, исходившая богатые нижегородские земли:
— А у нас на Волге, матушка, обители нашей великое подспорье вышло, — Меланья бережно выложила на стол тяжёлый холщовый мешочек. — Нижний Новгород — город сытый, купеческий, каменным кремлем опоясанный. На посадах кожевники да судостроители живут, старую веру крепко держат. Ходила я по богатым домам, на Нижегородскую ярмарку заглядывала. Купцы наши, одноверцы, не скупятся, тайком от воеводских глаз милостыню добрую везут. Обещали к весне, как лёд по Ветлуге двинется, три дощаника с рожью, сукном да солью прислать. Живёт ещё Слово истинное на Волге, не оставляет Господь обитель нашу.

Мать Февруса кивала, мысленно благодаря Бога за милость к скиту, но взгляд её невольно перешёл на третью белицу, Дарью. Та сидела бледная, почти не притронувшись к горячему питью, и руки её мелко дрожали. Дарья держала путь из Костромы.
— Говори, Дашенька, что на сердце лежит? — мягко, но твёрдо спросила игуменья.
— Страшные вести из Костромы принесла я, матушка Февруса, — глухо начала Дарья, опуская глаза. — Весь город тамошний сейчас слухами полнится. Скоропостижно, в одночасье умерла хозяйка богатого купеческого дома Акулина Ефремовна Твердохлебова. Баба была тихая, дородная, сердцем мягкая, Христа ради голодных кормила. И смерть её странная — ещё ввечеру здоровой была, а к утру остыла. И ладно бы только горе купеческое... Да вползла в тот просторный дом змея подколодная. Приживалкой там осела баба одна, Устинья зовут. Люди шепчутся — из бывших каторжниц она, вороватая, хитрая.

При имени Устиньи сердце Феврусы болезненно сжалось, перед глазами мгновенно всплыл взломанный ларец и пустая сума тринадцатилетней давности. А Дарья продолжала, и каждое её слово било наотмашь:

— Твердохлебов-от, охальник бесстыжий, у гроба жены слезу для виду пустил, покойницу схоронил, а сам уже несытые, масленые взгляды на эту змею Устинью кидает. Того и гляди, в дом новой хозяйкой введёт. А ведь в усадьбе той девка подрастает, Анфиса... Приёмная дочка купца, красавица молодая, статная — глаз не оторвать. Гордая, спину ровно держит, ни перед кем не гнётся. Только защитить её некому теперь. Пропадёт девчнока в этом гнезде греха, сожрёт её каторжница Устинья, а купец похотливый и заступиться не пожелает!

В келье повисла мёртвая, звенящая тишина. Свеча на столе трещала, роняя тяжёлые капли воска. Прасковья и Меланья испуганно переглянулись, не понимая, отчего лицо их строгой игуменьи вдруг стало белым как холст, а пальцы так судорожно сжали янтарные чётки, что те со щелчком лопнули, рассыпавшись по деревянному полу.
Монахиня умерла в ней в эту самую секунду. Осталась только мать, чьего ребёнка заживо замуровали в развратном купеческом вертепе, да ещё и в лапах старой врагини.

Февруса резко поднялась с лавки. В её глазах полыхнул тот самый пронзительный, дворянский огонь, который когда-то знали в Москве.
— Дарья! — голос игуменьи прозвучал как удар колокола. — Немедленно шли послушницу в лесосеку. Пусть позовёт Кондрата-сплавщика. Да пусть скажет, чтобы взял с собой двух самых дюжих, надёжных молодцев из деревни. Тех, у кого топоры острые и рука не дрогнет.

— Матушка Февруса, помилуй, куда же в ночь, в такую метель? — всплеснула руками испуганная Прасковья. — Скоро пост великий, молиться надо...
— Бог простит! — отрезала Февруса, накидывая на плечи тяжёлую тёплую мантию и повязывая дорожный платок. — Молиться в пути будем. Лошадей запрягать в крытые сани. В Кострому едем. Немедля!

Читать далее:
Глава 8


Рецензии