Сон Ржевского

Сон Ржевского, или Мост, которого нет

Прогулка у залива. Октябрь в Приозерске

Приозерск в октябре — это не город, а состояние души, которое Бальзак назвал бы «меланхолией, обретшей плоть и кровь». Здесь, на мысе Маячный, где сосны подступают к самой воде, а Ладога дышит холодом и вечностью, осень ощущается не как время года, а как приговор. Воздух — густой, влажный, настоянный на рыбьей чешуе, мокром песке и прелых листьях — вливался в лёгкие, как старое вино, от которого кружится голова и хочется плакать о чём-то давно забытом. Он пах свободой и тоской одновременно, и в этом запахе было что-то от той самой Сказочной страны, о которой никто ещё не знал, но все уже предчувствовали.

Краски октября здесь были не яркими, а сдержанными, как у художника, который устал от буйства цвета и решил, что пора перейти к полутонам. Осины и берёзы стояли в золоте, но это золото было не солнечным, а каким-то изношенным, будто его долго носили и оно потеряло блеск. Клёны горели багрянцем, но этот багрянец был тёмным, почти коричневым, как засохшая кровь на старом камне. А сосны, вечнозелёные стражи северного леса, казались ещё чернее на фоне этого увядания, и их хвоя пахла смолой и вечностью. Ветер, проносившийся над заливом, срывал с деревьев последние листья, и они кружились в воздухе, как маленькие, обречённые птицы, прежде чем упасть на мокрую землю и стать частью того самого ковра, который устилал все дорожки и тропинки.

Ладожское озеро лежало перед ними, огромное и равнодушное, как сама смерть. Вода в нём была тёмной, почти чёрной у берега, где волны лениво перекатывали гальку, и серой, как олово, на середине, где она сливалась с небом. Вдалеке, на горизонте, угадывались очертания островов — размытые, призрачные, похожие на спящих китов. Пахло от воды холодом, рыбой и той особенной, ни с чем не сравнимой свежестью, которая бывает только у больших северных озёр, где вода никогда не прогревается до конца. Чайки кричали над головой, и их крик был резким, пронзительным, как будто они тоже чувствовали приближение зимы и спешили высказать всё, что накопилось за лето.

Они шли вдоль берега — Виктор Марьянович в своём бежевом пальто, Ирина, кутавшаяся в шарф, Пенкин, натянувший на голову капюшон, Катюша, державшая его под руку, Лиза с Розовым Псом на поводке (Пёс был в маленьком дождевике, который она сшила сама), Ржевский, задумчиво пинавший ногой мокрые листья, и Баэль, который, как всегда, появился из ниоткуда и теперь шагал чуть поодаль, в своём неизменном чёрном пальто, не обращая внимания на холод.

— Холодно, — сказала Катюша, прижимаясь к Пенкину. — Но красиво. Как в сказке.

— В сказке, — усмехнулся Ржевский. — Ты знаешь, что такое сказка? Это когда всё плохо, но в конце обязательно будет хорошо. А здесь... здесь конец неизвестен.

— А может, и не нужно знать конец, — заметил Баэль. — Может, достаточно просто идти. Смотреть. Дышать.

Они дошли до старого пирса, где когда-то швартовались рыбацкие лодки, а теперь стояли только ржавые кнехты да пара прогнивших досок. Вода плескалась о сваи, и этот звук — тихий, ритмичный, убаюкивающий — был единственным, что нарушало тишину.

— А знаете, — сказал вдруг Виктор Марьянович, — здесь, в Приозерске, я впервые понял, что такое одиночество. Давно, в молодости. Стоял вот так же на берегу, смотрел на воду и думал: а что, если ничего не будет? Ни любви, ни семьи, ни смысла. Только эта вода. Только это небо. Только этот холод.

— И что? — спросила Лиза.

— А ничего. Потом всё случилось. Любовь. Семья. Смысл. Но тот момент, тот холод — я его запомнил навсегда. Потому что он был честнее всего, что случилось потом.

Баэль, который слушал этот разговор, вдруг сказал:
— Вода — она как жизнь. Нельзя войти в неё дважды. Но можно стоять на берегу и смотреть. И это тоже — жизнь.

— Философ, — усмехнулся Ржевский. — Ты всегда философ.

— А ты всегда тот, кто сомневается. И это хорошо. Сомнение — это тоже мост. От себя к другим. От прошлого к будущему.

Они постояли ещё немного, глядя на воду, на чаек, на далёкие острова. А потом Пенкин сказал:
— Ну что, хватит философствовать? Пойдёмте в кафе. Я есть хочу. Говорят, тут карельскую уху подают. Со сливками.

— Вечно ты о еде, — вздохнула Катюша.

— А что? Еда — это тоже мост. От голода к сытости. От тоски к радости.

И они пошли дальше по набережной, мимо сосен, стоявших стеной, мимо качелей, на которых качались редкие дети, мимо площадки с веревочным парком, где кто-то отчаянно визжал на высоте. А потом свернули к отелю — двухэтажному зданию с панорамными окнами, из которых на них смотрели сосны.

Кафе  «Точка на карте» было не просто местом, где можно поесть, а последним островком тепла в этом холодном, умирающем октябре, достойным кисти того самого Писсаро. Или прибежищем уставших от жизни искателей смысла, где каждая тарелка — это маленький островок покоя в океане всеобщего равнодушия. Оно располагалось на первом этаже отеля, и его панорамные окна выходили прямо на сосновый лес, сквозь который проглядывала Ладога. Свет, проникавший сквозь эти окна, был мягким, рассеянным, каким-то лесным, и в нём лица сидящих казались моложе, добрее и чуть более загадочными, чем были на самом деле. Интерьер был современным, но не холодным: деревянные столы, удобные кресла, стены, отделанные светлым деревом, и повсюду — живые растения, которые делали это пространство похожим на продолжение леса. Пахло здесь локальной кухней, чабрецом и той особенной, ни с чем не сравнимой смесью уюта и усталости, которая бывает только в местах, где подают простую, честную пищу людям, у которых нет сил на рестораны. На стене висела карта Приладожья с отметками — крепость Корела, Валаам, Коневец, Ладожские шхеры, — и казалось, что само это место было точкой на карте, от которой начинались все пути.

Компания собралась за большим столом у окна, из которого был виден лес и кусочек озера. Виктор Марьянович, в своём неизменном бежевом костюме и лаковых ботинках, сидел во главе стола, как патриарх, привыкший к тому, что мир вращается вокруг него. Рядом — Ирина, положившая руку на его ладонь. Пенкин, красный от духоты и съеденной порции, уже успел расстегнуть воротник рубашки и теперь обмахивался салфеткой. Катюша, сидевшая рядом с ним, что-то тихо ему говорила, и он кивал, не слушая. Лиза, напротив, смотрела в окно, где за стеклом проплывали редкие прохожие, и её глаза были задумчивы и чуть печальны. Розовый Пёс лежал у неё на коленях, свернувшись калачиком. Баэль, как всегда, появился незаметно и теперь сидел в углу, с чашкой ромашкового чая в руках, и его лицо было непроницаемым, как всегда.

Ржевский, сидевший чуть поодаль, смотрел на дым, поднимающийся над его чашкой, и молчал. Он выглядел уставшим — не телом, а чем-то более глубоким, что не лечится сном.

— Что-то ты сегодня тихий, поручик, — сказал Виктор Марьянович, отпивая чай. — Ни анекдотов, ни баек. Здоров ли?

— Здоров, — ответил Ржевский, не поднимая глаз. — Просто сон видел. Странный.

— Сон? — Пенкин оторвался от салфетки. — Расскажи! Мы любим сны. Особенно странные.

— Не знаю, стоит ли, — Ржевский помолчал. — Он был... как будто не мой. Как будто чужой. И в то же время — мой.

— Рассказывай, — сказала Лиза, и в её голосе было что-то такое, от чего он не смог отказаться. — Мы послушаем.

Официантка, молодая девушка с усталыми глазами, принесла заказ. На большом подносе стояли тарелки — дымящиеся, полные, с той простой, честной едой, которая согревает не только тело, но и душу.

Рыбные котлеты, которые поставили перед Лизой, Пенкиным и Катюшей, были не просто едой, а маленькими памятниками домашнему уюту. Они лежали на тарелках, румяные, золотистые, с хрустящей корочкой, которая лопалась под вилкой, выпуская наружу белый, нежнейший пар. Внутри котлеты были такими сочными, что казалось, будто рыба только что выпрыгнула из Ладоги и решила стать ужином. Пюре, лежавшее рядом горкой, было взбито до состояния облака — гладкое, воздушное, с ложбинкой на вершине, в которой таял кусочек сливочного масла, стекая по склонам золотистыми ручейками. И всё это великолепие было посыпано свежим укропом, который пах так, будто его только что сорвали с грядки.

Мясная котлета, которую заказал Ржевский, была ей под стать — толстая, сочная, с корочкой, под которой пряталось мясо, тающее во рту. Он ел её медленно, задумчиво, и запивал мятным лимонадом — ледяным, с пузырьками, которые поднимались со дна стакана, как маленькие, торопливые мысли.

Чай с чабрецом, который разливала по чашкам Ирина, был золотистым, прозрачным, с тонким, травяным ароматом, от которого тепло разливалось по всему телу. А на десерт подали «Анну Павлову» — воздушное безе, покрытое взбитыми сливками и свежими ягодами, которые алели на белом, как капли крови на снегу.

— Ну, рассказывай, — сказал Пенкин, отправляя в рот кусок котлеты. — Про сон.

Ржевский отставил стакан, посмотрел на огонь, горящий в камине (в этом кафе был настоящий камин, и его тепло смешивалось с теплом ламп), и начал. Голос его был тихим, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду.

— Это было не просто сон. Это была... страна. Сказочная страна. Не та, из книжек, а другая. Настоящая. Где мосты рушатся, люди уходят, а стены стоят. Бумажные стены. Но тяжёлые, как бетон.

Он перевёл дыхание и продолжил. И чем дальше он говорил, тем больше его голос становился похож на голос человека, который рассказывает не сон, а свою жизнь.

Сон Ржевского


Лиза и Мост, которого нет

Гротескный сон в шести частях

Часть первая: Дорога, которой нет

Лиза вышла из дома в пальто, пахнувшем нафталином и чужой жизнью, и сразу попала в Сказочную страну. Мост, по которому она собиралась идти, рухнул ещё ночью — то ли от ветра, то ли от того, что его давно пора было снести, но никто не решался. «Значит, — сказала Лиза, — путь короче и дешевле одновременно». И пошла.

Сказочная страна — это не место на карте. Это состояние между сном и явью, между «подожду ещё немного» и «уже поздно». Здесь воздух гуще, потому что в нём застревают вздохи всех, кто проходил этой дорогой раньше. Деревья стоят голые, но не по-зимнему, а как-то устало, словно забыли, зачем им листья. Ветки торчат вверх, как пальцы, сведённые судорогой. Небо — серое одеяло, сквозь которое не пробивается свет, но его хватает, чтобы разглядеть дорогу: утоптанный снег, на котором слоями лежат следы. Большие и маленькие, глубокие и не очень. Некоторые ведут вбок, некоторые — прямо, и невозможно понять, кто из шедших был счастлив, а кто просто переставлял ноги.

Лиза смотрела на эти следы и думала: каждый — это чья-то жизнь. Каждый когда-то верил, что придёт не туда, куда пришёл. Она думала о тех, кто прошёл здесь до неё, и о тех, кто пройдёт после, и спрашивала себя: есть ли разница, идёшь ты или стоишь? В этой стране идти — это способ оставаться, а оставаться — способ идти. Всё было переходом, и ничто не было прибытием. Мост рухнул, и вместе с ним рухнула сама идея прибытия.

На обочине стоял Пенкин — в шапке, которая явно видела лучшие дни. Шапка была из искусственного меха, лысая на макушке, из неё торчали нитки, как седые волосы. В руке он держал маленький флажок — красный и белый, цвета Сказочной страны, — прибитый к палке ржавым гвоздём.

— Не пройдёшь, — сказал Пенкин. — Граница.

— Какая граница? Мост рухнул.

— Точно. Мост рухнул, а граница осталась. Она не из дерева. Из бумаги и из страха. И она не рушится.

— А если я всё равно пойду?

— Тогда я пойду с тобой. Но сразу говорю: легче не станет. Сказочная страна везде. И там, и здесь. Нет никакого «там», которое не было бы «здесь».

Лиза кивнула и пошла дальше. Пенкин остался позади. Она ещё слышала, как он бормочет: «Покидает сказочный сектор… покидает сказочный сектор… всё должно выйти». Потом стало тихо. Только снег скрипел под ногами, и где-то далеко, за домами, лаяла собака — три раза, потом замолчала, будто её кто-то ударил.

Рухнувший мост лежал на краю дороги — куча гнилого дерева, погнутых железных балок и сломанных перил, присыпанная снегом. Но то, что лежало там, не было мостом в обычном смысле. Это были обломки стены. Бетонные блоки, покрытые граффити, обрывки колючей проволоки, куски арматуры, торчащие, как рёбра скелета. Среди обломков валялись бумажные флажки, такие же, как у Пенкина, и на них были написаны слова, которые уже никто не мог прочитать. На одном блоке сохранилась надпись красной краской: «Mauer». И рядом, коряво: «Die Mauer muss weg». Стена, которую все называли мостом, рухнула, но обломки остались, и они пахли пылью, страхом и свободой одновременно.

На другой стороне реки — такой узкой, что её почти можно было перепрыгнуть, — стоял дом. Маленький, приземистый, с трубой, из которой не шёл дым, и окнами, похожими на закрытые глаза. Лиза долго смотрела туда. Потом вздохнула, сунула руки глубже в карманы и пошла дальше по короткому пути, который вёл через самую пустынную часть Сказочной страны.

Так было устроено: каждый путь короче другого, и каждый заканчивается не там, где думали. Указателей не было — только голоса из ниоткуда: «Не ходи дальше», «Ещё рано», «Тебе надо было остаться дома». Лиза слышала их, но не отвечала, потому что знала: они принадлежат тем, кто уже давно не идёт дальше.

И тогда она увидела стену. Не из камня — из бумаги. Из бесчисленных листов, склеенных друг с другом, исписанных словами, которые никто больше не читал. Стена была высокой и длинной, и она делила Сказочную страну на две половины. На одной стороне стояла Лиза, на другой — дом с закрытыми глазами. Между ними — стена. Бумажная, но тяжёлая, как бетон. Листы были исписаны доносами, заявлениями, анкетами, приговорами, стихами, любовными письмами, рецептами, гороскопами — всем, чем люди пытаются оправдать своё существование. И в каждом листе была дыра: от пули, от гвоздя, от сигареты, от пальца, который тыкал в него, чтобы проверить, настоящий ли он.

Лиза спросила Пенкина, который последовал за ней:

— Это стена?

— Стена, — сказал Пенкин. — Из бумаги, но тяжелее камня. Потому что из страха. А страх весит больше всего остального.

— Я могу её пробить?

— Можешь попробовать. Но она не рухнет. Станет только толще. И толще.

Лиза подошла ближе. Коснулась стены. Листы были на ощупь как кожа. Она услышала голоса, говорившие из стены, — голоса тех, кто пытался её пробить и стал её частью. Она слышала их дыхание, шёпот, плач. И ещё она услышала гудение откуда-то за стеной — глубокое, вибрирующее, проникающее сквозь бумагу. Спросила:

— Что это?

— Это кто-то, кто живёт там. Гудит. Это всё, что он ещё может. Гудеть и ждать.

— Чего он ждёт?

— Кого-то, кто придёт через стену. Или кого-то, кто её снесёт. Или ничего. Совсем ничего.

Часть вторая: Зимой у страусов темно

Зимой у страусов темно — это знал и Ржевский. Он сидел у окна, локти на коленях, и наблюдал, как снаружи темнота становилась тоньше — не светлее, только тоньше, будто сама себя расходовала. У него были длинные рыжие усы, и когда он задумывался, кончик уса дёргался, как хвост раздражённой кошки.

В комнате, кроме него, были: Лиза, Пенкин — молчаливый, с глазами, как две погасшие лампы, — и Катюша, которая говорила много и быстро, словно должна была заполнить тишину словами, которые никто не запоминал. Она говорила о погоде, об урожае, о политике, о том, что страусы несут слишком большие яйца, и о том, что в соседней комнате кто-то умер, но это не точно. В стороне на табурете с порванной обивкой сидела Виктория Марковна — толстая, тяжёлая, с лицом, которое говорило: «Я видела бури и похуже». Она привела с собой Вольдемара — человека, который выглядел так, будто попал сюда из другого сна, со взглядом, всегда устремлённым чуть мимо.

Ржевский сказал:

— Знаешь, Лиза, Сказочная страна — как страус. Суёт голову в песок и думает, что невидим. Но песок — не проблема. Проблема в том, что он принимает песок за мир.

Лиза спросила:

— А что такое мир, Ржевский?

— Мир — это то, что видишь, когда вытаскиваешь голову. Но большинство никогда не вытаскивает. Остаются в песке. Верят, что песок — это мир. И умирают в песке, так и не увидев мира.

— А ты? Ты вытащил голову?

Ржевский долго молчал. Потом сказал:

— Вытащил. Но снова сунул. Потому что мир снаружи был слишком большим. Слишком холодным. Слишком многим.

Пенкин, молчаливый, сложил руки на столе, словно хотел помолиться, но передумал. Катюша, наоборот, заговорила ещё быстрее, будто слова могли защитить её от тишины. Виктория Марковна смотрела на Вольдемара, а Вольдемар — чуть мимо всех, в стену, где висел портрет человека с усами, очень похожими на усы Ржевского, но более аккуратными. Под портретом была надпись, которую никто не мог прочитать, потому что она выцвела.

На диване лежала фотография. Старая, с загнутыми краями. Лиза взяла её, перевернула — на обороте ничего: ни даты, ни имени, ни объяснения. На лицевой стороне — забор из бетона с колючей проволокой, табличка «Achtung! Sie verlassen den demokratischen Sektor», и мужчина, машущий рукой. Непонятно, прощается он или приветствует, и на какой стороне стоит.

— Кто это? — спросила Лиза.

Ржевский посмотрел на фотографию:

— Тот, кто не нашёл мост. Или нашёл и не захотел переходить. Или перешёл и не смог вернуться. Фотография этого не говорит. Фотография никогда не говорит, что хочет сказать. Поэтому в этой стране так любят фотографии. Они молчат, как люди.

Дождь и ветер шли через дом, в окнах дребезжали стёкла. На кухне гремел кастрюлями повар — человек с лицом, как старый котёл, круглым и пятнистым, с выражением «я видел бури и похуже». Он готовил то, что можно приготовить, когда всего мало: картошку, капусту, горсть перловки. Запах тушёной капусты заполнял кухню и тянулся через весь дом, застревая в одежде, в шторах, в волосах. Повар при этом не пел, а гудел — низкий, вибрирующий звук, который возникал где-то в грудной клетке и через потолок проникал в комнату. Гудение было похоже на отдалённый гул поезда, идущего по ночной стране.

— Почему ты гудишь, повар? — спросила Виктория Марковна, но повар не ответил, потому что как раз разминал картошку.

Катюша сказала:

— Гудение — единственное, что нас связывает. Если повар перестанет гудеть, Сказочная страна перестанет существовать. Тогда мы будем просто людьми в комнате. А люди в комнате — ничего особенного. Но люди с гудением — это сообщество.

Пенкин поднял голову:

— Сообщество — большое слово для комнаты с печью и горшком капусты.

Катюша возразила:

— Сообщество всегда большое слово для чего-то маленького. Но это не делает маленькое меньше. Это делает слово больше.

Лиза думала о стене. О голосах из неё. О гудении с другой стороны. Спросила Ржевского:

— Это гудение оттуда или отсюда?

— Отовсюду. Гудение — единственное, что не знает границ. Проходит сквозь стену. Как вода сквозь щели. Как страх сквозь кости.

— А любовь? Любовь тоже проходит?

— Любовь — как гудение. Проходит. Но не всегда доходит. Иногда застревает в стене. И тогда становится её частью. И стена становится ещё толще.

Часть третья: В шестнадцать часов

Но в шестнадцать часов кто-то сказал: «Пей свой какао». Лиза попросила мать: «В морозный день, при ноге, пей кофе, Ржевский; она, диван и повар — только мать говорит дальше». В этой комнате матери не было, но голос её звучал отчётливо, словно она сидела за столом и помешивала ложкой в чашке. Голос был тёплым и немного нетерпеливым, как у всех матерей, которые любят своих детей и одновременно хотят, чтобы те наконец образумились. Мать всегда говорила: пей какао, ешь суп, надень что-нибудь тёплое. И всегда добавляла: Лиза, ты слишком мечтательна. Ты в Сказочной стране, дитя, а Сказочная страна — плохое место для мечтателей.

Какао, которое имела в виду мать, было не обычным. Это было какао, какое могла произвести только Сказочная страна: тёмное, почти чёрное, с толстым слоем растопленных звёздочек корицы, плавающих на поверхности, как маленькие коричневые острова. Чашка — из толстого фаянса, покрытая глазурью, блестевшей, как замёрзшее озеро. Пар, поднимавшийся из чашки, оседал на ресницах и оставлял капли, сладкие и немного грустные. А ещё там были зефирки — розовые и белые кубики, которые в горячем какао медленно становились мягкими, теряли форму и превращались в тягучую массу, обвивающуюся вокруг ложки, как воспоминание, которое не хочешь отпускать. Взять в рот — горячо, сладко, липко, и приходится улыбаться, хотя непонятно почему. Это какао согревало не только тело, но и душу — не потому что вкусно, а потому что заставляло остановиться и ждать, пока зефирки растают. В этом ожидании была тихая радость, не имевшая ничего общего со счастьем, только с мгновением.

Лиза оглянулась, словно могла найти мать, но там были только Пенкин и Катюша, которые теперь молчали, и Виктория Марковна, смотревшая на Вольдемара, и повар, возившийся с кастрюлями. Стены были тонкими, и сквозь них слышалось гудение — матери, или повара, или печи, или собственных мыслей.

«В морозный день, — сказала Лиза тихо себе, — при ноге, пей кофе, Ржевский; она, диван и повар — только мать говорит дальше». Она знала, что это не имеет смысла. Но смысл и не обязателен. В Сказочной стране ничто не имело смысла, и в этом был свой порядок. Морозный день был днём, которого нет в календаре, но в который мороз так глубоко проникает в кости, что от него нельзя избавиться. Нога — та, что у кого-то болела. Кофе — утешение. Ржевский — человек, который всегда входит не вовремя. Диван — место, где все сидят, когда не знают куда.

Мать говорила дальше. О вещах, о которых говорят матери: о правильной одежде, о простуде, о соседях, о времени, которое проходит, и о том, что нельзя всё время убегать.

— Лиза, — говорила мать, — Сказочная страна везде и нигде. Ты не можешь её покинуть, ища мост, который рухнул. Ты должна научиться жить в Сказочной стране.

— Но как? — спросила Лиза, и заметила, что говорит вслух, и что другие слышат, и им всё равно.

— Тем, что пьёшь то, что тебе дают, — сказала мать, — и тем, что слушаешь, когда кто-то говорит, даже если это только гудение повара. Это мораль Сказочной страны. Не великая, но единственная, которая здесь действует.

И тогда мать сказала ещё кое-что, чего Лиза никогда не забыла:

— Сказочная страна — это не то, что ты видишь. Это то, чего ты не видишь. Стена, которая идёт через головы. Стена из страха, из привычки, из чувства, что всё всегда должно оставаться таким, как есть. Эта стена не рухнет, если рухнет мост. Она рухнет только тогда, когда ты начнёшь её видеть. И тогда ты сможешь идти. Но обнаружишь, что стена не только снаружи. Она и внутри. И та, что внутри, — самая тяжёлая.

— Мать, ты видела стену?

Мать молчала. Потом сказала:

— Видела. Но не пробила. Только посмотрела. А потом выпила своё какао. И ждала. Ждала, что кто-то другой её пробьёт. Но никто не пришёл. И теперь я здесь. В стене. И говорю с тобой. И ты меня слушаешь. И это больше, чем я ожидала.

Лиза почувствовала, как подступают слёзы. Спросила:

— Я могу тебя вытащить?

— Не руками. Только сердцем. Тем, что идёшь дальше. Тем, что не забываешь стену. Тем, что видишь её. И тем, что пьёшь какао. С корицей. И с зефирками. И тогда меня, может быть, уже не будет в стене. А будет в тебе.

Часть четвёртая: Меблированная комната

И так осталась в конце только меблированная комната. На краю Сказочной страны, там, где дома становятся ниже, улицы пустее, а люди тише. Комната была маленькой, с окном, через которое был виден двор, окружённый стенами, а во дворе — одинокое дерево, чьи ветви тянулись в серое небо, как пальцы. В углу — кровать с продавленным матрасом, стол с шатающейся ножкой, стул без спинки и шкаф, дверца которого больше не закрывалась. Пахло пылью, духами прежних жильцов, холодным сигаретным дымом, одиночеством. На стене висели часы, которые стояли. Стрелки показывали четыре. Всегда четыре. В Сказочной стране время остановилось на четырёх часах, и это было единственное время, которое имело значение.

Лиза распаковала свои пожитки: несколько предметов одежды, фотографию с другой стороны моста, чашку, из которой больше никто не пил, и маленькое зеркало, в которое посмотрела и обнаружила, что выглядит старше, чем есть. Сказочная страна оставила на ней следы — тонкие линии вокруг глаз и рот, научившийся молчать. Снаружи шёл дождь, ветер свистел в щелях оконной рамы, и где-то в доме кто-то гудел — повар, или мать, или сама Сказочная страна, которая никогда не была тихой.

Однажды вечером, когда она сидела на кровати и рассматривала фотографию, раздался стук в дверь. Лиза подумала: хозяин за квартплатой, или соседка за солью. Но на пороге стоял мужчина, чьё лицо она знала, не зная откуда. Поношенное пальто, маленький кожаный чемодан, в глазах — усталость, которая глубже усталости людей. Это был Баэль. У него были усы, очень похожие на усы Ржевского, и когда он говорил, усы дёргались, как у Ржевского, и это было странно, потому что они были разными людьми.

— Ты — Лиза, — сказал он. Это был не вопрос. Он знал. — Я прошёл через Сказочную страну, как и ты. Искал мост, как и ты. И нашёл диван, на котором лежала фотография.

Лиза впустила его, потому что в Сказочной стране впускают каждого, кто стучит, и потому что знала: он не замышляет ничего плохого. Он был странником, как и она. Сказочная страна была полна странников, которые не знали, куда идут.

Баэль сел на стул без спинки, положил чемодан на колени. Лиза села напротив на кровать. Фотография лежала между ними на столе. Они молчали, потому что в Сказочной стране молчание часто говорило больше, чем любое слово.

— Зачем ты пришёл? — спросила наконец Лиза.

— Хочу тебе кое-что показать, — ответил Баэль. — Кое-что, что понимаешь только в тишине меблированной комнаты. Сказочная страна — не место. Это испытание. Испытание, можешь ли ты любить, когда ничего не осталось — ни дома, ни моста, ни матери, ни фотографии, которую можно разгадать. Можешь ли ты тогда ещё любить — не по привычке, не по обязанности, не по расчёту. Любить как акт сопротивления ничто.

— А если не можешь? Если у тебя остался только ты сам, и даже это не так?

— Тогда у тебя всё ещё есть комната. Комната всегда есть. Последняя крепость. И в этой крепости можно сидеть и ждать. Ожидание — тоже форма любви. Ожидание — это любовь, которая ещё не знает, что она любовь.

— И как долго можно ждать?

— Пока дышишь. Пока пьёшь какао и видишь, как тают зефирки. Это единственное время, которое имеет значение. Время тающих зефирок.

— А как же стена? Стена, о которой говорила мать?

— Стена — это то, что ты видишь, когда просыпаешься. А комната — это то, что видишь, когда засыпаешь. Между ними лежит Сказочная страна. И в Сказочной стране нет стены, которая не была бы также окном. Надо только долго смотреть.

— Баэль, ты пробил стену?

Баэль долго молчал. Потом сказал:

— Не пробил. Только посмотрел на неё. И тогда увидел, что она из бумаги. И что бумага горит. Но у меня не было огня. Поэтому я ждал. Ждал, что кто-то другой её подожжёт. Но никто не пришёл. И теперь я здесь. С тобой. И с фотографией. И с какао.

— И что мы теперь будем делать?

— Мы будем пить какао. И смотреть на стену. И может быть, если мы будем смотреть достаточно долго, она станет прозрачной. И тогда мы увидим, что за ней. И может быть, за ней не ничто. А комната. С диваном. И с фотографией. И с поваром, который гудит.

Он открыл чемодан. В нём лежала пачка бумаг, пожелтевших, исписанных выцветшим почерком. Письма с обратным адресом «Grenz;bergangsstelle» и штампом с орлом, смотревшим в две стороны сразу.

— Это письма из Сказочной страны, — сказал Баэль. — Их писали те, кто больше не мог перейти мост. Тебе не обязательно их читать. Но я хочу, чтобы ты знала: они существуют. Что в этой стране, которая так много берёт, живут ещё люди, которые дают — если это только слова.

Лиза взяла одно письмо. Потрёпанное по краям, чернила расплылись, словно кто-то писал со слезами. Прочитала: «Дорогая мама, я всё ещё здесь. Я не нашла мост. Но я нашла комнату. Она маленькая, но у неё есть окно. А через окно я вижу дерево. Дерево голое, но оно живёт. Я тоже. Я живу. Это единственное, что я могу тебе сказать. Я живу». Лиза положила письмо обратно.

— Они все выжили, — сказала она.

— Не все, — ответил Баэль. — Но те, кто писал, выжили. Писание — тоже форма выживания. Доказательство того, что ты ещё здесь. Что ты ещё кто-то.

Часть пятая: Стихи Баэля

Баэль взял отдельный лист, поднёс к глазам, потому что свет в комнате был слабым, и начал читать. Голос его был спокойным, почти монотонным, но каждое слово имело вес камня, падающего в тихую воду.

В краю, где мосты разошлись по швам,
Где имя твоё не окликнут вслед,
Любовь свою выскажи — здесь и сам,
Иначе она превратится в бред.

В краю, где всё смолкло, где нет ответа,
Где вопросы висят, как пустой портрет,
Слово, что ты утаил от света,
Стало звуком из прошлых лет.

Но то, что отдал ты, — не пропало,
Оно в той комнате, в том дому.
Оно в гудении встанет сначала
И уйдёт с тобой в тишину.

— Эти стихи не мои, — сказал Баэль. — Они приходят из самой Сказочной страны. Каждый, кто их слышит, может сохранить. Каждый, кто понимает, может передать дальше.

— А если никто не поймёт?

— Тогда они останутся в комнате. И будут ждать. Как всё в Сказочной стране. Как письма. Как фотография. Как гудение повара. Всё ждёт. Таков закон: ничто не теряется, но ничто и не доходит. Всё остаётся в подвешенном состоянии. Как зефирка в какао, которая ещё не растаяла.

— Баэль, что такое стена на самом деле?

— Стена — это страх. Страх, что всё напрасно. Страх, что никто не придёт. Страх, что мост не просто рухнул, а что моста никогда и не было. Стена — это страх, который мешает нам пить какао. Потому что мы думаем, что не заслуживаем его. Но мы заслуживаем. Каждый заслуживает своё какао. С корицей. И с зефирками.

Часть шестая: Астра

И если они не умерли, то всё ещё гудят.

Лиза осталась в меблированной комнате. Не знала, навсегда ли, или однажды двинется дальше. Сказочная страна была везде, сказала мать, и Лиза поняла: от неё нельзя убежать. Можно только научиться жить в ней — с фотографией на столе, с окном на голое дерево, с гудением сквозь стены.

Повар иногда навещал её, готовил простые блюда и гудел, а Лиза слушала. Пенкин и Катюша приходили иногда, молчаливый и разговорчивая, и Лиза слушала. Виктория Марковна приходила с Вольдемаром, который всё ещё выглядел так, будто попал сюда из другого сна, и Лиза слушала. И иногда, в ночи, когда ветер выл вокруг дома и мать говорила из ниоткуда, Лиза пила своё какао. С корицей. И с зефирками. Потому что мать сказала: с корицей и зефирками лучше. И потому что зефирки таяли, а таяние было единственным, что в Сказочной стране ещё имело направление — сверху вниз, от твёрдого к мягкому, от холодного к тёплому.

Баэль приходил снова, раз в год, всегда зимой, когда у страусов ещё темно. Приносил новые письма, новые стихи и холод в пальто. Они сидели вместе и молчали, и иногда он читал вслух. Лиза слушала. Это было единственное, что она могла делать, и этого было достаточно.

Однажды она спросила:

— Баэль, что такое Сказочная страна на самом деле?

Он посмотрел на неё долго. Потом сказал:

— Сказочная страна — это мир, Лиза. Мир, каким он становится, когда больше нет иллюзий. Мир, в котором мосты рушатся, люди уходят, фотографии становятся неразборчивыми. Но это также мир, в котором меблированная комната может быть домом, гудение — голосом, какао — утешением. И это мир, в котором есть стена, идущая через головы. Её не видно, но чувствуешь каждый день. И иногда, если повезёт, находишь в стене дыру. И тогда можешь посмотреть в неё. И видишь, что на другой стороне тоже просто люди. Люди с какао и зефирками. Люди, которым тоже холодно. Люди, которые тоже ждут. Люди, которые тоже любят.

— А как же мост? Рухнувший мост?

— Мост — это то, что мы строим, когда перестаём видеть стену. Когда начинаем видеть комнату. Комната — это мост. Комната всегда мост. Надо только иметь смелость это заметить.

— А ты, Баэль? Ты строишь мосты?

— Я не строю мостов. Я — мост. Мост, которого не видно. Мост, по которому идут, когда не знают куда. Мост из слов, какао и зефирок. И я не рушусь. Я никогда не рушусь. Я только жду. Как всё в Сказочной стране.

В эту ночь Лиза не могла уснуть. Встала, подошла к окну, выглянула на улицу. Дождь прекратился, но темнота осталась, и над городом лежала тишина тяжелее любого шума. И тогда она увидела свет.

Одинокая точка света, далеко. Но она двигалась. Приближалась медленно и неуклонно, с каждым шагом становилась ярче. Лиза затаила дыхание. Она видела, как точка света шла по улице, оттесняя темноту, как люди появлялись в окнах, один за другим, и выглядывали наружу. В этом свете было что-то от факела, что-то от свечи, что-то от огня, который зажигают, когда больше нечего терять.

Свет был факелом. И факел принадлежал женщине. Высокой, худой, с лицом человека, который долго был в пути. В её глазах горел огонь, не имевший ничего общего с факелом. На ней было пальто, будто сшитое из лоскутков всех пальто этого мира. Она шла, словно не спешила, и всё же продвигалась быстро. За ней в темноте угадывались силуэты людей — много людей. Они пришли, не зная зачем, потому что свет их позвал. Среди них были те, кто уже давно не ждал, и те, кто ждал всю жизнь, и те, кто просто вышел посмотреть, что происходит.

Женщина остановилась перед домом, где жила Лиза. Подняла факел, и свет упал на фасад, на окна, на лицо Лизы. На факеле была надпись, выжженная на дереве: «Freiheit».

— Спускайся, Лиза, — сказала женщина. Голос спокойный, далеко слышный.

Лиза спустилась. Открыла дверь. Женщина стояла на улице, держа факел, позади — силуэты людей.

— Я Астра, — сказала женщина. — Несу свет. Не для одной комнаты. Для всей страны. Несу свободу. Свободу для нации.

— Ты та, кого мы ждали?

— Я та, кого вы ждали. Но пришла не для того, чтобы вас спасать. Пришла показать, что вы можете спасти себя сами. Что вы можете сами нести свет. Что свобода приходит не сверху, а снизу. От вас.

Из темноты вышел Баэль. Посмотрел на Астру, и в его глазах было что-то, чего Лиза никогда прежде не видела — не холод, не насмешка, а нечто вроде надежды.

— Значит, ты действительно пришла, — сказал Баэль.

— Я не ждала. Я действовала. А теперь вы должны действовать. Покажите мне стену. Покажите мне мост. Покажите, что вы хотите построить.

Они пошли по улицам Сказочной страны. Астра шла впереди, её факел светил в темноте, и люди выходили из домов, из комнат, из нор, и шли за светом. Повар пришёл с кастрюлей. Пенкин, молчаливый, пришёл и не сказал ни слова. Катюша, разговорчивая, пришла и тоже ничего не сказала. Виктория Марковна пришла с Вольдемаром. И Баэль шёл рядом с Астрой, и он сказал:

— У тебя есть свет. Но света одного недостаточно. Надо ещё знать, куда светить.

— Надо светить на стену. А потом на мост. А потом на людей. А потом на себя.

Они дошли до рухнувшего моста. Река узкая, но глубокая, на другой стороне — дом с закрытыми глазами. Астра подняла факел, свет упал на обломки: гнилое дерево, погнутое железо, бетонные блоки, колючая проволока, таблички с надписями, которые уже никто не читал. На самом большом блоке — надпись от руки, кривыми буквами: «Die Mauer muss weg». И рядом рисунок: человек, перелезающий через стену, и подпись: «Freiheit».

— Там больше ничего нет, — сказал Пенкин. — Мост мёртв.

— Мост не мёртв. Он спит. И сейчас мы его разбудим.

Астра подошла к обломкам, положила факел на камень, начала сортировать балки.

— Дерево гнилое, но железо ещё хорошее. Нужно новое дерево. Нужны руки. Нужно время. Нужна надежда.

Она подняла кусок бетона с нарисованной голубкой:

— Это тоже пойдёт. Из этого тоже можно построить.

— Надежда — самое трудное, — сказал Баэль.

— Надежда — единственное, что имеет значение.

Люди начали работать. Повар вернулся в город и пришёл с телегой досок. Пенкин, молчаливый, таскал самые тяжёлые камни. Катюша, разговорчивая, организовывала работу. Виктория Марковна и Вольдемар готовили для всех. А Лиза стояла и не знала, что делать.

Астра подошла к ней:

— Ты не можешь строить. Но ты можешь писать. Записывай, что здесь происходит. Чтобы это не было забыто. Чтобы история продолжалась. Чтобы следующие поколения знали: мост не упал с неба. Его построили люди.

Лиза взяла лист бумаги и стала писать. Об Астре, пришедшей со светом. О бумажной стене, ставшей прозрачной от света. О людях, собравшихся вместе, чтобы построить мост. О Баэле, который был мостом, и об Астре, которая была светом. О бетонных блоках, которые когда-то были стеной, а теперь стали строительным материалом.

Дни шли. Недели. Дождь сменялся солнцем. Мост рос. Некрасивый, неровный, из старых досок, ржавых гвоздей, бетонных обломков и арматуры. Но прочный. Построенный людьми, которые больше не ждали. На перилах кто-то написал краской: «Mauerfall — 1989». И рядом: «Freiheit — immer».

Когда последняя доска была уложена, последний гвоздь вбит, все стояли, измученные и грязные, и смотрели на свою работу. Вышла вперёд Астра. Подняла факел, свет упал на мост, и мост засиял, словно из золота.

— Вы сделали это, — сказала Астра. — Не я. Вы. Каждый своими руками. Каждый своим светом.

— Ты показала, как это делается, — сказал Баэль.

— Я только несла свет. Идти вы должны были сами.

Они пошли по мосту. Все. Астра впереди с факелом, за ней повар, Пенкин, Катюша, Виктория Марковна, Вольдемар, Лиза, Баэль. Когда пришли на другую сторону, увидели: дом с закрытыми глазами открыт. Окна настежь, из трубы дым. Он был обитаем. Всегда был обитаем. Просто этого не было видно, потому что перед ним стояла бумажная стена.

На другой стороне моста не было вражеской земли. Там были люди. С какао и зефирками. Которым тоже холодно. Которые тоже ждут. Которые тоже любят. И все они теперь были соединены мостом из старых досок и ржавых гвоздей, построенным людьми, которые больше не ждали. На той стороне тоже стояли обломки стены, и на них тоже были надписи: «Freiheit», «Die Mauer muss weg», рисунки голубок, стихи, имена погибших при переходе. Люди с той стороны вышли навстречу, не стреляли, не кричали — просто стояли и смотрели, как через мост идут такие же люди, с такими же усталыми лицами и пустыми руками.

Астра поставила факел на мост. Свет остался. Останется всегда. И свобода, которую она принесла, была не её свободой. Это была свобода нации. Свобода всей Сказочной страны.

И если ты однажды пойдёшь через Сказочную страну и перейдёшь мост, который выглядит так, будто его построили дети из старых досок и бетонных обломков, посмотри внимательно. Может быть, это тот самый мост. Может быть, другой. Может быть, единственный. На перилах увидишь надпись от руки: «Mauerfall». И рядом дату, которую уже никто не помнит, но все знают.

И если ты однажды пойдёшь через Сказочную страну и подойдёшь к стене, которая выглядит как бумага, посмотри внимательно. Может быть, ты сожжёшь её. Может быть, пройдёшь сквозь неё, как сквозь воздух. Может быть, построишь мост. Но однажды поймёшь: стена никогда не была проблемой. Проблема была в том, что ты верил, будто должен идти один. Что верил, будто свет должен прийти откуда-то извне. Что верил, будто свобода — это подарок.

В Сказочной стране иначе. Здесь пьют какао в четыре часа. С корицей. И с зефирками. И не в одиночку. С поваром, который гудит. С Пенкиным, который молчит. С Катюшей, которая говорит. С Викторией Марковной и Вольдемаром. Со всеми, кто пришёл строить мост. И с теми, кто пришёл с другой стороны, потому что у них тоже есть какао, и они тоже устали ждать.

Какао в четыре часа — альтернатива для Сказочной страны. Не разделяющая, а объединяющая. Не строящая стены, а строящая мосты. Не вызывающая прошлое, а пьющая будущее. Глоток за глотком. Зефирка за зефиркой.

И когда свобода придёт, она придёт не с флагами и лозунгами. Придёт с чашкой какао. В четыре часа. С корицей. С зефирками, которые медленно тают и превращаются в липкую, сладкую массу, обвивающуюся вокруг ложки, как воспоминание, которое не хочешь отпускать.

Свобода для единой нации сказочных стран! Не для королевства, не для республики, не для парламента. Для единой, неделимой, непобедимой нации тех, кто пьёт какао в четыре часа. Кто видит, как тают зефирки. Кто вместе. Кто больше не ждёт. Кто построил мост. Кто идёт по мосту. Кто приходит на другую сторону. Кто там остаётся. Кто там пьёт. Кто там любит.

И если ты, странник, однажды встанешь перед стеной, которая выглядит как бумага, посмотри внимательно. Может быть, это не стена. Может быть, чашка какао. Может быть, четыре часа. Может быть, свобода. Может быть, Сказочная страна. И может быть — ты уже давно в ней.

Ибо Сказочная страна везде, где в четыре часа пьют какао. С корицей. И с зефирками. И с теми, кто больше не ждёт. И свобода — не час чая. Свобода — час какао.

Какао в четыре. Навсегда.

Сказочная страна — не стена, а окно в стене. Не мост, а комната. Не вопрос, а какао. И люди, которые пьют его с нами.

Кто ищет мост — теряет путь.

И если ты однажды встанешь перед стеной, которая выглядит как обычная стена, посмотри внимательно. Может быть, это не стена. Может быть, окно. Может быть, мост.  Сказочная страна. И может быть — ты уже давно в ней. И стена уже рухнула. И мост уже построен. И какао уже налито. И зефирки уже тают. И люди уже собрались. И свобода уже здесь.

Только ты этого ещё не заметил.

Когда он закончил, в кафе стало тихо. Только камин потрескивал, да где-то на кухне гремел посудой повар.

— Это был не сон, — сказал вдруг Баэль, и его голос прозвучал неожиданно громко в этой тишине. — Это была явь. Только не наша. Другая. Но такая же настоящая.

— Что это значит? — спросила Лиза.

— Это значит, — ответил Баэль, — что где-то там, в другом измерении, в другой стране, в другом времени, всё это происходит. Прямо сейчас. И будет происходить всегда. Потому что стены — они везде. И мосты — они тоже везде. Надо только уметь их видеть.

— А какао? — спросил Пенкин. — Какао в четыре часа — это тоже везде?

— Какао в четыре часа, — сказал Баэль, — это единственное, что не знает границ. Потому что какао — это не напиток. Это акт любви. К себе. К другим. К миру. Даже если мир этого не заслуживает.

Виктор Марьянович, который слушал очень внимательно, вдруг сказал:
— А знаете, я ведь тоже видел стену. В молодости. Когда служил в Германии. Настоящую. Бетонную. С колючей проволокой. И знаете, что я тогда понял?

— Что? — спросил Ржевский.

— Что стена — это не проблема. Проблема — это то, что люди перестают замечать, что она есть. Привыкают. И тогда стена становится частью жизни. Как мебель. Как обои. Как телевизор. И это самое страшное.

— А как же мост? — спросила Катюша. — Его можно построить?

— Можно, — ответил Виктор Марьянович. — Но только если найдётся кто-то, кто захочет. Кто не побоится. Кто возьмёт доску и гвоздь. И начнёт.

Розовый Пёс, который до этого лежал молча, вдруг поднял голову и сказал:
— А я думаю, что мост — это не из досок. Мост — это из людей. Из тех, кто готов идти. Из тех, кто готов ждать. Из тех, кто готов пить какао в четыре часа. И это самый прочный мост. Его не сломать.

— Ты прав, Розик, — сказала Лиза. — Поэтому мы и здесь. В этом кафе. За этим столом. Потому что мы — тоже мост. Для кого-то. Для себя. Для тех, кто придёт после.

Баэль поднялся, поправил воротник пальто и заговорил на английском. Голос его был тихим, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду.

The bridge is built of simple things —
A word, a touch, a song that sings,
A cup of cocoa, warm and sweet,
A friend who makes your joy complete.

The wall is built of fear and pride,
Of those who run and those who hide,
Of those who say «It's not my war»,
And those who don't know what they're for.

But here, tonight, we sit and talk,
And in our words, the bridges walk
From heart to heart, from soul to soul,
And make the broken pieces whole.

So drink your tea, and eat your bread,
And let the walls fall down instead
Of standing tall and cold and gray —
For bridges rise, and walls decay.[1]

Он замолчал. Тишина в кафе стала такой, что слышно было, как где-то далеко, за окном, шумит Ладога. И, наверное, время. И, наверное, жизнь. Которая, как эта вода, никогда не останавливается. Даже когда кажется, что всё кончилось. Даже когда стены. Даже когда мосты.

— Знаете, — сказал Пенкин, — а ведь это был не просто сон. Это была история. Настоящая. Про нас. Про всех.

— Все истории — про нас, — ответил Баэль. — Просто не все это знают.

И они продолжили есть — рыбные котлеты с пюре, мясную котлету, пить чай с чабрецом и мятный лимонад, есть «Анну Павлову» с ягодами. И говорить о Париже — о беспорядках, о стенах, которые снова строят, о мостах, которые снова рушат. И о том, что где-то там, в Сказочной стране, Астра несёт свой факел, и люди идут за ней, и строят мост из старых досок и ржавых гвоздей. И это — главное.

— Слышали, что в Париже? — спросил Пенкин, отодвигая пустую тарелку. — Опять жгут. Студенты, «жёлтые жилеты», мигранты из пригородов. Говорят, центр перекрыт, метро не ходит, в Сену летят покрышки.

Виктор Марьянович покачал головой.

— Париж, — произнёс он с той особенной, интонацией, которая всегда появлялась, когда он говорил о вещах, имеющих историческую глубину, — это город, который умеет бунтовать красиво. Даже когда он горит, он горит, как декорация к опере. Вспомните «Отверженных»: баррикады, пылающие кареты, дети с пистолетами. Только тогда это была борьба за свободу, а теперь — борьба за право заправить машину подешевле.

— Не скажите, — возразил Баэль, отпивая свой чай. — В каждом бунте есть своя метафизика. «Жёлтые жилеты» — это не просто против цен на бензин. Это против стены. Против той самой бумажной стены, о которой мы говорили. Стены между теми, кто у власти, и теми, кто у кассы. Между Парижем туристическим — с Эйфелевой башней и Лувром — и Парижем настоящим, где живут люди, которые не могут свести концы с концами.

— А при чём тут мигранты? — спросила Катюша, у которой от котлеты остался только кусочек на вилке, и она вертела его, разглядывая, как драгоценность.

— Мигранты, — ответил Ржевский, — это вообще отдельная история. Они — как та самая стена, только живая. Париж их впустил, но не принял. Они живут в пригородах, в этих бетонных муравейниках, где нет ни работы, ни надежды. И когда что-то взрывается в центре, это эхо оттуда. Из предместий. Из тех мест, где полиция — это враг, а государство — это пустое слово.

— В моё время, — вступил Виктор Марьянович, — в Париже тоже жгли машины. Это было в две тысячи пятом, кажется. Тогда ещё говорили, что это «гнев пригородов». И знаете, что я подумал? Я подумал, что французы проиграли свою империю, а теперь проигрывают и свою республику. Потому что республика — это не только свобода, равенство и братство. Это ещё и ответственность. А ответственность сейчас в дефиците.

— А как же мост? — тихо спросила Лиза, глядя в окно, за которым уже начинал падать снег. — Тот самый, из Сказочной страны?

— Мост — это когда строят, — сказал Баэль. — А в Париже сейчас не строят. В Париже разрушают. Там тоже была стена — невидимая, из страха и высокомерия. И её не сносят, а ломают. А ломать — это не значит строить. Это значит — мстить. А месть — это не свобода. Это всё та же стена, только с другой стороны.

Пенкин, который до этого молчал, вдруг хлопнул ладонью по столу.

— Вот! Вот именно! Я, когда читал новости, всё думал: почему они жгут? Чего добиваются? А теперь понял: они не добиваются. Они кричат. А крик — это не речь. Это просто крик. Как у раненого зверя. Как у ребёнка, которого забыли.

— А вы, Ржевский, что думаете? — спросила Катюша. — Вы ведь тоже были в Париже. И не раз.

Ржевский помолчал, глядя в свой стакан с мятным лимонадом, где лёд уже почти растаял.

— Я думаю, — сказал он наконец, — что Париж — это город, который слишком долго жил чужими соками. Сначала — колониями, потом — туристами, теперь — кредитами. И когда соки кончились, он начал трещать по швам. Бунт — это не политика. Это агония. И пока они не поймут, что мост нужно строить, а не искать виноватых, они будут жечь.

— А если поймут? — спросила Лиза.

— Тогда, — улыбнулся Ржевский, — я первый поеду в Париж. И выпью с ними какао. В четыре часа. С зефирками. Пусть только перестанут жечь.

Баэль поднял чашку с ромашковым чаем, и в его глазах, холодных и древних, мелькнуло что-то похожее на надежду.

— Всё в мире — либо мост, либо стена, — сказал он тихо. — Париж сейчас — стена. Но однажды он станет мостом. Вопрос только в том, кто первым бросит доску. И когда.

— Давайте, — сказал Пенкин, — выпьем за то, чтобы этот день настал. И за тех, кто уже бросает доски. В Париже, в Сказочной стране, здесь. Везде.

Они чокнулись. И в этом жесте было что-то от той самой клятвы, о которой говорил Ржевский. Быть вместе. Даже когда стены. Даже когда мосты. Даже когда Париж.

Примечание :
Перевод с английского :

Мост возведен из простых вещей:
Из слова, песни, касанья,
Из кружки какао — горячей
И друга, полного сиянья.

Стена — из страха и гордыни,
Из тех, кто прячется, бежит,
Из «не моя война» — и ныне
Из тех, кто сам не знает, зачем дрожит.

Но здесь, сегодня, за столом
Мы говорим — и слово к слову
Мост от души к душе — и снова
Встает, и целым станет слом.

Так пей свой чай и ешь свой хлеб,
Пусть рухнет стен холодный склеп.
Мост поднимается; стена
Уходит в тлен — и не нужна.


Рецензии