Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Максим Жуков о Брюсове

Переделкино осень пахнет не дымом, а временем. Дом творчества, где воздух, кажется, сам помнит голоса тех, кто здесь жил и работал, в воскресный вечер наполняется особой тишиной — той, что бывает перед чудом. И чудо происходит: Максим Александрович Жуков, блистательный поэт,прозаик и ведущий «Клуба чтения поэзии», «даёт» Валерия Брюсова. Он не читает лекцию в привычном смысле — он вводит нас в стихию, где «юноша бледный со взором горящим» получает три завета, где фиолетовые руки чертят звуки на эмалевой стене, и где сама жизнь поэта была таким же вызовом, как и его однострочное «О закрой свои бледные ноги».

Брюсов говорил о себе:
 «Я дорожил минутой каждой,
 И каждый час мой был порыв,
 Всю жизнь я жил великой жаждой,
 Ее в пути не утолив».
Эта жажда — познания, первенства, «стать великим» — выявилась с отроческих лет. И если бы ему жить сто жизней, они не насытили бы её, признавался он в дневнике.
 Он выпустил около восьмидесяти книг: стихи, прозу, переводы, статьи, — и в каждой области остался победителем. «После этого портрета, — говорил он о работе Врубеля, — мне других не нужно. И я часто говорю, полушутя, что стараюсь остаться похожим на свой портрет». Эта «победительность» была его броней, его способом жить.

Современники видели разное. Ходасевич, знавший его близко, писал о сочетании в Брюсове «декадентской экзотики с простодушнейшим московским мещанством». Для одних он был «строгий, холодный и властный», для других — «талантливейший из русских поэтов современности еще и умнейший, корректнейший из них». Андрей Белый приходил к нему уверять, что Брюсов — «тайный рыцарь Жены Облеченной в Солнце», а Брюсов возвращался и скучающим голосом сообщал об этом, не поднимая глаз.
В этой сцене — весь он: мистика и трезвость, величие и усмешка, жрец и экспериментатор.

Его «Tertia Vigilia» — «Третья стража» — открыла «урбанистический» этап.
 «Мой дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых.
 Я все мечты люблю, мне дороги все речи,
 И всем богам я посвящаю стих».
Это был манифест всеохватности: скифы и ассирийский царь Асархаддон, Рамсес и Орфей, Кассандра и Клеопатра, Данте и викинги — вся история человечества укладывалась в его строки. А рядом — трамвайные звонки, грязный снег, сваленный в кучи, «месячный свет электрический».
Поэт возвращался из «пустыни одиночества» в мир людей, чтобы воспеть Город, который должен стать «царём Вселенной».

Но была у него еще одна страсть, о которой  Максим Александрович рассказывал , — перевод. Брюсов был «бесподобным переводчиком», и в этом слове нет преувеличения. Он переводил не поэзию, а поэтику, стремясь воссоздать «точно самые яркие художественные эффекты подлинника». Верхарн, Бодлер, Малларме, Верлен, латинские поэты — он открывал их России так, как до него не умел никто.
 «Стихи о современности» Верхарна в его переводе стали не подстрочником, а событием русской поэзии. Он верил в «воссоздающий перевод» и создал свою систему, свой метод, свою школу.

И все же самое пронзительное в Брюсове — это его раннее, почти юношеское стихотворение, обращенное в будущее. «Юноша бледный со взором горящим,
 Ныне даю я тебе три завета:
 Первый прими: не живи настоящим,
 Только грядущее — область поэта.
 Помни второй: никому не сочувствуй…
 Третий храни: поклоняйся искусству».
 В этих строках — весь его символ веры: искусство выше жизни, будущее выше настоящего, воля выше жалости.
 И когда Максим Александрович читает их в Переделкино, где стены помнят голоса ушедших, становится ясно: Брюсов и сегодня требует от нас того же — не сочувствия, а понимания. Не любви, а внимания к звуку, к «звонко-звучной тишине», в которой рождается стих.

Но за этой броней из воли и «победительности» билась жизнь, которую сам поэт называл «роковым рядом».
Венок сонетов с этим названием он написал за семь часов — пятнадцать сонетов, по полчаса на каждый, — и посвятил его женщинам, которых любил: «любимых, памятных, живых».
 В этом ряду — и ранние увлечения, и Елена Маслова, умершая от чёрной оспы весной 1893 года, и Наталья Дарузес, «Талей», актриса, которой он ненадолго увлёкся в юности. Но главным человеком его жизни стала Иоанна Матвеевна Рунт, «Жанна», «маленькая Жанна», как он называл её в письмах. Она пришла в дом Брюсовых гувернанткой, а в 1897 году стала его женой — и прожила с ним двадцать семь лет, до последнего дня.
«На диване, сухо помешивая в стакане ложечкой, приехавший после всех — скуластый, седоусый и мрачноглазый Брюсов… А рядом с ним на диване Иоанна Матвеевна — его преданная, добрая жена. Они сидят рядом, этот замечательный поэт, настоящий ученый, и его трогательная жена-няня, пестовавшая его всю жизнь, терпевшая со скромными слезами — и первую, и вторую, и третью — и так далее, — всех тех, кому писались брюсовские стихи». Она была его секретарём, редактором, корректором, машинисткой, курьером, хозяйкой дома — и после его смерти сохранила и подготовила к печати богатейший архив, пережив мужа на сорок один год. Её задевали его романы, но ей хватало самообладания не устраивать скандалов и сохранять достоинство.

Самым долгим и самым мучительным был роман с Ниной Петровской — семь лет, известных всей литературной Москве.
 «Ты — слаще смерти, ты желанней яда,
 Околдовала мой свободный дух!» — писал он ей, и в этих строках было больше правды, чем он готов был признать.
 Их отношения, с ревностью, изменами, сценами, стали материалом для «Огненного Ангела»: Нина была Ренатой, Брюсов — Рупрехтом, Андрей Белый — графом Генрихом. Петровская «тронулась умом», «увлеклась наркотиками и чуть не умерла», а после разрыва, который Брюсов обставил «довольно грубо», оказалась «на смертном колесе» — и в Париже выбросилась из окна. Ещё одна тень — Надежда Львова, молодая поэтесса, которой он покровительствовал, посвящал стихи под именем «Нелли», «конфузливо молодился» рядом с ней. Она застрелилась из револьвера, подаренного Брюсовым, — «один из самых крупных литературных скандалов начала 1910-х годов». «Угрозы Н. Львовой покончить жизнь самоубийством Брюсов не воспринимал всерьёз. Поэтому уход её из жизни стал для него полной неожиданностью, пришло острое, мучительное осознание собственной вины».

И был морфий. Ходасевич свидетельствовал:
 «Ещё с 1908, кажется, года он был морфинистом. Старался от этого отделаться, — но не мог. Летом 1911 г. доктору Г. А. Койранскому удалось на время отвлечь его от морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. Морфий сделался ему необходим». В дневниках и признаниях Брюсова мелькают и гашиш, и «все другие усыпляющие яды». Он бежал в дисциплину, в труд, в «все разновидности своего трудоголизма» — и в наркотики, которые давали ему «только их собственные чары». «Морфий его и погубил», — напишет один из мемуаристов. В 1917 году Ходасевич наблюдал, как Брюсов «постепенно впадает в какое-то оцепенение, почти засыпает», выходит в соседнюю комнату — и возвращается «помолодевшим».

Лекция закончилась, но ощущение чуда осталось. Воздух Дома литераторов кажется, впитал в себя и фиолетовые руки на эмалевой стене, и звонки трамваев, и голос человека, который «всем богам посвящал стих», и ту «великую жажду», которая сжигала его и в любви, и в искусстве, и в саморазрушении.
Максим Жуков, как всегда блестяще, напомнил нам: Брюсов не ушёл. Он остался — в переводах, в урбанистической лирике, в той «третьей страже», времени между сном и явью, когда поэзия становится реальнее жизни. И разве не в этом состоит его завет — не сочувствовать, но понимать, не жалеть, но видеть, как за «победительностью» бьётся живое, измученное, одинокое сердце?

https://t.me/Musat71  ссылка на ТГ канал


Рецензии