Глава 14 Вера, 1929 год
Посёлок, перемыв Вере косточки положенный срок, постепенно отвлёкся на другое — на чью-то свадьбу, на чью-то беду, на засуху. А Вера шила. Брала заказы на дом, и скоро выяснилось, что без хорошей швеи в округе не обойтись ни к венчанию, ни к похоронам, и те самые женщины, что когда-то отворачивались, стали приходить к её порогу с отрезами в руках — глядя в пол, но приходить.
— А где мой папа? — спросила как-то Катерина, и Вера, не поднимая глаз от шитья, ответила:
— Далеко. Очень далеко.
Девочке этого хватило. Взрослым всегда нужно больше слов, чем детям.
Дом, который отец Веры когда-то поставил своими руками, — двухэтажный, с мезонином и светлым чердаком под самой крышей, — был прежде тихой семейной гордостью, а теперь всё чаще становился причиной вздохов. Отец был человек справный: две коровы, лошадь, а в страду нанимал одного работника. Раньше это называлось «хозяйство». Осенью двадцать девятого в посёлке появилось другое слово.
Сначала приезжали люди с портфелями, считали зерно и скот. Потом в посёлке создали комитет бедноты, и в нём, к общему удивлению, оказалась тётка Аксинья — та самая, что когда-то забегала «за солью», чтобы позлорадствовать над Верой. Теперь она ходила по дворам с важным лицом и тетрадкой, и говорили, что у неё уже есть свои списки.
Девятого декабря Катерине исполнилось три года. Вера испекла пирог с капустой, достала из сундука отцовскую шкатулку — подарок на её собственное десятилетие, с одной-единственной мелодией, без слов, которую Вера вместо колыбельной напевала дочери с самых первых дней, — и поставила её на стол. Девочка слушала, приоткрыв рот, будто мелодия говорила ей что-то, чего пока не умела сказать мать.
К вечеру пришла Аксинья. Села без приглашения, оглядела горницу тем самым цепким взглядом, от которого ничего не утаишь.
— Дом у вас большой, — сказала она, будто размышляя вслух. — На троих-то. Говорят, скоро комиссия по дворам пойдёт. Ну да ты, Вера, не бойся, у тебя ведь дитё, женщина одинокая… может, обойдётся.
Она ушла, не допив чаю. И Вера, сидя у остывающей печи, вдруг ясно поняла, что слово «обойдётся» в устах Аксиньи значит ровно противоположное.
Когда дочь уснула, она вместе с матерью поднялась на чердак. Мать молча несла лампу, освещая им дорогу, и за всё время не проронила ни слова. Казалось, она поняла всё без объяснений и теперь просто шла рядом, храня в молчании и тревогу, и то, о чём не решалась спросить. Вера открыла сундук: туда легло тёмно-синее шёлковое платье, которое она так и не надела с того самого апреля; связка писем, перетянутая выцветшей лентой; фотография, снятая однажды у дома заезжим фотографом, — она сама у крыльца и размытая мужская фигура рядом. Последней, завёрнутой в платок, — музыкальная шкатулка.
Дневник она оставила при себе — единственное, с чем не могла расстаться.
Потом, вернувшись вниз, при свете одной свечки написала:
«9 декабря 1929. Катеньке сегодня три года. Пекла пирог, пели с мамой. Приходила Аксинья. Мне страшно — не за себя. Если придут, пусть возьмут всё, только бы не её. Сундук подняла на чердак. Пусть полежит там. Вещи, как люди, иногда переживают то, что пережить нельзя. А если когда-нибудь кто-то найдёт их — пусть поймёт, что здесь жили, любили и очень боялись».
В ту ночь за окном мело. А ровно через месяц к дому подошли трое.
Свидетельство о публикации №226102701148