10. Павел Суровой Красная река

 Комбат взял папиросу, неуверенно повертел ее в пальцах, а затем криво усмехнулся потрескавшимися губами: — Ну раз из Москвы приказ и ты лично проверял... Значит, будем стоять, комиссар. Куда нам деваться с родной земли? Только поторопи свои эшелоны, братец, иначе через три дня хоронить здесь уже некого будет.
Я молча кивнул, пожимая его сухую, горячую от лихорадки руку. Передовая смотрела на меня глазами этих истощенных, замерзших бойцов, и я отчетливо понимал: весь наш грандиозный план контрнаступления держался не на бумаге и чернилах, а на жилах этих людей, упрямо державших замерзшую уфимскую землю.
 Ранним утром исчисление времени на фронте прекратилось. Было около четырех часов утра, когда предрассветную тишину над Уфимским выступом разорвал сплошной, оглушительный рев сотен орудий.
— Огонь! — пронесся по цепям командный голос, и небо на западе мгновенно окрасилось в багрово-кровавые тона.
Начался артиллерийский шторм, открывший красное контрнаступление. Тяжелые гаубицы и полковые пушки обрушили тонны металла на укрепленные позиции колчаковских армий. Земля содрогалась так, будто сам Урал решил провалиться сквозь землю. Под прикрытием этого огневого вала пехота 5-й армии поднялась в атаку.

 Мы с командным пунктом двигались сразу во втором эшелоне наступающих порядков. Оборона белых, измотанная собственным затяжным наступлением и растянутыми тылами, треснула по швам в первые же часы.
— Товарищ комиссар, докладывают с левого фланга! — запыхавшись, подбежал связной на взмыленной лошади. — Кавалерийский полк прорвал заслон у станции Чишмы и выходит в тыл каппелевцам! До реки Белой осталось меньше десяти верст!
— Вперед! Не останавливаться на перегруппировку! — крикнул я, пришпоривая коня.
Начался стремительный марш-бросок. Пехота шла прямо по раскисшей от весенней грязи пахоте, бросая лишнее имущество, но таща за собой на лямках легкие пушки и пулеметные повозки. Скорость была главным оружием: если бы мы замешкались хоть на сутки, белые успели бы подтянуть бронепоезда и закрепиться на высотах за рекой.
 Но к исходу вторых суток стремительный порыв уперся в жестокое сопротивление арьергардов противника и непреодолимую стихию. На подступах к Уфе развернулись ожесточенные, кровопролитные бои.
Дороги превратились в сплошное месиво из грязи, снежной каши и конского навоза. Колеса повозок уходили по самые оси, лошади падали замертво прямо в лужи, не выдерживая перехода, а бойцы валились с ног от усталости, засыпая прямо на ходу под непрекращающимся моросящим дождем.

 Я шел пешком по раскисшему тракту, поддерживая под руку раненого красноармейца, когда наш путь преградила страшная картина недавнего боя.
На обочине дороги, среди обломков сожженных повозок и воронок от снарядов, валялись замерзшие трупы — вповалку лежали красноармейцы в пробитых шинелях и белые солдаты в английских френчах. Вокруг стоял тяжелый, удушливый запах гари, разложения и порохового дыма. Весеннее солнце пробивалось сквозь свинцовые тучи, освещая это поле брани холодным, безразличным светом.
— Комиссар... пить... — хрипло попросил раненый бойец, прислонившись спиной к брошенному лафету.
Я достал из планшета флягу, приподнял его голову и дал сделать пару глотков горькой воды. В этот момент со стороны Уфы донесся глухой раскат разрывов — артиллерия белых пыталась прикрыть переправы через реку Белую, отрезая нам путь к отступлению. Но отступать никто не собирался. Уфа была уже рядом, и за нее предстояло дать последний, решающий бой этой кровавой весны.
 Изнанка триумфа: расстрел у заброшенного лабаза
Дорога на Уфу открывалась через кровь не только в открытом бою, но и в серых, зловещих сумерках тыловых зачисток. Наш авангард занял пригородное село, где в просторном кирпичном лабазе белые оставляли свой лазарет — сотни тяжелораненых офицеров и добровольцев, которых не успели эвакуировать за Белую реку.

 Когда я подошел к лабазу, там уже вовсю хозяйничали бойцы особого назначения под началом комиссара тыловой тройки Дормана — человека с холодными, выцветшими глазами и вечно сжатыми от злобы тонкостями губ.
Около стены лабаза стояли шестеро местных крестьян — бородатые мужики в сермяжных зипунах, с испуганными, почерневшими лицами. Рядом с ними суетились чекисты.
— В чем дело, Дорман? — окликнул я его, пробираясь сквозь толпу красноармейцев с винтовками наперевес. — Какое основание для расстрела без трибунала? Это же лазарет, здесь раненые!
Дорман медленно повернулся ко мне, поигрывая массивным браунингом в руке. На его кожанке темнели свежие пятна грязи и копоти.
— А основание простое, товарищ Суворов, — процедил он сквозь зубы, глядя на меня с нескрываемым презрением. — Эти «раненую сволочь»прятали в своих хатах не просто так. Пособники! Контрреволюционные пособники, которые выхаживали белогвардейских офицеров, чтобы те снова против нас с трехлинейками вышли. А сами офицеры — недобитая гидра. Революция милосердия не знает. Классовый враг должен быть уничтожен на корню, чтобы духу его здесь не осталось.
— Это военнопленные и гражданские лица, подлежащие следствию ревтрибунала, а не самосуду! — попытался возразить я, чувствуя, как внутри закипает глухая ярость. — У нас есть директивы Центра...
— Центр далеко, а фронт здесь! — рявкнул Дорман, оборвав меня на полуслове. — Огонь!
Залп прозвучал резко и сухо, отрезая любые споры. Шестеро крестьян рухнули у кирпичной стены, взметнув ногами снежную крошку пополам с грязью. Следом раздались глухие крики и выстрелы прямо изнутри открытых дверей лабаза, где бойцы Дормана начали расправу над лежащими на соломе ранеными офицерами.
Дорман холодно глянул на содрогающиеся тела крестьян, сплюнул под ноги и отрыдисто бросил стоявшим рядом бойцам из охраны: — Чего стоите? Штыками добивайте, чтобы патроны зря не переводить. И чтоб ни одна сволочь не шевелилась!

 Красноармейцы, озлобленные месяцами бесконечных маршей, голода, вшивости и товарищеских смертей, с мрачным ожесточением шагнули вперед. Тяжелое чавканье стали о плоть резануло слух. Некоторые делали это с диким, остервенелым удовольствием — в их глазах застыло полное расчеловечивание, порожденное этой страшной войной, где стерлась грань между местью и справедливостью.
Я стоял неподвижно, чувствуя, как ледяной пот катится по спине. Передо мной разворачивалась самая темная, страшная изнанка нашей правоты — та самая беспощадная стихия красного террора, которая сжигала на своем пути всё человеческое, оставляя после себя лишь пепел, кровь и зловещую тишину.
 Внутренний надлом: столкновение теории о «братстве трудящихся» с реальностью террора
Ночь на исходе апреля не принесла облегчения. Образ расстрелянных у лабаза крестьян и хриплые крики добиваемых раненых стояли перед глазами с пугающей, звенящей четкостью. Я сидел на пустом ящике из-под снарядов в полуразрушенном сарае на окраине села, зажав голову руками, и безуспешно пытался заглушить этот кошмар в своей памяти.
В Цюрихе, в эмигрантских кружках, читая марксистские трактаты и слушая пламенные речи ораторов, я представлял себе революцию совсем иначе. В теории всё выглядело кристально чисто: освобождение угнетенного класса, братство трудящихся всего мира, торжество высшей социальной справедливости, рождающееся из руин прогнившего царского режима.

 Но здесь, на этой проклятой сибирской и уральской грязи, теория столкнулась с кровавой, беспощадной практикой.
— Что, комиссар, душа не на месте? — раздался тихий хриплый голос из темноты.
Я поднял голову. У дверного проема, прислонившись спиной к косяку, стоял полковник Карелин. На его изборожденном морщинами лице в отсвет тлеющей цигарки ложились глубокие тени. Он молча присел рядом, достал из кармана кисет и протянул мне самокрутку.
— Я ведь шел туда не за этим, полковник, — глухо произнес я, не глядя на него и принимая табак. — Мы обещали крестьянам землю и волю, рабочим — светлое будущее. А что мы принесли им на штыках? Дормановщину? Бессмысленный террор, где людей судят не по делам, а по сомнительным доносам, и добивают штыками беспомощных? Разве ради этого рушилась империя?
Карелин затянулся, выпустив густую струю сизого дыма в ночной воздух, и невесело, горько усмехнулся: — Эх, Иван... Ты слишком долго читал книги в тихих европейских кабинетах. Революция — это не благородный спор философов о справедливости. Это стихия, вырвавшаяся из бутылки, слепая и разрушительная, как весенний паводок. Когда рушится вековой порядок, под обломками гибнут не только цари и генералы. Гибнет сама человечность. Дорманы — это неизбежная обратная сторона нашей медали. Без их жесткости, без этого звериного инстинкта самосохранения фронт бы рассыпался в первую же неделю.
— Но какой ценой, полковник? — с горькой болью в голосе возразил я. — Если мы строим новый мир на костях и крови тех самых крестьян, ради освобождения которых поднялись, не превращаемся ли мы сами в тех же палачей?
Карелин долго молчал, глядя в темное небо, где сквозь разрывы туч пробивались холодные звезды.
— Время покажет, Суворов, — тихо ответил он, поднимаясь и хлопая меня по плечу. — История не спрашивает нас, чисты ли наши руки. Она спрашивает лишь о том, устоим ли мы на ногах, когда рассеется этот дым. А теперь собирайся. До рассвета осталось несколько часов. Завтра — штурм Уфы.
 Перед рассветом наш передовой батальон закрепился в пригородной низине на окраине Уфы, прямо под сенью старых, изуродованных осколками ветл. До позиций белых оставалось не больше трехсот шагов.

 В окопах стояло тяжелое, зловещее затишье. Усталые бойцы, измотанные бесконечными переходами и боями, спали прямо на сырой земле, свернувшись калачиком под мокрыми шинелями и прижимая к груди винтовки. Лишь редкие часовые молча вглядывались в предутреннюю мглу, где за рекой смутно вырисовывались силуэты городских церквей и фабричных труб.
Я лежал на дне окопа, прислонившись спиной к глинистому уступу, чувствуя, как холод сырой земли пробирается сквозь одежду. Сон не шел. Мысли крутились по замкнутому кругу, перемежая недавние сцены расстрела с грядущим утренним штурмом.
Небо на востоке начало медленно светлеть, приобретая свинцово-серый оттенок. Скоро, с первыми лучами солнца, ударят наши пушки, и начнется последняя атака за Уфу. Каждый из нас понимал: для многих эта ночь под ветлами была последней в жизни. Но отступать было некуда — позади оставалась вся страна, расколотая надвое, и наш долг был дойти до конца, сквозь всю эту грязь, кровь и внутренний надлом.
Часть 3. Взятие Уфы и первые трещины в сознании (Май 1919 г.)
 Ночной штурм Уфы: уличные бои и грохот пулеметов на крутых спусках к реке
Предрассветный час в начале мая выдался черным и сырым. Когда батальоны 5-й армии сорвались с мест под раскаты нашей артиллерии, крутые спуски к реке Белой превратились в настоящий ад. Белые встретили нас плотным заградительным огнем из пулеметов «Максим», установленных на каменных балконах купеческих особняков и в окнах полуразрушенных гимназий.
— Ложись! Под обрыв, живо! — орал я, вжимаясь в раскисшую глину склона, пока над нашими головами с сухим треском свистели пули, срезая ветки кустарника.
В темноте уличного боя стерлись все понятия о тыле и фронте. Шли рукопашные схватки за каждый квартал, за каждый мощеный спуск к набережной. Грохот выстрелов сливался с треском ломающихся деревянных заборов и отчаянными криками людей. Мы карабкались вверх по крутым улицам Уфы, отвоевывая дом за домом у отступающих колчаковских арьергардов.
 
 К полудню майского дня сопротивление белых окончательно сломалось. Остатки их разбитых частей спешно эвакуировались на восток за реку, оставляя за собой догорающие склады и забитые дороги.
Наши красноармейские полки вошли в Уфу победным маршем, но триумф этот был горьким и безрадостным. Город встретил нас зловещей, мертвой тишиной. По обе стороны улиц зияли выбитыми стеклами пустые окна домов, стены пестрели следами шрапнели и пулеметных очередей, а мостовые были усеяны брошенными патронами, гильзами и разбросанными листовками. Местные жители прятались за запертыми ставнями, боясь высунуть нос наружу — за годы войны они слишком хорошо усвоили, что смена власти редко приносит простому обывателю что-то, кроме новых грабежей и расстрелов.
 
 К вечеру наш армейский штаб занял массивное кирпичное здание бывшего губернского земства в самом центре города. Внутри царил чудовищный разгром: паркетные полы были истоптаны сапогами, бумаги разбросаны по углам, а в углах валялись разбитые портреты прежних сановников.
Мы с полковником Карелиным быстро расчистили один из больших дубовых столов от мусора, развернули карты и установили полевые телефонные аппараты.
— Ну что, Иван, принимай новую штаб-квартиру, — устало произнес Карелин, опускаясь на тяжелый кожаный стул и растирая затекшую шею. — Фронт пока закрепился на восточных окраинах, но работы здесь непочатый край. Нам нужно срочно восстанавливать связь с армиями и брать под контроль городские коммуникации, пока тыл окончательно не погрузился в анархию.
Я кивнул, но отвечать не стал. Тяжелое предчувствие скребло на сердце — я знал, что вслед за фронтовыми частями в город неотвратимо идут тыловые структуры Ревкома и ЧК.

 Мои опасения оправдались уже на вторые сутки. Едва штаб успел наладить первые телефонные линии, как из подвалов и дворов губернского управления донеслись знакомые, глухие звуки сухих выстрелов.
Я вышел на крыльцо земства. На площади перед зданием уже стояли крытые грузовики, а бойцы особого назначения под командованием того же комиссара Дормана выгоняли из прилегающих домов испуганных людей. Под конвоем вели бывших земских служащих, гимназических учителей, зажиточных мещан и всех тех, кто в дни колчаковской власти занимал хоть какие-то административные должности или просто попал под горячую руку бдительных осведомителей.
— Куда ведете их, Дорман?! — окликнул я его, сбегая по ступенькам и чувствуя, как внутри закипает глухой протест. — Без суда и следствия? Это же гражданские специалисты, они нужны для восстановления городского хозяйства!
Дорман остановился, холодно посмотрел на меня своими выцветшими глазами и криво усмехнулся:
— Хозяйства, говоришь? Очищать город от контрреволюционной сволочи — вот наше главное хозяйство сейчас, товарищ Суворов. По спискам местной подпольной ячейки все они — активные пособники колчаковского режима. Ревком вынес постановление: высшая мера. Революция не может позволить себе роскошь растить врагов у себя за спиной.

 Прежде чем я успел возразить, раздался короткий ружейный залп за углом здания. Люди падали в весеннюю грязь, а чекисты уже спешили к следующему дому.
Я отвернулся, чувствуя, как внутри меня неумолимо расширяется та самая трещина. Мы взяли Уфу, мы победили в этом жестоком сражении, но с каждым новым расстрелом за нашими спинами победа эта казалась всё тяжелее и чужероднее.


Рецензии