Неверующая
Лило третьи сутки подряд.
Не ливень, а мерзкая водяная пыль, намертво зависшая над панельными хрущёвками.
На пластиковой лавке автобусной остановки сидела девочка.
Куртка — осенний ширпотреб, пальцы посинели, в руках картонный стакан с остывшим чаем.
Своё курево кончилось ещё на рассвете, пришлось просить у какого-то прохожего.
Наушники валялись в кармане, спутавшись в комок.
Музыку включать не хотелось: в треках вечно поют про надежду, а у неё эта опция перегорела ещё прошлой зимой.
Год назад.
Женщина материализовалась из тумана внезапно.
Без зонта, капюшон сбит, волосы мокрыми сосульками прилипли к щекам.
Лицо — серое, с такими тёмными кругами под глазами, каких не увидишь на глянцевых фото.
Встала вплотную.
— Слышь, девчонка, — голос у неё был прокуренный, надсадный, будто она неделю без остановки плакала в подушку. — Помолись за меня, а? Сына схоронила. Неделю назад. До сорока дней не знаю, как доползти.
Девчонка медленно вытащила руку из кармана.
— Я в это не верю. Вообще. В Бога вашего.
— Да мне плевать, — женщина даже лицом не повела. — Мужик мой заладил: «Хорош выть», дочка ноет: «Мамуля, держись». А за что мне держаться? Я его, мелкого, с ложки кормила. Сопли ему утирала. А сейчас стою на остановке и хрен знает кого прошу. Потому что слова кончились. Всё.
Тут девчонке стало не по себе.
По-настоящему страшно.
Не от жалости даже — от того, чего эта женщина от неё требовала.
Ей нужно было не дежурное «сочувствую», ей нужно было чудо. Чтобы прямо сейчас отпустило.
Насовсем.
С концами.
А у девчонки внутри — только выжженная пустыня, которую она сама себе годами устраивала, чтобы не сойти с ума.
Она умела только тупо молчать.
А молчание в такой момент казалось предательством.
— Как звали-то?
— Дима, — женщина всхлипнула, её лицо перекосилось. — Димка. Мой Димка.
И от этого «Димка» — такого тёплого, пахнущего живым человеком — у девчонки впервые за сто лет сдавило горло.
Она зажмурилась.
Смотреть было некуда — внутри темно, как в подвале.
И она мысленно позвала в эту темноту:
«Господи. Если Ты есть. Я знаю, что я — не та, кого Ты слушаешь. Я в Тебя не верю, и Ты это знаешь. Но тут вот стоит его мама. И ей так больно, что я не знаю, как это вынести. Если можно — забери у неё эту боль. Не всю, я понимаю, всю нельзя. Хоть половину. Хоть треть. Хоть сколько-нибудь. Пожалуйста. Сделай так, чтобы она смогла дожить до сорока дней. Она ещё должна. Она мать».
Открыла глаза, шумно выдохнула:
— Всё. Больше не умею.
Женщина посмотрела на неё — дико, словно на спасение какое-то.
— Спасибо, доченька.
— Я не доченька.
— Все мы чьи-то доченьки.
Подкатил двадцать седьмой — пустой, разбитый пазик.
Водитель курил в форточку и смотрел мимо.
Женщина шагнула внутрь, обернулась на ступеньках:
— Имя-то скажи?
— Не надо. Я же неверующая.
— Надо. Я за тебя тоже буду. Моё дело.
— Мира.
— Спасибо.
Двери захлопнулись с шипением.
Автобус уплыл в туман.
Девчонка осталась одна.
Сигарета жгла пальцы, чай остыл окончательно.
В груди ворочалось что-то тяжёлое, грязное, чужое.
Накатила такая лютая тоска — хоть на луну вой.
Зачем весь этот цирк с рождением, если в финале — пустой асфальт, дождь и чужое горе, которое даже скинуть некуда?
Дома она с порога свалилась на пол в коридоре.
Час просидела в куртке, глядя в одну точку.
Потом открыла в телефоне текст заупокойной молитвы, прочитала с экрана.
Мимо.
Ничего.
Никаких чувств.
Уснула прямо на полу.
На следующий день дошла до церкви.
Постояла у самого входа, купила свечку, поставила её в первый попавшийся подсвечник и вышла на воздух.
Наверное, это и есть та самая мифическая вера — не в небо, а в человека, которому в эту секунду невыносимо дышать.
Теперь она каждое утро замедляет шаг перед той остановкой.
Там никого, кроме призраков октябрьского ливня.
Но она всё равно смотрит — не со злостью, а по привычке.
Так и живем мы с вами люди: прикоснулись на секунду открытыми нервами к чужой боли, обожглись до волдырей, а потом всю жизнь носим этот ожог под дешёвой курткой...
Свидетельство о публикации №226102800974