Глава 15 Вера, 1930 год

Они пришли в середине января, на рассвете, когда в доме ещё спали. Сначала по двору проскрипел снег, потом в дверь ударили — не постучали, а именно ударили, коротко и привычно, как бьют в дверь люди, которым никогда не отказывали.
Вера успела накинуть платок и взять на руки заспанную Катерину, прежде чем в горницу вошли трое: уполномоченный из района, совсем молодой, в кожаной тужурке, с красными от бессонницы глазами; милиционер, который старался смотреть мимо; и тётка Аксинья с тетрадью под мышкой — важная, нарядная, будто на праздник.
— Согласно постановлению, — начал уполномоченный и сбился, откашлялся, достал бумагу. — Хозяйство гражданки… признано кулацким. Дом, скот, инвентарь и запасы зерна подлежат изъятию в пользу колхоза. Опись сейчас произведём.
Мать Веры, стоявшая у печи в одной рубахе, не вскрикнула, не заплакала. Только медленно перекрестилась и сказала тихо, ни к кому не обращаясь:
— Покойник-то мой его строил.
Никто ей не ответил.
Опись шла до обеда. Хлопали двери, гремели ведра, в хлеву мычали коровы, которых уводили со двора на верёвках, и Катерина, не понимая, почему бабушка молчит, а мама держит её так крепко, что больно, тихонько хныкала у Веры на плече.
На чердак уполномоченный поднялся сам, без Аксиньи, которую одышка остановила на лестнице. Вера пошла следом — будто бы показать, где что лежит, а на самом деле потому, что не могла не пойти.
Сундук стоял у стены, накрытый старой, выцветшей тканью, которую она набросила на него в ту ночь. Уполномоченный остановился, сдёрнул ткань, откинул защёлку — слишком лёгкую для вещи, в которой хранится что-то ценное, — и заглянул внутрь.
Вера перестала дышать.
Там лежало тёмно-синее шёлковое платье, связка писем и фотография. Он поворошил сверху, брезгливо, двумя пальцами, будто боялся испачкаться.
— Тряпьё, — сказал он устало, больше самому себе. — И бумажки какие-то.
Закрыл крышку. Защёлка встала на место с тихим щелчком. Уполномоченный, не оглядываясь, пошёл вниз, а Вера ещё минуту стояла, глядя на обычный, ничем не примечательный сундук, который только что чудом не отняли у неё вместе с остальным.
У неё не осталось времени думать. Она вытащила из-за пазухи дневник — тот самый, в кожаном переплёте, — раскрыла на последних исписанных страницах и торопливо, стоя на коленях на пыльных досках, написала:
«14 января 1930. Пришли. Берут всё. Сундук не тронули. Тетрадь оставляю здесь, под платьем, — с собой её не вынести, обыщут. Листов в ней ещё много. Пусть ждут. Вдруг кому-нибудь однажды будет что сказать».
Она положила дневник на дно, под платье, рядом с завёрнутой в платок шкатулкой, и закрыла крышку так тихо, словно боялась разбудить кого-то спящего.
Их выгнали из дома к вечеру, дав по одному узлу на человека. Мать вышла последней, ни разу не обернувшись, и только на крыльце вдруг остановилась, положила ладонь на потемневшее от времени бревно — прощаясь, как прощаются с живым.
В дверях дома, который теперь принадлежал колхозу, стояла Аксинья, прижимая к груди тетрадь, и на лице её не было торжества — только странная, пустая усталость, как у человека, который получил то, чего хотел, и вдруг не понял, зачем.
Ночевать им пришлось в нетопленной бане на задах чужого огорода, которую, не глядя в глаза, уступила дальняя родственница матери. Катерина уснула сразу, свернувшись клубком у Веры под боком. Мать сидела у стены, прямая, как свеча, и смотрела в темноту.
— Это ещё не всё, — сказала она вдруг, глухо. — Помяни моё слово. Это только начало.


Рецензии