Время дождей. Глава 12. Время дождей
На столе рядом с телефоном лежала сложенная записка Кунле. Вчера ночью он специально оставил её на виду, чтобы утром не спрятать обратно в карман, не придумать ещё одну уважительную причину подождать и не подарить Нае ещё несколько часов счастья, которое существовало лишь потому, что она пока не знала правды. Теперь маленький лист бумаги казался самым тяжёлым предметом в каюте, хотя весил, наверное, несколько граммов.
Ная ещё спала, повернувшись к переборке и подложив ладонь под щёку. После нескольких дней страха она наконец начала спать спокойнее, не просыпаясь от каждого шага за дверью, и именно это её спокойствие причиняло Артёму почти физическую боль. Он долго смотрел на неё, вспоминая, как ещё вчера она рассказывала о матери, младших, о том, что отец, возможно, поправится, а в Петербурге обязательно найдётся возможность связаться с Кунле и сказать ему, что всё получилось. Через несколько минут этой девушки уже не будет; останется та же Ная, с тем же лицом, теми же глазами и голосом, но внутри неё навсегда появится знание, которое невозможно вернуть обратно в конверт и спрятать.
Артём осторожно поднялся, умылся холодной водой и поставил чайник. Пока нагревалась вода, он несколько раз ловил себя на почти убедительной мысли: сначала кофе, потом завтрак, пусть она окончательно проснётся, а уже после можно будет поговорить. Эта отсрочка выглядела заботой, но он слишком хорошо знал её настоящее имя. Вечером станет жалко портить редкий спокойный час, завтра найдётся новая причина, а потом начнётся подготовка к Петербургу, проверки, Саня, пограничники, и всё это время Ная будет продолжать говорить о доме, которого больше нет. Поэтому, заметив, как собственная рука почти потянулась убрать записку со стола, Артём остановился и тихо, скорее себе, чем кому-либо ещё, произнёс: «Хватит».
Ная проснулась от едва слышного щелчка чайника. Несколько мгновений она смотрела в потолок, потом повернула голову, увидела Артёма у стола и улыбнулась той сонной, почти детской улыбкой, которая бывает у человека, ещё не успевшего вспомнить все дневные тревоги. Он ответил ей, но, видимо, слишком неудачно, потому что улыбка быстро исчезла. Ная села, поправила волосы и внимательно всмотрелась в его лицо.
— Problem? — спросила она коротко.
[Перевод: Проблема? — спросила она коротко.]
Артём хотел по привычке покачать головой, но вовремя остановился. Вместо ответа он придвинул ей кресло, сел напротив и взял телефон с переводчиком. Несколько секунд смотрел на пустое поле, будто правильный порядок слов мог хотя бы немного смягчить то, что за ними последует, а затем написал: «Перед нашим отходом из Лагоса мне передали записку. Её написал Кунле».
Одного имени оказалось достаточно, чтобы лицо Наи мгновенно ожило. В глазах вспыхнуло облегчение, почти радость; она тут же посмотрела на лежавшую на столе бумагу и протянула руку. Артём на секунду задержал записку в пальцах, и Ная заметила это движение. Тогда он набрал ещё два слова: «Плохие новости».
Радость исчезла сразу, будто её и не было. Ная медленно взяла лист, развернула его и начала читать. Сначала взгляд двигался быстро, привычно, но уже на второй строке замедлился, затем остановился совсем. Она вернулась к началу, словно решила, что неправильно поняла почерк Кунле, и прочитала всё снова. Потом ещё раз. Лицо постепенно становилось неподвижным, и только пальцы, державшие бумагу, начали дрожать всё заметнее.
— No... — произнесла она почти беззвучно, но в этом коротком слове пока ещё было не отчаяние, а отказ верить.
[Перевод: Нет… — произнесла она почти беззвучно, но в этом коротком слове пока ещё было не отчаяние, а отказ верить.]
Артём ничего не сказал. Ная снова вгляделась в записку, потом посмотрела на него и стала говорить сбивчиво, смешивая английские слова с уже знакомыми русскими: отец был в больнице, врачи могли помочь; мама дома; брат и сестра дома. Она не столько спрашивала, сколько возвращала каждого на привычное место, словно если правильно назвать, где должен находиться человек, мир снова подчинится старому порядку. Артём опустил глаза, и именно его молчание стало тем ответом, которого она боялась.
В следующую секунду смысл обрушился на неё целиком. Не отдельные строки, не смерть отца, не пожар и не судьба младших, а сразу весь исчезнувший мир. Записка выпала из рук; Ная резко вдохнула, и из груди вырвался короткий, почти животный крик, который она тут же задушила ладонью. Даже сейчас она помнила, что находится на судне, где за дверью люди, где нельзя шуметь и где её всё ещё могут найти, поэтому боль пришлось запереть внутри вместе с голосом. От этого она стала только страшнее: плечи задрожали, дыхание разбилось на короткие болезненные вдохи, ноги перестали держать, и Артём успел подхватить её прежде, чем она сползла на пол.
Сначала Ная оттолкнула его почти яростно, словно в эту минуту любое прикосновение было невыносимо, но уже через мгновение сама вцепилась пальцами в его футболку и прижалась лицом к груди. Из всех слов Артём ясно разобрал только одно — «Mama». Оно повторялось снова и снова, а затем растворилось в потоке фраз, которых он не понимал, хотя смысл был страшно понятен и без перевода. Ная словно разговаривала с теми, кого больше нельзя было услышать: звала, просила прощения, что-то объясняла, вспоминала, цеплялась за имена так, будто произнесённое имя ещё могло удержать человека среди живых.
[Перевод: Mama — «мама».]
Артём не стал говорить, что всё будет хорошо, потому что это было бы ложью, и не просил её успокоиться, потому что не представлял, как можно успокоиться после такого. Он просто держал её, время от времени проводя ладонью по волосам, и позволял плакать столько, сколько хватало сил. За стеной по-прежнему ровно работало судно, кто-то наверху наверняка готовился к вахте, кто-то завтракал или листал телефон, и эта обычная жизнь, существовавшая всего в нескольких метрах от их каюты, казалась почти невероятной.
Плач стихал очень медленно, не потому, что боль становилась меньше, а потому, что человеческое тело не способно бесконечно кричать даже беззвучно. Через какое-то время Ная уже просто сидела, прижавшись к Артёму, и смотрела перед собой. Лицо словно изменилось за один час: в нём не осталось прежней растерянности беглянки, только пустота человека, которому некуда возвращаться.
Когда она наконец заговорила, голос был хриплым и неожиданно спокойным. С помощью нескольких простых слов и жестов Ная сказала то, что, видимо, уже успело сложиться внутри в единственную беспощадную цепочку: Алатунде искал её, она убежала, её не нашли — и тогда убили остальных. Значит, если бы она не ушла, семья была бы жива.
Артём сразу возразил, но Ная смотрела так, будто никакие объяснения не могли изменить простой арифметики её вины. Тогда он открыл переводчик и написал: «Твой отец сам велел тебе бежать. Кунле помог тебе, потому что хотел, чтобы ты жила. Ты не убивала их. Это сделали те люди». Ная прочитала написанное несколько раз, а затем положила телефон на колени и тихо повторила уже по-русски, словно пробовала смысл на слух: «Они хотели, чтобы я жила...»
После этого она долго молчала, а когда снова подняла глаза, в них было такое отчаяние, что Артём почувствовал, как сжимается горло. Ная спросила не «почему», не «за что», а совсем другое: как теперь жить. И на этот вопрос у него не было ни переводчика, ни готовой фразы, ни опыта, который можно было бы достать из памяти. Можно было говорить о времени, о том, что боль когда-нибудь станет тише, о необходимости идти дальше, но всё это показалось слишком дешёвым перед лицом человека, который несколько минут назад потерял семью второй раз — сначала в реальности, а теперь в собственном сознании. Поэтому Артём ответил честно: он не знает.
Эта честность, кажется, немного успокоила Наю. Она не ждала утешительных формул и не просила обещаний. Через некоторое время вспомнила о Кунле и спросила, жив ли он. Здесь Артём снова мог дать только правду: записка доказывала, что на момент её написания Кунле был жив, а что произошло позже, он не знает. Ная прижала лист к груди, закрыла глаза и тихо сказала, что Кунле жив. Это прозвучало не как утверждение и даже не как надежда, а почти как молитва, последняя ниточка, которую она отказывалась отпустить. Артём не стал отнимать её.
Они ещё долго сидели рядом. За иллюминатором окончательно рассвело, и океан стал серым, тяжёлым, почти бесцветным. Вода шла вдоль корпуса непрерывным мягким шелестом, иногда крупная волна ударяла сильнее и рассыпалась белой пеной, после чего возвращался тот же ровный звук. Ная сначала не обращала на него внимания, потом вдруг подняла голову и прислушалась. Шорох повторился, протянулся вдоль борта, и её лицо едва заметно изменилось, словно сквозь сегодняшнюю боль к ней пробилось что-то далёкое.
— Rain... — сказала она и, увидев, что Артём посмотрел на сухое стекло, попыталась объяснить: дождя нет, но вода звучит почти так же.
[Перевод: Дождь… — сказала она и, увидев, что Артём посмотрел на сухое стекло, попыталась объяснить: дождя нет, но вода звучит почти так же.]
После этих слов Ная надолго замолчала, а Артём не стал задавать вопросов. В её взгляде появилось то особенное отсутствие, которое бывает, когда человек перестаёт видеть комнату перед собой и уходит куда-то в память. Она слушала воду за бортом, и постепенно ровный шелест моря начал вытягивать из неё совсем другой звук — далёкий, тёплый, забытый почти до боли.
— Перед нашим дождём всё становилось другим, — заговорила она наконец, пользуясь переводчиком лишь там, где совсем не хватало слов. — Воздух делался тяжёлым, как будто земля переставала дышать и ждала. Листья замирали, птицы исчезали, небо темнело не сразу, а медленно, от края к краю, пока над домами не собирались огромные почти фиолетовые тучи. И ещё до первой капли уже пахло дождём — горячей пылью, травой, землёй, которая будто знала, что сейчас её коснётся вода.
Первые капли Ная помнила особенно ясно: редкие, тяжёлые, они падали на сухую землю и оставляли тёмные круги, один, второй, третий, а потом вдруг становилось невозможно сосчитать. Небо раскрывалось, и вода обрушивалась вся сразу — тёплая, густая, шумная. Она с Кунле выбегала босиком наружу, пока мать кричала с порога, чтобы они немедленно возвращались, и смеялась от одного только ощущения воды на лице, потому что в детстве для счастья иногда достаточно ливня, босых ног и человека, который бежит рядом.
— Мама всегда сердилась, — сказала Ная, и на её лице впервые за это утро появилась слабая, почти виноватая улыбка. — Она хватала меня за руку, тащила домой, снимала мокрую одежду и вытирала волосы старым полотенцем так сильно, что мне было больно. Я злилась на неё и хотела обратно под дождь... А сейчас, Артём, я бы всё отдала, чтобы она ещё хотя бы один раз вот так на меня накричала.
После этих слов улыбка исчезла, но Ная продолжила. Их старая жестяная крыша текла всегда в одних и тех же местах, и стоило ливню усилиться, как мать привычно расставляла по комнате миски и тазы. Младшая сестра любила сидеть возле самого большого и ловить пальцами падающие капли, каждый раз радостно смеясь, пока мать не замечала и не начинала ругаться; стоило ей отвернуться, маленькая ладонь снова тянулась к воде. Ная много лет не вспоминала эту мелочь, а теперь вдруг увидела её так ясно, будто сестра сидела перед ней, живая, босая, с мокрыми пальцами.
Отец в её воспоминании тоже был ещё другим — тем, каким Ная знала его до долгов, пьянства и людей, разрушивших их жизнь. Во время грозы младший брат боялся грома, и отец подхватывал его на руки, усаживал повыше и говорил, что бояться нечего: вокруг столько воды, что их маленький дом превратился в лодку и теперь куда-то плывёт. Брат каждый раз спрашивал куда, а отец придумывал новое место — море, далёкий город, неизвестный остров, — и маленькая Ная, конечно, тоже верила, потому что тогда отец ещё умел сделать так, чтобы даже гром казался частью игры.
Когда электричество пропадало, мать зажигала маленькую лампу, и жёлтый свет собирал всех в одной комнате. Она готовила еду, иногда тихо пела, и её голос то исчезал в грохоте воды по крыше, то снова возвращался. Ная уже не помнила самой песни и призналась в этом с таким испугом, будто потеряла ещё одну частицу матери; зато помнила запах горячего риса и специй, мокрой одежды, старого полотенца, нагретой земли — целый дом, который теперь существовал только в этих звуках и запахах.
— А Кунле приходил весь мокрый, — продолжила она, и в голосе на мгновение появилось тепло. — Мама открывала дверь, видела, как с него течёт на пол, и сразу начинала ругаться. Он стоял на пороге, улыбался, делал виноватое лицо, а сам едва не смеялся. Через пять минут всё равно сидел с нами, потому что обратно под ливень его никто бы не выгнал.
Ная снова прислушалась к воде за бортом, и следующую фразу произнесла уже совсем тихо, будто только сейчас поняла то, что ребёнком просто чувствовала: — Знаешь, когда дождь становился особенно сильным, мне казалось, что он закрывает наш дом от всего остального мира. Снаружи мог быть гром, ветер, вода по колено, тёмная дорога — мне было всё равно, потому что мама была рядом, отец сидел у двери, дети были рядом, а Кунле мог в любой момент забежать с улицы. Дом был маленький, тесный, крыша протекала, но во время дождя мне нравилась эта теснота... мы все были так близко, что можно было просто протянуть руку и кого-нибудь коснуться.
Артём молчал, потому что любое замечание сейчас только разрушило бы ту тонкую нить, по которой Ная возвращалась в детство. Он уже почти видел этот дом её глазами: слышал дробь воды по жестяной крыше, видел жёлтый круг лампы, тазы на полу и людей, которым ещё предстояло прожить свои несчастья, но которые в тот вечер были живы и находились рядом.
— Я всё детство хотела уехать оттуда, — сказала Ная после долгой паузы. — Мне казалось, что мы бедные, что наш дом плохой, что где-то обязательно есть настоящая красивая жизнь. Я мечтала о большом городе, хорошей одежде, деньгах, о доме, где крыша не течёт... Я всё время думала, что счастье находится где-то далеко.
Она взяла телефон, долго печатала, несколько раз стирала написанное, а потом протянула Артёму экран. Там была одна фраза: «Теперь я понимаю, что тогда уже была счастлива. Просто не знала этого». Артём перечитал её дважды и не сразу смог поднять глаза, потому что в этих простых словах было больше боли, чем в любом крике: между Наей и той бедной жизнью теперь лежал океан, но вместе с бедностью за океаном навсегда остались люди, ради которых стоило бы вернуться.
Ная положила телефон на стол и, уже почти не заботясь о том, понимает ли Артём каждое слово, заговорила снова: — Я не хочу теперь большого дома, Артём. Не хочу денег. Не хочу никакой красивой жизни. Мне нужен один дождь. Всего один. Чтобы мама снова ругалась на мои мокрые волосы, сестра ловила воду руками, брат спрятался от грома у отца, а Кунле стоял возле двери и улыбался. Я в этот раз никуда не побегу, не стану спорить, ничего не попрошу и даже слова не скажу... Я просто буду сидеть и смотреть на них. Один вечер. Один дождь. Больше ничего.
Голос её на последних словах сломался, но плакать так, как раньше, Ная уже не могла. Она только тихо добавила, что отдала бы за этот единственный вечер всё, что у неё когда-нибудь будет, и снова стала слушать море, будто в его шуме действительно можно было отыскать дорогу назад.
Через некоторое время она вспомнила, как ливень заканчивался. После его бешеного шума наступала удивительная тишина: с края крыши ещё долго падали редкие тяжёлые капли, потом мать открывала дверь, и внутрь входил густой запах мокрой земли, такой свежий, будто мир за несколько часов успевали вымыть и начать заново. Дети тут же выбегали наружу, несмотря на крики не лезть в грязь, и никто из них не боялся, что этот счастливый круг когда-нибудь оборвётся, потому что впереди было огромное детское время и обязательно должен был прийти следующий дождь.
Ная замолчала, и Артём почувствовал, как её рука сильнее сжала его пальцы. Она долго смотрела в иллюминатор, прежде чем произнести: — Я всегда знала, что будет следующий дождь. Потом ещё один. Потом новый сезон. Я никогда не думала, что один из них окажется последним для нас. Дождь в Нигерии снова придёт, Артём... земля снова будет пахнуть так же, дети побегут по воде, матери станут звать их домой. Только моей мамы уже не будет за той дверью.
Последние слова она едва договорила. Артём притянул её к себе, и Ная положила голову ему на плечо. Теперь уже не требовалось перечислять тех, кого она потеряла: все они только что были здесь, в её рассказе, живые и тёплые, и потому их отсутствие ощущалось особенно остро.
— Это было моё время дождей, — прошептала Ная после долгой тишины. — Время, когда все были дома.
Артём не стал искать для этих слов объяснение. Оно и так было перед ним — в её лице, в записке Кунле на столе, в шорохе воды за бортом и в далёком доме, который несколько минут существовал настолько отчётливо, что самому хотелось поверить: стоит закрыть глаза, и можно снова услышать голос матери за дверью. Он только крепче обнял Наю, понимая, что сегодня ей не нужны обещания о другом счастье; сегодня она имела право остаться в том единственном, которое уже потеряла.
Усталость постепенно взяла своё. Ная всё сильнее опиралась на его плечо, дыхание становилось ровнее, а перед самым сном она тихо призналась, что больше всего боится однажды забыть их голоса. Артём погладил её по волосам и ответил по-русски: «Не забудешь». Она, наверное, не поняла слов, но услышала то, что было в голосе, потому что едва заметно кивнула и уснула, продолжая держать его за руку.
Артём ещё долго сидел неподвижно. За иллюминатором уже наступил день, и «Балтийская надежда» всё так же шла на север, оставляя за кормой тысячи миль моря, а вместе с ними ту землю, где когда-нибудь снова соберутся тяжёлые тучи и первые крупные капли упадут на горячую пыль. Дождь будет шуметь по чужим крышам, дети будут смеяться под тёплой водой, и жизнь пойдёт дальше своим равнодушным кругом, но для Наи один дождь навсегда останется особенным — тем, в котором маленький дом ещё цел, за дверью слышен мамин голос, отец ещё умеет превращать грозу в сказку, а впереди столько времени, что никому даже в голову не приходит бояться последнего дня.
В её памяти этот дождь ещё шёл, и пока он шёл, все были дома, все были живы, а надежда ещё не знала, что когда-нибудь ей придётся умереть.
Продолжение следует…
Свидетельство о публикации №226103101264