Течение жизни. Часть 3

                ВОСПОМИНАНИЯ О ВОЙНЕ
                1914-1917

МОБИЛИЗАЦИЯ

14 июля 1914 года Германия объявила войну России.
А 13 июля я только что вернулся из заграничной экскурсии. Между прочим, когда поездом были в Берлине, примерно 7-8 июля, то ничего похожего не было на то, чтобы между Германией и Россией пахло близкой войной. За все время заграничной поездки никакого намека не было на возможность близких военных действий. Правда, во время пребывания в Вене как-то в трамвае я при разговоре двух австрийцев уловил слово «Сараево», при этом на лицах обоих заметно было выражение тревоги и страха. Больше за все время экскурсионной поездки по заграничным городам Германии и Франции я не мог встретить нигде никаких тревожных известий о возможности назревающей войны. Всюду в этом отношении царили «тишь и гладь, да Божья благодать». Сараево – место, где был убит австрийский Кронпринц. Австрия объявила войну Сербии. Германия стала на сторону Австрии, а Россия стала защищать Сербию. И вот 14/Vl совершенно неожиданно Германия объявила войну России. Война грянула, как гром средь ясного неба.
18 июля была объявлена общая мобилизация в армию. Я, как состоящий в запасе военнослужащий, тоже был мобилизован. С объявлением мобилизации в городе поднялась суматоха. Все призванные из запаса в короткий срок должны были обмундироваться и уехать в те части, к которым ранее были приписаны. Я лично через 5 дней должен был в полной военной форме отправиться в г.Калугу в распоряжение 3-ей пехотной дивизии. Началась спешка и беготня по военным портным, картузникам, по военным магазинам в поисках необходимого военного обмундирования и снаряжения. Привести себя быстро в военный вид было нелегко. С помощью знакомых портных и сапожников я кое-как оделся и обулся, как полагалось военному врачу. Труднее было найти шашку, без которой ни один офицер вообще не мог показаться на улицу.  Кроме того врач должен был еще прицепить к своим сапогам шпоры. Шпор нигде не было. Хотя это снаряжение было важным для врача, но не столь необходимым как шашка. О шпорах я не так убивался, как о шашке. Военно-офицерской шашки я не нашел. По случайности достал партикулярную шпагу, которую некоторые государственные чиновники носили при форменном вицмундире, проводя ее через особые отверстия с левой стороны вицмундира к левой ноге.
Шпага была тоненькая, маленькая легкая и без ремней для ношения через плечо. Я кое-как приспособил к ней ремешки, и «дело было в шляпе». Правда, моя шпага моталась на ремешках, как палочка, и придавала мне очень комичный вид. Кроме того, военному врачу надо было иметь еще положенный врачебный металлический знак с изображением двуглавого орла и чаши под ним, из которой выступали 2 головки змей, окаймляя орла с обеих сторон. Этот знак – символ ученой мудрости - военный врач всегда должен был носить на груди своего костюма с правой стороны. Такого знака у меня не было, и я не мог его нигде достать. Вместо него я прилепил почему-то юридический значок и в таком виде считал себя одетым вполне по форме военного врача.
Все пять дней прошли в непрерывных хлопотах. Я не заметил, как подошло время к отъезду в Калугу. Семья тогда жила на даче в монастырской роще. Расставаться с семьей было очень грустно и тяжело. Жаль было оставлять одну жену с двумя малышами. Тем более, что срок разлуки был неизвестен. Неизвестно, чем могла закончиться разлука. Перед отъездом мы снялись всей семьей. Карточку я потом носил всю войну при себе во внутреннем боковом кармане тужурки. Частенько, когда не было свидетелей, я внимал ее, чтобы полюбоваться на милых и дорогих и расцеловать их.
За материальное положение семьи я не беспокоился. Семье сохранялось полностью все мое больничное жалование и еще ей шло мое военное жалование по аттестату военного начальника. Я же, как военный, вполне мог обходиться какими-то квартир-ными, приварочными и другими видами военного довольствия, которых с избытком хватало для хорошего существования.
Как ни горько, ни тяжело было на душе, а уезжать надо было. Военный приказ есть безапелляционный приказ.
Накануне моего отъезда в Калугу врачи больницы, которые не были мобилизованы, устроили прощальный ужин на вокзале в царских комнатах. В то время на каждой большой узловой станции имелись «царские комнаты». Они в обычное время пус-товали, были заперты и туда никого  не пускали. Комнаты были обставлены не плохо. Вокзал был выбран местом для прощального ужина, во-первых, потому, что там были «царские комнаты», во-вторых, на вокзале был очень хороший ресторан и великолепная кухня (кухня славилась не всю дорогу), и в-третьих, содержателем ресторана был хороший знакомый (пациент) доктора Малова, главврача больницы. Через него разрешалось устроить вечеринку в «царских комнатах». Ужин начали в 9 часов вечера, а кончили в 4 часа утра следующего дня. Угощение было на славу. Я в то время жил с семьей на даче. Я помню, что возвращаясь с ужина, дорогой я сильно плакал. Мне было очень тяжело уезжать из дома и бросать одну семью. Малов меня утешал и обещал все заботы о моей семье взять на себя. Но, конечно, это были только пьяные обещания. Когда я вернулся после войны, то он даже не хотел, чтобы я снова поступил в больницу, и занял мое место, которое по  закону оставалось за мной.

В КАЛУГЕ

Как военному врачу, мне полагалось ехать с билетом не ниже 2-го класса. Я, хотя и во 2-м классе, но смог устроиться только в проходе, сидя на своем скромном чемоданчике. Весь вагон до отказа был переполнен офицерами. На станции Ряжск мне была пересадка. В Ряжск я приехал в 10 часов вечера, а поезд, который должен был идти на Калугу, приходит в Ряжск в 4 часа следующего дня, так что мне пришлось на вокзале сидеть 18 часов. В зале ожидания было совершенно пусто. Я занял пустую лавочку, уселся и так просидел до 6 часов утра, не смыкая глаз. Мне ни спать, ни есть, ни пить не хотелось. Душа все время разрывалась от тоски, то и дело судорожно сжималось горло и на глаза навертывались слезы. 
Рано утором я, не пивши чаю, пошел в город, а он от вокзала находился в  расстоянии 3 верст. В самый город я не вошел. Я тихо дошел до города и также тихо вернулся обратно на вокзал. Время тянулось очень медленно. Я то и дело выходит на перрон, и ходил по перрону вперед и назад или возвращался обратно в зал ожидания к своему занятому месту. Пробовал заказать себе чай, но, не имея
никакого аппетита, оставил чай невыпитым. Тоска просто душила меня. Так я мучился до прихода моего поезда. Пришедший поезд был до отказа переполнен военными. Я кое-как втиснулся в вагон 2-го класса, где в проходе еле-еле уместил свой чемоданчик и уселся на него. В вагоне было еще теснее, чем когда я ехал из Козлова до Ряжска.
По совести сказать, в том настроении, в котором я тогда находился, мне было все равно, где и как ехать. Все мысли в голове были заняты не о своих вагонных удобствах, а о тех милых и дорогих, которых я оставил дома на неопределенное время. Увижу ли я их опять. С таким ужасным настроением без отдыха и сна я через полутора суток был в Калуге. Калугу, как город, я не знал. Я отлично знал «калужское тесто», «калужскую пастилу», которые всегда разносчики носили в коробках по вагонам и продавали пассажирам. Часто слышал песню «Ай дербент, дербент Калуга, дербент радуга моя». Вот это все, чем ограничивались мои знания о Калуге.
Когда я приехал в Калугу, город весь был переполнен военными. Достать где-либо номер или нанять частную комнату не представлялось никакой возможности. Совершенно случайно после долгих поисков мне все же удалось найти себе приют на чердаке одного захудалого трактира, куда обычно на лето складывались зимние внутренние оконные рамы. Кроватью мне служила какая-то старая скамья, довольно узкая и короткая. Чердак был совершенно темный, очень пыльный и тесный. Но я был и этому рад – лучше здесь, чем ночевать где-нибудь под забором. Правда, на чердаке оказалось несметное количество блох, и они там немилосердно меня жалили, что я не только не мог спать, но и вообще не мог долго находиться в данном убежище. Так я мучился пять дней, когда мне уже удалось разыскать комнату в частном доме.
По прибытии в Калугу я сначала явился в Штаб 3-ей пехот-ной дивизии. Там никто не обратил внимания на мое одеяние и сразу же направили меня в Штаб 57-й пехотной дивизии, где должна быть моя окончательная служба. В штабе этой дивизии я узнал, что я назначен младшим ординатором 165-го полевого подвижного госпиталя, который еще только должен был быть сформирован. Где-то за городом нахожу, наконец,  формирующийся госпиталь. Прежде всего, представляюсь главному врачу госпиталя. Он оказался мне хорошо знакомым по Козлову, где когда-то был врачом Шацкого полка.
Иван Сергеевич Соколов, так звали главного врача, известен был, как человек сухой, черствый, замкнутый, скупой, большой эгоист и буквоед. В бытности его в Козлове, его никто не любил, и никто не вел с ним знакомство. Когда я узнал, что попадаю под его начальство, то я был страшно огорчен и обескуражен.    
Ну, - думаю себе, - здесь хорошего ждать нечего.
Кроме главного врача, двух-трех канцеляристов, нескольких лошадей, трех-четырех повозок, небольшой команды солдат – будущих кучеров, санитаров и военфельдшеров – в госпитале никого и ничего не было. Через день в госпиталь приехал второй младший ординатор, совсем молодой зауряд-врач, только что окончивший Московский медицинский факультет, но не державший государственных экзаменов, Качан Мирон Абрамович. Делать нам было нечего. Но мы, по распоряжению главного врача, должны были ежедневно являться на службу к 8 часам утра, высижавать до 2-х часов дня, ничего не делая, и потом уходить домой тоже ничего не делать.
Конечно, главврач нас свободно мог бы отпустить по домам дней на 10, как это сделал главврач второго 166-го госпиталя нашей дивизии. Он распустил всех своих младших врачей по домам, обязав их явиться строго через 10 дней. Но Соколов этого сделать не хотел и заставил нас напрасно томиться в Калуге без дела две недели. Такой он человек!
Время тянулось медленно, нудно, тоскливо. Обстановка необычная. Кругом военщина. Повсюду грубость, ругань. Ни одного живого слова. А мысли все время витали около дома, около семьи, только около семьи. Так страстно хотелось бросить все и убежать домой. 
Разумных развлечений в Калуге не было. Был там городской сад под названием «Кукушка», где днем и ночью играл Румынский оркестр, и где происходило огульное пьянство офицеров.
Солдатам не разрешалось бывать в ресторанах, а выпить им хотелось. Они толпами стояли у задних выходов ресторана и просили купить им водки, так как в то время продажа водки в других местах была запрещена. Солдаты не обращались к офицерам. Они их боялись. Они больше обращались к врачам–некадровикам, которые им сочувствовали в этом и покупали водку. Но как они узнавали, кто кадровик-врач, а кто врач из запаса не знаю.
Так безотрадно, однообразно тянулось время изо дня в день, пока формировался госпиталь. А формировался он очень медленно. Дело шло не совсем ладно.
 Через две недели меня в Калуге навестила жена. Ее приезд для меня был большим праздником и неописуемой радостью. Но он прошел как миг.
В конце концов, с опозданием, наш госпиталь сформировался. Он состоял из 23-х двупарных повозок, нагруженных всем необходимым, чтобы можно было его развернуть на 200 человек. Здесь было много всякого рода белья, хирургического инструментария, перевязочного материала, дезинфекционных средств, и всяких кухонных и хозяйственных принадлежностей. Каждый врач должен был иметь свою верховую лошадь с полной верховой упряжью, на что выдавались особые средства. У меня тоже была лошадь, правда, неважная. При госпитале имелся свой священник. У нас был иеромонах одного из калужских монастырей, отец Дамиан. Человек малограмотный, совершенно неразвитый, молчаливый, ленивый, очень любивший покушать и послушать скабрезные анекдоты и страшно любопытный. Из-за своего любопытства он и погиб. Он очень любил смотреть на полеты немецких летчиков. И вот в г.Бырлать, в Румынии, наблюдая полет немецкого самолета, отец Дамиан был убит бомбой, сброшенной с этого самолета.

В ВОСТОЧНУЮ ПРУССИЮ

Девятого августа мы эшелоном двинулись на Вержболово через Сухиничи, Смоленск, Оршу, Минск, Молодечно, Лиду, Вильну и Ковно.
В Вержболово был сбор всей дивизии. Нашу дивизию направили пешим порядком в Восточную Пруссию на подкрепление Ренненкамповской армии, которая должна была оказать серьезную помощь Самсоновской армии, окруженной немецкими войсками в Мазурских озерах. Мы шли быстрым темпом через Эндкунен, Сталлупенен, Гумбиннен до Даркменен. По дороге иногда останавливались на отдых дня на два-три в оставленных немцами фольварках или в ближайших к шоссе деревнях. Оставшиеся немцы смотрели на нас недружелюбно исподлобья, а в глаза льстили. Немцы вообще из Восточной Пруссии уходили поспешно, оставляя свои фольварки и дома в полном оборудовании. Впервые здесь я познакомился с теми хищениями, которые производили воинские части при своем прохождении. Тащили все, кому не лень, все, что надо и не надо. Я был крайне удивлен, когда увидел, что наш главный врач Соколов стащил какую-то подержанную деревянную походную кровать, хотя у самого уже была лучшая железная походная койка. Другой врач, заведующий передовым перевязочным пунктом, взял большую пустую клетку для попугая, с которой потом долго мучился в походах. На что она ему была нужна?  Большинство военных крали вещи и тут же их продавали маркитантам, непрерывно следующим за тыловыми частями армии. На меня эти грабежи произвели отвратительное, неизгладимое впечатление. Часто можно было видеть солдат, сплошь увешанных домашней птицей (большими гусями и утками), или наблюдать, как пара или тройка солдат гонялась за какой-нибудь хрюшкой. Все эти картины отвратительны.
В Даркменен мы узнали, что Самсоновская армия разбита и что немцы отрезают Ренненкампфовскую армию, к которой мы принадлежали.
Вот, что я потом узнал о Ренненкапфе из воспоминаний Игнатьева «50 лет в строю».
«Много версий пришлось слышать, - пишет Игнатьев, - о причинах предательства Ренненкампфа в мировую войну. Она, как известно, началась с вторжения Русской армии под начальством Ренненкампфа в Восточную Пруссию. После первых  блестящих успехов Ренненкампф был остановлен подвезенными на этот фронт германскими подкреплениями. В то же время с Юга от Варшавы двинулась в Восточную Пруссию армия Самсонова. Почуяв опасность, Германское командование перебросило против Самсонова все наличные силы, окружило его и разбило под Танненбергом. А между тем Ренненкампф продолжал спокойно стоять на месте, как бы выжидая поражение своего соседа. Одни говорят, что он был подкуплен, другие объясняли его бездействие личной антипатией и завистью к Семенову. Но для меня остановка Ренненкампфа объясняется скорее опытом той боевой школы, которую он прошел в Манчжурии: там каждый начальник ждал и бездействовал, пока не разобьют соседа, чтобы в этом найти себе оправдание для отступления под предлогом выравнивания линии фронта.»
Вот, что удалось прочитать о Ренненкампфе в другом месте: «Он погубил вторую армию, погубил Самсонова, его надо на первую осину, а ему дали Лосичскую группу! Измена! Немецкая партия наверху – вот где она немецкая партия!» («Московские Зори». Никулина, 1956 г., стр.213.)

ОТСТУПЛЕНИЕ

Началось быстрое, беспорядочное отступление на Вержболово, откуда мы недавно только выступили в Восточную Пруссию. Трудно передать, что в это время происходило. Солдаты, как очумевшие бежали без шапок, бросая винтовки и амуницию. Верховые скакали, давя друг друга и пеших. Обозники гнали лошадей. Лошади рвались из упряжи, ломали дышла, налетали на другие повозки, сбивая возниц и разбивая повозки. Все билось, ломалось, мешалось в кучу. Все куда-то летело, скакало с шумом, криком и руганью. Творилось что-то невероятное, страшное и никогда незабываемое. Никакие уговоры, никакие угрозы не действовали. Люди совершенно потеряли разум и соображение.
Помню, как один солдат, растрепанный, обезумевший от страха, без всякого военного снаряжения, подбежал к первому встречному офицеру и не козыряя спросил: «Так что, ваше благородие, куда прикажете бечь?»
Вот, что значит впасть в панику!
Около Сталлупенен, чтобы увеличить панику, немцы, ранее оставшиеся в тылу, заливали шоссе керосином и зажигали его. Пламя по дороге еще более увеличивало суматоху. Лошади бросались в стороны, становились на дыбы, ржали. Люди же лезли прямо в пламя. Кроме того, по отступающим из уцелевших домов сыпались пули из ружей и пулеметов. Так мы отступали из Восточной Пруссии, и так поспешно бежали, что через два с половиной дня уже были за рекой Неман в местечке Высокий двор, пройдя Кальварию, Мариамполь и Прены.
Я лично в это отступление потерял свою лошадь и все свои вещи. Я доселе удивляюсь, как сам остался живым после такой суматохи. Кошмарное отступление произвело на меня ошеломляющее впечатление. Я как-то потерял веру в мощь своей армии и в ее организованность. Когда в дальнейшем мы шли вперед, я всегда подробно изучал тыловые дороги, чтобы в случае отступления не попасть снова в большую беду. Между прочим, я страшно боялся попасть в плен. Я не боялся быть раненым или убитым. Но плена боялся панически. А почему, сам не знаю.
В то время было поверье такое: кто будет иметь бумажный рубль, на котором имеется подпись кассира «Брутто», тот уцелеет во всю войну. Он не будет убит и не попадет в плен. Я, конечно, такой рубль приобрел и всю войну его бережно хранил. Но почему я не попал в плен и не был убит, не знаю. Не думаю, чтобы рубль «Брутто» здесь играл  роль.

БУДНИ

Прошло достаточное время, пока наша дивизия собралась вся в целости, оправилась от разгрома и сделалась снова готовой для военных операций.
Из Высокого двора мы через Олиту, Прены, Сувалки прибыли в пограничный город Августов, расположенный в дремучих Августовских лесах. Отсюда вторично прошли в Восточную Пруссию. Прошли некоторые прусские деревни и через город Лык вернулись снова на русскую землю, расположившись в небольшом городишке Щучин в конце декабря 1914 г.
 Во время переходов по Восточной Пруссии от деревни Гизен до города Лык вдруг стукнул сильный мороз. Хотя на ноги были надеты легкие тонкие валенки (вроде чёсанок), купленные в Августове, но они плохо грели, и ноги просто замерзали. Я думал, что обморожу свои ноги. В Лыке, где мы остановились на пятичасовой привал, я в каком-то разбитом магазине переобулся, снял чёсанки и надел свои походные сапоги, предварительно завернув хорошенько ноги поверх чулок в портянки. В такой обуви было идти уже много теплее. И я  без опасения обморозить ноги, смело продолжал свой обратный поход в Россию, в пограничное местечко Граево, а оттуда в город Щучин. Во время переходов негде было побриться. Волей-неволей пришлось отпустить бороду, пока не кончится война. А когда на Новый год  в отпуск приехал домой, то мой младший сынишка, пока я спал, ножницами отхватил клок моей бороды. Я с бородой ему не понравился. Пришлось снять бороду и больше ее не отпускать.
В Щучине мы зазимовали. Здесь впервые получили долгожданную почту. Письма, хотя и сильно запоздавшие, представляли большой интерес. Много радости доставили они мне. В это же время я получил посылку со знаменитой желтой бобриковой тужуркой и бобриковыми штанами. Тужурка хранится доселе и служит. Наш госпиталь стоял неразвернутым. От нечего делать мы скучали и изнывали от тоски. Отец Дамиан целыми днями лежал на спине с прикрытым рясою лицом, не произнося ни одного слова. Наш главный врач не отставал от отца Дамиана и тоже не спускался со своей украденной койки. При этом он все время что-то жевал. Они оба вставали только к завтраку, обеду и ужину.
Когда мы стояли в Щучине, я с делопроизводителем нашего госпиталя, Шерстневым, каждый день рано утром гулял за город верст за восемь. Шерстнев – калужский купчик, прекрасный, скромный человек, уже семейный. Он очень тяготился военной службой и болезненно переживал разлуку с семьей, как и я. Во время прогулок, мы часто говорили, что если бы нас отпустили, то мы бы пешком ушли домой. Но наши мечты остались несбыточными мечтами. До Щучина мы недолго жили в польском местечке Радзилове. Местечко очень неплохое. Кругом лес. В центре местечка на самом возвышенном месте красовался величественный костел. Его было видно издалека со всех сторон. Здесь мы познакомились с ксендзом. Еще не старый мужчина, умный, образованный, большой весельчак и страшный любитель преферанса. Мы частенько собирались у него поиграть в картишки. Кроме того он еще и очень гостеприимный хозяин, любил и умел хорошо угостить. Всегда хвалился «Старкой». «Старка» – это простая водка, которая в дубовой бочке запечатанной хранилась около 12 лет, будучи зарытой в землю. Но всегда предупреждал: «Пейте понемногу и не ждите опьянения». «Старка» очень вкусная, без всякого водочного запаха, на свет светло-коричневого оттенка. При выпивке совершенно не действует на голову, но действует на ноги. Мы в первый раз ксендза не послушались и выпили больше, чем следует, так как ждали опьянения, а его не произошло. Зато, когда собрались уходить, то встать не могли, ножки наши подламывались. Пришлось волей-неволей оставаться на ночевку у хлебосольного хозяина. В другой раз мы уже были более осторожны, и пили «Старку» очень умеренно. Старка эта мне памятна доселе.
В Щучине ходили разные тревожные слухи относительно нашей дивизии. То будто она должна была быть отправлена в обход в тыл немцев, то будто ее назначили послать куда-то заслоном. Словом мы все время, с часу на час ждали приказа о выступлении. В Щучине в наш госпиталь прибыл новый врач, старший ординатор, переведенный к нам из младших ординаторов 166 госпиталя, некто Розенблат. Он уже не молодой, лет пятидесяти с хвостиком мужчина, тоже мобилизованный из граж-данских врачей г.Калуги. Человек очень живой, веселый, хороший рассказчик, как видно, бывалый и много испытавший в своей жизни. Очень остроумный. Он внес некоторую свежую струю в нашу нудную и однообразную жизнь. Правда, иногда на него находили часы меланхолии, когда он охал, вздыхал и с грустью вспоминал о своей семье. Иногда он любил пропустить рюмочку хмельного и нюхнуть щепоточку новокаина. В Щучине мы заняли комнату в одной еврейской  семье. Семья была многочисленная и очень патриархальная. Розенблат, когда поселился с нами, то почему-то прозвал эту семью «макавеева». Он всегда очень наблюдал за жизнью и бытом этой семьи. Нередко отпускал по их адресу разные шуточки, по части которых он был большой мастер. Я этих маккавеев хорошо помню. Они к нам были очень внимательны, ласковы и предупредительны. Частенько угощали нас чисто еврейскими кушаньями и сластями. Семья состояла из отца, матери и ребятишек, из которых большая часть была мальчики. Мне очень странным казалось видеть в доме всех лиц мужского пола все время в шапках.

СЧАСТЛИВЫЙ СЛУЧАЙ

В январе 10-го числа ночью неожиданно началось наступление немцев. Наш госпиталь двинулся в Граево, в двадцати верстах от Щучина. Шла сильная пурга. Снегу навалило очень много. Повозки то и дело вязли в снегу. Лошади постоянно останавливались. Ветер пронизывал сквозь шубу. Было очень холодно. Я решил идти в Граево пешком, надеясь, что идти будет теплее. Прошел версты три и дальше идти не мог, выбился из сил. Завяз в сугробе и так остался сидеть: что будет, то будет. В душе полное безразличие ко всему. Долго ли сидел, не знаю. Чувствую, кто-то меня толкает. Поднимаю глаза и вижу пред собою человека в форме донского казака. Он держит в руке верховую лошадь и, толкая меня, говорит: «Вы, ваше благородие, так замерзнете. Садитесь верхом на мою лошадь, а я пойду пешком. Мне все равно надо в Граево, пешком идти теплее». Так мы добрались в Граево. Там я на железнодорожной станции дождался рассвета, а утром разыскал свой госпиталь, в который еле-еле добрался к обеду. Через два дня мы погрузились в эшелон и переправились в крепость Осовец, куда наша дивизия была назначена для несения гарнизонной службы.


В КРЕПОСТИ ОСОВЕЦ

Крепость Осовец – это громкое название. Тогда ходили разговоры, что эта крепость неприступна, сильно укреплена и ее взять невозможно и она особенно сильной крепостью стала с тех пор, как ее гарнизоном сделала наша 57 дивизия, почему-то шуточно прозванная «непобедимой». Конечно, все эти разговоры были только разговоры, в которых звучала ирония, а не отражение действительности. Осовец находилась на линии железной дороги Граево – Белосток, не далеко от станции Моньки. Она состояла из нескольких каменных одноэтажных домов, где размещался гарнизон, и расположена на небольшой возвышенности у болотистой низины, богатой вязкими непроходимыми болотами. Между возвышенной частью и этими болотами были размещены пять рядов проволочных заграждений и несколько рядов окопов. Вот это и есть «неприступная» Осовецкая крепость. Ее немцы обошли. Она пала без единого выстрела и без всякой потери со стороны немцев.
Все тыловые части дивизии, в том числе и госпиталя, были размещены за Осовцом в казармах, именуемых «Суворовским Штабом», близ станции Моньки в 15 верстах от Осовца. Это было приблизительно в конце января 1915 года.
Казармы «Суворовского Штаба» состояли из нескольких многоэтажных каменных зданий.  На стоянии в Суворовском Штабе я ушел из 165 полевого госпиталя. Соколов давил своею личностью. Все в нем было противно. Противны были его бегающие глаза, пустые пошлые разговоры. Его манера есть отталкивала от него. Он не ел, а жрал, поспешно хватая кусок мяса за куском, чмокал, постоянно ковырял пальцем в зубах, горячее у него то и дело лилось изо рта обратно. С ним просто невозможно было есть, противно. Все его странное поведение делалось нетерпимым и отвратительным. Он как-то угнетал всех. И заслуженно был прозван «Ванька-Каин».
Так как медицинского дела в госпитале никакого не было, то я решил перевестись тоже на бездеятельную медицинскую службу, но зато на совершенно самостоятельную службу именно на должность старшего врача Дивизионного Обоза. Первого февраля я был утвержден в этой должности. Моим прямым начальником был командир обоза полковник Соболев. А из опыта известно, что начальники из строевых офицеров лучше, чем начальники из врачей. Моими сослуживцами по обозу были четыре прапорщика, которые командовали взводами. Таких взводов было четыре.
Моя обязанность состояла в том, что я следил за санитарным состоянием команды взводов. За санитарным состоянием места стоянки обоза, за здоровьем всей команды и пр.
Командирами были все прапорщики, призванные из запаса.
1. Петров Николай Кранидович, московский адвокат. 2. Сапелкин Василий Петрович, дегустатор чайной фирмы Перлова. Его мы всегда звали по фамилии, читанной наоборот. 3.  Алексей Иванович (фамилии не помню) только что окончивший физико-математический факультет Московского университета. 4. Петр Александрович Мантейфель, естественник-зоолог.
Все ребята молодые, довольно симпатичные. Первые, Петров и Сапелкин, любили выпить и часто этим злоупотребляли. При этом, Сапелкин, застенчивый и молчаливый в трезвом виде, когда выпивал, то начинал проявлять необыкновенную активность: проверял посты, строил смотр команде своего взвода, шумел, кричал, распекал своих подчиненных, шел к полковнику и начинал ему докладывать о беспорядках, которые он находил в Дивизионном Обозе. Так он буйствовал до тех пор, пока не засыпал где-либо на столе в канцелярии. Но вообще он был очень добрый и отзывчивый человек, прекрасный товарищ.
Мантейфель – это был очень неприятный тип, большой хвастун и страшный враль. Он надоедал и изводил всех своим бесконечным враньем и хвастовством. Большое счастье, что он со своим взводом останавливался где-либо в деревне, отдаленной от стоянки Штаба дивизионного обоза. Но какое же бывало для всех огорчение, когда он приезжал за чем-либо в Штаб.
Алексей Иванович славный молодой человек,  ничем особенным не отмеченный.
К нашему штабу дивизионного обоза принадлежал еще ветеринарный врач, мой однофамилец, Рождественский. Человек он был не плохой, но недалекий и малообразованный. Между прочим, охотник и большой болтун. Этими своими чертами он очень походил на Мантейфеля, с которым и сблизился. Бывало, когда сойдутся, то проводят целые часы в болтовне. Как охотники, старались перещеголять один другого в своем вранье, сопровождая свои разговоры гомерическим неистовым смехом. Когда слушаешь их, то всегда удивляешься, как можно так увлекаться такой пустой фантастической болтовней какую солидные люди ведут, а во вторых, очень злились на  них, не видя конца их болтовне, так как она затягивалась далеко за полночь и мешала спать. К несчастью, ветврач жил в одной комнате со мной в первое время. Потом я уже стал селиться один и увидел покой. Ко всем недостаткам ветврач любил карты – азартную игру.
Сам командир обоза, мой прямой начальник, полковник Соболевский, человек недалекий, малоразвитый, не интересующийся своим делом. За него работал его адъютант, а он подписывал только бумаги. Он был большой любитель преферанса и не любил проигрывать. В общем же добродушный, простой, безвредный человек. Ко мне относился очень хорошо, и частенько отпускал домой. Вот в компании таких сослуживцев я провел большую часть войны. Жизнь в «Суворовском Штабе» шла обычным порядком: однообразно, скучно, нудно и бездеятельно.
Когда мы жили в «Суворовском Штабе», немецкие самолеты часто навещали нас. Они иногда пачками сбрасывали на казармы алюминиевые стрелы. Длина стрелы 20 см, ширина 4 см, вес 2 грамма. Каждая стрела состояла из тела и головки. Тело состояло из двух алюминиевых пластинок. Пластинки были соединены между собой под прямым углом по длине, в виде креста. На одном конце тела стрела заканчивалась плотной конусообразной головкой. Летят они вниз головкой с большой силой. Эти стрелы, падая с большой высоты на здание в 3-4 этажа, пронизывали его насквозь, при этом они разрушали вещи и предметы, которые находились в здании и попадались по пути. Людей же или ранили или убивали.
Единственным развлечением были поездки в Белосток, благо он отстоял от ст.Моньки на расстоянии полуторачасовой езды поездом. Белосток, как прифронтовой город, ничего особого собой не представлял. Но все-таки был город, где можно было посидеть в кофейной или в ресторане и провести время не по казарменному. Для меня Белосток памятен двумя обстоятельствами. Помню, как-то раз я и один из наших прапорщиков приехали в Белосток и остановились в гостинице. Под вечер вздумали пойти прогуляться по улицам. Прапорщик оделся как полагается офицеру, а я вышел в своей обычной форме без шпор и с гражданской шпагой через плечо. Только мы вышли из гостиницы, а к нам навстречу военный в шинели с зеленой подкладкой. Прапорщик моментально стал в струну, держа руку под козырек. Я же просто отдал честь офицеру и прошел мимо него. Военный подозвал меня к себе пальчиком и начал пробирать:  почему я одет не по форме без шпор и с каким-то крысиным хвостом вместо шашки. Почему я ему, как генералу, не стал во фронт? Спросил, кто я и из какой дивизии. Приказал о случившемся донести своему дивизионному врачу. Потом позвал извозчика и велел ему меня отвезти в гостиницу, чтобы я там переоделся по форме. Я, конечно, повиновался, сел на извозчика и подкатил на нем к гостинице, до которой было не больше трех шагов.
Но я, должно быть, действительно был смешон со своей гражданской шпагой, которая ко мне также шла, как корове седло. Мне кажется, генерал больше и рассердился, увидев меня, черт знает как одетого. Если бы я был просто без шпаги и юридического значка, то генерал не так бы рассердился, тем более к врачам военные относились безразлично-презрительно. Но у меня даже не было врачебного значка, который бы указывал, что я врач. Наоборот, я еще налепил себе юридический. А последний мне приколоть посоветовал какой-то офицер еще в Козлове, как доказательство, что я с высшим образованием. Я его и послушал и когда не нашел врачебного значка, то купил юридический, а их в Козлове было много. После все равно пришлось менять юридический значок на медицинский.
Я знал генералов только с красной шинельной подкладкой и с красными лампасами на штанах. Я думал, что все генералы носят только красную шинельную подкладку. А оказывается, что они могут носить и зеленую и синюю, смотря в каком ведомстве служат. Зеленая подкладка у пограничников, а синяя у генералов гражданского ведомства. Вот почему военного в шинели с зеленой подкладкой я не счел за генерала.
Я вообще не любил кадровых офицеров за их самомнение, гордость и надменный характер. Особенно я их возненавидел после одного случая, который произошел со мной. Как-то в Минске, уезжая в Оршу, я сел во 2-й класс спального вагона. Было раннее утро. Когда я вошел в вагон, то один из лежавших на лавке офицеров (кажется, кавалерист), открыв глаза, поглядел на меня и со словами «А, это санитарная сволочь» закрылся с гововой одеялом и оставался лежать, как будто ничего не произошло. Мне было очень больно и обидно это слышать. Случай, который произошел с генералом в Белостоке, был не единственный. Я не раз попадался на глаза генералам и всегда проявлял незнание воинской дисциплины или был одет не совсем, как должно, по форме. Все генералы приказывали мне самому же доносить о сделанных мне замечаниях непосредственно дивизионному врачу своей дивизии. Я, конечно, и тут был верен своей недисциплинированности. Я не только не доносил о себе, но и не думал этого делать. Между тем дивизионный врач из донесений самих генералов великолепно знал о всех моих проступках. Дивизионным врачом у нас был Владимир Флавианович Симановский (Симанович). Человек необыкновенно гуманный, вежливый и деликатный. Он всех подчиненных звал на «вы». Он никогда не позволял своим подчиненным делать замечаний о допущенных ими ошибках и всегда просил не делать их. Так он отнесся и ко мне: «Виктор Яковлевич! Я знаю, что вы земский врач, правила военной дисциплины не знаете. За их нарушение с вашей стороны ко мне на вас поступают то и дело жалобы. Я очень прошу вас, вы прячьтесь пожалуйста, от высоких военных начальников и не показывайтесь им на глаза. Вы, пожалуйста, не будьте на меня в претензии, если я вас миную с представлением к наградам из-за всяких ваших недоразумений». Я ему на это только ответил; «Владимир Флавианович! Вы меня не награждайте, но лучше почаще разрешайте поездки домой». Он на это согласился. И действительно, пока он был у нас дивизионным врачом, он меня не раз отпускал домой. И все же Владимир Флавианович два раза меня представил к награждению. Благодаря его представлению я был приказом командующего 10-ой армией в 1916 году (16 марта за № 414)  награжден орденом Св.Станислава 3-ей степени. А приказом командующего 10-ой армией в 1916 году (7 июня за № 840) награжден орденом Св.Анны 3-ей степени.
Второе обстоятельство, чем мне был памятен Белосток, это приезд туда моей супруги. Ее второй приезд за войну. Она приехала на свидание со мной, но побыть нам пришлось очень мало, поменьше полусуток. Как раз в это время наш обоз пере-брасывали в Остроленку через Белосток – Ломжу. Это было приблизительно в середине июля 1915 года. Мне было очень досадно и больно, что наша встреча оказалась такой неудачной, слишком кратковременной.

ПЕРЕХОДЫ

Новое место стоянки нашего обоза была одна деревня на средине пути между Остроленкой и Ломжей на берегу реки Нарев. Местность пустынная, очень скучная. Деревьев почти нигде не было. Если бы не река Нарев, то можно было помереть от тоски. Я с фельдшером Богоуцким все время пропадал на реке. Второго мая 1915 г. нас передвинули ближе к Белостоку. Мы расположились в деревне Хнышин, около станции такого же имени, в 12 верстах от Белостока. В это время немцы выпустили отравляющие газы на наши войска около Осовца. Когда отравленных провозили в Белосток, я их видел в санитарном поезде, стоявшем на станции Кнышин. Они производили очень тяжелое впечатление: страдали сильной одышкой и постоянно отхаркивали кровавую мокроту. Местечко Кнышин мне памятно еще и вот почему. Я познакомился там с ветеринарным фельдшером, который там имел собственный дом и великолепнейший при нем сад, вернее не сад, а цветник роз. Каких только сортов роз  не было в этом цветнике! Здесь и черные розы и японские желтые, и какие-то махровые, и крупные и мелкие, но особенной красотой выдавались  штампованные розы. Розы рассажены в идеальном порядке. Аромат от роз чудеснейший. Весь цветник – это сказочная картинка, одно «очей очарованье». Такого цветника с таким богатством разнообразнейших роз я в жизни не видел.

МИНСК

В начале августа немцы повели большое наступление на Барановичи и потеснили нашу армию к Минску. Мы тоже должны были отходить на восток. На тот раз отход происходил не так безобразно, как из Восточной Пруссии, но все же поспешно. В конце августа мы дошли до города Бобруйска, на юге Минской губернии. Отсюда нас перевели за Минск, севернее его верст на 70 к местечку Раков, верст на 20 южнее Молодечно. Здесь мы расположились в одном польском фольварке. Два из наших взводов были оставлены на стоянку в Минске. Один взвод разместился в соседней с фольварком деревне, а один – вместе со штабом обоза в самом фольварке.
Когда мы проходили через Минск, то около него творилось что-то невероятное. Отовсюду к Минску стекались пешие и на лошадях бесчисленные беженцы со своим жалким скарбом. Вся эта лавина собиралась около Минска и  здесь задерживалась. Надвигалась угроза голода, болезней и эпидемии. Должно было быть особо-сильное и энергичное лицо, которое могло бы предупредить надвигающуюся опасность и ликвидировать то несчастие, которое уже наступило. Таким лицом оказался Пуришкевич, заведующий организациями городских и земских учреждений по части продовольственной и медицинской помощи и в тыловых районах армии. Он быстро организовал питание, распределил всех скопившихся беженцев по соседним деревням, и очень скоро ликвидировал тот затор, который образовали вокруг Минска.
В Минской области мы зазимовали.
Наш обоз располагался в прекрасном фольварке. Штаб занимал обширный барский дом, где было несколько больших комнат, так что их хватило для того, чтобы могли с удобством разместиться и полковник, и канцелярия и адъютант полковника и я, врач обоза.
Недалеко от нашего фольварка расположились по деревням госпиталя 165 и 166. Последний стоял в деревне Ивенец в 15 верстах от нас. Вблизи стоял прикомандированный к нашей дивизии санитарный транспортный обоз. Его назначение состояло в том, чтобы перевозить больных и раненых из перевязочного передового пункта в полевые госпиталя, а из полевых госпиталей далее в тыловые сводные госпиталя. Во главе этого обоза стоял врач Архангельский. Его помощником был студент 5 курса медицинского факультета Киевского университета, украинец, Кириенко. Оба простые, приветливые, веселые и очень общительные ребята. Я с ними вел большую дружбу, как и с врачами 166 госпиталя.
Главврачом 166 госпиталя в то время был Рудаков Владимир Иванович, призванный из запаса еще молодой человек. Он очень общительный, хороший организатор, большой любитель преферанса.
Особенно хорош в этом госпитале был младший ординатор Бенинсон, известный терапевт в Калуге, лет сорока двух. Он был очень скромный, тихий, деликатный и в высшей степени добрый, несколько, правда, сентиментальный, вечно тоскующий по семье. В этом мы с ним сходились. Я его звал «Беня».
Бенинсон в начале войны имел свою лошадь, породистую и свой прекрасный экипаж – рессорную пролетку. Они у него были в Калуге и их он взял с собою на фронт. Странно бывало видеть врача, едущего на породистой лошади и городском экипаже среди военных неуклюжих, громоздких повозок и среди грубой военной упряжи. Я его любил. Когда мы вместе стояли в Суворовском штабе близ Осовца, мы иногда вместе ездили в Белосток, снимали номер и жили дня по два, отдыхая от казарменной военной обстановки. Делились о своих близких, оставленных далеко-далеко в тылу. Судьбы его, как и всех врачей 166 госпиталя не знаю.
У Рудакова часто собирались врачи и врачихи других военных госпиталей, госпиталей земских организаций и организаций красного креста. Вечера проводились очень культурно: пели, декламировали, читали рассказы Горбунова. Разыгрывались мелкие сценки из чеховских произведений. Иногда под граммофон даже позволяли себе потанцевать. Из певцов отличались госпитальный батюшка, бездетный вдовец. Он обладал прекрасным баритоном и умел хорошо петь. Особенно он приятно пел «Северную звезду» Глинки. Я ее как сейчас слышу, так она врезалась мне в память.
Я часто ездил в этот госпиталь, как и к другим своим приятелям в Санитарный транспорт. Нашим любимым времяпровождением была невинная, но веселая игра в карты, в «тётку».
Для разъездов по соседним госпиталям у меня была верховая лошадка из нашего Обоза – быстроходный киргизик белой масти. Киргизик – конек очень смирный, резвый и покойный на ходу, особенно когда бежит полной рысью. В это время сидишь и не чувствуешь какой-либо тряски, только плавно и приятно покачиваешься. Хороший, выносливый конек. За киргизиком всегда присматривал мой денщик Андрей Паршин, из крестьян  Тульской губернии. Я с ним провел всю войну. Он был очень преданный, честный и внимательный человек, всегда трезвый и жизнерадостный. Жили мы с ним душа в душу. Он за мной хорошо ухаживал, а я чем мог, его баловал.

СЛУЧАЙ ЗА КАРТАМИ

Во время стоянок мы старались в деревенских хатах останавливаться одни, т.е. чтобы в хозяйской семье, кроме нас из военных никого не было. Я отдельно стал селиться в хатах после одного чрезвычайно потрясающего случая, который произвел на меня ошеломляющее впечатление. До этого случая я всегда старался жить вместе со своими сослуживцами. Во время одного из многих переходов мы остановились на стоянку в деревне Прелое, около Суволок. Мы – врачи, и некоторые из офицеров разместились в одной избе. В деревне простояли около месяца. Дела никакого не было. Все от скуки изнывали. Обычным развлечением были карты. Раз как-то в нашей избе собралась офицерская компания  и затеяла азартную карточную игру в «железку".
Я не играл, а лег довольно рано спать, хотя заснуть было невозможно из-за шума, из-за табачного угара, и из-за того, что некоторые игроки сидели на моей постели вместо стульев, которых в избе вообще не было, не было и табуреток. Игра как будто сначала шла гладко, но потом один из офицеров вдруг вынул револьвер из кобуры и пустил себе пулю в висок, свалившись между коек. Оказывается, он не только проиграл свои личные деньги, но и казенные. Он только утром получил солдатскую заплату, и не успев ее раздать, все проиграл вечером.
На меня этот случай произвел ужасающее впечатление, и я с тех пор на всех стоянках старался селиться совершенно отдельно, без посторонних компаньонов, только со своим денщиком.
Мы с ним были большими чаевниками. Был у нас маленький, старый самоварчик, весь украшенный заплатами, но при аккуратном с ним обращении Андрея, он прослужил нам всю войну.
Когда я не разъезжал по своим приятелям, я, обычно, в своей комнате занимался выпиливанием. Я наклеивал картинки на фанеру и потом распиливал их на мелкие разнообразные фигурки. Складывание из этих фигурок снова целых картинок – очень интересное занятие, известное под названием «игра в пейзель».
Я помню, как-то один интендантский полковник Баландин привез к нам в штаб груду фигурок и предложил сложить, так, чтобы получилась целая картинка, а какая он не сказал. Мы упорно трудились больше недели, пока удалось сложить картинку – палитра с красками и кистями.
Мне эта игра очень понравилась, и я потом сам навыпиливал два ящика картинок. Все их с оказией переправил своим детишкам.
Из фольварка я неоднократно выезжал в Минск, благо там стояли наши два взвода, которыми командовали Сапелкин и Алексей Иванович. В Минске для своих детей покупал книжки и игрушки. Из игрушек доселе сохранился волшебный фонарь с картинками.

СВИДАНИЕ

В Минск ко мне для свидания в третий раз приезжала супруга. На этот раз ее приезд был неудачным. Неудача в дороге Марусю постигла в Смоленске. Там работала врач Троспольская. Раньше она работала в городской больнице в Козлове. Была очень хорошо с нами знакома, часто бывала у нас. Она, уже не очень молодая девица, прекрасный, добросовестный врач, великолепной души человек, добрая, ласковая и преданная как собака. Узнав, что Маруся едет ко мне через Смоленск, встретила ее на вокзале в Смоленске, уговорила Марусю остановиться у нее до следующего дня, чтобы хорошенько поспать и за ночь отдохнуть. Тогда поездки по железной дороге были кошмарными. Люди ехали не только в вагонах, но еще больше на крышах. Маруся до Смоленска ночь не спала, а после Смоленска предстояло еще провести кошмарную бессонную ночь. Маруся согласилась переночевать у Пелагеи Григорьевны в надежде на следующий день со свежими силами удачнее сесть и бодрее добраться до меня. Конечно, Марусю надо считать героем, чтобы в такое кошмарное время двинуться в путь к своему другу. Только ее беспримерная преданность и любовь ко мне могли заставить ее предпринять такое дальнее не легкое путешествие. Правда, она совершала и раньше такие железнодорожные поездки, как например из Кутаиси в Юрьев, когда я был студентом 5 курса.
На другой день в Смоленске посадка была ужасающая. Дорогая Маруся попала в людские тиски и тут у нее незаметно сорвали с руки сумку с документами и с деньгами. На руке осталась одна ременная ручка от сумки. В Минск приехала в слезах и очень расстроенная. Ей больше всего было жаль сумку, которую я ей привез из Парижа. Грустное настроение было не долго. Встреча скоро рассеяла неприятное от дороги и вернула вновь хорошее, радостное настроение. Правда Маруся потом часто вспоминала свою посадку в Смоленске и в своей неудаче винила ни  в чем собственно не виноватую Троспольскую.

 В Минске был такой случай. Когда она приехала, то остановилась в освобожденной для нее комнате в квартире Сапелкина Алексея Ивановича. Командиры в честь ее приезда устроили вечеринку. Когда вечеринка была в разгаре, то вдруг у окна квартиры послышал-ся громкий голос генерала бригады Тарновского, грозы всей дивизии. Мы, конечно, струхнули и начали собирать со стола сначала бутылочки, но всего спрятать не успели, как в комнату ввалился чем-то раздраженный генерал. Увидев мою супругу, сразу смялся, стал тихим и очень вежливым, уселся за стол и не без удовольствия просидел целый вечер разделяя и трапезу и чай. Генерал оказался очень даже интересным собеседником и большим шутником. Прапорщики после говорили, что супруга спасла их от грозной проборки генерала.

Возвращаясь из Минска, Маруся в Смоленске зашла к жене генерала Алексеева, начальника штаба при штабе главнокомандующего всеми армиями фронта. Супруга решила попросить ее за меня, чтобы меня с фронта перевели в какой-нибудь большой госпиталь в тыл, где бы я мог быть полезным как врач, а здесь, на фронте, я же ничего не делаю, только переезжаю с места на место, и как врачебная сила совершенно бесполезно пропадаю. К тому же, на фронте я нахожусь с самого начала войны и человек я солидных лет. Между тем молодых врачей много в тылу и притом врачей не семейных, а одиночек. Многих врачей пожилых уже вернули в тыл. Будто мадам Алексеева была любезна, но ничего положительного не сказала, вернее не дала обнадеживающего ответа в удовлетворительном смысле. Ее последние слова были: «Нам на фронте нужны старые, опытные врачи». Приемом генеральши Маруся осталась недовольна, назвав ее бездушной и черствой женщиной. – А Маруся все-таки была герой.

В ДОМЕ ХИЛЬКОВСКОЙ

Недалеко от нашего фольварка находилось имение одной польской вдовушки г-жи Хильковской, очень богатой помещицы. Как-то заболела ее единственная дочка, девица восемнадцати лет. У дочки на почве экземы за ушами появилась рожа лица. Так как поблизости врачей, кроме меня, никого не было, то г-жа Хильковская пригласила меня к больной. Я десять дней ездил ежедневно в имение, наблюдая больную. Г-жа Хильковская была очень приветлива и внимательна ко мне. Всякий раз она оставляла меня на вечернее чаепитие с закуской – на «подвечерок» по-польски. Так как у Хильковской при имении имелась собственная коптильня, то к чаю подавались помимо вкусных печений еще прекрасная копченая колбаса и свежий окорок ветчины. Меня, собственно говоря, прельщали не столько сладкое и закуски, сколько возможность приятно провести время в интеллигентной семье, где можно было хорошо отдохнуть душой и за-быться от однообразной, нудной и грубой военщины. Хозяйка настолько была тактична, что очень снисходительно относилась к моему грубому военному костюму и к моим угловатым, далеко не светским манерам. Когда девица поправилась, мать специально устроила для меня вечер, на который были приглашены ее ближайшие соседи – знакомые и родственники. На вечере, после ужина сама бывшая больная дочка, торжественно мне в знак благодарности преподнесла золотые часы с надписью: «от благодарной пациентки 1916 года».  Между прочим, здесь же я увидел одну молодую женщину лет 27, племянницу г-жи Хильковской, у которой коса была такой длины, что касалась пола. Эту косу она носила обвивая ее кругом шеи на подобие боа.

На масленице наш обоз передвинули в деревню Першае, верст за тридцать от имения Хильковской. На Пасху сама г-жа Хильковская с дочкой приехали поздравить меня с Великим праздником и привезли в подарок в большом изобилии всякого рода куличей и всевозможных колбасных и ветчинных изделий. Они ко мне все время относились очень хорошо и всячески напоминали о себе, пока я находился в районе их досягаемости. Потом я все-таки потерял их из виду, когда нас в декабре пере-бросили на Румынский фронт.

СНАРЯД

СНАРЯД

В деревне Першае произошло событие, которое для меня могло быть сугубо катастрофическим. Немецкие самолеты, курсирующие в тылу наших войск с целью разведки, обычно обстреливались нашими трехдюймовыми пушками с шрапнельными снарядами. Причем после разрыва снаряда вверху, сам стакан освободившийся от шрапнели с визгом падал вниз, разрушая и разбивая, что попадалось по пути. Во время одного из таких обстрелов стакан упал на хату, где была моя квартира. Я лежал на койке в послеобеденное время с книгой. Вдруг около моей руки державшей книгу, на расстоянии 2 см что-то пролетело с визгом с потолка, разбив пол и уйдя в землю. Все это случилось мгновенно и неожиданно. Я сначала даже не понял, в чем было дело и, конечно, не испугался. Денщик мой и хозяин хаты, сидевшие на другом конце избы, подбежали ко мне и, видя, что я спокойно читаю книгу, сказали: «Ну, слава богу, жив». Они оказывается слышали обстрел самолета и сразу же догадались, что с визгом, пролетевшее около меня тело, было стаканом орудийного снаряда. Оно так близко пролетело около меня, что они думали, что я им был убит. Тут я только понял, как я был близок к смерти, и только чья-то неведомая рука отвела ее от меня. Снаряд мы вытащили. Он, весом более пяти килограммов, ушел в землю на пол аршина. Он хранится до сих пор. Было это в 1916 году 2 июля.

НА ПУТИ В РУМЫНИЮ

В конце декабря мы получили приказ переправляться в Румынию. Как раз под Новый год мы прибыли в Одессу и разместились все в пригороде Присыпь. Часа в два ночи все офицеры обоза и я в том числе отправились в городской клуб, где был костюмированный бал по случаю встречи Нового года. Мы тоже встретили Новый 1917 год с шампанским, забрав из буфета последнее, что оставалось недопитым ранее прибывшими гостями. Домой на Присыпь вернулись, когда уже было совсем светло.
В Одессе простояли около двух недель. Во время войны Одесса не была такой красавицей, как в мирное время. Море большей частью было покрыто туманом. Порт пустовал. Кое-где в нем виднелись одиночные военные корабли стального цвета. Улицы выглядывали грязноватыми, дома стояли обшарпанными. Хорошие магазины не функционировали. Из ресторанов была открыта только кофейная Феррони, всегда переполненная военными людьми. С утра и до позднего вечера в ней можно было слышать звуки Румынского оркестра и голос певца солиста, распевающего с особым пошибом: «По улице ходила большая крокодила. Она, она зеленая была». Эта песня тогда была очень модной. Ее все напевали и всюду ее можно было слышать. Оперный театр в Одессе работал. Я раз посетил его. Слушал оперу «Жидовка». Смутно представляю ее, но помню, что она мне не понравилась. Жизнь в Одессе шла очень скучно. Я был рад, когда нас двинули дальше в Ольвеополь. Но лишь только мы вышли из Одессы, как сразу наступила оттепель. Земля моментально оттаяла и образовалась необыкновенно вязкая грязь. Дорога сделалась совершенно непроезжей и непроходимой. От вязкой грязи колеса повозок не вертелись. Лошади тонули в грязи, еле вытаскивая ноги. Пешком идти было невозможно – обувь стаскивалась с ног, а у кого обувь на ногах держалась крепко, то отрывались подметки. Словом, была такая ужасная грязь, которой я никогда не видел и не предполагал, что такая грязь может быть. Еле-еле мы дотащились до станции Мариинская, в которой жили немцы-колонисты. Здесь решено было остановиться до заморозков. От Одессы мы отошли всего на двенадцать верст.
Колонисты нас радушно встретили, предоставили в наше распоряжении свои комнаты и дворы. Угостили каждого стаканом теплого виноградного вина и приличным куском вкусной самодельной свиной колбасы, умело поджаренной на сковород-ке. Оттепель стояла довольно долго и мы не могли двигаться дальше. Тем более, что нам впереди предстоял переход по льду через Днестр, а лед при такой оттепели мог быть очень непрочным. Немцы-колонисты, пока мы у них жили, всегда были к нам очень внимательны и предупредительны. Мы у них за очень умеренную плату могли покупать всевозможные колбасы, сосиски и другие виды мясных изделий. Все было приготовлено очень вкусно. Жили колонисты богато. Везде чистота и поразительный порядок. Дворы как игрушка. Нигде не соринки. Помещение для животных и птиц хорошо отеплено, просторно, светло и чисто. В доме комнаты выкрашены под масляную краску, на полу дорожки, на стенах картины, столы покрыты вязаными скатертями. В каждом доме в большом количестве комнатные цветы, кровати убраны со вкусом, постельное белье на них безукоризненной чистоты и белизны. Днем людей мы не видели, все где-то копошились на работах и были чем-то заняты с утра до вечера. Между прочим, рядом, верстах в трех от этой станицы находилась русская станица, тоже Мариинская, но по чистоте и порядку далеко уступающая первой. Они несравнимы, как несравнимы день и ночь.
До Ольвеополя наш путь тянулся около восьми дней. Между Ольвеополем и Аккерманом  Днестр был очень широким. Его ширина в этом месте равнялась двум верстам. Страшно было переправляться по льду. Не было уверенности, что лед выдержит тяжесть обоза. Повозки пускали по одной на расстоянии четверти версты одна от другой. Люди шли пешком. Через четыре часа переправа закончилась благополучно.
В Аккермане мы задержались только на несколько дней и потом двинулись далее. Перейдя Румынскую границу, мы по приказу остановились в одной деревне вблизи румынского города Бырлат.
Картина румынской деревни была совершенно иная, чем картина наших деревень и особенно немецкой станицы Мариинской. Дома, как вовне, так и внутри грязные. Печные трубы в домах сквозные и очень широкие. Из печи видно звездное небо, а ширина их такова, что через трубу можно свободно вылезь из избы на крышу. Холод в избе зимой страшный. Уюта в доме никакого нет. Двор тесный, изгородь двора состоит из тонких кольев, связанных сухой травой. Калиток почти нет, а где они есть, то такие узкие, что в них можно пролезть только боком. Жители почему-то предпочитают перелезать через забор, чем идти через калитку. Зелени около домов почти не видно. Зато бросается в глаза необыкновенное обилие собак. В каждом доме их имеется штук по пяти-шести. Беднота видна большая, попрошайничество невероятное.
Когда мы с Андреем расположились в одной хате, то нас прежде всего окружили попрошайки. Потом у нас хозяева стали кое-что из нашего скарба поворовывать. Жить было очень холодно. Сами хозяева печей не топили. Они спали, в чем ходили, даже в головных уборах. Купались ли они, не знаю. Я по крайней мере этого не замечал. Ходили грязными и чумазыми. Питались очень скудно. Единственной их пищею была мамалыга. Это сваренная кукуруза и смятая в горячем виде в какую-то замазкообразную массу. Ее брали руками, скатывали между ладонями в тонкий валик, как это делают стекольщики с замазкой, когда замазывают оконные стекла, и кушали, обмакивая эти валики в какую-то кислую жидкость. Мамалыгу они варили, собирая для этого на поле сухой бурьян.
В летнее время «руманешти» (так мы их звали) выходили из дома и жили в палатках, раскинутых на дворе. Впечатление от Румынии осталось очень плохое. Я был очень доволен, когда мы ушли из Румынии в Буковину. Это было поздней весной 1917 года.
В Буковине мы сначала расположились в десяти верстах от Черновиц. Черновицы – прекрасный большой, вполне европейский город, расположенный на берегу Днестра. Я часто бывал в Черновцах. В нем очень много красивых зданий с роскошной архитектурой, много парков, шикарных магазинов. Приято было походить по городу и поглазеть на витрины магазинов.
При стоянке вблизи Черновиц я, между прочим, часто ходил по полю, где недавно происходили бои. Там много находилось всяких мелочей от снарядов. Ходил по полю не я один, а и другие солдаты. Мы разыскивали обломки от снарядов, где был алюминиевый металл. Солдаты из этого металла выливали столовые и чайные ложечки для спекуляции. Я же просто занимался литьем из любви к искусству. В детстве я занимался литьем колец, сережек и ложечек из олова. А тут я вздумал свое детское искусство в литье испытать на другом металле. Получалось неплохо. Правда, такое занятие могло окончиться печально. Можно было на поле брани подобрать также красивые «игрушечки», которые, взрываясь, причинили бы большие ранения или увечья, как отрывы пальцев, кисти, ранения глаза. Я больше собирал головки от шрапнельных снарядов. Они и безопасны и в них больше алюминия. Одна из таких головок цела.
Около Черновиц мы простояли не больше двух недель. Потом нас перебросили в Коломею. При переходе из Черновиц в Коломею мне встретилась одна очень красивая девушка, блондинка, местная крестьянка, одетая в национальный костюм. Девушка лет восемнадцати. Она гнала пару сытых волов, запряженных в пустую арбу. Она не сидела в арбе, а шла с длинным хлыстом рядом с волами. У меня до сих пор осталась в памяти эта картинка, по красоте достойная кисти художника. Я ее доселе ясно представляю.

ДОРОГА ДОМОЙ

В Коломее нас погрузили в эшелон и отправили через Каменец-Подольск и Ровно в одну из деревень на реке Стоход, северо-западнее Ровно. Деревня состояла из двух домов, уцелевших после бывшего боя. На крыше одного дома красовалось громадное журавлиное гнездо – символ счастья, по поверью жителей той местности. Я очень любил любоваться журавлиным семейством, когда один из взрослых журавлей стоял в гнезде с поднятым крылом и защищал своих детенышей от лучей палящего солнца. Родители-журавли менялись: один улетал за пищей для детенышей, другой стоял на дежурстве. Когда журавль подлетал к своему гнезду, то, прежде чем сесть, делал большой круг над гнездом, стуча лопастями своего длинного носа, как трещоткой. Этим он давал знать о своем прилете и предупреждал, чтобы его пара, стоящая на карауле, уступала ему место. И действительно, караульщик поднимался и улетал, а прилетевший садился на его место. Так они чередовались до захода солнца.
Река Стоход состояла из многих разветвлений главного рус-ла, от чего и получила свое  название. Здесь столько было лягу-шек и так сильно они кричали, что своим криком совершенно заглушали слышимость разговоров на самом близком расстоянии. Сначала крик лягушек мешал нам спать, но потом мы к нему привыкли и прекрасно спали.
На Стоходе (это было в июле месяце) я снова перешел в госпиталь 192 пехотной дивизии в качестве старшего ординатора. Когда же этот госпиталь был переведен из 192 дивизии в 57-ю, я был назначен главным врачом. Ванька-Каин в это время куда-то перевелся в тыл.
В конце концов, мне тоже надоели бесконечные странствования без всякой пользы для дела и для себя. Все занимаемые мной врачебные должности не давали удовлетворения ни уму, ни сердцу. Я решил поехать в Житомир, где тогда находилось Главное военное Санитарное Управление нашей армии, и попросить себе перевода куда-нибудь в тыловой постоянный госпиталь, где бы я мог быть полезным и другим и себе бы мог извлечь пользу как врач.
С помощью товарища по Университету Владимира Ивановича Скрябина, которого я встретил случайно в Санитарном управлении, и который там заведовал врачебными кадрами, я получил перевод младшим ординатором в полевой сводный 826-й госпиталь. Это было 28 октября 1917 года. Госпиталь стоял в городе Миргороде. В Миргород я не поехал, а взяв 29 октября пятинедельный отпуск, уехал домой.
В это время в армии началось уже сильное брожение. На фронте шло братание между русскими и немецкими солдатами. В тылу дисциплина заметно пала. Солдаты переставали отдавать честь офицерам. Часто бывали случаи, когда у офицеров срывали погоны. На вокзалах солдаты заходили в зал 2 класса, садились за один стол с офицерами, иногда просили у них закурить.
Врачи-кадровики и многие офицеры начали всеми правдами и неправдами уходить в тыл. Словом, начиналось разложение армии. Начиналась революция. На железных дорогах солдаты безобразничали. Заставляли машинистов вести составы поездов бессменно по длинным маршрутам, делать на станциях малые  остановки.
Когда я ехал в отпуск, от Ровно до Мичуринска доехал без пересадки в одном эшелоне. Большинство солдат-пассажиров ехало в Киев, в Воронеж и в Москву. Не желая ехать с пересадками, солдаты с насильем заставляли железнодорожную адми-нистрацию отправлять эшелон по желаемому маршруту до самой Москвы. Когда я проезжал Воронеж, то там на вокзале везде висели большие плакаты с надписью «Вся власть в руках Советов». В отпуске я заболел и больше на фронт не вернулся.
Конечно, не просто взял и не поехал, а оформил все законным порядком. Я прошел врачебную комиссию при канцелярии воинского начальника. Правда, я был совершенно здоров, но подыскал себе статью, по которой всегда можно демобилизоваться при любезности и снисходительности военного врача. Врачом, который меня комиссовал, был Маршевский Владислав Станиславович. Я его не знал и знаком с ним не был. Когда же я к нему на комиссию подошел и сказал, что я – врач, на фронте маюсь с первых дней войны, теперь нахожусь в отпуске, отпуск мой кончается, а я что-то нехорошо чувствую себя со стороны сердца. Маршевский, не глядя на меня, сказал: «Ну что же, я вам дам 39-ю статью, как страдающему сердцем и негодного для несения службы в армии в военное и в мирное время».
Такое заключение военного врача со всеми нужными подписями и печатью  я отправил в свою часть, а сам остался спокойно жить дома. Приблизительно, через три недели я получил приказ об отчислении меня из службы в войсках, и деньги за мои проданные вещи, которые я оставил, когда уезжал в отпуск.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Бросая взгляд на прошлое, можно только с чувством большого сожаления сказать, как много было потеряно времени напрасно, попусту. А между тем, годы, проведенные на войне, при желании, можно было бы использовать с большим интересом и с большей продуктивностью. Свободного времени тогда было очень много. Прекрасно можно было бы изучить какой-нибудь иностранный язык. Можно было бы освоить искусство фотографирования. Сделать серии интересных снимков тех местностей, где проходили и тех людей, с которыми приходилось встречаться и работать. Можно было бы сделать подробные записи о виденном и пережитом тогда. Сколько можно было бы запечатлеть разных интересных эпизодов и отдельных историй, печальных и смешных, историй, которые теперь совершенно забыты. Осо-бенно интересны были впечатления, связанные с путешествиями по Полесью, и с жизнью в лесу при деревне Голубой, в Белоруссии. Здесь пришлось жить в палатке четыре месяца до декабря при дождливой и холодной погоде, при такой обстановке, которая располагала только простужаться и болеть. А между тем никакие болезни не приставали.
Вспоминаю еще два эпизода, которые связаны с деревней Голубой.
Просыпаюсь в один прекрасный день и не вижу своих хромовых сапог. Я – туда, я – сюда, а сапог нигде нет. Пропали сапоги бесследно. Пришлось волей-неволей приобретать новые сапоги. Но дело не в этом. Вся организация воинской части, где я служил, заинтересовалась вопросом, кто мог украсть сапоги. Моя палатка находилась недалеко от денежного ящика воинской части, при котором всегда стоит дежурный часовой. Все остальные люди жили далеко от моей палатки. Заподозрить в воровстве можно было только одного часового. Прошло несколько месяцев и было раскрыто, что сапоги украл действительно часовой. Но в это время уже ни часового не было, и я из этой части перебрался на службу в другую часть. Узнал я о раскрытии воровства случайно, встретив как-то адъютанта дивизионного обоза, в котором я тогда был старшим врачом. Он мне об этом рассказал. Второй эпизод касается бытовой части жизни в лесу при деревне Голубой. В палатке, где я жил, у меня стояла раскладная походная кровать. На ней в качестве подстилки лежал войлок, а сверху на нем был распластан мой овчинный полушубок. В лесу мы стояли более четырех месяцев. В земле, где стояла моя палатка, завелись мыши. Они меня не беспокоили, и я не обращал на них  никакого внимания. Иногда мыши шуршали, пищали, но никакого вреда мне не наносили. Раз как-то появились в под-земелье моей палатки кроты. Последние же, как известно, смертельные враги мышей. И действительно я уже шороха и мышиного визга больше не слышал. Все тихо стало по ночам в моей палатке. Я подумал, что мыши переселились куда-нибудь в другое место. Но вот месяца через два, пошли осенние дожди, в палатке стало сыро и прохладно. Я решил спать только на войлочной подстилке, полушубок вынуть, чтобы им покрываться поверх одеяла. Только я вынул полушубок и чуть встряхнул его. Как из обоих рукавов выскочили молодые мышата. Оказывается мыши, вспугнутые кротом, заползли в рукава моей поддевки и там устроили себе гнездо, стараясь меня также не беспокоить, как они не беспокоили, живя в подземелье.  У меня в поддевке они вели себя даже лучше, так как никогда не шуршали и не визжали.
Вспоминая прошлое, удивляешься той выносливости, которою обладал организм. Для него прошли безнаказанно многие ночные походы без отдыха и сна, или многодневные переходы под непрерывным осенним дождем с короткими остановками для отдыха на мокрой земле. Все это было бы возможно запечатлеть письменно со всеми подробностями.
Путешествуя месяцами и не имея возможности развернуться для работы, мы могли наблюдать такие факты, как появление мышей в повозках с госпитальным бельем, или сильную порчу белья вследствие того, что оно от сырости загнивало. За все три с половиной года войны я не видел ни одного больного и ни одного раненого. Мы только двигались с места на место, но ни разу не развернулись. Перемены, назначения по службе шли: то я был младшим ординатором, то старшим, то главным врачом, а фактически я ни в одной должности не работал. Прошли напрасно потерянные годы войны.
Жаль их теперь.

                Мичуринск, 1952 г.

PS
С войны было привезено, и я бы сказал, немало фотографических снимков врачей, с которыми приходилось жить, работать и коротать скучные, нудные дни или переживать и горести, и радости. Последних, правда, было не много.  Было сделано порядочно снимков, когда стояли под Осовцом, в казармах Суворовского Штаба. Из всех фотографий сохранились лишь те очень немногие, которые приложены к этому краткому очерку. К сожалению, «из-за страха иудейска» большинство фотографических снимков было уничтожено дома в разгар революции, чтобы не навлечь на себя подозрение в приверженности и в сочувствии к старорежимному строю, к старым погонам, шпагам, кокардам и пр. А как было бы приятно теперь посмотреть на те лица, с которыми промаячил я три с половиной года, и вспомнить те места, по которым пешим порядком пройдены тысячи верст и в зимние морозы и в летний зной, и в грязную, сырую дождливую осень и в теплую, ароматную цветущую весну. Со временем все плохое стирается, а хорошее и приятное все же остается.

От составителя.

В нашей семье сохранились некоторые вещи, связанные с пребыванием моего дедушки Рождественского Виктора Яковлевича на войне.Это башлык, нагайка, стакан от снаряда, тот самый рубль, подписанный кассиром Брутто, почтовые открытки, несколько фотографий, также документ, в котором дивизионным писарем составлен маршрут перемещения дивизии. Документ в двух экземплярах, написанный от руки и напечатанный на машинке. Часть вещей мы передали в Краеведческий музей г.Мичуринск, часть в Военный архив в Москву, за что сотрудники были очень благодарны.
                Рождественская Нина Викторовна.


Рецензии