И снова о счастье или Светло ли на Солнце

 Мало какое слово произносится так часто и понимается так смутно, как слово «счастье». Мы желаем его друг другу на праздниках, оправдываем им свои решения, измеряем им прожитую жизнь. Но стоит спросить, что это такое, и ответы рассыпаются. Удовольствие? Его можно испытывать и оставаться глубоко несчастным. Благополучие? Оно бывает тусклым и пустым. Исполнение желаний? Исполненное желание тут же уступает место новому. Кажется, будто счастье ускользает от определения не случайно, а по самой своей природе. Как  объясняет эту странность?
 Счастье трудно определить, пока мы не берём в расчёт бесконечность и вечность. А тот, кто переживает свою связь с бесконечным и в данный момент, перестаёт нуждаться в определении: вопросы о счастье теряют для него  всякий смысл.

 Начнём с того, почему конечные мерки не работают.
 Аристотель считал счастье, эвдемонию, высшим благом, ради которого желается всё остальное. Но он же заметил, что о счастье нельзя судить по одному дню: «одна ласточка не делает весны».
 Античная мудрость шла ещё дальше: Солон советовал никого не называть счастливым, пока он жив, потому что судьба может перевернуть всё в последний час. Так счастье оказывается суждением о целом. Чтобы оценить жизнь, нужно увидеть её всю, а мы находимся внутри неё и видим лишь фрагмент.
 Кант сделал из этого жёсткий вывод: счастье есть идеал не разума, а воображения. Чтобы знать, что принесёт мне счастье, мне нужно было бы знать всё своё будущее и все последствия своих поступков, а это невозможно. Счастье требует взгляда из целого, а конечное существо такого взгляда лишено.

 Здесь и появляется бесконечность, но сначала в ложном обличье. Человек, не находящий счастья в настоящем, пытается достроить целое количественно: больше денег, больше впечатлений, больше лет, больше признания. Гегель называл это дурной бесконечностью: бесконечным прибавлением, которое никогда не завершается, потому что за каждым пределом встаёт следующий. Именно в этой погоне счастье становится неопределимым окончательно. Его определяют через то, чего ещё нет, и потому оно всегда впереди, всегда «потом». Счастье, понятое как сумма, похоже на линию, которую пытаются сделать бесконечной, удлиняя её по сантиметру. Сколько ни прибавляй, до бесконечности не станет ближе.

 Отсюда понятно, почему желание человека так плохо насыщается конечным.
 Паскаль писал, что в человеке есть бездна, которую может заполнить лишь бесконечный и неизменный предмет.
 Августин сказал то же самое молитвенно: беспокойно сердце наше, пока не успокоится в Тебе. Можно не разделять их веру, но трудно не узнать описанный опыт. Мы получаем желаемое и обнаруживаем, что желали не совсем этого. Значит, само желание направлено дальше любых своих объектов. Если так, то счастье, которое ищут только в конечном, обречено оставаться неопределённым: мы пытаемся назвать его тем, что по определению ему не соразмерно.

 Но есть и другое понимание вечности, и в нём, возможно, ключ ко всей проблеме.
 Боэций определял вечность как «полное и совершенное обладание всей безграничной жизнью сразу». Обратим внимание на слово «сразу». Вечность здесь не очень долгое время, а отсутствие разорванности времени, при которой прошлое уже потеряно, а будущее ещё не получено.
 Витгенштейн в «Логико-философском трактате» сказал это почти афористически: если понимать под вечностью не бесконечную длительность, а вневременность, то вечная жизнь принадлежит тому, кто живёт в настоящем. Вечность в таком смысле не лежит в конце времени. Она пересекает время в каждой точке.

 И это не только умозрение. Спиноза, самый строгий из рационалистов, вдруг пишет фразу, похожую на признание: «мы чувствуем и на опыте познаём, что мы вечны». Для него это чувство связано с пониманием себя как части целого, Бога или природы, а не изолированного фрагмента, борющегося за выживание.
 Шлейермахер назовёт религию чувством и вкусом к бесконечному.
 Блейк захочет увидеть бесконечность на ладони и вечность в одном часе.
 Опыт, о котором идёт речь, знаком очень многим, даже если они не дают ему имени: минута полной сосредоточенности в работе, тишина у постели спящего ребёнка, внезапная ясность в лесу или над морем, любовь, при которой время словно перестаёт идти. В такие минуты человек не чувствует себя ограниченным, хотя его границы никуда не делись. Он ощущает, что его жизнь включена во что-то несоизмеримо большее, и это большее не давит, а держит.

 Почему в этот момент сомнения о счастье становятся бессмыслицей? Не потому, что на них найден ответ, а потому, что исчезает место, откуда их можно задать.
 Вопрос «счастлив ли я?» требует дистанции. Чтобы его задать, нужно выйти из своей жизни, посмотреть на неё со стороны, сравнить с другими жизнями или с собственным представлением о том, какой она должна быть. Он предполагает время: я сравниваю нынешнее с прошлым и с возможным будущим. Он предполагает нехватку: я спрашиваю, потому что подозреваю, что чего-то недостаёт.
 Джон Стюарт Милл, переживший глубокий душевный кризис, сформулировал это парадоксально: спросите себя, счастливы ли вы, и вы перестанете быть счастливым. Сомнение не просто констатирует отсутствие счастья, оно отчасти его создаёт, выталкивая человека из полноты настоящего в позицию оценщика.

 В переживании вечности такой позиции нет. Нельзя выйти из целого, чтобы на него посмотреть, когда ты чувствуешь себя его частью. Нельзя сравнить настоящий момент с будущим, если в нём нет ощущения, что лучшее где-то впереди. Нельзя спросить, чего не хватает, когда сама нехватка перестаёт быть основным тоном существования. Вопрос о счастье похож на вопрос рыбы о том, мокро ли в воде: он возможен, только когда рыба на берегу. Поэтому вечность не отвечает на вопрос о счастье, а снимает его. Как заметил тот же Витгенштейн, решение проблемы жизни обнаруживается в исчезновении этой проблемы.

 Здесь напрашиваются серьёзные возражения, и их надо выслушать. Первое: не есть ли это бегство? Не предлагается ли вместо честной работы над жизнью раствориться в мистическом настроении и забыть о боли, несправедливости, обязанностях? Второе: такие моменты кратки. Они проходят, и человек возвращается в мир сравнений, тревог и неудовлетворённых желаний. Что толку в счастье, которое длится минуту?

 На первое возражение можно ответить так: переживание связи с бесконечным не отменяет конечного, а меняет его вес. Человек, хотя бы раз ощутивший себя частью целого, обычно не становится равнодушнее к миру, скорее наоборот. Он меньше цепляется за свои приобретения и потому щедрее. Он меньше боится потерь и потому смелее. Эгоизм во многом есть следствие изолированности: если я лишь фрагмент, отрезанный от всего, мне приходится защищать свой фрагмент любой ценой. Тот, кто чувствует связь, защищает уже не только себя.

 Второе возражение интереснее, потому что в нём скрыта та самая ошибка, о которой шла речь. Сказать «что толку в минуте» значит снова мерить вечность длительностью, снова применять дурную бесконечность к тому, что в ней не нуждается. Мгновение вечности не становится менее подлинным оттого, что не продлилось. Оно и не должно длиться, потому что вечность не есть длительность. Его ценность не в количестве, а в том, что оно было полным. Более того, такие мгновения не исчезают бесследно: они меняют то, как человек живёт в остальное время. Тот, кто знает, что полнота возможна, иначе переносит неполноту. Он уже не ждёт, что счастье принесёт следующее приобретение, и потому освобождается от бесконечной погони. Мгновение вечности становится внутренней мерой, которой нельзя добиться ни сравнением, ни расчётом.

 Значит ли это, что определение счастья вообще не нужно? Не совсем. Для практической жизни, для этики, для политики, для заботы о других нам нужны рабочие понятия благополучия: здоровье, свобода, безопасность, возможность любить и трудиться. Без них легко оправдать чужое страдание ссылкой на то, что истинное счастье «не от мира сего». Но эти понятия описывают условия, которые делают счастье вероятнее, а не само счастье. Само же счастье, если в нём есть что-то, кроме удобства, оказывается не состоянием, которое можно измерить, а способом присутствия в жизни: присутствием полным, неразорванным, связанным с тем, что больше нас.

 Так замыкается круг исходной мысли. Пока мы остаёмся в пределах конечного, счастье неопределимо, потому что его ищут в сумме, а сумма никогда не завершена. Когда мы подменяем подлинную бесконечность количественной, неопределимость становится мучительной, превращаясь в вечное «ещё не».
 И только когда бесконечность переживается не как недостижимая даль, а как связь, а вечность не как бесконечное время, а как полнота настоящего, вопрос о счастье перестаёт мучить. Не потому, что найдена формула, а потому, что человек уже находится там, куда формула пыталась указать. В такие минуты спрашивать «счастлив ли я?» так же странно, как спрашивать, светло ли, стоя на солнце.


Рецензии