Опасные люди

Я, знаете ли, мясоед. Не в смысле — горжусь. А в смысле — всё понятно. Кусок лежит на тарелке. Кусок не убегает. Кусок не смотрит на тебя с укором. Кусок — он и есть кусок. Стабильность.

А вот вегетарианец — это совсем другой коленкор.

Я их побаиваюсь. Не то чтоб до дрожи. Но так, знаете, внутренне подбираюсь. Как будто рядом не человек сидит, а человек с потенциалом.

Потому что вот вы идёте по парку. Нормально идёте. Асфальт. Урна. Бабушка с семечками. И вдруг ваш спутник — раз — нагибается. Не за шнурком. Не за монеткой. Он срывает горсть одуванчиков. И жуёт. Меланхолично. С выражением лица, будто ему сообщили неприятность, но он решил не расстраиваться, а переварить.

И вы стоите. И думаете: а что будет, когда одуванчики кончатся? А? Лопух? Подорожник? Моя клумба? Моя нога, если я в сандалиях и стою на газоне?

У меня был случай. Коллега, Геннадий Петрович. Сорок лет ел котлеты. Сорок лет! Борщ со сметаной, гуляш, пельмени по пятницам — и вдруг.

Поехал в Индию. Жена говорит — путёвка. Какая путёвка, я спрашиваю. В Гоа, на пляж? Нет. В ашрам. В ашрам, говорит. К какому-то Свами. Не Свами даже — Свамиджи. Джи — это для уважения. Как «Ваше Высокопревосходительство», только чтобы язык не сломать.

И вот Геннадий Петрович — бухгалтер, между нами, — приезжает к Свамиджи. И начинается.

Первые три дня — молчание. Не в смысле «не разговаривай с женой». В смысле — вообще. Ни слова. Геннадий Петрович потом рассказывал: «Я три дня молчал и дышал. Дышал и молчал. А на четвёртый день мне захотелось заговорить. И я понял, что мне не с кем. И это, говорит, было откровение».

Потом — практика осознанного жевания. Тридцать два жевка на одну рисинку. Тридцать два! Геннадий Петрович сидел и считал. Рисинку — тридцать два. Вторую — тридцать два. Говорит, к обеду съел полторы штуки и почувствовал полноту бытия. А раньше полторы штуки он даже не замечал. Они шли как фон. Под котлету.

Потом — дыхание. Пранаяма. Вдох на восемь, задержка на шестнадцать, выдох на тридцать два. Геннадий Петрович говорит: «Я после первого цикла увидел свою жизнь целиком. Со стороны. Она мне не понравилась. Со второго цикла — понравилась. Но это уже была не моя жизнь. Это была жизнь того, кто дышит».

Потом их повели в лес. И сказали: ешьте то, что даёт земля. Не то, что куплено. Не то, что убито. А то, что дано. Геннадий Петрович нагнулся. Поднял какой-то корешок. Пожевал. И, говорит, заплакал. Не от вкуса. От того, что корешок не сопротивлялся. «Он, говорит, мне доверился».

Корешок. Доверился. Бухгалтеру.

Потом была практика благодарности. Каждому растению — поклон. Каждому листу — «спасибо». Геннадий Петрович кланялся лопуху. Говорил «спасибо» крапиве. Крапива, правда, ответила. Но Геннадий Петрович сказал: «Это её способ сказать пожалуйста».

А напоследок Свамиджи положил ему руку на голову и сказал: «Ты больше не голоден. Ты есть». Геннадий Петрович не понял. Но кивнул. И с тех пор не понимает, но кивает. Постоянно. На всё.

Вернулся. Загорелый. Тихий. Смотрит на мою котлету так, будто я ем его дальнего родственника. Не одуванчика. Дальнего родственника. С глазами. И говорит: «Ты сейчас ешь чью-то незавершённую историю». А я ему: «Гена, это свиная отбивная. У неё история — шесть месяцев и комбикорм». А он: «Ты упрощаешь». Я упрощаю. Я, который сорок лет ел гуляш, — упрощаю.

А через неделю Геннадий Петрович на корпоративе съел декоративный фикус. Не листик. Он выкопал его из горшка и съел землю вместе с корнями. Сказал, минералы. Сказал, Свамиджи учил — не отделяй себя от почвы. И жевал этот чернозём медленно. Тридцать два жевка на горсть земли. Считал вслух.

И все молчали. Потому что спорить с человеком, который ест землю с корнями и считает до тридцати двух, — это уже не дискуссия. Это переговоры. И ты в них не сторона. Ты — заложник.

Вот в чём опасность. Мясоед — он предсказуем. Мясоед хочет шашлык. Мясоед не нагнётся. Мясоед не посмотрит на ваш кактус и не скажет: «А это съедобное? Нет? А если с солью? А если с благодарностью?»

А вегетарианец — он в поиске. Он сканирует местность. Он не ест — он переживает опыт. И вы не знаете, что в следующий раз покажется ему «данным землёй».

Жена моя говорит: ты преувеличиваешь.

Может быть. Может быть. Но вчера я видел, как она ела рукколу. И приговаривала: «Бедняжка, ты такая горькая». Бедняжка! Растению — сочувствие. А мне, между прочим, в холодце застыла чья-то бывшая нога — прямо с кожей и хрящиком, и никто не сказал: «Бедняжка». Никто не поклонился. Не сказал тридцать два раза «спасибо». Просто съел — и молчи.

Но ладно. Ногу я переживу. Я чего не переживу — это когда человек жуёт и не торопится. Когда он жуёт одуванчик так, будто у него впереди вечность и он намерен потратить её на этот конкретный лист. Тридцать два жевка. С поклоном. С «спасибо».

Мясоед глотает. Вегетарианец — совершает ритуал.

А человек, совершающий ритуал над горстью сорняков, — это человек, которого уже ничем не напугаешь. Ни кризисом. Ни очередью. Ни мной. Потому что он уже три дня молчал в ашраме и дышал на тридцать два счёта. А я? А я в поликлинике в очереди ругался.

Он — выше. Он — есть. А я — просто голодный.

Я теперь, когда в парк иду, на всякий случай в ботинках. Высоких. И без клумб по маршруту. И если навстречу Геннадий Петрович — я перехожу на другую сторону. Потому что он на меня смотрит и говорит: «Ты не пробовал просто постоять? Без еды? Просто быть?»

Не пробовал. И не буду. Мне ещё котлету доедать. Чью-то незавершённую историю. Без поклонов. Без тридцати двух.


Рецензии